Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №126, 2014
BREAKING UP TIME: Negotiating the Borders between Present, Past and Future /Eds. C. Lorenz, B. Bevernage. — Gottin- gen;Bristol (CT): Vandenhoeck &Ruprecht, 2013. — 274p. — (Schriftenreihe der FRIAS School of History. Vol. 7).
Schiffman Z.S. THE BIRTH OF THE PAST. — Baltimore: The Johns Hopkins UP, 2011. — XVIII, 316 p.
На рубеже тысячелетий историческая наука столкнулась с двумя вызовами, поставившими под сомнение прочность ее эпистемологических и институциональных оснований. Сначала «лингвистический поворот» 1960—1980-х гг. заставил усомниться в очевидности различия между художественным и основанным на документах историческим повествованием (поскольку и то, и другое, в конечном счете, является репрезентацией отсутствующей действительности). А последовавший за развалом Восточного блока и Советского Союза бум памятисильно поколебал доверие к способности историков, стоя над схваткой, создавать объективный и поучительный рассказ о трагических событиях XX в. Над историками, по словам Пьера Нора, «нависло невыносимое подозрение в том, что они всего лишь защищают свои корпоративные интересы. Так, словно бы история, в конечном счете, была просто памятью одной профессиональной группы, которая трясется над своими карточками и привилегиями и из-за своего спокойного ремесла сделалась глуха к подлинной истории, состоящей из боли и страданий мужчин и женщин»[1].
Две книги, представляемые в этом обзоре, дают серьезный повод для предположения, что наступает новый этап в проблематизации оснований исторической профессии, когда под вопросом оказывается та очевидность, которая позволяет историку непредвзято и беспристрастно различать настоящее и прошлое — сохраняющий и утративший свою актуальность порядок вещей. Этой, главным образом, теме посвящен вышедший в прошлом году под редакцией голландского теоретика исторического знания Криса Лоренца и его бельгийского коллеги Бербера Бевернажа сборник статей «Раскалывая время: переговоры о границах между настоящим, прошлым и будущим», составленный из работ известных на Западе интеллектуальных историков. Теоретические притязания другой книги — монографии американского историка Захари Шиффмана «Рождение прошлого» — кажутся не столь масштабными. В ней в основном речь идет о том, как итальянскими гуманистами XIV—XV вв. была открыта идея анахронизма. Но уже то обстоятельство, что эта идея не была изначально присуща историческому знанию, позволяет релятивизировать принцип онтологической несовместимости порядков прошлого и настоящего, утвердившийся, начиная с XIX в., в качестве необходимого условия изучения истории. Ведь было время, когда прошлое не выступало собирательным понятием для обозначения предмета исторического исследования. Так было в античности, где была история, но не было представления об анахронизме. Так во многом обстоит дело сегодня, когда все чаще говорят о травматическом прошлом, которое «не собирается уходить», а также о том прошлом, которое уже не подотчетно «цеховым» историкам (как это их ни расстраивало бы) и живет «своей жизнью» в культуре массового потребления (становясь предметом для специалистов по так называемой public history). Книга Шиффмана замечательна тем, что, будучи конкретным исследованием в области истории идей, позволяет узнать о природе исторического знания едва ли не больше, чем иные философские работы на ту же тему.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы эта тема была очень хорошо разработана в современной философии истории. Есть, конечно, работы Райнхарта Козеллека[2], объясняющие происхождение исторического времени модерна из разрыва между «пространством опыта» и «горизонтом ожидания». Прошлое отделяется здесь от настоящего по той причине, что имеющийся на сегодняшний день социальный опыт заведомо воспринимается как упраздняемый в перспективе прогнозируемых социальных трансформаций. Историки тем охотнее наделяют прошлое статусом самостоятельного и существующего помимо их воли объекта познания, чем отчетливей видят его практическую нерелевантность для настоящих и будущих поколений. Кроме того, есть работы Франсуа Артога[3], попытавшегося историзировать порядок отношения прошлого, настоящего и будущего для отдельных культурных эпох (предмодерна, модерна и постмодерна). Однако ни Козеллек, ни Артог, по крайней мере эксплицитно, не проблематизировали способность устанавливать различие между прошлым и настоящим, которая по умолчанию вменяется историкам, равно как и всем прочим здравомыслящим людям. Мне известны имена только двух философов, открыто оспоривших квазиестественный характер этой способности: Мишель де Серто[4] и Франк Анкерсмит. Поскольку с работами Анкерсмита я знаком гораздо лучше, постараюсь на контрасте с ними показать, почему проблематика, развернутая в рецензируемых книгах, представляется мне достаточно новаторской.
Анкерсмит неустанно подчеркивал, что прошлое не обладает настолько самостоятельной природой, чтобы мы могли мыслить его в отрыве от историографического текста. Прошлое не воссоздается, а напрямую конструируется историческим повествованием. Тем самым вопрос о возможности различения прошлого и настоящего переводится им из области непосредственного темпорального опыта в область тех конструктивных особенностей повествования, которые производят «эффект реальности» прошлого. Вслед за Роланом Бартом Анкерсмит различает «предиктивную структуру» (сюжет) и «детали описания» (экфрасис) в качестве базовых элементов повествовательной конструкции. Эффект реальности прошлого возникает благодаря напряжению между этими элементами. С одной стороны, «детали описания» номинально подчинены авторскому замыслу, не имеют самостоятельного значения и призваны обеспечивать непрерывность сюжета. Но с другой стороны, они обращены к читателю, поскольку их основная функция состоит в том, чтобы создавать иллюзию его присутствия при тех событиях, о которых идет речь в повествовании. Другими словами, они обнажают зависимость повествования от настоящего, в котором находится читатель. Представляя различного рода повседневные и бытовые trivia, они сводят к минимуму ту дистанцию между прошлым и настоящим, которая задается «предиктивной структурой». Иначе говоря, эти детали, принадлежа в равной степени к прошлому и настоящему, несут угрозу связности повествования и по сути (хотя Анкерсмит и не употребляет этого термина) представляют собой потенциальный анахронизм. Это означает, что по мере того, как читатель становится пытливым критиком и осознает свою активную роль в сотворении (эффекта) прошлой реальности, он должен испытывать все большее затруднение с проведением сколь-нибудь отчетливого объективного различия между прошлым и настоящим. Современное историческое знание застает себя именно в такой ситуации. «Как стирается граница между реальным миром и искусством в современном художественном творчестве, — пишет Анкерсмит, — так же стирается граница между прошлым и настоящим благодаря последним революциям, произошедшим в историописании. В отличие от недавнего времени, сегодняшний исторический объект характеризуется неуловимостью и прозрачностью, делающими проблематичным разграничение прошлого и настоящего»[5].
Однако проблематичность такого разграничения на стороне объекта, особенно заметная на примере таких историографических жанров, как микроистория и история повседневности (чей «эффект реальности», по мнению Анкерсмита, аналогичен тому, который производят ready-mades в музеях современного искусства)[6], еще не является аргументом в пользу невозможности провести его на стороне субъекта. Ведь у каждого из нас может быть свое восприятие и переживание прошлого. Поэтому в другой своей работе, «Возвышенный исторический опыт»[7], Анкерсмит делает попытку укоренить различие между прошлым и настоящим в травматическом опыте разрыва с прежней идентичностью. Речь там, правда, идет о кризисе не столько индивидуальной, сколько коллективной идентичности, происходящем вследствие революций, войн или иных социальных катаклизмов. Эти потрясения, уничтожая привычные социальные порядки и ценности, раскалывают жизнь людей на прошлое, с которым они продолжают связывать лучшее время своей жизни, и настоящее, к которому вынуждены приспосабливаться. Ключевой для понимания этой работы Анкерсмита является подразумеваемая в ней (но нигде эксплицитно не сформулированная) готовность признавать произошедшие потрясения как необратимые. Далеко не всякие потрясения, сколь катастрофичными и масштабными они бы ни были, могут производить «возвышенное» прошлое. Такой способностью, с его точки зрения, безусловно, обладает Великая французская революция, покончившая со «старым порядком» (к которому Анкерсмит обнаруживает ту же симпатию, что отличала в свое время Эдмунда Бёрка и Алексиса де Токвиля), но открывшая новую эпоху в истории человечества. Однако ею не может обладать, например, Холокост, поскольку победа стран антигитлеровской коалиции избавила нас от необходимости приспосабливаться к нацистскому режиму и, таким образом, предотвратила утрату прежних нравственных ориентиров. Иначе говоря, возможность проведения границы между прошлым и настоящим в теории Анкерсмита обосновывается довольно специфическим пониманием завершенности некоего кризисного периода. Чтобы превратить его в прошлое, которое может вызывать сколь угодно интенсивный, но все же отвлеченный от злобы дня познавательный интерес, историк нуждается в достаточно комфортном настоящем, которое не угнетало бы его сознанием моральной ответственности за то, что продолжает происходить на его глазах. Парадоксальность этой теории заключается в попытке продлить жизнь классическому историзму XIX — начала XX в.[8], привив к нему понятие травмы, применяемое сегодня для осмысления позднейших исторических катастроф, пережитых человечеством начиная, по меньшей мере, с Первой мировой войны. Работая над книгой, Анкерсмит словно не заметил, что память о травмах XX — начала XXI в. уже не обеспечивает современных историков преимуществом того перспективистского видения прошлого, которым обладали их великие предшественники. Это память тех, кто за все прошедшие годы так и не научился отличать прошлое от настоящего. Она зовет к отмщению и требует законодательного увековечивания. В истории, говоря словами Пьера Нора, она видит «всего лишь длинную череду преступлений против человечности»[9]. В отличие от травматического опыта в трактовке Анкерсмита, эта память не отчуждает нас от настоящего, но, напротив, еще сильнее привязывает к нему.
Теперь я могу вновь обратиться к сборнику «Раскалывая время». Тематическое единство этому изданию, состоящему из четырнадцати статей очень разных по своим исследовательским интересам авторов, придает введение, написанное составителями. Не ставя себе целью обозреть все работы, вошедшие в этот сборник, я остановлюсь, главным образом, на тех положениях вступительной статьи, которые имеют программное звучание. Главное, на что стоит обратить здесь внимание, — это смелая попытка поставить под вопрос идею качественного различия прошлого и настоящего. По мнению авторов, это различие возникает не в силу каких бы то ни было независимых от историка обстоятельств (будь это «завершение эпохи» или, как у Анкерсмита, опыт отчуждения от прежней идентичности), а устанавливается им самим; во всяком случае, за желанием выстроить его с самого начала должна просматриваться определенная политическая и моральная инвестиция. Лоренц и Бевернаж ссылаются в этой связи на мнение авторитетного немецкого историка Люсьена Хёльшера, призывавшего к освобождению от традиционного «предрассудка», будто профессиональная историография, независимая от общества и политики, «является сугубо "наблюдательной" дисциплиной, которая в то же самое время не побуждает к действию» (с. 11). Они также сочувственно цитируют американского историка Элазара Баркана, настаивавшего на том, что «к историческим конструкциям, поскольку они продолжают формировать наше видение мира, следует относиться как к отчетливой и непосредственной политической деятельности, которая осуществляется по особым научно-методологическим и риторическим правилам» (с. 10).
В последние годы практически во всех странах труд историков стал пользоваться повышенным вниманием со стороны властных элит и влиятельных общественных движений. Желание консолидировать общество, преодолеть фрустрацию, вызываемую памятью о национальных трагедиях, восстановить «попранную» историческую справедливость находит выражение в судебной и законодательной политике современных государств. Принимая «мемориальные законы», запрещающие сомневаться в характере определенных исторических событий (подобные принятому в 1990 г. во Франции закону Гэссо, вводящему уголовное преследование за отрицание Холокоста), снимая срок давности за преступления «против человечности», вводя новые и упраздняя старые праздничные даты в национальном календаре, государство активно вмешивается в работу историков, вынуждая их к переосмыслению понятия своей профессиональной ответственности. Эта ситуация, по мнению составителей сборника, делает еще более проблематичным расхожее представление о том, что прошлое может как-то самостоятельно отдаляться от настоящего, превращаясь в удобный предмет для беспристрастного исторического рассмотрения. Наиболее критичным, в этой связи, должно показаться занятие историей ближайшей современности. Однако из тех высказываний историков Новейшего времени, которые приводят в своей статье Лоренц и Бевернаж, следует, что их авторы, оправдывая свои научные интересы, прибегают к помощи все той же старой догмы. Так поступает историк вишистской Франции Анри Руссо. Объясняя свой отказ от предложения выступить в качестве эксперта на процессе над Морисом Папоном (министр в правительствах де Голля и Жискар д'Эстена, он был начальником полиции Бордо в годы Второй мировой и отправил в концлагеря более тысячи евреев), Руссо говорил о том, что хороший историк должен уметь видеть прошлое на дистанции и сопротивляться навязываемой ему роли «возмутителя памяти» (с. 21). В сходном ключе рассуждает голландский историк Боб де Граафф, участвовавший в работе комиссии, созданной правительством Нидерландов для изучения так называемой «резни в Сребренице» (массового истребления мусульман, произведенного войсками боснийских сербов в июле 1995 г.). Он признает, что катастрофы такого рода практически сводят на нет различие между прошлым и настоящим. Те, кому посчастливилось выжить в них, продолжают ощущать на себе их последствия, словно они произошли вчера или даже сегодня. Однако, по мнению де Грааффа, историк, в отличие от свидетеля подобных злодеяний, гораздо свободнее в своем обращении с прошлым. Он может «вызывать его к жизни по собственному усмотрению, равно как и волен лишать его жизни, позволяя прошлому вернуться в прошлое» (там же). Любые социальные катастрофы, сколь ужасными они ни были, когда-то лишаются своего травматического воздействия и потому могут быть «историзированы», то есть заключены в соответствующий временной контекст. Историзируя их, историк «закрывает эпоху, признавая ее сугубо индивидуальный характер». В этом де Граафф находит социальное оправдание работы историка. Он должен «подводить черту под жертвенностью» (с. 22). Комментируя это высказывание, Лоренц и Бевернаж находят очень выразительную метафору. Они уподобляют работу историка, стремящегося держать прошлое в отведенных ему границах, пограничному патрулю. Профессиональные историки, словно пограничники, стерегут границу между прошлым и настоящим. И каждый из них решает сам, как поступать с ее нарушителями — видеть ли в них нелегальных мигрантов, подлежащих депортации, или шпионов враждебного государства.
Справедливо указывая на неизбежную политическую ангажированность исторической профессии как на едва ли не самый важный фактор, препятствующий ее восприятию в качестве невинного академического занятия, Лоренц и Бевернаж признают, что подавляющее большинство современных историков сохраняют веру в возможность непредвзятого и относительно безболезненного выделения прошлого из настоящего. Парадоксальная устойчивость этой веры могла бы стать хорошим основанием для того, чтобы говорить о ней как своеобразном политическом анахронизме и поставить вопрос о возможности дальнейшего существования исторической профессии в условиях, когда этот анахронизм осознается с нарастающей очевидностью. Однако составители этого сборника воздерживаются от такой (философско-социологической) постановки вопроса, предпочитая располагать интересующую их проблематику в более комфортных для привлекаемых ими авторов культурологических рамках.
Все составившие сборник статьи достойны отдельного и самого серьезного анализа. Здесь я ограничусь краткой аннотацией лишь некоторых из них. Первая статья сборника — работа Алейды Ассман «Трансформации режима Нового времени» — недавно, по счастью, переведена на русский язык и опубликована в № 116 «НЛО»[10]. Приведу из нее лишь одну цитату, содержащую, на мой взгляд, наиболее интригующий тезис Ассман: «Прошлое начинается в тот момент, когда захлопывается дверь, отделяющая прошлое от будущего»[11]. Любопытство отечественных историков может вызвать статья Клодии Верховен «Чревоточины в русской истории», предметом которой является образ исторического времени, созданный разными представителями русской революционной интеллигенции XIX—XX вв. Франсуа Артог предложил для сборника работу «Модерный режим историчности перед лицом двух мировых войн», в которой попытался ответить на вопросы: «Каким образом этот режим, основанный на категориях будущего и прогресса, смог устоять в двух мировых войнах?» и «Что означала вера в историю между в 1918 и 1945 гг.?» Люсьен Хёльшер в статье «Загадки исторического порядка: разрывы, одновременность и отношение прошлого, настоящего и будущего» рассказывает о том, как и почему начиная с Первой мировой войны история уже не воспринималась в качестве осмысленного и непрерывного целого. Константин Фазолт в работе «Раскалывая время — избегая времени: самоутверждение и знание о прошлом» старается с помощью философии Людвига Витгенштейна обосновать свой тезис о том, что различие между настоящим и прошлым является продуктом политического мышления, сформировавшегося в условиях раннего модерна. В статье «Глобализация и время» Линн Хант рассматривает изменения, которые сегодня переживает традиционная западная периодизация истории.
Перейдем теперь к монографии Захари Шиффмана, в которой исследуется вопрос о происхождении идеи качественного различия между прошлым и настоящим. Связывая происхождение этой идеи с открытым в эпоху Ренессанса представлением об анахронизме, автор «Рождения прошлого», как может показаться, не говорит ничего существенно нового по отношению к тому, что было известно раньше, в первую очередь благодаря искусствоведческим работам Эрвина Панофского[12]. Однако это впечатление неверное. Шиффман руководствуется совершенно иной интуицией. В предисловии он предлагает рассматривать свою работу как скромное примечание к книге своего друга, профессора истории Чикагского университета Константина Фазолта «Границы истории»[13]. И поскольку она, действительно, имеет большое значение для понимания замысла Шиффмана и, как я мог заметить, практически не упоминается в работах современных российских историков, на ней стоит остановиться отдельно.
Фазолт написал небольшую, но чрезвычайно амбициозную работу, в которой с весьма редкой для академического историка прямотой заявляет о том, что его дисциплина представляет собой «опасное знание», поскольку всегда самым тесным образом была и остается связана с политикой. Гораздо более определенно, чем это удается сделать Лоренцу и Бевернажу, он утверждает, что тот образ навсегда ушедшего, необратимого (и потому доступного средствам «неангажиро- ванного» анализа) прошлого, который историческая дисциплина выпестовала в течение нескольких столетий, обязан своим существованием политическому изобретению, сделанному религиозными реформаторами и гуманистами, оспаривавшими универсалистские притязания папства и императоров Священной Римской империи. Это изобретение — идея абсолютной несовместимости прошлого и настоящего. Благодаря ему Марсилий Падуанский, читая Новый Завет, мог не находить там ничего, что оправдывало бы верховенство папской власти, Лоренцо Валла — разоблачать подложность «Константинова дара», Эразм Роттердамский — указывать на то, что греческое слово «эклессия» следует переводить не как «церковь», но как «собрание». Значительную часть своей работы Фазолт посвятил заочной полемике, которую вел немецкий врач и правовед Герман Конринг (1606—1681) с Бартоло да Сассоферрато, итальянским толкователем Кодекса Юстиниана, жившим в XIV в. Вопреки авторитету Бартоло, доказывавшего, что римский император издревле и по праву считается «господином мира» (dominus mundi), лютеранин Конринг не находил сколько-нибудь серьезных доводов в пользу столь продолжительной непрерывности римской государственности и, таким образом, оспаривал идею «перехода империи» (translatio imperii). К тому же он указывал на существование суверенных территориальных государств, на которые власть императора уже никак не распространяется. Сегодня возражения Конринга представляются нам более чем очевидными. Однако в его время они требовали разрыва с традицией определенной правовой культуры, одним из ярких выразителей которой как раз и был Бартоло. Фазолт подчеркивает, что аргументация итальянского юриста была достаточно последовательной и воспринималась в свое время не менее «естественно», чем сегодня нами воспринимаются аргументы Конринга. Поэтому было бы несправедливо присуждать ему победу в их заочном споре. Просто в случае Конринга мы имеем дело с рождением новой политической критики, которая требует изучать спорные явления, располагая их в соответствующем временном и пространственном контексте. Этот контекст не обнаруживается сам по себе, но является производным от определенных политических целей, которые преследует историк в своей работе.
В отличие от Фазолта, предпочитающего говорить об открытии идеи анахронизма как об «историческом восстании» (historical revolt), Шиффман стремится показать, что оно совершилось не на пустом месте. Прежде чем прошлое могло обнаружить свою несовместимость с актуальным порядком вещей, его необходимо было отличить от настоящего и осмыслить как реальность особого рода. Это осмысление растянулось на века. Античным историкам суть этого отличия была еще неведома. Конечно, было бы глупо утверждать, что они настолько не ориентировались во времени, чтобы вообще не различать прошлое и настоящее. Речь идет лишь о том, что они не рассматривали это различие как конститутивное для производства исторического знания. У них не было концепции «конкретного» прошлого («the» past). Прошлое, которым они располагали, было «множественным» (multiple), и эта множественность самым непосредственным образом сказывалась на характере создаваемых ими повествований. Эти последние рассказывают о многочисленных событиях политической жизни, которые непрерывно сменяют друг друга, оставляя читателю гадать, какие из них обладают большей, а какие меньшей значимостью. Для того чтобы могла возникнуть идея «единого прошлого» (а не просто прошедших во времени отдельных событий), потребовалась совершенно иная интеллектуальная культура. Ее предпосылки были созданы христианской теологией, в первую очередь Аврелием Августином, который, по словам Шиффмана, сформулировал «новую концепцию человеческого существования, позволяющую воспринимать его как единое целое, проявляющее себя в пространстве, специально предназначенном для человеческого действия» (с. 79). В этом пространстве (saculum) прошлое, настоящее и будущее сосуществуют одновременно. И хотя прошлое здесь еще неотделимо от настоящего, оно уже не является множественным и эпизодическим, каким оно было в сочинениях античных историков. Возможность для систематического различения прошлого и настоящего появляется только в эпоху Ренессанса благодаря практике подражания (imitatio) высоким образцам античной мудрости и словесности, культивируемой гуманистами. Прошлое здесь уже осознается в своей исторической конкретности, но еще не дистанцируется от настоящего настолько, чтобы превратиться в предмет отвлеченного научного рассмотрения. Оно, как пишет Шиффман, «не соотносилось с временным пространством, расположенным где-то вдали от настоящего, поскольку такое пространство еще не существовало» (с. 147). Напротив, гуманисты имели дело с «живым прошлым», с которым был возможен непосредственный контакт. Иллюстрацией такого контакта может послужить знаменитое письмо Макиавелли, написанное им в декабре 1513 г. Франческо Веттори, в котором он рассказывает о том, как каждый вечер, возвращаясь домой с прогулки, сбрасывает у дверей своего кабинета грязную будничную одежду и, облачившись в дорогое платье, «достойное царей и вельмож», входит в круг мужей древности, чтобы вести с ними беседу о причинах их поступков. Читая сочинения древних авторов, гуманисты, главным образом, старались найти там достойные подражания примеры выдающихся мыслей и деяний. Но отнюдь не в первую очередь они были озабочены тем, чтобы изучать эти примеры в их собственном пространственном и временном контексте. Для них существовали римские историки, Ливий и Тацит, но не римская история как таковая. Существовали римские поэты, Вергилий и Гораций, но не было такой вещи, как «классическая поэзия». Необходимость в строгой контекстуализации явлений прошлого возникает тогда, когда она помогает формулировать актуальные политические претензии. Лоренцо Валла, к примеру, разоблачил «Константинов дар», создав выдающийся образец историко-филологической критики, во многом потому, что в этом разоблачении нуждался его покровитель, король Неаполя Альфонсо Арагонский, враждовавший с папой Евгением IV. Говоря о политической природе исторической контекстуализации, Шиффман следует тем идеям, которые были уже сформулированы Фазолтом, и не предлагает в этом отношении ничего существенно нового. По-настоящему новой и чрезвычайно интригующей выглядит описываемая им дальнейшая эволюция ренессансной идеи анахронизма. Пройдя долгий путь от «живого прошлого» у Петрарки и Макиавелли, она под влиянием картезианской мысли трансформируется в трудах Монтескьё в то дистанцированное от преходящих забот настоящего историческое прошлое, которое сегодня продолжает еще восприниматься в качестве отличительного признака «зрелого» исторического мышления.
Шиффман, безусловно, создал замечательную работу в жанре истории идей, которая может помочь избавиться от того пренебрежительного отношения к анахронизму, которое продолжает господствовать в среде профессиональных историков. Ведь анахронизм — это то, что таит в себе всякий образ прошлого, даже если он многократно подтвержден ссылками на самые надежные и достоверные источники. Анахронизм — это опыт прямого контакта с прошлым, который предшествует последующему, хотя далеко не всегда успешному, его опредмечиванию в историческом исследовании. Шиффман показал, что за время своего существования историческое знание производило разные образы прошлого. Развитие этого знания — это постоянный переход от прежних видов анахронизма к новым.
Однако если смотреть на «Рождение прошлого» из той перспективы, которую я постарался обозначить в связи со вступительной статьей Лоренца и Бевернажа к сборнику «Раскалывая время», нельзя не признать, что книга Шиффмана скорее отвлекает, чем приближает нас к лучшему пониманию современного состояния исторического знания и того опыта анахронизма (стирания границы между прошлым и настоящим), который его сопровождает. В этом отношении работа Шиффмана сильно уступает работе Фазолта, который недвусмысленно указал на исходную политическую мотивацию, стоящую за всякой попыткой демаркации областей прошлого и настоящего. Профессиональному историческому знанию все еще недостает той зрелости в понимании своей политической и моральной ответственности, которая отличает современные социальные дисциплины, и в особенности социологию. И пока в среде историков или теоретиков истории не найдется кого-нибудь, кто, по примеру Пьера Бурдьё, напишет работу под названием «За ангажированное знание», они будут продолжать верить в то, что прошлое отделяется от настоящего без их участия.
[1] Нора П. Расстройство исторической идентичности: [Доклад на международном «круглом столе» «История, историки и власть». РАН, Москва, 2 февр. 2010 г.] // Мир истории: российский электронный журнал. 2010. № 1 (http://www.historia.ru/2010/01/nora.htm).
[2] См., например: Koselleck R. Futures Past: On the Semantics of Historical Time / Trans. K. Tribe. N.Y.: Columbia University Press, 2004.
[3] См., например: Hartog F. Regimes d'historicite. Presentisme et Experiences du temps. P.: Seuil, 2003.
[4] См.: Certeau M. de. L'ecriture de l'histoire. P.: Gallimard, 1975.
[5] Анкерсмит Ф.Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М. Кукарцевой и др. М.: Канон+; РООИ «Реабилитация», 2009. С. 264. Перевод уточнен по оригиналу: Ankersmit F.R. The Reality Effect in the Writing of History // Ankersmit F.R. History and Tropology: The Rise and Fall of Metaphor. Berkeley: University of California Press, 1994. P. 155.
[6] См. об этом: Олейников А. Микроистория и генеалогия исторического опыта // Казус: индивидуальное и уникальное в истории. М.: Наука, 2007. С. 379—393.
[7] Анкерсмит Ф. Возвышенный исторический опыт / Пер. с англ. под науч. ред. А.А. Олейникова. М.: Европа, 2007.
[8] Эта попытка следует из давней идеи Анкерсмита, что постмодернизм является радикальной версией историзма. См.: Ankersmit F.R. The Origins of Postmodernist Historiography // Historiography Between Modernism and Postmodernism / Ed. J. Topolski. Amsterdam: Rodopi, 1994. P. 87—119.
[9] См.: Нора П. Указ. соч.
[10] Название статьи было переведено не вполне точно. См.: Ассман А. Трансформации нового режима времени / Пер. с англ. Вл. Кучерявкина под ред. А. Скидана // НЛО. 2012. № 116. С. 16—31.
[11] Там же. С. 24.
[12] См.: Панофский Э. Ренессанс и «ренессансы» в искусстве Запада / Пер. с англ. А. Габричевского. СПб.: Азбука-классика, 2006.
[13] Fasolt C. The Limits of History. Chicago: University of Chicago Press, 2004.