ИНТЕЛРОС > №129, 2014 > Малые Банные чтения «ФАБРИКИ КОНФОРМИЗМА И МАСТЕРСКИЕ КОНФОРМНОСТИ: СОЦИАЛЬНАЯ АДАПТАЦИЯ, ПОЛИТИЧЕСКАЯ МИМИКРИЯ, ТВОРЧЕСКИЙ ВЫЗОВ»

Игорь Кравчук
Малые Банные чтения «ФАБРИКИ КОНФОРМИЗМА И МАСТЕРСКИЕ КОНФОРМНОСТИ: СОЦИАЛЬНАЯ АДАПТАЦИЯ, ПОЛИТИЧЕСКАЯ МИМИКРИЯ, ТВОРЧЕСКИЙ ВЫЗОВ»


07 декабря 2014

(Санкт-Петербург, Смольный факультет свободных искусств
и наук СПбГУ, 25—26 апреля 2014 г.)

Открытие юбилейных десятых Малых Банных чтений состоялось без участия главы оргкомитета, главного редактора «НЛО» Ирины Прохоровой. От лица орг­комитета с вступительным словом к участникам и гостям конференции обратился шеф-редактор журнала «Неприкосновенный запас» Илья Калинин. По его за­мечанию, путь, пройденный проектом от типичных интеллектуальных «квартирников» девяностых годов к престижному научному форуму, проходящему в стенах исторических особняков, является своего рода иллюстрацией темы ны­нешнего года. Идея обратиться к феноменам конформизма и конформности воз­никла в прошлом году, в кулуарах конференции, посвященной политическому протесту в современной России. Кроме того, данное мероприятие, по мысли ор­ганизаторов, призвано продолжить дебаты, открытые лекцией Ирины Сандомирской «Эзопов язык, или Неблагонадежное слово», состоявшейся в книжном магазине «Порядок слов» за день до начала работы конференции. Исходной по­сылкой лекции стал известный тезис, озвученный героем набоковского «Дара»: «В России цензурное ведомство возникло раньше литературы»[1]. Парадоксальный принцип этого «рокового старшинства» может быть распространен и на пробле­матику чтений 2014 года: в отечественной традиции нонконформизм оказывается «старше» конформизма, поскольку сама субъективация представляется в боль­шей степени связанной с независимым поведением субъекта, а не с приспособле­нием к обществу, встраиванием в предписанные им рамки. Данное наблюдение подчеркнуло цель конференции, высказанную в информационном письме: выйти за рамки предсказуемой «героической» интерпретации интеллектуальной исто­рии, предполагающей методичное описание вечного конфликта гонителей и го­нимых, несломленных и приспособленцев, подвижников и трусов. Способна ли современная гуманитарная мысль отрефлексировать для себя различие между осознанной солидарностью и навязанным соглашательством? Каким образом мы можем исследовать неизбежные конфликты между лояльностью в отношении различных институтов и лояльностью в отношении корпорации, круга едино­мышленников, коллег? Наконец, способен ли конформизм стать чем-то большим, нежели способ адаптации, к примеру источником продуктивного творческого ме­тода? На эти и другие вопросы предстояло найти ответы участникам чтений.

Утреннее заседание 25 апреля открылось докладом Михаила Соколова (Ев­ропейский университет в Санкт-Петербурге) «Легитимность, прагматическое принятие и словари мотивов: о некоторых культурных истоках конформизма». Отправной точкой для доклада стала проблема легитимности в современных де­мократиях. В течение длительного периода социология так или иначе использо­вала парадигму, заданную Максом Вебером в концепции трех форм господства. Подлинно легитимным статусом в ней обладала лишь та форма, для которой ха­рактерно добровольное принятие на себя гражданами определенных моральных обязательств, на основании рационального выбора в пользу власти, максимально полно представляющей интересы различных социальных групп. Эта точка зрения была абсолютизирована позднейшей веберианской социологией: так, Райнхард Бендикс полагал политическую легитимность самостоятельной движущей силой политической истории[2]. Данная концепция обрела непримиримого оппонента в лице Теды Скочпол, представительницы так называемого реалистического под­хода: для Скочпол легитимность — побочный продукт политического процесса, результат идеологической работы, осуществляемой правящей группой в собст­венных практических интересах[3]. Однако современные демократии предостав­ляют нам множество примеров, когда власть не обладает ни легитимностью, ни реальной силой для отправления собственных полномочий, при этом сохраняя за собой статус власти и не угрожая обществу ситуацией политической неста­бильности. Ни веберианский подход, ни прямо противоположные ему концепции не в состоянии ответить на вопрос, почему такие случаи возможны. По мнению Соколова, причина этого в том, что Вебер изначально спрямил себе путь, отож­дествив моральное обязательство и реальное подчинение. Обозначенный им ряд понятий нуждается в дополнительном элементе — категориипрагматического принятия, тесно связанной с проблемой конформизма. Это понятие можно ис­пользовать в тех случаях, когда подчинение и протест в современном обществе становятся амбивалентными, иными словами, могут рассматриваться как различ­ные проявления конформизма. Соколов предлагает обследовать этот феномен с помощью понятия словаря мотивов, впервые предложенного Ч.Р. Миллсом[4]. В соответствии с этим понятием механизм осуждения (например, импичмента) вырабатывается обществом в результате конструирования неприемлемых с мо­ральной точки зрения мотивов, связанных с определенной личностью. Но на практике это может привести к тому, что исключительно цинические мотивы приписываются недоверчивым обществом всем политическим игрокам без ис­ключения. То, как всепроникающая культура цинизма приводит к преобладанию такого рода тактик внутри сообщества, было показано еще Эдвардом Бэнфилдом на примере небольшого населенного пункта на юге Италии в книге «Моральные основы отсталого общества»[5]. Для характеристики этоса исследуемого сообще­ства Бэнфилд использовал термин «аморальная семейственность», предполагаю­щий заведомое недоверие граждан к любого рода властным институтам, включая муниципальные органы и церковь, недоверие, с одной стороны, заранее парали­зующее любого рода общественные инициативы, с другой — подразумевающее разнообразные формы круговой поруки с целью извлечения конкретных выгод путем систематического нарушения законов или саботажа непосредственных профессиональных и социальных обязательств. Подобного рода политический конформизм, однако, затрудняет для коллектива сохранение некоторой позитив­ной идентичности. Своеобразным решением этой проблемы выступает так назы­ваемый невовлеченный нонконформизм, когда индивид сосредоточен на поиске «удобных», ни к чему не обязывающих и во многом «дежурных» форм выражения недовольства властью или хотя бы ограниченного неучастия в проводимой ею политике, так что ощущение причастности к какой-то протестной деятельности не требует, собственно говоря, никаких конкретных действий. Разновидности по­добных вторичных адаптаций, используемых гражданами, могут быть сведены к общей формуле: «Политики все время обманывают вас, а вы пытаетесь обма­нывать их в ответ». Оборотной стороной этой тактики становится приспособ­ление власти к умонастроениям большинства с целью извлечения собственных выгод. Одним из ярких примеров такого ответного поведения становится демон­стративная театрализация выборов. Процесс театрализации, наиболее наглядным образом иллюстрирующий значениемотивов для общества, по-своему купирует и активное протестное движение, сосредоточивая внимание не на содержатель­ных аспектах протестных акций, а на их форме — достаточно вспомнить расхожее сравнение киевского Майдана 2004 года с Вудстоком. В результате, при несо­мненной эстетической состоятельности, добившись серьезного успеха, киевский протест не смог этим успехом распорядиться.

Не меньший интерес по сравнению с самим докладом представляла дискуссия. Отдельный спор вызвала интерпретация теоретического наследия самого Макса Вебера: докладчик акцентировал отсутствие в веберовской типологии господства спектра взаимодополняющих функций, вследствие чего в ней оказываются воз­можны такие типы, которые «выламываются» из стройной троичной схемы. В то же время озвучивалось и противоположное мнение о том, что «серые зоны» между типами господства / легитимности возможно помыслить лишь в теории, а сам Вебер прекрасно понимал, что на практике лишь промежуточные формы являются единственно реальными. Участники конференции размышляли и над тем, каков источник используемого упоминавшимися в докладе сообществами «циничного словаря». Чем объяснить возникновение таких парадоксальных ти­пов позитивной идентичности, которые приводят к победе на выборах кандидата, обещающего не выполнить ни одного из своих обещаний? В ходе обсуждения этого вопроса аудитория пришла к выводу о невозможности объяснить такого рода парадоксы, апеллируя к сугубо культурным механизмам, встал вопрос о роли экономических мотиваций, и здесь Соколов сослался на один из важных выводов книги Бэнфилда о том, что бедные сообщества способны воспроизводить лишь бедность в силу востребованности эгоистических моделей поведения. Ве­роятно, истоки циничного конформизма подобных сообществ следует искать именно в этой сфере. Выразительный образ бедного сообщества был развернут Ириной Сандомирской в образе дистрофического общества Ленинградской бло­кады. Зафиксированная в записных книжках и воспоминаниях Лидии Гинзбург атмосфера безвыходности порождает «войну всех против всех», тотальную кор­румпированность, и лишь обращение к простейшим и не указывающим на окру­жающие реалии символам возвращает блокаднику человеческий облик, «вытас­кивает» его из этой взаимной войны.

Проблематика первого выступления и развернувшихся вокруг него споров была подхвачена в докладе социолога Олега Журавлева (Лаборатория публичной социологии / Европейский университет во Флоренции). Доклад был озаглавлен«Движение “За честные выборы” как бунт против деполитизации» и демонстри­ровал результаты обширного исследования мирного протестного движения 2011—2012 годов. Материалом исследования стало около 200 интервью, сделан­ных во время митингов в Москве, Подмосковье и Санкт-Петербурге. В ходе ра­боты участники проекта пришли к выводу, что для большинства опрошенных вы­работка новой, нонконформистской символики оказалась ценнее каких-либо конкретных политических результатов, а главным достижением признавалось то, что политика как таковая перестала восприниматься как «грязное дело» и стало возможным говорить ореполитизации российского общества. Контрастный тео­ретический фон работы составили исследования и дискуссии о феномене апо­литичности в США: существенным различием являлось то, что декларативное отрицание любых политических мотивов американскими гражданскими активи­стами (например, волонтерами), по сути, является методом создания определен­ной политической идентичности. В постсоветской России аполитичность была и остается для многих предпочтительным, конформистским поведением, в то время как активная политическая деятельность, наоборот, представляется неким избы­точным делом, не нужным никому, кроме тех, кто им занимается. В докладе от­мечалась актуальность концепций публичного пространства Ханны Арендт[6] и Паоло Вирно, размышлявшего о взаимоотношениях труда и политики в постфордистском обществе, о возвращении политического в современный деполитизи­рованный мир[7]. Участники протестных акций разделяли пафос созидания нового типа публичного пространства, новой гражданской общности. Упоминалась и теория событийного (т.е. создающего, формирующего события) протеста Донателлы делла Порты[8]. Ключевые моменты доклада были созвучны и наблюдениям Александра Бикбова о принципиально ареволюционном характере массовых про­тестных выступлений 2011—2012 годов, участники которых делали акцент не на вопросах социальной справедливости, как участники крупнейших митингов, про­ходивших параллельно за рубежом, а на вопросах законности, и эта повестка ока­зывала влияние в том числе на идеологические, прагматические, коммуникатив­ные, организационные особенности российского протестного движения[9]. Однако, как замечает Журавлев, подобный «ареволюционный протест» может обладать достаточно высокой революционностью, если принять во внимание то, что этот протест может восприниматься в духе чего-то нового, далекого от принципов и целей прежней «грязной политики». Исследователь отметил важное различие между прежними локальными инициативами и их новыми модификациями: если старые инициативы отличало постепенное движение от конкретных «бытовых» проблем в сторону политизированного мышления, то в изменившейся ситуации, напротив, сама политизация обращает новых активистов к конкретным пробле­мам и диктует выбор тех или иных подходов к их решению. Новый опыт захва­тывает вовлеченных в него граждан, им дорожат, желая продлить господство пуб­личной сферы, публичное коллективное действие. Мониторингу подвергались не только доводы в поддержку публичных собраний, но и аргументы против них, используемые для того, чтобы показать бессмысленность митингов. В подобного рода репликах также можно отметить общие тенденции, как то апелляция к фак­там, ссылка на очевидные беды, нуждающиеся в безотлагательном участии, про­тивопоставление абстрактным ценностям и словам, звучащим на площадях и ули­цах, приоритетаматериальности, т.е. мобилизации массы протестующих на защиту материальных объектов (архитектурных памятников, деревьев). Расту­щий скептицизм, по мнению Журавлева, предопределил постепенное ослабева­ние протестной волны и складывание особого вида конформизма, построенного на критике в адрес митингующих и замыкании низовой деятельности реполити­зированных активистов в области локальных инициатив. Движение «За честные выборы» все же не смогло выработать общезначимого содержания, общезначимой позитивной идентичности, которая могла бы стать фундаментом дальнейшей по­литизации российского общества, хотя и предложило новые модели этой иден­тичности. Во время дискуссии Журавлев отметил, что многие люди полагали тре­бование честных выборов достаточным и боялись артикулировать что-то, что выходило бы за рамки изначальной повестки. Эта особенность представляется докладчику странной, в силу того, что само движение явилось результатом фор­мирования новых социальных позиций в российском обществе.

Продолжил тему доклад коллеги Олега Журавлева Светланы Ерпылевой (Ла­боратория публичной социологии) «Молодые в движении “За честные выборы”: подростковый нонконформизм и политическая свобода». По признанию докладчи­цы, отраженная в названии постановка проблемы была продиктована теорети­ческой лакуной в парадигме «приватное — публичное», внутри которой, как пра­вило, осуществляются исследования политизации и политического протеста. Так, для Ханны Арендт публичная сфера имела устойчивую связь со сферой полити­ческой и личностной свободы, в то время как сфера приватного связывалась с раз­личными формами зависимости, сужением горизонта возможностей личности. Однако в работах Арендт не отрефлексирован естественный в жизни человека период выхода из замкнутого, частного, семейного мира в мир публичной дея­тельности, совпадающий с периодом взросления. Противоположный взгляд на проблему можно обнаружить в работах Ульриха Бека, для которого индивиду­альная, приватная свобода отождествляется со свободой политической, благодаря факторам институционализации[10]. Более того, исход современного человека в приватную сферу противопоставляется «ложной публичности». Можно заме­тить, что при всех тонкостях этих концепций, в сущности, они представляют со­бой зеркальные отображения одной и той же дихотомии, заявленной вначале, сле­довательно, вопрос о возрастном переходе мог бы быть задан и Беку. Опыт и способы социальной адаптации подростка в этой теоретической перспективе ста­новятся тем более интересными, что подросток — фигура пограничная, с одной стороны, склонная к яркому нонконформистскому поведению, с другой — зави­симая. Работа с подростками, участвовавшими в массовых выступлениях 2011— 2012 годов, предполагала анализ публичных «взрослых» нарративов, с которыми им приходилось взаимодействовать: подавляющее большинство взрослых опро­шенных считает, что полноценным участником политического протеста несовер­шеннолетний быть не может. Данный тип суждений задает столкновение двух этик обращения с политическим: конформной и радикальной. Подход Арендт пе­рестает работать в современной ситуации, в которой инфантилизация несовер­шеннолетних участников протестов исходит не только от старших, но и от самих подростков. В приватном, семейном мире старшеклассники активно отстаивают свою свободу, свои стремления и интересы, в публичной же сфере они склонны преуменьшать свою роль, транслировать господствующее мнение о том, что во­обще им на акциях не место. Опровержение прямой взаимосвязи между индиви­дуальной и публичной свободой разворачивается на фоне встречной работы сте­реотипов, среди которых наиболее распространен стереотип об управляемости неопытных школьников («вас явно кто-то использует в своих целях»). В ходе дискуссии обсуждался вопрос о том, в какой мере информанты унаследовали по­литические взгляды своих отцов, отдельный интерес вызывала индивидуальная аргументация подростками неуместности собственного появления на митингах. Обсуждалось также, имели ли место случаи, когда общественная сфера как тако­вая признавалась малоценной. Докладчик вспомнил об озвученном одним из старшеклассников эскапистском проекте: юноша предполагал либо спокойно де­лать карьеру, либо, если к этому представится возможность, уехать жить на Кубу. В связи с этим участниками конференции была поддержана гипотеза о том, что мотивации и поведенческие стратегии опрошенных подростков во многом копи­руют стратегии их родителей, несмотря на весь бытовой нонконформизм.

Большой интерес собравшихся вызвал доклад Константина Богданова (ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом)) под названием «“Русский шансон” и традиция музы­кального (нон)конформизма в России». Отталкиваясь от одной из основных по­сылок социологии музыки об изоморфности музыкальных структур и форм ор­ганизации социальной действительности, Богданов подошел к интересующей его проблеме с исторической дистанции. Докладчик предложил отталкиваться от подхода Барбары Розенвайн, исследовавшей так называемые «эмоциональные сообщества» средневековой Европы (группы, объединенные общими эмоцио­нальными нормами)[11]. При этом речь идет, конечно же, не только о самих нормах, но и о традиции их объяснения, господствующих способах интерпретации. Говоря об эмоциональном содержании народного музыкального творчества, родоначаль­ником отечественной объяснительной традиции можно считать Радищева: «Кто знает голоса русских народных песен, тот признается, что есть в них нечто, скорбь душевную означающее. Все почти голоса таковых песен суть тону мягкого. — На сем музыкальном расположении народного уха умей учреждать бразды прав­ления»[12]. Из этой «мягкости тона» Радищев выводил такие качества русского мужика, как склонность к «задумчивости», «скуке», которая обычно разгоняет­ся в кабаке, в безудержном и опасном ухарстве. Этот драматический образ народ­ного сознания соотносится с доминирующей идеологией XVIII века, нашедшей отображение в категориивосторга, выходящей далеко за рамки одического вос­торга классицистической оды. Восторг — не просто сильное переживание, эмо­циональный подъем, это корпоративная эмоция, не требующая конкретного объ­екта, на который она могла бы быть направлена, способная охватить всё разом и спаять всех воедино. «Разгул и восторг» называл «основными чертами русской народности» И.П. Сахаров[13], подчеркивая не только их основополагающее значе­ние, но и их уникальный, почти эзотерический характер: не понимая русского восторга, нельзя понять и русского человека, однако при этом восторг русского человека принципиально недоступен для понимания иноземца. Приписываемое народу владение тайной национальной идентичности напрямую связано с широ­ким комплексом представлений о народном уме, народной правде, присущем на­роду чувстве справедливости. В качестве примера Богданов привел труды и воз­зрения современника Карамзина правоведа З.А. Горюшкина, полагавшего одним из важных источников права «народное умствование». Поиски народного этоса, стремление выразить в искусстве народность и правду оказали сильное влияние на становление русской музыкальной школы. В качестве примера было при­ведено одно из писем А.С. Даргомыжского, в котором композитор изъявлял желание, «чтобы звук прямо выражал слово», что было равносильно желанию «правды»[14]. Правдивая и искренняя музыка, проникнутая духом народности и загадочного русского восторга, ожидаемо противопоставлялась «итальянщине», «поделкам господина Верди» — бездушной и мануфактурной иностранной продукции. Способность воссоздавать правду и определенный эмоциональный настрой воспринимались как неотъемлемое свойство музыки: здесь Богданов со­слался на воспоминания о художнике-передвижнике Г.Г. Мясоедове, утверждав­шем, что «музыка одна не лжет»[15]. Примечательно и другое высказывание живо­писца: «Мажор меня не трогает, в большинстве пустота <...> живу лишь, когда слышу правдивый минор, отвечающий всей нашей жизни»[16], показывающее тес­ную связь правды, восторга и скорби. Только скорбь правдива. Эта идеологиче­ская особенность, указал Богданов, была подмечена и Ницше, выражавшим го­товность «обменять счастье всего Запада на русский лад быть печальным»[17]. Согласно основной гипотезе доклада, в советское время рост популярности блат­ных песен, наследующих фольклорным песням о бедах, которые претерпевает ге­рой (песни каторжников, жестокие романсы), а в постсоветское оформившихся в жанре так называемого «русского шансона», уместно связать с метаморфозами государственной идеологии в XX веке. Рецепция жанра с точки зрения конфор­мизма и нонконформизма неоднозначна: если в советское время эти песни про­тивостояли насаждавшейся в СССР культуре здорового общества, то в нынешней России шансон выступает, скорее, конформистским песенным направлением, соз­давшим развитую музыкальную индустрию и транслирующим ранее упоминав­шиеся ценности национального единства, на основании которого можно «учреж­дать бразды правления».

Доклад вызвал продолжительную и оживленную дискуссию. Обсуждались та­кие проблемы, как общий интерес массового потребителя к блатной тематике, той самой «тюремной правде», роль блатного жанра в советской контркультуре, стратификация этого интереса по возрастным и гендерным критериям, феномен «есенинщины», уместность применения термина «нонконформизм» примени­тельно к исследуемому жанру.

Вечернее заседание первого дня началось с доклада Станислава Савицкого(СПбГУ) «Было ли пролетарским Изо рабочей молодежи?», посвященного дея­тельности и судьбе Изорама — творческого объединения, возглавлявшегося ху­дожником Моисеем Бродским (1896—1944). Изорам представлял собой яркий отклик на послереволюционную романтическую идею союза новой власти и экспериментального искусства, поставленного на рельсы наглядной агитации и пропаганды. К работе Изорама привлекались, в основном, художники, не по­лучившие профессионального образования: целью объединения было проде­монстрировать, что творцом может быть сам народ, что искусство не является привилегией узкого круга подготовленных экспертов. Как было подчеркнуто в докладе, вопрос о конформизме применительно к истории этой художественной группы выглядит неоднозначным. В исследованиях о советском авангарде, как правило, он тесно связан с ситуацией конца 1920-х — начала 1930-х годов, когда деятели новаторского искусства были поставлены перед необходимостью ком­промисса и начинали разрабатывать сложные тактики «двойной игры» на уровне формы и содержания своих произведений. Проблему представляла неоднознач­ность самих представлений, положенных в основу изобразительного метода, предполагавшего создание передового искусства, которое в то же самое время должно было быть народным. Очевидно, народное творчество понималось в духе прозы рабкоров или ценимого П.Н. Филоновым Ивана Дмитроченко[18]. Вместе с тем художественная манера самого Бродского и, соответственно, его учеников была проникнута влияниями западного авангарда: Бродский был поклонни­ком пуризма (Озанфан, Ле Корбюзье), противопоставлявшего себя кубизму[19]. Это воздействие было отрефлексировано современниками — Н.Н. Пуниным и И.И. Иоффе. Не менее сочувственным было отношение к пуристам (в том числе к Озанфану[20]) и у Малевича, что важно, так как Малевич и Бродский восприни­мали друг друга как соперников, хотя некоторые ученики Малевича активно со­трудничали с Изорамом. Единство эстетических ориентиров у соперничающих художников объяснялось стремлением соединить искусство и быт, обновить жизнь средствами творческого эксперимента, что, с одной стороны, можно ин­терпретировать как попытку идти в ногу со временем, с другой — как борьбу с тра­диционализмом в искусстве, стремившимся освоить революционные идеалы лишь на уровне тематики, но не на уровне приемов (Савицкий напомнил о мысли Троцкого, считавшего, что на пути «оформления быта искусством» еще «не­сколько поколений ляжет костьми», а до тех пор и старая буржуазная изобрази­тельность способна послужить пролетариату[21]). В ходе выступления докладчик привел много ярких примеров деятельности Изорама на ниве обновления дей­ствительности, сопроводив свою речь иллюстрациями: праздничное украшение площади Урицкого в 1931—1932 годах, рекламные плакаты, антирелигиозный лу­бок, предметы мебели. В каждом из примеров было видно сочетание самых раз­личных тенденций эпохи, ведущей из которых стало использование достижений европейского авангарда в целях пропаганды: так, агитация за вступление в колхоз была решена в духе одного из кадров «Андалузского пса» Бунюэля. Позаимст­вованная у пуристов склонность к подчеркнутому уплощению планов применя­лась для создания системы наглядных оппозиций из быта старого и нового (ме­щанский самовар и прогрессивный электрический чайник) либо из советского и зарубежного (конькобежный спорт и фокстрот). Картина биполярного мира, в котором Советское государство представало обреченным на противостояние внешнему агрессору, воссоздавалась и при оформлении площади Урицкого. В антирелигиозном лубке этот дуализм как бы интериоризировался: агитацион­ное произведение было выполнено в шести «клеймах». Очевидно, в следовании подобной манере художники Изорама видели воплощение диалектического под­хода к действительности, что было воспринято Геннадием Гором в новелле «Вме­шательство живописи», вошедшей в книгу «Живопись» 1933 года. В ней спор главных героев — Карпова и профессора Тулумбасова — оканчивался как раз на выставке Изорама. Доклад завершился анализом новеллы, которая, как и «Жи­вопись» в целом, в 1970—1980-е годы воспринималась как проявление конфор­мизма, уступки режиму со стороны писателя. Докладчик продемонстрировал од­носторонность такого прочтения, показав, как этот текст впитал в себя основные этапы поиска революционными художниками универсального и наиболее точно соответствующего действительности изобразительного языка и также — ключе­вую коллизию начала 1930-х годов, выразившуюся в попытках сделать известный творческий компромисс (если не конформизм) источником интеллектуальной двойной игры, своего рода перелицовки авангардного метода. Как и предше­ствующие выступления, доклад об Изораме активно обсуждался. Отдельным сю­жетом дискуссии стал спор о том, можно ли полностью разделить авангард и офи­циальную идеологию, и о том, изменяется ли теоретическая перспектива исследования, если воспринимать авангард как самостоятельную идеологию.

Далее вниманию собравшихся был представлен доклад Йохена Хеллбека (Уни­верситет Ратгерс) «Восстановление морального субъекта: выжившие под немецкой оккупацией украинцы и их советский адресат, 1943—1945 годы», познакомивший участников конференции с исследовательской работой, посвященной архиву интервью, собранных советскими историками у жителей занятых немцами об­ластей Украины. Данный проект продолжает многолетнюю работу Хеллбека по изучению практик повседневности в сталинскую и военную эпоху, формирова­ния и авторепрезентации советского субъекта, его биографического и историчес­кого опыта. Помимо несомненного содержательного интереса, который в данном случае представляет рассматриваемый материал, проведенный анализ ценен с методологической стороны, поскольку представление индивидуального опыта в интервью напрямую определяется формулировкой вопросов, бытовым и идео­логическим контекстом, коммуникативной ситуацией. Главной особенностью анализируемых записей докладчик считает их откровенность: информанты в большинстве случаев доверяли историкам, зная, что те не занимаются их пре­следованием и не собираются передавать их истории в органы государственной безопасности. Многие из опрошенных признавали за собой сотрудничество с ок­купантами и искренне винили себя в том, что происходило на захваченных тер­риториях. По мнению докладчика, такую позицию можно объяснить тем, что эти люди воспринимали тяготы войны и оккупации как очищающий опыт и верили в то, что в послевоенное время все накопленные обществом ошибки удастся ис­править, удастся выстроить советскую действительность заново. Не менее значи­мым сюжетом в интервью становится политика внутреннего неучастия в оккупа­ции: здесь интервьюируемые настойчиво подчеркивают четкое различие между собой и немцами. В заключение Хеллбек отметил важность историзирующего, контекстуального чтения документов, подобных текстам, проанализированным в рамках доклада, и необходимость учитывать, в сколь сильной степени контекст коммуникации испытывал с обеих сторон влияние советского стиля мышления. Во время дискуссии по докладу участники чтений сравнивали пример Хеллбека с другими известными примерами: польской историографией межвоенного пе­риода, деятельностью Комиссии по истории обороны Москвы под руководством И.И. Минца. Затронута была и присущая советской культуре на раннем этапе тенденция к документализму, поиску правды, облеченной в форму точно запро­токолированных фактов, рассмотренная сравнительно недавно в очередной ра­боте Элизабет Папазян[22]. Хеллбеком было внесено важное уточнение: при работе вопросы интервьюеров пришлось восстанавливать по контексту — первоначаль­ный опросник оказался недоступен, а из стенограмм вопросы были тщательно удалены. Также широко обсуждались методы работы с архивами в России и США, психологические аспекты коммуникации исследователя и информанта (в частности, момент перехода от ситуации диалога к ситуации восприятия, фик­сация этого перехода в языке опрашиваемого).

Название следующего выступления было изменено докладчиком под влия­нием недавних политических событий. Изучив прямую линию с президентом РФ В.В. Путиным 17 апреля, Кевин М.Ф. Платт (Университет Пенсильвании) вмес­то доклада под названием «Поэтика сопротивления: “слово жесткое, но мягче я не скажу”» предложил вниманию участников чтений доклад, озаглавленный «Це­лостность и фрагментарность народа: к психоистории русского патриотизма».

Можно сказать, что исходный замысел оказался зеркально отражен в состо­явшейся лекции: если магистральным сюжетом предполагавшегося выступления было совмещение в риторике российской оппозиции разнородных политических понятий (народ, общество, власть) с их последующим радикальным переосмыс­лением, то главным героем новой версии становится риторика власти. В публич­ных заявлениях Путина относительно аннексии Крыма Платт видит не импро­визацию российского лидера, а план, тщательно разыгранный с точки зрения психоистории. Сама же аннексия, по выражению Платта, показывает не только что сам Путин делает с историей, но и то, что, выражаясь метафорически, история делает с Путиным в частности и русским человеком вообще. Важным теоретиче­ским источником предпринятого в рамках доклада психоисторического анализа выступает концепция «ненадежной жизни» у Джудит Батлер — жизни современ­ного субъекта, для которого стремительно исчерпывается репертуар перволичных нарративов, с помощью которых он мог бы социализироваться и выстроить свою идентичность[23]. Столь неутешительный для нынешнего общества взгляд позво­ляет сделать предметом и целью анализа то, как и какими средствами общество актуализирует одни типы образов и нарративов, а другие — игнорирует, забывает, стирает. Выдвинутый Фрейдом принцип навязчивого повторения, символизации утрат, работы скорби, параллельный и конкурентный по отношению к принципу удовольствия, Платтом рассматривается как подлинный лейтмотив русской ин­теллектуальной и политической истории (и здесь можно вспомнить выступление Константина Богданова, в котором также рассматривалась значимость категории скорби в отечественной культуре). Не менее актуальным для рассматриваемой проблемы оказывается уточнение концепции Фрейда в трудах Мелани Кляйн, полагавшей, что подлинной первосценой для ребенка является отлучение от ма­теринской груди, в результате чего ребенок проходит стадию крайне негативного отношения к матери, сопряженного с чувством вины, иными словами, стадию рас­пада целостного образа матери, попытки восстановить который и принимают ха­рактер раз за разом повторяющихся переживаний, воспоминаний. Данное наблю­дение, как утверждает Платт, может служить отправной точкой в анализе выступления Путина. Речь президента России отличается прежде всего настой­чивым противопоставлением целостности и фрагментарности, репрезентируе­мым в самых различных контекстах и модификациях. Шаблонность выражений Путина в целом вызывает в памяти проблему так называемого «нарративного фе­тишизма», активно исследовавшуюся Домиником Ла Капрой[24] и Эриком Сантнером[25]: формируется нарратив травмы, который постепенно вытесняет из созна­ния говорящего картину реальности. Платт проиллюстрировал это теоретическое положение ссылкой на отрывок из прямой линии с Путиным, в котором прези­дент отвечал на вопрос Ирины Прохоровой[26], в очередной раз ссылаясь на наи­более травматические эпизоды российской истории XX века (сталинский террор, Первая мировая война, Октябрьская революция). Главный вывод из этих наблю­дений, согласно которому власть в современной России фактически нуждается в травмированном населении, в неослабевающей работе скорби, был еще раз ар­тикулирован в ходе дискуссии по материалам выступления.

Завершил первый день работы конференции доклад Гасана Гусейнова (НИУ ВШЭ) «Опережающая лютость», посвященный феномену «постлиберального конформизма». Рассматривая поведение современной российской интеллиген­ции, многие представители которой открыто поддерживают глобальные культур­ные и политические проекты, предлагаемые властью, стараясь предвосхитить или превзойти их по масштабу и радикальности, Гусейнов подошел к проблеме не столько с этических, сколько с эстетических позиций. Докладчик отметил два по­люса, между которыми осуществляется маятниковое статусное перемещение об­разованного класса: скромный интеллигент, преданный идеологии и ценностям своей социальной группы, и публичный интеллектуал, собеседник правителей и народный трибун, выполняющий определенную историческую миссию. В послед­нее время мы наблюдаем все большее число интеллигентов, совершающих одно­стороннее перемещение, риторическим аналогом которого может служить дви­жение мысли импровизирующего оратора. Гусейнов напомнил об интерпретации речи Мирабо у Генриха фон Клейста: в его представлении, знаменитый револю­ционный деятель произносит каждую фразу, еще не зная, какая фраза последует за ней, но шаг за шагом усиливая формулировки, отыскивая наиболее точную и способную наибольшим образом воздействовать на аудиторию[27]. По собствен­ному признанию докладчика, позиция интеллигента в меняющейся реальности вызывает в памяти два литературных прецедента: «оносороживание» у Ионеско и очарование саламандр в знаменитом романе Чапека. Огромную роль в реалиях современности играет языковая ситуация, тяготение риторики массмедиа, пуб­личного дискурса, с одной стороны, к простоте, доступности, с другой — к яр­кости, впечатляющей наглядности используемого языка. Ситуация втягивания в эту игру, по мысли докладчика, как раз и провоцирует интеллектуала упро­чивать свой статус посредством опережающей лютости, что особенно заметно в свете последних политических событий и общественного обсуждения украин­ской и крымской тем.

Второй день работы конференции начался с выступления Александра Эткинда(Европейский университет во Флоренции) «Субъективация как протест, или Пределы дозволенного: из работы над биографией Уильяма Буллита». История жизни первого посла США в СССР — предмет давнего интереса исследователя, начиная с книги «Эрос невозможного. История психоанализа в России»[28]. В пред­ставленном докладе Эткинд осветил новый материал, собранный им в ходе ра­боты над биографией американского дипломата, попытавшись осмыслить его сквозь призму темы конформизма и нонконформизма. Важным источником на­блюдений для Эткинда явилось литературное творчество Буллита, в котором влиятельный чиновник пробовал себя после выхода в отставку. Ключевой посыл­кой было то, что нонконформистское, независимое поведение было определяю­щей мотивацией для биографии Буллита, однако эта стратегия выстраивалась в особой системе предписаний и компромиссов, характеризующих жизнь госу­дарственного служащего. Иные типы источников, которые можно подключить к такого рода анализу, обсуждались и в ходе дискуссии.

Вопросу конформизма и нонконформизма в творческой практике Виктора Шкловского был посвящен доклад Ильи Калинина («НЗ» / СПбГУ) «От за­трудненной формы реальности к затрудненной форме субъекта: негативная диа­лектика Виктора Шкловского». В этом докладе было показано, каким образом характерное для послереволюционной действительности оспаривание любых устойчивых социокультурных установок влияло на конструирование интеллек­туалом своей идентичности. Остранение, определенное Шкловским как «прием затрудненной формы»[29], выходило далеко за рамки эстетики, указывало на необ­ходимость преодолевать экзистенциальное отчуждение, вызванное автоматизмом существования. Поэтический язык в этой связи понимался как инструмент, поз­воляющий пережить обновленное восприятие мира. Тактика самого Шкловского может быть описана в терминах ускользания, постоянной смены идентичностей при постоянном пребывании на виду, подобно тому как похищенное письмо в од­ноименной новелле Эдгара По невозможно обнаружить именно потому, что оно хранится на самом заметном месте. Механизм остранения, реализуемый в лите­ратуре через обнажение приема, в историческом бытии субъекта реализует себя через экзистенциальное потрясение, стирающее прежнюю жизнь («Хорошо по­терять себя. Забыть свою фамилию, выпасть из своих привычек. <...> Если бы не письменный стол, не работа, я никогда не стал бы снова Виктором Шклов­ским»[30]). Приобщение субъекта к истории осуществляется через трансгрессию и перераспределение границ субъективности. «Я» прозаика синхронизируется с хо­дом истории через механизмы смещенияконструирования и подстройки. Эта идея выразительно передана в «Третьей фабрике» (1926): «Изменяйте биогра­фию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено»[31]. Границы дискурсивного и сознательного оказываются абсолютно проницаемыми: жизнь можно «ломать о колено» точно так же, как и стиль. В этой перспективе этическая ситуация не­свободы, создаваемая изменившимися реалиями, становится эстетически про­дуктивным феноменом. «Я хочу свободы, но если я ее получу, я пойду искать не­свободы к женщине и к издателю», — пишет Шкловский[32]. Несвобода, иными словами, осознается как творческая задача, сопротивление материала, изучается «как гимнастические аппараты»[33]. Шкловский сознается в своем нежелании «острить» и «строить сюжет»[34], традиционному для повествовательной техники созданию себя как литературного двойника, отчуждающего материал с помощью иронии («рассказчик нужен для иронии»[35]), противопоставлен поиск нового быта, погружение в материал, скрещение с ним. Исследователю, испытателю не­свободы надлежит отказаться от жалости к себе, работать в газетах, превращать лен в текстиль, где лен — это сам Шкловский. Эпоха ставит перед автором но­вую сложную задачу: автор должен сам стать материалом, должен скреститься с эпохой, но при этом с ней не совпасть. Проще говоря, объектом остранения, от­чуждаемой фактурой становится не внелитературная реальность, а сам автор. В 30-е годы, заключил Калинин, этот путь привел Шкловского в ловушку стили­зации, подмены активного жизнестроительства воспроизводством узнаваемых стилистических приемов. В этой связи напомнил докладчик и замечание Вениа­мина Каверина, который сделал Шкловского прототипом одного из героев романа «Скандалист» (1928), ставшего самому себе «поперек дороги» и считавшего ма­лодушием «уходить в историю или в историю литературы»[36].

Творчески напряженный поиск несвободы, провозглашенный Шкловским в «Третьей фабрике», возвративший участников чтений к исходной посылке конференции, явился источником размышлений Ирины Сандомирской (Универ­ситет Сёдертерн, Швеция), назвавшей свое выступление «Кон-формирование ре­альности и технологии власти, или Адвокат дьявола между издателем и женщи­ной». Предметом анализа Сандомирской становится необъявленная полемика Лидии Гинзбург с развиваемой Шкловским на страницах «Третьей фабрики» концепцией «негативного рабства», в окончательном варианте книги переимено­ванной автором в концепцию «свободы в искусстве». Речь шла о саморазруши­тельном стремлении автора к художественному акту, сущность которого состоит в борьбе между желанием самого художника и сопротивлением материала. «Лен нуждается в угнетении»[37], а художник, следовательно, нуждается в насилии со стороны материала, реальности «административно укрощенной революции». Именно поэтому свобода в искусстве софистически определяется через «негатив­ное рабство». Эти не лишенные цинизма замечания Шкловского становятся пред­метом пристального и предельно серьезного рассмотрения на страницах записных книжек Лидии Гинзбург. В записях 1920—1930-х годов она задолго до Фуко от­казывается от гипотезы репрессии как основополагающей практики, объясняю­щей механизмы и эффекты власти[38]. Напротив, «кон-формирование» реальности в советских условиях выстроено на базе всеобъемлющего взаимодействия поли­цейских,административных и писательских техник. Эта идея иллюстрируется у Гинзбург через понятие халтуры, трактуемой как заведомо приемлемое с цен­зурной точки зрения творчество. Халтура строится на сознательном использова­нии меланхолии — воспроизведении во времени одних и тех же действий. Про­должая парадоксальный подход Шкловского, настоящего «адвоката дьявола», Гинзбург демонстрирует, как в новых условиях революция заключает в себе ре­ставрацию, а всякое прогрессивное действие — регресс. В конечном счете, мелан­холия становится приемом, подменяя, тем самым, траур нарциссическим жестом. Отталкиваясь от интерпретации понятия меланхолии у Вальтера Беньямина[39], Сандомирская акцентирует в записях Гинзбург образ писателя-рутинера: он присваивает революцию в собственных интересах, закольцовывает материал на себя, ищет временного удовлетворения в наращивании цикличности приемов. Господствующим стилистическим средством становится тавтология, прием сис­тематического воспроизведения приема. В заключительной части выступления Сандомирская обратилась к современной российской ситуации: по замечанию докладчицы, прервать порочный круг тавтологий, при помощи которого реализует и воспроизводит себя власть, способна лишь деятельная и здоровая работа скор­би, траура. В настоящий же момент циклическое мышление представляется до­кладчицы повсеместным и вездесущим. Переходя от записей Гинзбург 1930-х го­дов к дневникам военного и послевоенного времени, Сандомирская приходит к выводу о необходимости изучения феномена конформности в связи с такими научными и философскими проблемами, как политическая экономия слова, тех­ники репрезентации в искусстве и практики представления телесности. Во время доклада и в ходе дискуссии по нему широко обсуждались отмеченное у Гинзбург понимание халтуры как особого приема освоения действительности: ощущалась необходимость не прятать это открытие в себе, но сделать открытую технику по-настоящему продуктивной, передав ее в руки рабочего класса; особенности вос­приятия времени, конституирующего субъект, у Шкловского и Гинзбург не как времени социального, но, скорее, как времени воображаемого или создаваемого собственными руками, как в кинематографе.

Ожидавшийся вслед за докладом Ирины Сандомирской доклад Виктора Кап­луна (НИУ ВШЭ, Санкт-Петербург) «Ницше и германцы» не состоялся, так что следующим спикером конференции стала Галина Орлова (Южный федеральный университет, Ростов-на-Дону / Европейский гуманитарный университет, Виль­нюс). Ее доклад «Физики под давлением: советские складки и изгибы»представлял участникам чтений опыт двухлетней полевой работы с биографическими нарра­тивами советских физиков-ядерщиков — жителей засекреченных городов. Топо­логические метафоры в названии отсылают к постструктуралистскому понятию складки, к примеру в делёзовской парадигме четырех складок субъективации, в соответствии с которыми индивид способен пересоздавать себя в качестве субъ­екта сопротивления. Различные этапы субъективации советского индивида опре­делялись внешним воздействием и потребностью в выработке собственных тех­ник конформности через последовательное изучение различных «порогов сопротивления». Подобный травмированный субъект одновременно формирует себя с помощью нормативных практик, но вопреки им избегает всепроникающего давления со стороны власти и сам репрезентирует эту власть. Modus vivendi со­ветских физиков-ядерщиков предоставляет в распоряжение аналитика множе­ство подобных способов подстройки. Подробно разбирая конкретные сюжеты, затронутые в интервью, фактологические неточности и хронологические аберра­ции в рассказах собеседников, исследовательница подчеркивала стремление уче­ного той эпохи найти баланс внешнего давления и внутренней потребности в со­хранении личности. Именно «складчатость» отличала этот специфический мир людей, с одной стороны, живших в более благополучных и привилегированных условиях по сравнению со многими советскими гражданами, с другой — суще­ственно ограниченных в свободе перемещения и других социальных возможно­стях, которыми были наделены их соотечественники. Докладчица особо остано­вилась на том, что ни один из опрошенных не помнил момент исчезновения зоны, когда закрытый объект переставал быть таковым. После выхода за пределы ре­жимной территории ее жители упорно продолжали скрывать даже раскрытые секреты — таким образом, зона словно бы продолжалась в их сознании. Отдельно были затронуты такие проблемы, как «дипломатическая физика», восприятие международных контактов и зарубежных поездок, в том числе и в искусстве (упо­миналась советская экранизация романа Митчелла Уилсона «Встреча на далеком меридиане»), конфликт, испытываемый ученым, вынужденным отказываться от активной научной деятельности в связи с исполнением порученной ему админи­стративной работы, значение профессионального фольклора, зафиксированного в известной серии сборников «Физики шутят». В число редакторов серии входил физик и диссидент Валентин Турчин, требовательно указывавший на неизбеж­ность подобных конфликтов между «причастием буйвола» и возможностью профессионального роста. Следует заметить, что физик-ядерщик, деятельность которого была связана со стратегическими проектами государства, платил за нон­конформизм в том числе лишением доступа к секретным документам, что озна­чало фактический запрет на профессию. Этот важный тип конфликта между гражданской совестью и возможностью свободного научного творчества осозна­вался самими информантами: один из опрошенных признал свое поведение кон­формистским. О коллегах, ставших диссидентами (в первую очередь, речь шла о Турчине и Юрии Орлове), информант говорил, что «они были правы», он им со­чувствовал, но в их поступках, в их открытом противоборстве с системой ничего путного и дельного не видел. В ходе дискуссии тема доклада получила развитие в спорах о том, чем быт засекреченного города отличался от быта шарашек, также обсуждались такие фигуры, как А.Д. Сахаров и И.Р. Шафаревич.

Неоднократно поднимавшаяся в ходе выступлений и дебатов проблема пре­образования художником конформизма в особую творческую практику оказа­лась релевантна для продолжившего конференцию доклада Марии Литовской(Уральский федеральный университет, Екатеринбург) «Творческий потенциал демонстративного конформизма в советскую эпоху». Главным героем доклада стал Валентин Катаев: отдавая должное его литературному таланту и профес­сиональному долголетию, практически никто из современников не оставлял без внимания моральный облик писателя. Катаев считался образцом цинизма, кон­формизма, сервильности. Катаеву неоднократно напоминали о его участии в кам­паниях против Пастернака, Лидии Чуковской, Солженицына, а главное — о его готовности использовать любые сюжеты и темы, с легкостью переписывать свои произведения в зависимости от требований момента. Известно замечание Твар­довского о том, что Катаев — всего лишь «мастер описаний», стилист, не озада­ченный ни идеями, ни содержанием собственных книг[40]. Устойчивый образ Ка­таева, следовательно, сочетал формальное мастерство и абсолютную бесприн­ципность. Сходным образом оценивался и другой конъюнктурный классик — А.Н. Толстой, «талантливый животом», по определению Ф. Сологуба[41]. Однако именно этот набор противоречивых черт, по мнению Литовской, позволяет по- другому оценить жизненную стратегию Катаева, обнаруживавшую признаки определенного «биографического стиля». Идеалу писателя как публичного ин­теллектуала Катаев противопоставил стратегию публичного профессионала, грамотного, амбициозного и открыто конформистского, не стесняющегося при­знаться в том, что он выполняет заказы, и каждый раз подходившего к их ис­полнению с мастерством и тщательностью. В этом смысле Катаев был по-своему «не советским» писателем. Подход Катаева в чем-то продолжал линию, намечен­ную еще Маяковским («Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан, мне давая задания на год»[42]). Эта специфика поведения Катаева, особенно подсвеченная эпохой от­тепели и деятельностью писателя во главе журнала «Юность», предопределила не утихающую до сего времени полемику вокруг его фигуры и того демонстра­тивного, провокационного конформизма по отношению к власти, который обо­рачивался своеобразным «нонконформизмом» по отношению к коллегам. В за­ключение докладчик осветил современный этап этой полемики, рассмотрев полярные отзывы о Катаеве О.А. Лекманова, А.А. Смирновой и С.А. Шаргунова. Выразительный очерк, представленный Литовской в рамках доклада, получил продолжение в ходе обсуждения.

Доклад следующего участника чтений, Татьяны Кругловой (Уральский феде­ральный университет, Екатеринбург), «Соблазны соцреализма, попытки “зави­сти”, упоение причастностью: о советском художественном конформизме»про­должил дискуссию о различных тактиках социальной адаптации творческой личности в СССР, однако, в отличие от предшествовавшего выступления, насы­щенного фактами и мемуарными свидетельствами, содержал в себе целый ряд теоретических обобщений. Эпиграфом к докладу послужила цитата из романа Альберто Моравиа «Конформист»: «...его привлекала нормальность». Разговор о конформизме переводился из плоскости травмы, репрессии, вынужденного со­глашательства в плоскость успеха и конструирования идентичности. Для созна­тельного конформиста, согласно основной посылке выступления, достижение успеха неразрывно связано с соответствием определенной норме и сделкой с ин­станцией, вводящей и регулирующей такую норму. Рассматривая в качестве од­ной из возможных норм соцреализм, мы можем рассмотреть советское поле ли­тературы (в русле классических работ Пьера Бурдьё, Жизель Сапиро и других) как поле борьбы за нормативность — гарантию успешной профессиональной карьеры и расширения возможностей самореализации для советского художни­ка. В рамках доклада были рассмотрены различные методы вхождения в соцреа­лизм, обозначаемые красноречивыми терминами «сдача», «жертвоприношение», «попытка зависти», «соблазнение». Столь яркие примеры, как обозначавшийся Б.М. Гаспаровым «колхозный органицизм» Мандельштама[43], показывают, что процесс вхождения в соцреализм являлся попыткой подчинения автономии ли­тературного поля сфере гетерономии с помощью перевода собственной твор­ческой практики в пространство советской художественной системы. Целью социальной стратегии художника, таким образом, становилось достижение трех­стороннего баланса: с одной стороны, требовалось сохранить собственные твор­ческие принципы, с другой — согласовать их с господствующим дискурсом, а с третьей — скрыть невольную неорганичность этого согласования, закамуфли­ровать сам компромисс. Важной параллелью к представленному в докладе спо­собу исследования соцреалистической литературы выступает типология «искус­ства приспособления», разработанная в одноименной статье А.К. Жолковского, подчеркивающего, что компромисс как осознанный творческий подход в совет­ской культуре воплощал «постоянно предъявляемый искусству “заказ” на ме­диацию»[44], стремление увидеть в искусстве инструмент «идеологического по­средничества»[45], полифоническое примирение различных идей и дискурсов. Предложенный в докладе метод анализа советского конформизма был проиллю­стрирован случаем Сергея Прокофьева — во многих отношениях нетипичным. Отталкиваясь от богатого фактического материала, представленного в недавней книге И. Вишневецкого[46], Круглова обратила внимание аудитории на ряд черт, отличавших жизненный путь композитора: ранний профессиональный успех, возвращение в СССР после длительного и достаточно благополучного периода жизни на Западе, энтузиазм, с которым Прокофьев включается в процесс симво­лического обмена с предлагаемым каноном. По выводам Кругловой, композитор вел сознательную игру, с целью не просто обеспечить себе успех и востребован­ность на родине, но стать доминирующей фигурой, номером первым. За рубежом среди русских композиторов эта позиция прочно удерживалась Стравинским, и возможностей для реализации стратегии абсолютного успеха у Прокофьева было существенно меньше. Отдельно коснулся докладчик идеологических предпосы­лок «брачного контракта» между художником и властью: личных симпатий ком­позитора к евразийству (благодаря влиянию П.П. Сувчинского), воплощение ко­торого он, как и Эйзенштейн, мог видеть во внешнеполитической доктрине Сталина, увлеченность Прокофьева американским религиозным течением «Хри­стианская наука», сочетавшим протестантскую религиозность и рациональность. Таким образом, прагматические мотивы, индивидуальные эстетические ставки и идеологические предпочтения каждый раз определяли конкретный тактический выбор, что нашло отражение в таких «конформистских» сочинениях Прокофьева, как кантаты «К XX-летию Октября», «Здравица», оратория «На страже мира», опера «Семен Котко», и других произведениях. В результате перед нами во мно­гом уникальный тип художника, не соответствующий целому ряду ожиданий: в своей творческой практике Прокофьев отказывается как от сценария беском­промиссного гения-модерниста, так и от традиционного сценария националь­ного художника-пророка.

Вечернее заседание второго дня, а с ним и всю конференцию (запланирован­ный доклад Сергея Ушакина «Портреты и маски, люди и манекены: о советском искусстве не договаривать до конца» не состоялся) завершило выступлениеДарьи Бочарниковой (Европейский университет во Флоренции / СПбГУ)«Архитек­турная школа Ивана Жолтовского: предатели, приспособленцы, профессионалы?». Выступление было посвященно проблеме смены творческого метода советскими авангардистами из «Объединения современных архитекторов» (ОСА) после того, как объединение, до того преобразованное в Сектор архитекторов социалисти­ческого строительства (САСС) Всесоюзного архитектурно-научного общества, прекратило свое существование в связи с выходом постановления Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» весной 1932 года. ОСА выделилось из ЛЕФа в середине 1920-х и консолидировало уче­ников Александра Веснина — одного из лидеров конструктивизма. Уже на рубеже 1930-х в художественной идеологии архитекторов объединения стал заметен определенный кризис — в 1929-м ОСА покинули некоторые участники. После круг единомышленников окончательно распался, многие ученики Веснина при­няли, на первый взгляд, вполне конформистское решение, примкнув к очевид­ному оппоненту конструктивизма Ивану Жолтовскому — одной из ключевых фи­гур советской «палладианской» неоклассики, во многом сформировавшей облик городской архитектуры сталинской эпохи. В пользу такого утверждения могут свидетельствовать внешние обстоятельства конца 1920-х — начала 1930-х годов, времени ревизии конструктивистских проектов, сопровождавшейся напряжен­ной полемикой вокруг их наследия, а нередко и организованными кампаниями (например, статьей «Леонидовщина и ее вред» — попытка одного из деятельных участников ОСА Ивана Леонидова ответить на обвинения привела к закрытию рупора конструктивизма — журнала «Современная архитектура» в 1930 году). Тем не менее в докладе был поставлен вопрос о том, насколько безукоризненна подобная интерпретация произошедшего: под внешним давлением, а возможно, из видов профессионального роста ученики авангардиста переметнулись к рет­рограду. Главным тезисом Бочарниковой стал тезис о том, что в полном смысле слова Жолтовский ретроградом не был — как и Веснин, он боролся с бесстильностью, безыдейностью, беспринципностью дореволюционного градостроитель­ства, школа Жолтовского предлагала собственные эстетические новации и идеи по изменению концепции городского пространства. Как и ОСА, оппоненты кон­структивизма испытали воздействие модернистских концепций, что отражалось на творчестве «переметнувшихся» и в послевоенное время при разработке новых проектов типового строительства и массового расселения. Смыкая доклад о со­ветской архитектуре с предыдущим докладом о конформизме как о социальной стратегии, в истории послереволюционного зодчества можно также увидеть слож­ную череду обменов с помощью технических реплик, последовательного пере­осмысления модернистских идей в разнообразных проектах, реализованных на­следниками Веснина и Жолтовского и их ближайшими учениками. Выступление сопровождалось демонстрацией иллюстративных материалов и продолжитель­ной дискуссией о перспективах предложенного подхода.

Насыщенная программа конференции, активная работа докладчиков и диску­тантов, совместный поиск ответов на целый ряд вопросов, поставленных в ходе двухдневных чтений, сделали проблематичным подведение некоего общего итога. Возможно, то, что исследовательский форум, неоднократно затрагивавший про­блему компромиссов, не пришел к каким-либо итоговым выводам, которые в науке сами по себе нередко представляют род компромисса, следует признать символичным. Обмен мнениями и впечатлениями перенесся в кулуары конфе­ренции и, следует надеяться, выйдет за их рамки, когда по материалам прозву­чавших докладов появятся новые содержательные публикации.

Игорь Кравчук

 

[1]  Набоков В.В. Дар // Он же. Собрание сочинений русского периода: В 5 т. Т. 5. СПб., 2002. С. 441.

[2]  Bendix R. Max Weber: An Intellectual Portrait. Oakland, Ca­lif., 1977. P. 290—297; Idem. Kings or People: Power and the Mandate to Rule. Oakland, Calif., 1980.

[3]  Skocpol Th. States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge, 1979; Vi­eux S. Containing the Class Struggle: Skocpol on Revolu­tion // Studies in Political Economy. 1988. № 27. P. 91—92, 104—105; Coicaud J.-M. Legitimacy and Politics: A Contri­bution to the Study of Political Right and Political Respon­sibility. Cambridge, 2002. P. 56—58.

[4]  Миллс Ч.Р. Социологическое воображение. М., 2001. С. 184—186; Он же. Ситуативные действия и словари мо­тивов // Социологическое обозрение. 2011. Т. 10. № 3. С. 98—109; Gerth H, Mills Ch. Character and Social Struc­ture. New York, 1953.

[5]  Banfield E. C. The Moral Basis of a Backward Society. Glencoe, Ill., 1958 (http://www.giannisilei.it/wp-content/uploads/ pdf/Banfield.pdf).

[6]  Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни. СПб., 2000.

[7]  Вирно П. Грамматика множества: к анализу форм совре­менной жизни. М., 2013. С. 49—58, 65—66.

[8]  Della Porta D. Eventful Protest, Global Conflicts // Distink­tion: Scandinavian Journal of Social Theory. 2008. Vol. 9. № 2. P. 27—56.

[9]  Бикбов А. Методология исследования «внезапного» улич­ного активизма (российские митинги и уличные лагеря, декабрь 2011 — июнь 2012) // Laboratorium. 2012. № 2. С. 130—162.

[10]  «Индивидуализация становится самой прогрессивной формой обобществления, зависимого от рынка, права, об­разования и т. д.» (Бек У.Общество риска. На пути к дру­гому модерну. М., 2000. С. 193).

[11]  Rosenwein B.H. Emotional Communities in the Early Middle Ages. Ithaca; New York, 2007.

[12]  Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Воль­ность. СПб., 1992. С. 8.

[13]  Сахаров И.П. Сказания русского народа. Т. 2. Кн. 7. СПб.,

1849. С. 77.

[14]  Даргомыжский А.С. 1813 — 1869: Автобиография, письма, воспоминания современников. Пб., 1921. С. 55.

[15]  Минченков Я.Д. Воспоминания о передвижниках. Л., 1959. С. 25.

[16]  Там же. С. 21.

[17]  Цит. по: Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1996. С. 796.

[18]  Филонов П.Н. Дневник. СПб., 2000. С. 479—480.

[19]  См. манифест пуристов, озаглавленный «После кубизма» (1918).

[20]  См., например: Малевич К. Эстетика (Попытка определить художественную и нехудожественную сторону произведе­ний) // Он же. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 2. М., 1998. С. 249—250.

[21]  Троцкий Л.Д. Литература и революция. М., 1991. С. 111.

[22]  Papazian E.A. Manufacturing Truth: The Documentary Mo­vement in Early Soviet Culture. DeKalb, 2009.

[23]  Butler J. Precarious Life: The Powers of Mourning and Vio­lence. London; New York, 2004.

[24]  LaCapra D. Tropisms of Intellectual History // Rethinking History. 2004. December. Vol. 8. № 4. P. 499—529.

[25]  Сантнер Э. История по ту сторону принципа наслажде­ния: размышление о репрезентации травмы // Травма: пункты: сборник статей. М., 2009. С. 389—407.

[26]  См. видеозапись на сервере «YouTube»: http://www. youtube.com/watch?v=WLeuf_vhJLc.

[27]  Клейст Г. фон. О том, как постепенно составляется мысль, когда говоришь // Он же. Избранное. Драмы, новеллы, статьи / Пер. с нем. М., 1977. С. 504—505.

[28]  Эткинд А.М. Эрос невозможного. История психоанализа в России. М., 1994. С. 272—298 (гл. 9. Посол и сатана: Уильям К. Буллит в булгаковской Москве).

[29]  Шкловский В.Б. Искусство как прием // Он же. Теория прозы. М.; Л., 1925. С. 14.

[30]  Шкловский В.Б. Сентиментальное путешествие: Воспоми­нания. 1917—1922. Берлин, 1923. С. 213.

[31]  Шкловский В.Б. Третья фабрика. М., 1926. С. 86.

[32]  Там же. С. 82.

[33]  Там же. С. 67.

[34]  Там же. С. 8.

[35]  Там же. С. 101.

[36]  Каверин В.А. Скандалист, или Вечера на Васильевском острове. Л., 1931. С. 66.

[37]  Шкловский В.Б. Третья фабрика. С. 82.

[38]  См., например: Фуко М. Интеллектуалы и власть. Ч. 1. М., 2002. С. 190; Ч. 2. М., 2006. С. 68—69, 75, 242—243.

[39]  Беньямин В. О понятии истории // НЛО. 2000. № 46. С. 81—91.

[40]  Кондратович А. Новомирский дневник. 1967—1970. М., 1991. С. 76.

[41]  Иванов-Разумник Р. Писательские судьбы. Нью-Йорк, 1951. С. 30.

[42]  Маяковский В.В. Домой! // Он же. Полное собрание сочи­нений: В 13 т. Т. 7. М., 1957. С. 94.

[43]  Гаспаров Б.М. Севооборот поэтического дыхания: Ман­дельштам в Воронеже, 1934—1937 // НЛО. 2003. № 63. С. 24—38.

[44]  Жолковский А.К. Искусство приспособления // Жолков­ский А. К. Блуждающие сны и другие работы. М., 1994. С. 33.

[45]  Там же.

[46]  Вишневецкий И. Сергей Прокофьев. М., 2009.


Вернуться назад