Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №129, 2014
(Санкт-Петербург, Смольный факультет свободных искусств
и наук СПбГУ, 25—26 апреля 2014 г.)
Открытие юбилейных десятых Малых Банных чтений состоялось без участия главы оргкомитета, главного редактора «НЛО» Ирины Прохоровой. От лица оргкомитета с вступительным словом к участникам и гостям конференции обратился шеф-редактор журнала «Неприкосновенный запас» Илья Калинин. По его замечанию, путь, пройденный проектом от типичных интеллектуальных «квартирников» девяностых годов к престижному научному форуму, проходящему в стенах исторических особняков, является своего рода иллюстрацией темы нынешнего года. Идея обратиться к феноменам конформизма и конформности возникла в прошлом году, в кулуарах конференции, посвященной политическому протесту в современной России. Кроме того, данное мероприятие, по мысли организаторов, призвано продолжить дебаты, открытые лекцией Ирины Сандомирской «Эзопов язык, или Неблагонадежное слово», состоявшейся в книжном магазине «Порядок слов» за день до начала работы конференции. Исходной посылкой лекции стал известный тезис, озвученный героем набоковского «Дара»: «В России цензурное ведомство возникло раньше литературы»[1]. Парадоксальный принцип этого «рокового старшинства» может быть распространен и на проблематику чтений 2014 года: в отечественной традиции нонконформизм оказывается «старше» конформизма, поскольку сама субъективация представляется в большей степени связанной с независимым поведением субъекта, а не с приспособлением к обществу, встраиванием в предписанные им рамки. Данное наблюдение подчеркнуло цель конференции, высказанную в информационном письме: выйти за рамки предсказуемой «героической» интерпретации интеллектуальной истории, предполагающей методичное описание вечного конфликта гонителей и гонимых, несломленных и приспособленцев, подвижников и трусов. Способна ли современная гуманитарная мысль отрефлексировать для себя различие между осознанной солидарностью и навязанным соглашательством? Каким образом мы можем исследовать неизбежные конфликты между лояльностью в отношении различных институтов и лояльностью в отношении корпорации, круга единомышленников, коллег? Наконец, способен ли конформизм стать чем-то большим, нежели способ адаптации, к примеру источником продуктивного творческого метода? На эти и другие вопросы предстояло найти ответы участникам чтений.
Утреннее заседание 25 апреля открылось докладом Михаила Соколова (Европейский университет в Санкт-Петербурге) «Легитимность, прагматическое принятие и словари мотивов: о некоторых культурных истоках конформизма». Отправной точкой для доклада стала проблема легитимности в современных демократиях. В течение длительного периода социология так или иначе использовала парадигму, заданную Максом Вебером в концепции трех форм господства. Подлинно легитимным статусом в ней обладала лишь та форма, для которой характерно добровольное принятие на себя гражданами определенных моральных обязательств, на основании рационального выбора в пользу власти, максимально полно представляющей интересы различных социальных групп. Эта точка зрения была абсолютизирована позднейшей веберианской социологией: так, Райнхард Бендикс полагал политическую легитимность самостоятельной движущей силой политической истории[2]. Данная концепция обрела непримиримого оппонента в лице Теды Скочпол, представительницы так называемого реалистического подхода: для Скочпол легитимность — побочный продукт политического процесса, результат идеологической работы, осуществляемой правящей группой в собственных практических интересах[3]. Однако современные демократии предоставляют нам множество примеров, когда власть не обладает ни легитимностью, ни реальной силой для отправления собственных полномочий, при этом сохраняя за собой статус власти и не угрожая обществу ситуацией политической нестабильности. Ни веберианский подход, ни прямо противоположные ему концепции не в состоянии ответить на вопрос, почему такие случаи возможны. По мнению Соколова, причина этого в том, что Вебер изначально спрямил себе путь, отождествив моральное обязательство и реальное подчинение. Обозначенный им ряд понятий нуждается в дополнительном элементе — категориипрагматического принятия, тесно связанной с проблемой конформизма. Это понятие можно использовать в тех случаях, когда подчинение и протест в современном обществе становятся амбивалентными, иными словами, могут рассматриваться как различные проявления конформизма. Соколов предлагает обследовать этот феномен с помощью понятия словаря мотивов, впервые предложенного Ч.Р. Миллсом[4]. В соответствии с этим понятием механизм осуждения (например, импичмента) вырабатывается обществом в результате конструирования неприемлемых с моральной точки зрения мотивов, связанных с определенной личностью. Но на практике это может привести к тому, что исключительно цинические мотивы приписываются недоверчивым обществом всем политическим игрокам без исключения. То, как всепроникающая культура цинизма приводит к преобладанию такого рода тактик внутри сообщества, было показано еще Эдвардом Бэнфилдом на примере небольшого населенного пункта на юге Италии в книге «Моральные основы отсталого общества»[5]. Для характеристики этоса исследуемого сообщества Бэнфилд использовал термин «аморальная семейственность», предполагающий заведомое недоверие граждан к любого рода властным институтам, включая муниципальные органы и церковь, недоверие, с одной стороны, заранее парализующее любого рода общественные инициативы, с другой — подразумевающее разнообразные формы круговой поруки с целью извлечения конкретных выгод путем систематического нарушения законов или саботажа непосредственных профессиональных и социальных обязательств. Подобного рода политический конформизм, однако, затрудняет для коллектива сохранение некоторой позитивной идентичности. Своеобразным решением этой проблемы выступает так называемый невовлеченный нонконформизм, когда индивид сосредоточен на поиске «удобных», ни к чему не обязывающих и во многом «дежурных» форм выражения недовольства властью или хотя бы ограниченного неучастия в проводимой ею политике, так что ощущение причастности к какой-то протестной деятельности не требует, собственно говоря, никаких конкретных действий. Разновидности подобных вторичных адаптаций, используемых гражданами, могут быть сведены к общей формуле: «Политики все время обманывают вас, а вы пытаетесь обманывать их в ответ». Оборотной стороной этой тактики становится приспособление власти к умонастроениям большинства с целью извлечения собственных выгод. Одним из ярких примеров такого ответного поведения становится демонстративная театрализация выборов. Процесс театрализации, наиболее наглядным образом иллюстрирующий значениемотивов для общества, по-своему купирует и активное протестное движение, сосредоточивая внимание не на содержательных аспектах протестных акций, а на их форме — достаточно вспомнить расхожее сравнение киевского Майдана 2004 года с Вудстоком. В результате, при несомненной эстетической состоятельности, добившись серьезного успеха, киевский протест не смог этим успехом распорядиться.
Не меньший интерес по сравнению с самим докладом представляла дискуссия. Отдельный спор вызвала интерпретация теоретического наследия самого Макса Вебера: докладчик акцентировал отсутствие в веберовской типологии господства спектра взаимодополняющих функций, вследствие чего в ней оказываются возможны такие типы, которые «выламываются» из стройной троичной схемы. В то же время озвучивалось и противоположное мнение о том, что «серые зоны» между типами господства / легитимности возможно помыслить лишь в теории, а сам Вебер прекрасно понимал, что на практике лишь промежуточные формы являются единственно реальными. Участники конференции размышляли и над тем, каков источник используемого упоминавшимися в докладе сообществами «циничного словаря». Чем объяснить возникновение таких парадоксальных типов позитивной идентичности, которые приводят к победе на выборах кандидата, обещающего не выполнить ни одного из своих обещаний? В ходе обсуждения этого вопроса аудитория пришла к выводу о невозможности объяснить такого рода парадоксы, апеллируя к сугубо культурным механизмам, встал вопрос о роли экономических мотиваций, и здесь Соколов сослался на один из важных выводов книги Бэнфилда о том, что бедные сообщества способны воспроизводить лишь бедность в силу востребованности эгоистических моделей поведения. Вероятно, истоки циничного конформизма подобных сообществ следует искать именно в этой сфере. Выразительный образ бедного сообщества был развернут Ириной Сандомирской в образе дистрофического общества Ленинградской блокады. Зафиксированная в записных книжках и воспоминаниях Лидии Гинзбург атмосфера безвыходности порождает «войну всех против всех», тотальную коррумпированность, и лишь обращение к простейшим и не указывающим на окружающие реалии символам возвращает блокаднику человеческий облик, «вытаскивает» его из этой взаимной войны.
Проблематика первого выступления и развернувшихся вокруг него споров была подхвачена в докладе социолога Олега Журавлева (Лаборатория публичной социологии / Европейский университет во Флоренции). Доклад был озаглавлен«Движение “За честные выборы” как бунт против деполитизации» и демонстрировал результаты обширного исследования мирного протестного движения 2011—2012 годов. Материалом исследования стало около 200 интервью, сделанных во время митингов в Москве, Подмосковье и Санкт-Петербурге. В ходе работы участники проекта пришли к выводу, что для большинства опрошенных выработка новой, нонконформистской символики оказалась ценнее каких-либо конкретных политических результатов, а главным достижением признавалось то, что политика как таковая перестала восприниматься как «грязное дело» и стало возможным говорить ореполитизации российского общества. Контрастный теоретический фон работы составили исследования и дискуссии о феномене аполитичности в США: существенным различием являлось то, что декларативное отрицание любых политических мотивов американскими гражданскими активистами (например, волонтерами), по сути, является методом создания определенной политической идентичности. В постсоветской России аполитичность была и остается для многих предпочтительным, конформистским поведением, в то время как активная политическая деятельность, наоборот, представляется неким избыточным делом, не нужным никому, кроме тех, кто им занимается. В докладе отмечалась актуальность концепций публичного пространства Ханны Арендт[6] и Паоло Вирно, размышлявшего о взаимоотношениях труда и политики в постфордистском обществе, о возвращении политического в современный деполитизированный мир[7]. Участники протестных акций разделяли пафос созидания нового типа публичного пространства, новой гражданской общности. Упоминалась и теория событийного (т.е. создающего, формирующего события) протеста Донателлы делла Порты[8]. Ключевые моменты доклада были созвучны и наблюдениям Александра Бикбова о принципиально ареволюционном характере массовых протестных выступлений 2011—2012 годов, участники которых делали акцент не на вопросах социальной справедливости, как участники крупнейших митингов, проходивших параллельно за рубежом, а на вопросах законности, и эта повестка оказывала влияние в том числе на идеологические, прагматические, коммуникативные, организационные особенности российского протестного движения[9]. Однако, как замечает Журавлев, подобный «ареволюционный протест» может обладать достаточно высокой революционностью, если принять во внимание то, что этот протест может восприниматься в духе чего-то нового, далекого от принципов и целей прежней «грязной политики». Исследователь отметил важное различие между прежними локальными инициативами и их новыми модификациями: если старые инициативы отличало постепенное движение от конкретных «бытовых» проблем в сторону политизированного мышления, то в изменившейся ситуации, напротив, сама политизация обращает новых активистов к конкретным проблемам и диктует выбор тех или иных подходов к их решению. Новый опыт захватывает вовлеченных в него граждан, им дорожат, желая продлить господство публичной сферы, публичное коллективное действие. Мониторингу подвергались не только доводы в поддержку публичных собраний, но и аргументы против них, используемые для того, чтобы показать бессмысленность митингов. В подобного рода репликах также можно отметить общие тенденции, как то апелляция к фактам, ссылка на очевидные беды, нуждающиеся в безотлагательном участии, противопоставление абстрактным ценностям и словам, звучащим на площадях и улицах, приоритетаматериальности, т.е. мобилизации массы протестующих на защиту материальных объектов (архитектурных памятников, деревьев). Растущий скептицизм, по мнению Журавлева, предопределил постепенное ослабевание протестной волны и складывание особого вида конформизма, построенного на критике в адрес митингующих и замыкании низовой деятельности реполитизированных активистов в области локальных инициатив. Движение «За честные выборы» все же не смогло выработать общезначимого содержания, общезначимой позитивной идентичности, которая могла бы стать фундаментом дальнейшей политизации российского общества, хотя и предложило новые модели этой идентичности. Во время дискуссии Журавлев отметил, что многие люди полагали требование честных выборов достаточным и боялись артикулировать что-то, что выходило бы за рамки изначальной повестки. Эта особенность представляется докладчику странной, в силу того, что само движение явилось результатом формирования новых социальных позиций в российском обществе.
Продолжил тему доклад коллеги Олега Журавлева Светланы Ерпылевой (Лаборатория публичной социологии) «Молодые в движении “За честные выборы”: подростковый нонконформизм и политическая свобода». По признанию докладчицы, отраженная в названии постановка проблемы была продиктована теоретической лакуной в парадигме «приватное — публичное», внутри которой, как правило, осуществляются исследования политизации и политического протеста. Так, для Ханны Арендт публичная сфера имела устойчивую связь со сферой политической и личностной свободы, в то время как сфера приватного связывалась с различными формами зависимости, сужением горизонта возможностей личности. Однако в работах Арендт не отрефлексирован естественный в жизни человека период выхода из замкнутого, частного, семейного мира в мир публичной деятельности, совпадающий с периодом взросления. Противоположный взгляд на проблему можно обнаружить в работах Ульриха Бека, для которого индивидуальная, приватная свобода отождествляется со свободой политической, благодаря факторам институционализации[10]. Более того, исход современного человека в приватную сферу противопоставляется «ложной публичности». Можно заметить, что при всех тонкостях этих концепций, в сущности, они представляют собой зеркальные отображения одной и той же дихотомии, заявленной вначале, следовательно, вопрос о возрастном переходе мог бы быть задан и Беку. Опыт и способы социальной адаптации подростка в этой теоретической перспективе становятся тем более интересными, что подросток — фигура пограничная, с одной стороны, склонная к яркому нонконформистскому поведению, с другой — зависимая. Работа с подростками, участвовавшими в массовых выступлениях 2011— 2012 годов, предполагала анализ публичных «взрослых» нарративов, с которыми им приходилось взаимодействовать: подавляющее большинство взрослых опрошенных считает, что полноценным участником политического протеста несовершеннолетний быть не может. Данный тип суждений задает столкновение двух этик обращения с политическим: конформной и радикальной. Подход Арендт перестает работать в современной ситуации, в которой инфантилизация несовершеннолетних участников протестов исходит не только от старших, но и от самих подростков. В приватном, семейном мире старшеклассники активно отстаивают свою свободу, свои стремления и интересы, в публичной же сфере они склонны преуменьшать свою роль, транслировать господствующее мнение о том, что вообще им на акциях не место. Опровержение прямой взаимосвязи между индивидуальной и публичной свободой разворачивается на фоне встречной работы стереотипов, среди которых наиболее распространен стереотип об управляемости неопытных школьников («вас явно кто-то использует в своих целях»). В ходе дискуссии обсуждался вопрос о том, в какой мере информанты унаследовали политические взгляды своих отцов, отдельный интерес вызывала индивидуальная аргументация подростками неуместности собственного появления на митингах. Обсуждалось также, имели ли место случаи, когда общественная сфера как таковая признавалась малоценной. Докладчик вспомнил об озвученном одним из старшеклассников эскапистском проекте: юноша предполагал либо спокойно делать карьеру, либо, если к этому представится возможность, уехать жить на Кубу. В связи с этим участниками конференции была поддержана гипотеза о том, что мотивации и поведенческие стратегии опрошенных подростков во многом копируют стратегии их родителей, несмотря на весь бытовой нонконформизм.
Большой интерес собравшихся вызвал доклад Константина Богданова (ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом)) под названием «“Русский шансон” и традиция музыкального (нон)конформизма в России». Отталкиваясь от одной из основных посылок социологии музыки об изоморфности музыкальных структур и форм организации социальной действительности, Богданов подошел к интересующей его проблеме с исторической дистанции. Докладчик предложил отталкиваться от подхода Барбары Розенвайн, исследовавшей так называемые «эмоциональные сообщества» средневековой Европы (группы, объединенные общими эмоциональными нормами)[11]. При этом речь идет, конечно же, не только о самих нормах, но и о традиции их объяснения, господствующих способах интерпретации. Говоря об эмоциональном содержании народного музыкального творчества, родоначальником отечественной объяснительной традиции можно считать Радищева: «Кто знает голоса русских народных песен, тот признается, что есть в них нечто, скорбь душевную означающее. Все почти голоса таковых песен суть тону мягкого. — На сем музыкальном расположении народного уха умей учреждать бразды правления»[12]. Из этой «мягкости тона» Радищев выводил такие качества русского мужика, как склонность к «задумчивости», «скуке», которая обычно разгоняется в кабаке, в безудержном и опасном ухарстве. Этот драматический образ народного сознания соотносится с доминирующей идеологией XVIII века, нашедшей отображение в категориивосторга, выходящей далеко за рамки одического восторга классицистической оды. Восторг — не просто сильное переживание, эмоциональный подъем, это корпоративная эмоция, не требующая конкретного объекта, на который она могла бы быть направлена, способная охватить всё разом и спаять всех воедино. «Разгул и восторг» называл «основными чертами русской народности» И.П. Сахаров[13], подчеркивая не только их основополагающее значение, но и их уникальный, почти эзотерический характер: не понимая русского восторга, нельзя понять и русского человека, однако при этом восторг русского человека принципиально недоступен для понимания иноземца. Приписываемое народу владение тайной национальной идентичности напрямую связано с широким комплексом представлений о народном уме, народной правде, присущем народу чувстве справедливости. В качестве примера Богданов привел труды и воззрения современника Карамзина правоведа З.А. Горюшкина, полагавшего одним из важных источников права «народное умствование». Поиски народного этоса, стремление выразить в искусстве народность и правду оказали сильное влияние на становление русской музыкальной школы. В качестве примера было приведено одно из писем А.С. Даргомыжского, в котором композитор изъявлял желание, «чтобы звук прямо выражал слово», что было равносильно желанию «правды»[14]. Правдивая и искренняя музыка, проникнутая духом народности и загадочного русского восторга, ожидаемо противопоставлялась «итальянщине», «поделкам господина Верди» — бездушной и мануфактурной иностранной продукции. Способность воссоздавать правду и определенный эмоциональный настрой воспринимались как неотъемлемое свойство музыки: здесь Богданов сослался на воспоминания о художнике-передвижнике Г.Г. Мясоедове, утверждавшем, что «музыка одна не лжет»[15]. Примечательно и другое высказывание живописца: «Мажор меня не трогает, в большинстве пустота <...> живу лишь, когда слышу правдивый минор, отвечающий всей нашей жизни»[16], показывающее тесную связь правды, восторга и скорби. Только скорбь правдива. Эта идеологическая особенность, указал Богданов, была подмечена и Ницше, выражавшим готовность «обменять счастье всего Запада на русский лад быть печальным»[17]. Согласно основной гипотезе доклада, в советское время рост популярности блатных песен, наследующих фольклорным песням о бедах, которые претерпевает герой (песни каторжников, жестокие романсы), а в постсоветское оформившихся в жанре так называемого «русского шансона», уместно связать с метаморфозами государственной идеологии в XX веке. Рецепция жанра с точки зрения конформизма и нонконформизма неоднозначна: если в советское время эти песни противостояли насаждавшейся в СССР культуре здорового общества, то в нынешней России шансон выступает, скорее, конформистским песенным направлением, создавшим развитую музыкальную индустрию и транслирующим ранее упоминавшиеся ценности национального единства, на основании которого можно «учреждать бразды правления».
Доклад вызвал продолжительную и оживленную дискуссию. Обсуждались такие проблемы, как общий интерес массового потребителя к блатной тематике, той самой «тюремной правде», роль блатного жанра в советской контркультуре, стратификация этого интереса по возрастным и гендерным критериям, феномен «есенинщины», уместность применения термина «нонконформизм» применительно к исследуемому жанру.
Вечернее заседание первого дня началось с доклада Станислава Савицкого(СПбГУ) «Было ли пролетарским Изо рабочей молодежи?», посвященного деятельности и судьбе Изорама — творческого объединения, возглавлявшегося художником Моисеем Бродским (1896—1944). Изорам представлял собой яркий отклик на послереволюционную романтическую идею союза новой власти и экспериментального искусства, поставленного на рельсы наглядной агитации и пропаганды. К работе Изорама привлекались, в основном, художники, не получившие профессионального образования: целью объединения было продемонстрировать, что творцом может быть сам народ, что искусство не является привилегией узкого круга подготовленных экспертов. Как было подчеркнуто в докладе, вопрос о конформизме применительно к истории этой художественной группы выглядит неоднозначным. В исследованиях о советском авангарде, как правило, он тесно связан с ситуацией конца 1920-х — начала 1930-х годов, когда деятели новаторского искусства были поставлены перед необходимостью компромисса и начинали разрабатывать сложные тактики «двойной игры» на уровне формы и содержания своих произведений. Проблему представляла неоднозначность самих представлений, положенных в основу изобразительного метода, предполагавшего создание передового искусства, которое в то же самое время должно было быть народным. Очевидно, народное творчество понималось в духе прозы рабкоров или ценимого П.Н. Филоновым Ивана Дмитроченко[18]. Вместе с тем художественная манера самого Бродского и, соответственно, его учеников была проникнута влияниями западного авангарда: Бродский был поклонником пуризма (Озанфан, Ле Корбюзье), противопоставлявшего себя кубизму[19]. Это воздействие было отрефлексировано современниками — Н.Н. Пуниным и И.И. Иоффе. Не менее сочувственным было отношение к пуристам (в том числе к Озанфану[20]) и у Малевича, что важно, так как Малевич и Бродский воспринимали друг друга как соперников, хотя некоторые ученики Малевича активно сотрудничали с Изорамом. Единство эстетических ориентиров у соперничающих художников объяснялось стремлением соединить искусство и быт, обновить жизнь средствами творческого эксперимента, что, с одной стороны, можно интерпретировать как попытку идти в ногу со временем, с другой — как борьбу с традиционализмом в искусстве, стремившимся освоить революционные идеалы лишь на уровне тематики, но не на уровне приемов (Савицкий напомнил о мысли Троцкого, считавшего, что на пути «оформления быта искусством» еще «несколько поколений ляжет костьми», а до тех пор и старая буржуазная изобразительность способна послужить пролетариату[21]). В ходе выступления докладчик привел много ярких примеров деятельности Изорама на ниве обновления действительности, сопроводив свою речь иллюстрациями: праздничное украшение площади Урицкого в 1931—1932 годах, рекламные плакаты, антирелигиозный лубок, предметы мебели. В каждом из примеров было видно сочетание самых различных тенденций эпохи, ведущей из которых стало использование достижений европейского авангарда в целях пропаганды: так, агитация за вступление в колхоз была решена в духе одного из кадров «Андалузского пса» Бунюэля. Позаимствованная у пуристов склонность к подчеркнутому уплощению планов применялась для создания системы наглядных оппозиций из быта старого и нового (мещанский самовар и прогрессивный электрический чайник) либо из советского и зарубежного (конькобежный спорт и фокстрот). Картина биполярного мира, в котором Советское государство представало обреченным на противостояние внешнему агрессору, воссоздавалась и при оформлении площади Урицкого. В антирелигиозном лубке этот дуализм как бы интериоризировался: агитационное произведение было выполнено в шести «клеймах». Очевидно, в следовании подобной манере художники Изорама видели воплощение диалектического подхода к действительности, что было воспринято Геннадием Гором в новелле «Вмешательство живописи», вошедшей в книгу «Живопись» 1933 года. В ней спор главных героев — Карпова и профессора Тулумбасова — оканчивался как раз на выставке Изорама. Доклад завершился анализом новеллы, которая, как и «Живопись» в целом, в 1970—1980-е годы воспринималась как проявление конформизма, уступки режиму со стороны писателя. Докладчик продемонстрировал односторонность такого прочтения, показав, как этот текст впитал в себя основные этапы поиска революционными художниками универсального и наиболее точно соответствующего действительности изобразительного языка и также — ключевую коллизию начала 1930-х годов, выразившуюся в попытках сделать известный творческий компромисс (если не конформизм) источником интеллектуальной двойной игры, своего рода перелицовки авангардного метода. Как и предшествующие выступления, доклад об Изораме активно обсуждался. Отдельным сюжетом дискуссии стал спор о том, можно ли полностью разделить авангард и официальную идеологию, и о том, изменяется ли теоретическая перспектива исследования, если воспринимать авангард как самостоятельную идеологию.
Далее вниманию собравшихся был представлен доклад Йохена Хеллбека (Университет Ратгерс) «Восстановление морального субъекта: выжившие под немецкой оккупацией украинцы и их советский адресат, 1943—1945 годы», познакомивший участников конференции с исследовательской работой, посвященной архиву интервью, собранных советскими историками у жителей занятых немцами областей Украины. Данный проект продолжает многолетнюю работу Хеллбека по изучению практик повседневности в сталинскую и военную эпоху, формирования и авторепрезентации советского субъекта, его биографического и исторического опыта. Помимо несомненного содержательного интереса, который в данном случае представляет рассматриваемый материал, проведенный анализ ценен с методологической стороны, поскольку представление индивидуального опыта в интервью напрямую определяется формулировкой вопросов, бытовым и идеологическим контекстом, коммуникативной ситуацией. Главной особенностью анализируемых записей докладчик считает их откровенность: информанты в большинстве случаев доверяли историкам, зная, что те не занимаются их преследованием и не собираются передавать их истории в органы государственной безопасности. Многие из опрошенных признавали за собой сотрудничество с оккупантами и искренне винили себя в том, что происходило на захваченных территориях. По мнению докладчика, такую позицию можно объяснить тем, что эти люди воспринимали тяготы войны и оккупации как очищающий опыт и верили в то, что в послевоенное время все накопленные обществом ошибки удастся исправить, удастся выстроить советскую действительность заново. Не менее значимым сюжетом в интервью становится политика внутреннего неучастия в оккупации: здесь интервьюируемые настойчиво подчеркивают четкое различие между собой и немцами. В заключение Хеллбек отметил важность историзирующего, контекстуального чтения документов, подобных текстам, проанализированным в рамках доклада, и необходимость учитывать, в сколь сильной степени контекст коммуникации испытывал с обеих сторон влияние советского стиля мышления. Во время дискуссии по докладу участники чтений сравнивали пример Хеллбека с другими известными примерами: польской историографией межвоенного периода, деятельностью Комиссии по истории обороны Москвы под руководством И.И. Минца. Затронута была и присущая советской культуре на раннем этапе тенденция к документализму, поиску правды, облеченной в форму точно запротоколированных фактов, рассмотренная сравнительно недавно в очередной работе Элизабет Папазян[22]. Хеллбеком было внесено важное уточнение: при работе вопросы интервьюеров пришлось восстанавливать по контексту — первоначальный опросник оказался недоступен, а из стенограмм вопросы были тщательно удалены. Также широко обсуждались методы работы с архивами в России и США, психологические аспекты коммуникации исследователя и информанта (в частности, момент перехода от ситуации диалога к ситуации восприятия, фиксация этого перехода в языке опрашиваемого).
Название следующего выступления было изменено докладчиком под влиянием недавних политических событий. Изучив прямую линию с президентом РФ В.В. Путиным 17 апреля, Кевин М.Ф. Платт (Университет Пенсильвании) вместо доклада под названием «Поэтика сопротивления: “слово жесткое, но мягче я не скажу”» предложил вниманию участников чтений доклад, озаглавленный «Целостность и фрагментарность народа: к психоистории русского патриотизма».
Можно сказать, что исходный замысел оказался зеркально отражен в состоявшейся лекции: если магистральным сюжетом предполагавшегося выступления было совмещение в риторике российской оппозиции разнородных политических понятий (народ, общество, власть) с их последующим радикальным переосмыслением, то главным героем новой версии становится риторика власти. В публичных заявлениях Путина относительно аннексии Крыма Платт видит не импровизацию российского лидера, а план, тщательно разыгранный с точки зрения психоистории. Сама же аннексия, по выражению Платта, показывает не только что сам Путин делает с историей, но и то, что, выражаясь метафорически, история делает с Путиным в частности и русским человеком вообще. Важным теоретическим источником предпринятого в рамках доклада психоисторического анализа выступает концепция «ненадежной жизни» у Джудит Батлер — жизни современного субъекта, для которого стремительно исчерпывается репертуар перволичных нарративов, с помощью которых он мог бы социализироваться и выстроить свою идентичность[23]. Столь неутешительный для нынешнего общества взгляд позволяет сделать предметом и целью анализа то, как и какими средствами общество актуализирует одни типы образов и нарративов, а другие — игнорирует, забывает, стирает. Выдвинутый Фрейдом принцип навязчивого повторения, символизации утрат, работы скорби, параллельный и конкурентный по отношению к принципу удовольствия, Платтом рассматривается как подлинный лейтмотив русской интеллектуальной и политической истории (и здесь можно вспомнить выступление Константина Богданова, в котором также рассматривалась значимость категории скорби в отечественной культуре). Не менее актуальным для рассматриваемой проблемы оказывается уточнение концепции Фрейда в трудах Мелани Кляйн, полагавшей, что подлинной первосценой для ребенка является отлучение от материнской груди, в результате чего ребенок проходит стадию крайне негативного отношения к матери, сопряженного с чувством вины, иными словами, стадию распада целостного образа матери, попытки восстановить который и принимают характер раз за разом повторяющихся переживаний, воспоминаний. Данное наблюдение, как утверждает Платт, может служить отправной точкой в анализе выступления Путина. Речь президента России отличается прежде всего настойчивым противопоставлением целостности и фрагментарности, репрезентируемым в самых различных контекстах и модификациях. Шаблонность выражений Путина в целом вызывает в памяти проблему так называемого «нарративного фетишизма», активно исследовавшуюся Домиником Ла Капрой[24] и Эриком Сантнером[25]: формируется нарратив травмы, который постепенно вытесняет из сознания говорящего картину реальности. Платт проиллюстрировал это теоретическое положение ссылкой на отрывок из прямой линии с Путиным, в котором президент отвечал на вопрос Ирины Прохоровой[26], в очередной раз ссылаясь на наиболее травматические эпизоды российской истории XX века (сталинский террор, Первая мировая война, Октябрьская революция). Главный вывод из этих наблюдений, согласно которому власть в современной России фактически нуждается в травмированном населении, в неослабевающей работе скорби, был еще раз артикулирован в ходе дискуссии по материалам выступления.
Завершил первый день работы конференции доклад Гасана Гусейнова (НИУ ВШЭ) «Опережающая лютость», посвященный феномену «постлиберального конформизма». Рассматривая поведение современной российской интеллигенции, многие представители которой открыто поддерживают глобальные культурные и политические проекты, предлагаемые властью, стараясь предвосхитить или превзойти их по масштабу и радикальности, Гусейнов подошел к проблеме не столько с этических, сколько с эстетических позиций. Докладчик отметил два полюса, между которыми осуществляется маятниковое статусное перемещение образованного класса: скромный интеллигент, преданный идеологии и ценностям своей социальной группы, и публичный интеллектуал, собеседник правителей и народный трибун, выполняющий определенную историческую миссию. В последнее время мы наблюдаем все большее число интеллигентов, совершающих одностороннее перемещение, риторическим аналогом которого может служить движение мысли импровизирующего оратора. Гусейнов напомнил об интерпретации речи Мирабо у Генриха фон Клейста: в его представлении, знаменитый революционный деятель произносит каждую фразу, еще не зная, какая фраза последует за ней, но шаг за шагом усиливая формулировки, отыскивая наиболее точную и способную наибольшим образом воздействовать на аудиторию[27]. По собственному признанию докладчика, позиция интеллигента в меняющейся реальности вызывает в памяти два литературных прецедента: «оносороживание» у Ионеско и очарование саламандр в знаменитом романе Чапека. Огромную роль в реалиях современности играет языковая ситуация, тяготение риторики массмедиа, публичного дискурса, с одной стороны, к простоте, доступности, с другой — к яркости, впечатляющей наглядности используемого языка. Ситуация втягивания в эту игру, по мысли докладчика, как раз и провоцирует интеллектуала упрочивать свой статус посредством опережающей лютости, что особенно заметно в свете последних политических событий и общественного обсуждения украинской и крымской тем.
Второй день работы конференции начался с выступления Александра Эткинда(Европейский университет во Флоренции) «Субъективация как протест, или Пределы дозволенного: из работы над биографией Уильяма Буллита». История жизни первого посла США в СССР — предмет давнего интереса исследователя, начиная с книги «Эрос невозможного. История психоанализа в России»[28]. В представленном докладе Эткинд осветил новый материал, собранный им в ходе работы над биографией американского дипломата, попытавшись осмыслить его сквозь призму темы конформизма и нонконформизма. Важным источником наблюдений для Эткинда явилось литературное творчество Буллита, в котором влиятельный чиновник пробовал себя после выхода в отставку. Ключевой посылкой было то, что нонконформистское, независимое поведение было определяющей мотивацией для биографии Буллита, однако эта стратегия выстраивалась в особой системе предписаний и компромиссов, характеризующих жизнь государственного служащего. Иные типы источников, которые можно подключить к такого рода анализу, обсуждались и в ходе дискуссии.
Вопросу конформизма и нонконформизма в творческой практике Виктора Шкловского был посвящен доклад Ильи Калинина («НЗ» / СПбГУ) «От затрудненной формы реальности к затрудненной форме субъекта: негативная диалектика Виктора Шкловского». В этом докладе было показано, каким образом характерное для послереволюционной действительности оспаривание любых устойчивых социокультурных установок влияло на конструирование интеллектуалом своей идентичности. Остранение, определенное Шкловским как «прием затрудненной формы»[29], выходило далеко за рамки эстетики, указывало на необходимость преодолевать экзистенциальное отчуждение, вызванное автоматизмом существования. Поэтический язык в этой связи понимался как инструмент, позволяющий пережить обновленное восприятие мира. Тактика самого Шкловского может быть описана в терминах ускользания, постоянной смены идентичностей при постоянном пребывании на виду, подобно тому как похищенное письмо в одноименной новелле Эдгара По невозможно обнаружить именно потому, что оно хранится на самом заметном месте. Механизм остранения, реализуемый в литературе через обнажение приема, в историческом бытии субъекта реализует себя через экзистенциальное потрясение, стирающее прежнюю жизнь («Хорошо потерять себя. Забыть свою фамилию, выпасть из своих привычек. <...> Если бы не письменный стол, не работа, я никогда не стал бы снова Виктором Шкловским»[30]). Приобщение субъекта к истории осуществляется через трансгрессию и перераспределение границ субъективности. «Я» прозаика синхронизируется с ходом истории через механизмы смещения, конструирования и подстройки. Эта идея выразительно передана в «Третьей фабрике» (1926): «Изменяйте биографию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено»[31]. Границы дискурсивного и сознательного оказываются абсолютно проницаемыми: жизнь можно «ломать о колено» точно так же, как и стиль. В этой перспективе этическая ситуация несвободы, создаваемая изменившимися реалиями, становится эстетически продуктивным феноменом. «Я хочу свободы, но если я ее получу, я пойду искать несвободы к женщине и к издателю», — пишет Шкловский[32]. Несвобода, иными словами, осознается как творческая задача, сопротивление материала, изучается «как гимнастические аппараты»[33]. Шкловский сознается в своем нежелании «острить» и «строить сюжет»[34], традиционному для повествовательной техники созданию себя как литературного двойника, отчуждающего материал с помощью иронии («рассказчик нужен для иронии»[35]), противопоставлен поиск нового быта, погружение в материал, скрещение с ним. Исследователю, испытателю несвободы надлежит отказаться от жалости к себе, работать в газетах, превращать лен в текстиль, где лен — это сам Шкловский. Эпоха ставит перед автором новую сложную задачу: автор должен сам стать материалом, должен скреститься с эпохой, но при этом с ней не совпасть. Проще говоря, объектом остранения, отчуждаемой фактурой становится не внелитературная реальность, а сам автор. В 30-е годы, заключил Калинин, этот путь привел Шкловского в ловушку стилизации, подмены активного жизнестроительства воспроизводством узнаваемых стилистических приемов. В этой связи напомнил докладчик и замечание Вениамина Каверина, который сделал Шкловского прототипом одного из героев романа «Скандалист» (1928), ставшего самому себе «поперек дороги» и считавшего малодушием «уходить в историю или в историю литературы»[36].
Творчески напряженный поиск несвободы, провозглашенный Шкловским в «Третьей фабрике», возвративший участников чтений к исходной посылке конференции, явился источником размышлений Ирины Сандомирской (Университет Сёдертерн, Швеция), назвавшей свое выступление «Кон-формирование реальности и технологии власти, или Адвокат дьявола между издателем и женщиной». Предметом анализа Сандомирской становится необъявленная полемика Лидии Гинзбург с развиваемой Шкловским на страницах «Третьей фабрики» концепцией «негативного рабства», в окончательном варианте книги переименованной автором в концепцию «свободы в искусстве». Речь шла о саморазрушительном стремлении автора к художественному акту, сущность которого состоит в борьбе между желанием самого художника и сопротивлением материала. «Лен нуждается в угнетении»[37], а художник, следовательно, нуждается в насилии со стороны материала, реальности «административно укрощенной революции». Именно поэтому свобода в искусстве софистически определяется через «негативное рабство». Эти не лишенные цинизма замечания Шкловского становятся предметом пристального и предельно серьезного рассмотрения на страницах записных книжек Лидии Гинзбург. В записях 1920—1930-х годов она задолго до Фуко отказывается от гипотезы репрессии как основополагающей практики, объясняющей механизмы и эффекты власти[38]. Напротив, «кон-формирование» реальности в советских условиях выстроено на базе всеобъемлющего взаимодействия полицейских,административных и писательских техник. Эта идея иллюстрируется у Гинзбург через понятие халтуры, трактуемой как заведомо приемлемое с цензурной точки зрения творчество. Халтура строится на сознательном использовании меланхолии — воспроизведении во времени одних и тех же действий. Продолжая парадоксальный подход Шкловского, настоящего «адвоката дьявола», Гинзбург демонстрирует, как в новых условиях революция заключает в себе реставрацию, а всякое прогрессивное действие — регресс. В конечном счете, меланхолия становится приемом, подменяя, тем самым, траур нарциссическим жестом. Отталкиваясь от интерпретации понятия меланхолии у Вальтера Беньямина[39], Сандомирская акцентирует в записях Гинзбург образ писателя-рутинера: он присваивает революцию в собственных интересах, закольцовывает материал на себя, ищет временного удовлетворения в наращивании цикличности приемов. Господствующим стилистическим средством становится тавтология, прием систематического воспроизведения приема. В заключительной части выступления Сандомирская обратилась к современной российской ситуации: по замечанию докладчицы, прервать порочный круг тавтологий, при помощи которого реализует и воспроизводит себя власть, способна лишь деятельная и здоровая работа скорби, траура. В настоящий же момент циклическое мышление представляется докладчицы повсеместным и вездесущим. Переходя от записей Гинзбург 1930-х годов к дневникам военного и послевоенного времени, Сандомирская приходит к выводу о необходимости изучения феномена конформности в связи с такими научными и философскими проблемами, как политическая экономия слова, техники репрезентации в искусстве и практики представления телесности. Во время доклада и в ходе дискуссии по нему широко обсуждались отмеченное у Гинзбург понимание халтуры как особого приема освоения действительности: ощущалась необходимость не прятать это открытие в себе, но сделать открытую технику по-настоящему продуктивной, передав ее в руки рабочего класса; особенности восприятия времени, конституирующего субъект, у Шкловского и Гинзбург не как времени социального, но, скорее, как времени воображаемого или создаваемого собственными руками, как в кинематографе.
Ожидавшийся вслед за докладом Ирины Сандомирской доклад Виктора Каплуна (НИУ ВШЭ, Санкт-Петербург) «Ницше и германцы» не состоялся, так что следующим спикером конференции стала Галина Орлова (Южный федеральный университет, Ростов-на-Дону / Европейский гуманитарный университет, Вильнюс). Ее доклад «Физики под давлением: советские складки и изгибы»представлял участникам чтений опыт двухлетней полевой работы с биографическими нарративами советских физиков-ядерщиков — жителей засекреченных городов. Топологические метафоры в названии отсылают к постструктуралистскому понятию складки, к примеру в делёзовской парадигме четырех складок субъективации, в соответствии с которыми индивид способен пересоздавать себя в качестве субъекта сопротивления. Различные этапы субъективации советского индивида определялись внешним воздействием и потребностью в выработке собственных техник конформности через последовательное изучение различных «порогов сопротивления». Подобный травмированный субъект одновременно формирует себя с помощью нормативных практик, но вопреки им избегает всепроникающего давления со стороны власти и сам репрезентирует эту власть. Modus vivendi советских физиков-ядерщиков предоставляет в распоряжение аналитика множество подобных способов подстройки. Подробно разбирая конкретные сюжеты, затронутые в интервью, фактологические неточности и хронологические аберрации в рассказах собеседников, исследовательница подчеркивала стремление ученого той эпохи найти баланс внешнего давления и внутренней потребности в сохранении личности. Именно «складчатость» отличала этот специфический мир людей, с одной стороны, живших в более благополучных и привилегированных условиях по сравнению со многими советскими гражданами, с другой — существенно ограниченных в свободе перемещения и других социальных возможностях, которыми были наделены их соотечественники. Докладчица особо остановилась на том, что ни один из опрошенных не помнил момент исчезновения зоны, когда закрытый объект переставал быть таковым. После выхода за пределы режимной территории ее жители упорно продолжали скрывать даже раскрытые секреты — таким образом, зона словно бы продолжалась в их сознании. Отдельно были затронуты такие проблемы, как «дипломатическая физика», восприятие международных контактов и зарубежных поездок, в том числе и в искусстве (упоминалась советская экранизация романа Митчелла Уилсона «Встреча на далеком меридиане»), конфликт, испытываемый ученым, вынужденным отказываться от активной научной деятельности в связи с исполнением порученной ему административной работы, значение профессионального фольклора, зафиксированного в известной серии сборников «Физики шутят». В число редакторов серии входил физик и диссидент Валентин Турчин, требовательно указывавший на неизбежность подобных конфликтов между «причастием буйвола» и возможностью профессионального роста. Следует заметить, что физик-ядерщик, деятельность которого была связана со стратегическими проектами государства, платил за нонконформизм в том числе лишением доступа к секретным документам, что означало фактический запрет на профессию. Этот важный тип конфликта между гражданской совестью и возможностью свободного научного творчества осознавался самими информантами: один из опрошенных признал свое поведение конформистским. О коллегах, ставших диссидентами (в первую очередь, речь шла о Турчине и Юрии Орлове), информант говорил, что «они были правы», он им сочувствовал, но в их поступках, в их открытом противоборстве с системой ничего путного и дельного не видел. В ходе дискуссии тема доклада получила развитие в спорах о том, чем быт засекреченного города отличался от быта шарашек, также обсуждались такие фигуры, как А.Д. Сахаров и И.Р. Шафаревич.
Неоднократно поднимавшаяся в ходе выступлений и дебатов проблема преобразования художником конформизма в особую творческую практику оказалась релевантна для продолжившего конференцию доклада Марии Литовской(Уральский федеральный университет, Екатеринбург) «Творческий потенциал демонстративного конформизма в советскую эпоху». Главным героем доклада стал Валентин Катаев: отдавая должное его литературному таланту и профессиональному долголетию, практически никто из современников не оставлял без внимания моральный облик писателя. Катаев считался образцом цинизма, конформизма, сервильности. Катаеву неоднократно напоминали о его участии в кампаниях против Пастернака, Лидии Чуковской, Солженицына, а главное — о его готовности использовать любые сюжеты и темы, с легкостью переписывать свои произведения в зависимости от требований момента. Известно замечание Твардовского о том, что Катаев — всего лишь «мастер описаний», стилист, не озадаченный ни идеями, ни содержанием собственных книг[40]. Устойчивый образ Катаева, следовательно, сочетал формальное мастерство и абсолютную беспринципность. Сходным образом оценивался и другой конъюнктурный классик — А.Н. Толстой, «талантливый животом», по определению Ф. Сологуба[41]. Однако именно этот набор противоречивых черт, по мнению Литовской, позволяет по- другому оценить жизненную стратегию Катаева, обнаруживавшую признаки определенного «биографического стиля». Идеалу писателя как публичного интеллектуала Катаев противопоставил стратегию публичного профессионала, грамотного, амбициозного и открыто конформистского, не стесняющегося признаться в том, что он выполняет заказы, и каждый раз подходившего к их исполнению с мастерством и тщательностью. В этом смысле Катаев был по-своему «не советским» писателем. Подход Катаева в чем-то продолжал линию, намеченную еще Маяковским («Я хочу, чтоб в дебатах потел Госплан, мне давая задания на год»[42]). Эта специфика поведения Катаева, особенно подсвеченная эпохой оттепели и деятельностью писателя во главе журнала «Юность», предопределила не утихающую до сего времени полемику вокруг его фигуры и того демонстративного, провокационного конформизма по отношению к власти, который оборачивался своеобразным «нонконформизмом» по отношению к коллегам. В заключение докладчик осветил современный этап этой полемики, рассмотрев полярные отзывы о Катаеве О.А. Лекманова, А.А. Смирновой и С.А. Шаргунова. Выразительный очерк, представленный Литовской в рамках доклада, получил продолжение в ходе обсуждения.
Доклад следующего участника чтений, Татьяны Кругловой (Уральский федеральный университет, Екатеринбург), «Соблазны соцреализма, попытки “зависти”, упоение причастностью: о советском художественном конформизме»продолжил дискуссию о различных тактиках социальной адаптации творческой личности в СССР, однако, в отличие от предшествовавшего выступления, насыщенного фактами и мемуарными свидетельствами, содержал в себе целый ряд теоретических обобщений. Эпиграфом к докладу послужила цитата из романа Альберто Моравиа «Конформист»: «...его привлекала нормальность». Разговор о конформизме переводился из плоскости травмы, репрессии, вынужденного соглашательства в плоскость успеха и конструирования идентичности. Для сознательного конформиста, согласно основной посылке выступления, достижение успеха неразрывно связано с соответствием определенной норме и сделкой с инстанцией, вводящей и регулирующей такую норму. Рассматривая в качестве одной из возможных норм соцреализм, мы можем рассмотреть советское поле литературы (в русле классических работ Пьера Бурдьё, Жизель Сапиро и других) как поле борьбы за нормативность — гарантию успешной профессиональной карьеры и расширения возможностей самореализации для советского художника. В рамках доклада были рассмотрены различные методы вхождения в соцреализм, обозначаемые красноречивыми терминами «сдача», «жертвоприношение», «попытка зависти», «соблазнение». Столь яркие примеры, как обозначавшийся Б.М. Гаспаровым «колхозный органицизм» Мандельштама[43], показывают, что процесс вхождения в соцреализм являлся попыткой подчинения автономии литературного поля сфере гетерономии с помощью перевода собственной творческой практики в пространство советской художественной системы. Целью социальной стратегии художника, таким образом, становилось достижение трехстороннего баланса: с одной стороны, требовалось сохранить собственные творческие принципы, с другой — согласовать их с господствующим дискурсом, а с третьей — скрыть невольную неорганичность этого согласования, закамуфлировать сам компромисс. Важной параллелью к представленному в докладе способу исследования соцреалистической литературы выступает типология «искусства приспособления», разработанная в одноименной статье А.К. Жолковского, подчеркивающего, что компромисс как осознанный творческий подход в советской культуре воплощал «постоянно предъявляемый искусству “заказ” на медиацию»[44], стремление увидеть в искусстве инструмент «идеологического посредничества»[45], полифоническое примирение различных идей и дискурсов. Предложенный в докладе метод анализа советского конформизма был проиллюстрирован случаем Сергея Прокофьева — во многих отношениях нетипичным. Отталкиваясь от богатого фактического материала, представленного в недавней книге И. Вишневецкого[46], Круглова обратила внимание аудитории на ряд черт, отличавших жизненный путь композитора: ранний профессиональный успех, возвращение в СССР после длительного и достаточно благополучного периода жизни на Западе, энтузиазм, с которым Прокофьев включается в процесс символического обмена с предлагаемым каноном. По выводам Кругловой, композитор вел сознательную игру, с целью не просто обеспечить себе успех и востребованность на родине, но стать доминирующей фигурой, номером первым. За рубежом среди русских композиторов эта позиция прочно удерживалась Стравинским, и возможностей для реализации стратегии абсолютного успеха у Прокофьева было существенно меньше. Отдельно коснулся докладчик идеологических предпосылок «брачного контракта» между художником и властью: личных симпатий композитора к евразийству (благодаря влиянию П.П. Сувчинского), воплощение которого он, как и Эйзенштейн, мог видеть во внешнеполитической доктрине Сталина, увлеченность Прокофьева американским религиозным течением «Христианская наука», сочетавшим протестантскую религиозность и рациональность. Таким образом, прагматические мотивы, индивидуальные эстетические ставки и идеологические предпочтения каждый раз определяли конкретный тактический выбор, что нашло отражение в таких «конформистских» сочинениях Прокофьева, как кантаты «К XX-летию Октября», «Здравица», оратория «На страже мира», опера «Семен Котко», и других произведениях. В результате перед нами во многом уникальный тип художника, не соответствующий целому ряду ожиданий: в своей творческой практике Прокофьев отказывается как от сценария бескомпромиссного гения-модерниста, так и от традиционного сценария национального художника-пророка.
Вечернее заседание второго дня, а с ним и всю конференцию (запланированный доклад Сергея Ушакина «Портреты и маски, люди и манекены: о советском искусстве не договаривать до конца» не состоялся) завершило выступлениеДарьи Бочарниковой (Европейский университет во Флоренции / СПбГУ)«Архитектурная школа Ивана Жолтовского: предатели, приспособленцы, профессионалы?». Выступление было посвященно проблеме смены творческого метода советскими авангардистами из «Объединения современных архитекторов» (ОСА) после того, как объединение, до того преобразованное в Сектор архитекторов социалистического строительства (САСС) Всесоюзного архитектурно-научного общества, прекратило свое существование в связи с выходом постановления Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» весной 1932 года. ОСА выделилось из ЛЕФа в середине 1920-х и консолидировало учеников Александра Веснина — одного из лидеров конструктивизма. Уже на рубеже 1930-х в художественной идеологии архитекторов объединения стал заметен определенный кризис — в 1929-м ОСА покинули некоторые участники. После круг единомышленников окончательно распался, многие ученики Веснина приняли, на первый взгляд, вполне конформистское решение, примкнув к очевидному оппоненту конструктивизма Ивану Жолтовскому — одной из ключевых фигур советской «палладианской» неоклассики, во многом сформировавшей облик городской архитектуры сталинской эпохи. В пользу такого утверждения могут свидетельствовать внешние обстоятельства конца 1920-х — начала 1930-х годов, времени ревизии конструктивистских проектов, сопровождавшейся напряженной полемикой вокруг их наследия, а нередко и организованными кампаниями (например, статьей «Леонидовщина и ее вред» — попытка одного из деятельных участников ОСА Ивана Леонидова ответить на обвинения привела к закрытию рупора конструктивизма — журнала «Современная архитектура» в 1930 году). Тем не менее в докладе был поставлен вопрос о том, насколько безукоризненна подобная интерпретация произошедшего: под внешним давлением, а возможно, из видов профессионального роста ученики авангардиста переметнулись к ретрограду. Главным тезисом Бочарниковой стал тезис о том, что в полном смысле слова Жолтовский ретроградом не был — как и Веснин, он боролся с бесстильностью, безыдейностью, беспринципностью дореволюционного градостроительства, школа Жолтовского предлагала собственные эстетические новации и идеи по изменению концепции городского пространства. Как и ОСА, оппоненты конструктивизма испытали воздействие модернистских концепций, что отражалось на творчестве «переметнувшихся» и в послевоенное время при разработке новых проектов типового строительства и массового расселения. Смыкая доклад о советской архитектуре с предыдущим докладом о конформизме как о социальной стратегии, в истории послереволюционного зодчества можно также увидеть сложную череду обменов с помощью технических реплик, последовательного переосмысления модернистских идей в разнообразных проектах, реализованных наследниками Веснина и Жолтовского и их ближайшими учениками. Выступление сопровождалось демонстрацией иллюстративных материалов и продолжительной дискуссией о перспективах предложенного подхода.
Насыщенная программа конференции, активная работа докладчиков и дискутантов, совместный поиск ответов на целый ряд вопросов, поставленных в ходе двухдневных чтений, сделали проблематичным подведение некоего общего итога. Возможно, то, что исследовательский форум, неоднократно затрагивавший проблему компромиссов, не пришел к каким-либо итоговым выводам, которые в науке сами по себе нередко представляют род компромисса, следует признать символичным. Обмен мнениями и впечатлениями перенесся в кулуары конференции и, следует надеяться, выйдет за их рамки, когда по материалам прозвучавших докладов появятся новые содержательные публикации.
Игорь Кравчук
[1] Набоков В.В. Дар // Он же. Собрание сочинений русского периода: В 5 т. Т. 5. СПб., 2002. С. 441.
[2] Bendix R. Max Weber: An Intellectual Portrait. Oakland, Calif., 1977. P. 290—297; Idem. Kings or People: Power and the Mandate to Rule. Oakland, Calif., 1980.
[3] Skocpol Th. States and Social Revolutions: A Comparative Analysis of France, Russia and China. Cambridge, 1979; Vieux S. Containing the Class Struggle: Skocpol on Revolution // Studies in Political Economy. 1988. № 27. P. 91—92, 104—105; Coicaud J.-M. Legitimacy and Politics: A Contribution to the Study of Political Right and Political Responsibility. Cambridge, 2002. P. 56—58.
[4] Миллс Ч.Р. Социологическое воображение. М., 2001. С. 184—186; Он же. Ситуативные действия и словари мотивов // Социологическое обозрение. 2011. Т. 10. № 3. С. 98—109; Gerth H, Mills Ch. Character and Social Structure. New York, 1953.
[5] Banfield E. C. The Moral Basis of a Backward Society. Glencoe, Ill., 1958 (http://www.giannisilei.it/wp-content/uploads/ pdf/Banfield.pdf).
[6] Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни. СПб., 2000.
[7] Вирно П. Грамматика множества: к анализу форм современной жизни. М., 2013. С. 49—58, 65—66.
[8] Della Porta D. Eventful Protest, Global Conflicts // Distinktion: Scandinavian Journal of Social Theory. 2008. Vol. 9. № 2. P. 27—56.
[9] Бикбов А. Методология исследования «внезапного» уличного активизма (российские митинги и уличные лагеря, декабрь 2011 — июнь 2012) // Laboratorium. 2012. № 2. С. 130—162.
[10] «Индивидуализация становится самой прогрессивной формой обобществления, зависимого от рынка, права, образования и т. д.» (Бек У.Общество риска. На пути к другому модерну. М., 2000. С. 193).
[11] Rosenwein B.H. Emotional Communities in the Early Middle Ages. Ithaca; New York, 2007.
[12] Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность. СПб., 1992. С. 8.
[13] Сахаров И.П. Сказания русского народа. Т. 2. Кн. 7. СПб.,
1849. С. 77.
[14] Даргомыжский А.С. 1813 — 1869: Автобиография, письма, воспоминания современников. Пб., 1921. С. 55.
[15] Минченков Я.Д. Воспоминания о передвижниках. Л., 1959. С. 25.
[16] Там же. С. 21.
[17] Цит. по: Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М., 1996. С. 796.
[18] Филонов П.Н. Дневник. СПб., 2000. С. 479—480.
[19] См. манифест пуристов, озаглавленный «После кубизма» (1918).
[20] См., например: Малевич К. Эстетика (Попытка определить художественную и нехудожественную сторону произведений) // Он же. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 2. М., 1998. С. 249—250.
[21] Троцкий Л.Д. Литература и революция. М., 1991. С. 111.
[22] Papazian E.A. Manufacturing Truth: The Documentary Movement in Early Soviet Culture. DeKalb, 2009.
[23] Butler J. Precarious Life: The Powers of Mourning and Violence. London; New York, 2004.
[24] LaCapra D. Tropisms of Intellectual History // Rethinking History. 2004. December. Vol. 8. № 4. P. 499—529.
[25] Сантнер Э. История по ту сторону принципа наслаждения: размышление о репрезентации травмы // Травма: пункты: сборник статей. М., 2009. С. 389—407.
[26] См. видеозапись на сервере «YouTube»: http://www. youtube.com/watch?v=WLeuf_vhJLc.
[27] Клейст Г. фон. О том, как постепенно составляется мысль, когда говоришь // Он же. Избранное. Драмы, новеллы, статьи / Пер. с нем. М., 1977. С. 504—505.
[28] Эткинд А.М. Эрос невозможного. История психоанализа в России. М., 1994. С. 272—298 (гл. 9. Посол и сатана: Уильям К. Буллит в булгаковской Москве).
[29] Шкловский В.Б. Искусство как прием // Он же. Теория прозы. М.; Л., 1925. С. 14.
[30] Шкловский В.Б. Сентиментальное путешествие: Воспоминания. 1917—1922. Берлин, 1923. С. 213.
[31] Шкловский В.Б. Третья фабрика. М., 1926. С. 86.
[32] Там же. С. 82.
[33] Там же. С. 67.
[34] Там же. С. 8.
[35] Там же. С. 101.
[36] Каверин В.А. Скандалист, или Вечера на Васильевском острове. Л., 1931. С. 66.
[37] Шкловский В.Б. Третья фабрика. С. 82.
[38] См., например: Фуко М. Интеллектуалы и власть. Ч. 1. М., 2002. С. 190; Ч. 2. М., 2006. С. 68—69, 75, 242—243.
[39] Беньямин В. О понятии истории // НЛО. 2000. № 46. С. 81—91.
[40] Кондратович А. Новомирский дневник. 1967—1970. М., 1991. С. 76.
[41] Иванов-Разумник Р. Писательские судьбы. Нью-Йорк, 1951. С. 30.
[42] Маяковский В.В. Домой! // Он же. Полное собрание сочинений: В 13 т. Т. 7. М., 1957. С. 94.
[43] Гаспаров Б.М. Севооборот поэтического дыхания: Мандельштам в Воронеже, 1934—1937 // НЛО. 2003. № 63. С. 24—38.
[44] Жолковский А.К. Искусство приспособления // Жолковский А. К. Блуждающие сны и другие работы. М., 1994. С. 33.
[45] Там же.
[46] Вишневецкий И. Сергей Прокофьев. М., 2009.