ИНТЕЛРОС > №10, 2007 > Лето и дым. Георгий Адамович о Петрограде меж двух революций Георгий Адамович
|
Представлять современному читателю Георгия Викторовича Адамовича (1892—1972) нет нужды. Ведущего литературного критика русского Парижа, автора очень небольшого числа — зато каких! — стихотворений щедро печатают в России, затерев до неприличия изумительную строчку «Когда мы в Россию вернемся, о Гамлет восточный, когда». Адамович выпущен в самых популярных сериях, а петербургское издательство «Алетейя» издало уже половину его
Адамович всегда обращался к прошлому, к русской литературе, к петербургским воспоминаниям; на этом и покоились его поэзия, эссеистика и мемуары. Прожив долгую жизнь, он, как и большинство стариков, не раз прокручивал свои излюбленные «пластинки». Поэтому его нижеследующий рассказ о русской революции чужд сенсационности. Его привлекательность в другом. Это живая беседа, записанная историком Алексеем Малышевым в Париже в 1965 году для большого цикла свидетельств о 1917 годе, который должен был выйти в эфир «Радио Свобода». В первоначальном виде замысел реализован не был, но беседы сохранились на магнитофонных пленках. Получив от машинисток радио распечатку двухчасового интервью, Георгий Викторович приступил к литературной обработке материала и успел превратить несколько страниц в законченный авторский текст — уже без вопросов собеседника. Эта рукопись хранится в Нью-Йорке, в Бахметевском архиве Колумбийского университета. В 2000 году Олег Коростелев напечатал ее в нью-йоркском «Новом журнале» и параллельно в журнале «Родная Кубань». Здесь же перед нами живая эмоциональная речь, устная импровизация, «черновик чувств». Однако хорошо видно, как чисто, литературно, набело размышляет и судит Адамович. Иван ТОЛСТОЙ — Я родился в Москве и прожил там первые девять лет. Мой отец был сначала московским воинским начальником, а потом начальником Московского военного госпиталя. В семье нашей было множество военных, два моих старших брата служили в армии. А про меня, по семейной легенде, отец сказал: «В этом ничего нет военного, его надо оставить штатским». Так меня штатским и оставили. После смерти отца мы переехали в Петербург.
— Где вы учились? Мой старший брат во время войны был командиром
Еще я помню предреволюционные месяцы, крайнюю тревогу в обществе. Война затягивалась, чувствовалось, что Россия может эту войну не выдержать, потому что Германия оказалась гораздо сильнее, чем думали. Но я помню хорошо 1 ноября шестнадцатого года, когда Милюков в Думе произнес знаменитую речь, где в первый раз упомянул об императрице Александре Федоровне в не совсем доброжелательном тоне. По тогдашним русским порядкам, о представителях царской фамилии нельзя было говорить в общественных местах ничего критического. А Милюков в своей речи, где он несколько раз вопрошал «Это глупость или измена?», сказал: «Россией правит пышно титулованная истеричка». Нас абсолютно поразила эта фраза. В печать она не попала, но, как и все, что делалось в Думе, моментально стала известной.
— Эта фраза была воспринята с негодованием, улыбкой или одобрением?
— А что говорили о государе в кругу ваших друзей? Речь Милюкова произвела огромное впечатление. Следующий этап треволнений — незабываемая ночь, когда разнеслась весть об убийстве Распутина. Весь город был ошеломлен, все звонили друг другу, приходили друг к другу с новостями: «Вы слышали, слышали, говорят, Распутин убит!» И сразу все узнали, что убили его Юсупов, Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович. Я пришел в «Привал комедиантов» на Марсовом поле и увидел Маяковского. Маяковский мне был знаком, но так как я принадлежал к совершенно другой поэтической группе, то кроме пренебрежительного отношения ничего от Маяковского не видел. Но в тот вечер в «Привале» все были настолько взволнованы, что Маяковский ко мне подошел с дружеским вопросом: «Вы что-нибудь знаете?» Мы сели рядом на каком-то диване в глубине зала. Это был единственный раз, когда я с Маяковским довольно долго и дружески разговаривал. Мы говорили о Распутине, о том, что будет потом, начали говорить о поэзии. Он спрашивал, где те, которые убили Распутина. Я отвечал, что никто ничего не знает. Говорили о Пушкине. Маяковский меня поразил: я увидел, какой это умный человек, когда не ломается и не хамит. Он очень часто притворялся грубияном, это была его литературная поза. Но в тот момент было не до нее. Всякий человек, входивший в кафе, спрашивал: «Знаете ли вы что-нибудь?» Наконец появились
Потом узнали, что на следующий день они были арестованы, причем по повелению императрицы, которая, в сущности, и не имела права отдавать подобные распоряжения. Но тут ее сила воли сказалась. Она приказала арестовать Дмитрия Павловича и Юсупова, а Пуришкевич был защищен депутатской неприкосновенностью и остался на свободе. Но многие возмущались: как же их не судят. А судить их, конечно, нельзя было. Прежде всего потому, что великого князя нельзя судить, только государь мог его судить, а во-вторых, можете себе представить, что в те времена адвокаты устроили бы на таком суде, какие бы они речи произнесли! И дело было замято. Полиции поручили проводить расследование, но ничего не найти.
— Но симпатии, с одной стороны, вашего литературного круга, с другой стороны, семьи были на чьей стороне? Она была этим заявлением потрясена. Великосветское общество сочувствовало великому князю и Юсупову. Николаю послали записку с просьбой помиловать убийц. А он якобы ответил, что Романовых, бывало, убивали, но сами Романовы никогда никого не убивали таким диким способом, каким был убит Распутин. Не знаю, насколько это верно. После этих событий в обществе нарастало тревожное настроение, и было ясно, что со дня на день должно
У меня была тетка, богатая женщина, у нее была карета, и вот недели за две до революции она в карете
Я сам
Как происходила собственно революция, я тоже хорошо помню. Из продажи исчез хлеб, лавки были закрыты, стояли бесконечные очереди. Это всех волновало, но никто не думал, что начинается уже то, что началось. 25 февраля, в субботу, стало еще хуже. 26 февраля было воскресенье, и моя мать собралась в Мариинский театр на балет. Я ей говорил, что страшно, что на улицах стреляют, а она отвечала: «Да, но у меня кресло заказано, я должна поехать». И поехала. Вечером в городе было очень тревожно, я решил ее встретить и пошел пешком в театр. Город был темный,
А 27 февраля, в сущности, все было кончено, революция случилась, и только тогда все поняли, насколько это серьезно. Хотя в тот момент еще никто не знал, это революция или бунт, который будет усмирен. Но войска отказывались стрелять в рабочих, уже чувствовалось, что это не такие беспорядки, какие были в 1905 году. Месяца за три до революции моя сестра вышла замуж. А в столице нельзя было найти тогда квартиру, ни за какие деньги, потому что люди бежали из прифронтовых губерний, город был переполнен. И ей сдал половину квартиры ее знакомый, начальник дома предварительного заключения на Шпалерной. А 28 февраля рано утром по сильнейшему морозу она прибежала к нам в одном легком платье, потому что разгромили тюрьму, хотели убить начальника, а ей и ее мужу было трудно доказать, что они тут совершенно ни при чем. Ей пришлось убегать. И тогда уже, 28 февраля, у меня было чувство, что если громят тюрьмы, то происходит
Я пошел на улицу смотреть и слушать, что делается. Помню, все спрашивали друг у друга: «Где царь, где государь?» Одни говорили, что он арестован, другие говорили, что он вернулся в Царское Село с какими-то войсками. И вдруг узнали, что образовано Временное правительство. Хорошо помню всеобщее изумление, потому что до того уверенно говорили, что сохранится монархия, что царем уже провозглашен великий князь Николай Николаевич, бывший верховный главнокомандующий, человек, который тогда был очень популярен. Незаслуженно, судя по тому, что мы узнали о нем после. Может, благодаря своей воинственной наружности он внушал некоторым мысль, что из него выйдет блестящий русский монарх. С удивлением узнали, что во главе правительства поставлен князь Львов. Предполагали, что будет Родзянко. Князь Львов был человек известный в политических кругах, но всенародной известности у него не было. Мы слышали только, что он занимается земством. Потом стали распространяться подробности об отречении государя. Рассказывали, что он поехал на станцию Дно. Еще иронизировали: на станции с таким названием кончилась трехсотлетняя история династии Романовых. К нему поехали Гучков и Шульгин. Государь держался спокойно, достойно, и особенно всех поразило, что он говорил только с Гучковым, на Шульгина не взглянул, даже не захотел ему подать руки. Это было понятно: Гучков всегда был его врагом, а Шульгин держался монархистом, и государь, вероятно, был изумлен тем, что монархист приехал требовать отречения.
— Какое впечатление на вас произвело известие об отречении? Затем узнали, что у Михаила, брата царя, было собрание, на котором Милюков (и об этом я много слышал уже в Париже потом, Милюков это сам рассказывал) единственный чуть ли не на коленях умолял Михаила не отрекаться, а принять трон. Здесь, в Париже, я Милюкова довольно часто встречал, так как работал в газете «Последние новости», где он был редактором. И помню, что его спрашивали: «Неужели вы считали, что это было возможно, чтобы Михаил принял престол и удержался?» Он отвечал: «Если была одна миллионная доля возможности, то надо было попробовать». Мне кажется, Милюков был единственный человек, который понимал, что революция не удержится в февральских рамках, и он уже в эмиграции упрекал Маклакова за то, что он, будучи вроде бы правее по политическим взглядам, этого не понимал и больше разжигал будущую революцию, чем сам Милюков.
— А в литературных кругах как была встречена весть об отречении? Было чувство, что наступает новая эра в жизни страны?
— У вас не осталось в памяти
— Вы думаете, она действительно была бескровная? Но через три или четыре дня, когда на стенах домов появились первые большевистские листовки, возникли общий испуг и недоумение. Это были такие небольшие афиши на розовой бумаге: «Не верьте Временному правительству, не верьте буржуазии, рабочие должны взять власть в свои руки, только тогда будет настоящая революция». Не знаю, кто тогда мог распространять эти листовки, кто из будущих главарей большевистской революции в те дни находился в столице, во всяком случае, не Ленин, он появился не раньше марта. Между прочим, имя Ленина тогда знали только политики и журналисты, а простые обыватели и даже люди, принадлежавшие к литературному миру,
Потом приехал Ленин, и тут уже все почувствовали, что это далеко не меньшинство. Временное правительство становилось все беспомощнее, и это отражалось на настроениях русского общества и русского литературного мирка тоже. Ленин все время произносил речи с балкона дворца Кшесинской. Я жил в Петрограде, летом никуда не уезжал, потому что было такое время, что и не хотелось никуда уезжать, и я каждый вечер думал: надо пойти послушать, что они говорят. Но со всех сторон я слышал, что это сумасшедшие, чепуху мелют, и это не имеет никакого значения. Мне жаль, что я, как и большинство моих друзей, тогда не отдавал себе отчета, что это имеет
— Менялись ли настроения в литературном мире?
— И как на это реагировали в Петрограде? К большевикам, повторяю, все относились отрицательно. Когда июльское восстание было подавлено, в моей семье, среди моих знакомых ждали, что все главари этого восстания будут арестованы и если не расстреляны, то упрятаны
В эмиграции об этом постоянно говорили — Милюков, Алданов и другие люди, изучавшие русское прошлое. Милюков упрекал Керенского за то, что тот не расстрелял главарей большевизма. Ведь сам Ленин сказал после июльского восстания: «Они теперь нас всех перестреляют, как куропаток». Если бы Временное правительство проявило
Как бы ни относиться к вопросу о личности в истории, я думаю, никто не станет спорить, что сочувствие большевизму или не сочувствие — это вопрос совсем другой. Если бы Ленин, Троцкий, другие были в июле расстреляны, Октябрьской революции не было бы. Об этом писал Алданов. Об этом со мной говорил здесь Маклаков. Довольно любопытный разговор у него был с Клемансо. Ведь Маклаков был послом Временного правительства в Париже, он был назначен еще князем Львовым, но приехал в Париж, когда правительство Керенского было уже свергнуто. Клемансо был вполне в курсе всех русских исторических неурядиц, и он Маклакова спрашивал: «Как вы могли это допустить, как вы могли после июльского восстания не понять, что этих людей надо было всех расстрелять?!» А Маклаков ему сказал: «У нас не было смертной казни, и Керенский не допускал смертной казни». Клемансо саркастически улыбнулся: «Да, у вас не было смертной казни, но у вас был начальник полиции. Разве вы не знаете, как это делается? Человека арестовывают, потом он будто бы хочет бежать, и вы знаете, как это кончается. Это же классический прием, всякая полиция его хорошо знает».
— Где и когда вы впервые услыхали об Октябрьской революции?
— Вы были в Петрограде в то время? Хорошо помню телефонные разговоры, очень наивно зашифрованные. Люди говорили в телефон: «Нет, через три дня будет тепло, я вас уверяю, сегодня еще холодно и будет еще неделю холодно, но потом будет солнце и хорошая погода». Это был типичный тогдашний разговор. Всякий дурак бы понял, о чем речь.
— Вы можете вспомнить момент, когда вы лично и ваши друзья поняли, что закончился один период истории России и начинается другой?
Луначарский встал и сказал: «Ну, господа! Это невозможно. Ну что это за выражения, ну разве можно? Товарищ Крыленко — видный революционный деятель». И хотел уйти. Хозяйка «Привала комедиантов» подошла к нему и стала говорить: «Вы знаете, это человек нервный, больной, это друг Блока». Наконец Луначарского привели обратно, он пожимал плечами, все говорил: «Ну что это такое, товарища Крыленко вы называете палачом!» Но остался сидеть. И дальше уже читали стихи о цветочках и птичках, чтобы его не обижать. Если бы это было десятью годами позже, Пяста в ту же ночь арестовали бы и расстреляли. Еще помню, как Рюрик Ивнев, который был тогда секретарем Луначарского, предлагал мне присутствовать при вскрытии большевиками царских гробниц в Петропавловском соборе. Они хотели изъять драгоценности. Я тогда был молод, глуп и нервен, и мне показалось, что это неприятно. Конечно, теперь мне жаль, что я не видел этого, но помню красноречивый рассказ Ивнева. Когда вскрыли гроб Екатерины, то не нашли почти ничего — куски шелкового платья, кости, труп совершенно разложившийся. А когда они дошли до Петра Великого и открыли гроб, то Петр приподнялся. Очевидно, труп был набальзамирован, а когда открыли гроб, было
Публикация и подготовка текста Ивана Толстого Вернуться назад |