ИНТЕЛРОС > №8, 2008 > Великолепный Мариенгоф Великолепный Мариенгоф29 апреля 2008 |
В 1997 году столетие со дня рождения Анатолия Мариенгофа забыли. В прошлом году 110-лений юбилей тем более не заметили. Следующий юбилейный год, связанный с именем Мариенгофа, невесть когда будет. Поэтому я взял на себя смелость отметить две симпатичные даты, связанные с его творчеством. Первая книжка Мариенгофа — «Витрина сердца» — вышла в 1918 году — вот вам 90 лет дебютному сборнику его стихов. А в 1928 году увидел свет самый известный (и лучший) роман Мариенгофа «Циники» — значит, нынче 80 лет его первой публикации. Чем не повод поговорить о хорошем человеке. *** Мариенгоф похож на восклицательный знак, удивителен самим фактом своего присутствия в чугунные времена. Вижу, как лакированные ботинки вечного денди отражают листву, трость брезгливо прикасается к мостовой. Снисходительная полуулыбка, изящная ирония, ленивый сарказм. Оригинальность — во всем. Мариенгоф даже умер в день своего рождения. В божественном балагане русской литературы Анатолий Мариенгоф — сам по себе. Нет никаких сомнений — он друг Есенина. Более того, Мариенгоф — самая важная личность в жизни Есенина. Тем не менее «друг Есенина» — не определение Мариенгофа. Скорее примечание к биографиям двух писателей. Вражда поэтов была и, пожалуй, осталась общим местом «есенианы» определенного, почвеннического толка. Но есть куда больше оснований к тому, чтобы дружба поэтов стала предметом восхищения. О том, как они жили, как создавали «Эпоху Есенина и Мариенгофа» (название неизданного ими сборника), как ссорились и мирились, что вытворяли и как творили — обо всем этом стоит писать роман. Несмотря на то, что Мариенгоф однажды написал об этом сам. Без вранья. Имажинизм — место встречи Есенина и Мариенгофа в поэзии — явился для них наиболее удобным способом отображения революции и мира вообще. Поэты восприняли совершающееся в стране, как олицетворение основного принципа имажинизма: подобно тому, как образ в стихах имажиниста скрещивает чистое с нечистым, высокое с низким, с целью вызвать у читателя удивление, даже шок — но во имя постижения Слова и Духа, так и реальность земная замешала чистое с нечистым с целью через удивление и ужас привести — согласно Есенину и Мариенгофу — к стенам Нового Иерусалима. Семантика несовместимых понятий, тяготеющих друг к другу, согласно закону притяжения тел с отрицательными и положительными полюсами, стала истоком образности поэзии имажинистов. Образ — квинтэссенция поэтической мысли. Соитие чистого и нечистого — основной способ его зарождения. Иллюстрация из молодого Мариенгофа: Даже грязными, как торговок подолы Время как никогда благоприятствовало любым попыткам вывернуть мир наизнанку, обрушить здравый смысл и сами понятия нравственности и добра. И вот уже двадцатитрехлетний золотоголовый Есенин бесстрашно выкрикивает на улицах революционных городов: Тело, Христово тело Юноша вызывал недовольство толпы, но одобрение матросов: «Читай, товарищ, читай». Товарищ не подводил. Фантазия Мариенгофа в 18-м году была куда изощреннее: Твердь, твердь за вихры зыбим, Поэты в ту пору еще не были знакомы, но ко времени начала имажинизма без труда опознали друг друга по дурной наглости голосов. В первые послереволюционные годы Мариенгоф и Есенин буянят, кричат, зазывают. При явном созвучии голосов Есенина и Мариенгофа, основным их отличием в первые послереволюционные годы явился взгляд Мариенгофа на революцию как на Вселенскую Мясорубку, великолепную своим кровавым разливом и развратом. Среди имажинистов Мариенгофа так и прозвали — Мясорубка. В неуемной жестокости Мариенгоф находит точки соприкосновения с Маяковским, который в те же дни собирался запустить горящего отца в улицы для иллюминаций. В тон Маяковскому голос Мариенгофа: Я не оплачу слезою полынной «Больной мальчик», — сказал Ленин, почитав стихи Мариенгофа, между прочим, одного из самых издаваемых и популярных в России поэтов тех лет. *** Мариенгоф пишет поэтохроники и Марши революций, и он же вещает, что родился Саваоф новый. И то и другое он делает вне зависимости от своих собратьев по перу, зачастую даже опережая их в создании развернутых метафор революции. Мариенгоф был соразмерен им обоим в поэтической дерзости, в богатстве фантазии. Можно упрекнуть меня в том, что я совмещаю имена столь неравнозначные, но многие ли знают о том, что «лиру Мариенгофа» гениальный Хлебников ставил вровень с обожаемой им «лирой Уитмена»? Всего за несколько лет Мариенгоф создает собственную поэтическую мастерскую и уже в 20-м пишет пером исключительно своим, голос его оригинален и свеж: Какой земли, какой страны я чадо? Запамятовал плоть, не знаю крови русло, В тяжелые зрачки, как в кувшины, Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, на самом деле очень желал с ним сойтись (пьяный звонил Маяковскому; дурил, встречая в очередях за авансом, толкаясь и бычась, кричал: «Россия — моя! Ты понимаешь — моя!» Маяковский отвечал: «Конечно, ваша. Ешьте ее с маслом»). Мариенгоф во многом удовлетворил завистливую тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? — у Мариенгофа было его предостаточно; эпатировать нагло и весело? — Мариенгоф это умел. Особенности поэтики Мариенгофа тоже, без сомнения, привлекли Есенина — и в силу уже упомянутой (порой чрезмерной) близости поэтике Маяковского, и в силу беспрестанно возникающих под пером Мариенгофа новых идей. Но, думается, когда жадный до чужих поэтических красот, Есенин прочитал у Мариенгофа: Удаль? — Удаль. — Да еще забубенная, когда Есенин это увидел — решил окончательно: на трон русской поэзии взберемся вместе. Они оба торили дорогу, обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать — сокамерник — «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм»… А про коней в душу запало. И не только про коней. В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин — «Кобыльи корабли». Что зрачков устремленных тазы Это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина: Звери, звери, приидите ко мне По Мариенгофу — не надо слез, время познать звериные истины, по Есенину — и звери плачут от злобы. Поэты — перекликаются. Не только общая тональность стиха, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Например, наверное, впервые в русской поэзии, употребленное Мариенгофом слово «пуп»: Вдавленный пуп крестя, возникает в «Кобыльих кораблях»: Посмотрите: у женщин третий Многие образы Мариенгофа у Есенина прорастают и разветвляются: Зеленых облаков стоячие пруды Это превращается в строки: Скоро белое дерево сронит Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» свеж, оригинален, но многое надуманно, не органично, образы навалены без порядка — это еще не великолепный Мариенгоф; Есенин в «Кобыльих Кораблях» — прекрасен, но питают его идеи Мариенгофа, разработанная им неправильная рифма, умелое обращение с разностопным стихом, умышленно предпринятое тем же Мариенгофом извлечение глагола из предложения: В раскрытую рану какую пишет Мариенгоф, опуская глагол «вставить» на конце первой строки. …Русь моя, кто ты? Кто? пишет Есенин, тоже опуская — парный существительному «черпак» глагол. Влияние Мариенгофа столь велико, что первый учитель Есенина — Николай Клюев не выдержал и съязвил: Не с Коловратовых полей Как бы то ни было, слава Есенина разрослась во всенародную любовь, а слава Мариенгофа, напротив, пошла на убыль. Править русской поэзией Есенин, конечно же, решил один. Лелеемая в годы дружбы и творческого взаимовлияния книга «Эпоха Есенина и Мариенгофа» так и не вышла. А в 23-м году Есенин напишет: «Я ощущаю себя хозяином русской поэзии». Блок умер, Хлебников умер, Гумилев убит, Маяковский поет о пробках в Моссельпроме, Брюсов уже старый, остальные за пределами России, посему хозяевами быть не могут. Есенину это было нужно — стать хозяином. Закваска еще та, константиновская. В ссоре Есенина и Мариенгофа — в плане событийном — была виновата Катя Есенина, навравшая брату, что пока он был за границей, Мариенгоф зажимал гонорары за совместные с Есениным публикации. Это, конечно, послужило поводом, причиной же ссоры явилась дальнейшая ненужность Мариенгофа Есенину. Творческий союз был исчерпан. Есенин сам для себя определил: я первый. Но ни стихов Мариенгофа, ни дружбы с ним не забыл. *** Письмо Есенина Шнейдеру, тоже собирающемуся за рубежи: «Передайте мой привет и все чувства любви моей Мариенгофу… когда поедете, захватите с собой все книги мои и Мариенгофа…» И больше никому приветов, и ничьих книг не надо. Вот письма самому Мариенгофу: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший… так мне хочется обратно… к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору…» Это не поэтическое подельничество, это больше чем творческий союз, это, наверное, любовь. У них даже любовные имена были друг для друга: «Дура моя-Ягодка!» — обращается Есенин к Мариенгофу с ревнивой и нежной руганью: «Как тебе не стыдно, собаке, — залезть под юбку, — пишет Есенин, когда Мариенгоф женился, — и забыть самого лучшего твоего друга. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности, и Ваша сволочность ни гу-гу.» Как забавно требует Есенин писем друга: «Адрес мой, для того, что бы ты не писал: Париж, Ру дэ Помп, 103. Где бы я ни был, твои письма меня не достанут.» Мариенгоф пишет ему ответы, такие же смешные и нежные. И вот вновь Есенин: «Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д. и т. д.» Ни одной женщине не писал Есенин таких писем. По возвращении из-за границы Есенин собирался расстаться с Айседорой Дункан и… вновь поселиться с Мариенгофом, купив квартиру. Куда он собирался деть жену Мариенгофа, неизвестно: наверное, туда же, куда и всех своих — с глаз долой. Но… Уже давно поэты предчувствовали будущую размолвку. Есенин напишет нежнейшее «Прощание с Мариенгофом» — ни одному человеку он не скажет в стихах ничего подобного: Возлюбленный мой! Дай мне руки— Прощай, прощай. В пожарах лунных Уже — «был». Еще точней определил предощущение расставания Мариенгоф: Какая тяжесть! После ссоры обидчивого Есенина понесло: и «подлецом» окрестил «милого Толю», и «негодяем». Но такое бывает с долго жившими единым духом и единым хлебом. Потом они помирились. Встречи уже не будили братскую нежность, но тревожили память: они заглядывали друг другу в глаза — там был отсвет молодости, оголтелого счастья. В 25-м, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаенное с 19-го года: Эй вы, сани! А кони, кони! (Помните, у Мариенгофа: «Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!») *** Грустное для Мариенгофа отличие творческой судьбы поэтов в том, что Есенин остается великим поэтом вне имажинизма, Мариенгоф же — как поэт — с имажинизмом родился и с ним же умер. Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа; лишенная всего этого, она превратилась в жалкую лепнину. Великолепный Мариенгоф — это годы творческих поисков (в его случае уместно сказать — изысков) и жизни с Есениным. В 20-м году Мариенгоф пишет программное: На каторгу пусть приведет нас дружба, А 30-го декабря 1925 года заканчивает этот творческий виток стихами памяти друга: Что мать? Что милая? Что друг? Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. Даже это, выбранное мной в заглавие, определение напоминает название какого-то изысканного цветка. С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму — иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи. В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав: Голгофа Мариенгофа, Последнего ждали страшные предсмертные муки, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа — исчезновенье. Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять, что такая судьба незаслужена: И числа, и места, и лица перепутал. — На Млечный Путь Голос Мариенгофа — ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый. В области рифмы Мариенгоф истинный реформатор. Единичные в русской поэзии — до него — опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела. Выдающейся работой над рифмой характеризуются уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера — поэма «Руки галстуком»: Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так. Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме — «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь все понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения. Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников». *** Утихни, друг. Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. Позднее в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине». Женщина для него понятие негативное. Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний. Страсть к женщине — это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья-поэты, и верность принадлежит им, а страсть — Поэзии. Мариенгоф как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы Мариенгоф — прямой потомок Языкова. Удел «дев» — именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг — сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать. Люди, слушайте клятву, что речет язык: Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках: Чуть опаляя кровь и мозг, Не глаз мерцание, а старой русской гривны: Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить: Вчера — как свеча белая и нагая, Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы. Сегодня вместе Замечательно, что, несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки: Преломил стан девий, Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и пред ним собственная обнаженная беззащитность: Мне нравится стихами чванствовать Но суть действа, что бы оно не представляло, всегда одна — все это во имя Поэзии, реченное выносится на суд друзей — конечно же, поэтов. Категории моральности и аморальности, по словам Мариенгофа, существуют только в жизни: искусство не знает ни того, ни другого. Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они прорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, — радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом. И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, — это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда — душевная стылость, усталость, пустота, увядание… В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатоля Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снисходит к фокуснику и целует его. Имажинисты — и в первую очередь знаковая для этого течения фигура — Мариенгоф, согласно Есенину — никому не молятся. Они фокусничают ради своего удовольствия, ради самого фокуса. Это хлесткое, но по сути неверное замечание послужило, в смысле литературной памяти, эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» — в том числе. Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета… …И святой дух отыщет дом безбожника. Вернуться назад |