Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №8, 2008

Великолепный Мариенгоф

Мариенгоф с поклонницами. Москва. 1927-1928

В 1997 году столетие со дня рождения Анатолия Мариенгофа забыли. В прошлом году 110-лений юбилей тем более не заметили.

Следующий юбилейный год, связанный с именем Мариенгофа, невесть когда будет. Поэтому я взял на себя смелость отметить две симпатичные даты, связанные с его творчеством.

Первая книжка Мариенгофа — «Витрина сердца» — вышла в 1918 году — вот вам 90 лет дебютному сборнику его стихов. А в 1928 году увидел свет самый известный (и лучший) роман Мариенгофа «Циники» — значит, нынче 80 лет его первой публикации. Чем не повод поговорить о хорошем человеке.

***
О Мариенгофе хочется сказать — великолепный. Тогда его имя — Великолепный Мариенгоф — будет звучать, как название цветка.

Мариенгоф похож на восклицательный знак, удивителен самим фактом своего присутствия в чугунные времена. Вижу, как лакированные ботинки вечного денди отражают листву, трость брезгливо прикасается к мостовой.

Снисходительная полуулыбка, изящная ирония, ленивый сарказм. Оригинальность — во всем. Мариенгоф даже умер в день своего рождения.

В божественном балагане русской литературы Анатолий Мариенгоф — сам по себе.

Нет никаких сомнений — он друг Есенина. Более того, Мариенгоф — самая важная личность в жизни Есенина. Тем не менее «друг Есенина» — не определение Мариенгофа. Скорее примечание к биографиям двух писателей.

Вражда поэтов была и, пожалуй, осталась общим местом «есенианы» определенного, почвеннического толка. Но есть куда больше оснований к тому, чтобы дружба поэтов стала предметом восхищения.

О том, как они жили, как создавали «Эпоху Есенина и Мариенгофа» (название неизданного ими сборника), как ссорились и мирились, что вытворяли и как творили — обо всем этом стоит писать роман. Несмотря на то, что Мариенгоф однажды написал об этом сам. Без вранья.

Имажинизм — место встречи Есенина и Мариенгофа в поэзии — явился для них наиболее удобным способом отображения революции и мира вообще.

Поэты восприняли совершающееся в стране, как олицетворение основного принципа имажинизма: подобно тому, как образ в стихах имажиниста скрещивает чистое с нечистым, высокое с низким, с целью вызвать у читателя удивление, даже шок — но во имя постижения Слова и Духа, так и реальность земная замешала чистое с нечистым с целью через удивление и ужас привести — согласно Есенину и Мариенгофу — к стенам Нового Иерусалима.

Семантика несовместимых понятий, тяготеющих друг к другу, согласно закону притяжения тел с отрицательными и положительными полюсами, стала истоком образности поэзии имажинистов. Образ — квинтэссенция поэтической мысли. Соитие чистого и нечистого — основной способ его зарождения. Иллюстрация из молодого Мариенгофа:

Даже грязными, как торговок подолы
Люди, люблю вас
Что нам, мучительно-нездоровым
Теперь—
Чистота глаз
Саваноролы,
Изжога
Благочестия
И лести,
Давида псалмы,
Когда от бога
Отрезаны мы,
Как купоны от серии.

Время как никогда благоприятствовало любым попыткам вывернуть мир наизнанку, обрушить здравый смысл и сами понятия нравственности и добра.

И вот уже двадцатитрехлетний золотоголовый Есенин бесстрашно выкрикивает на улицах революционных городов:

Тело, Христово тело
Выплевываю изо рта.

Юноша вызывал недовольство толпы, но одобрение матросов: «Читай, товарищ, читай».

Товарищ не подводил.

Фантазия Мариенгофа в 18-м году была куда изощреннее:

Твердь, твердь за вихры зыбим,
Святость хлещем свистящей нагайкой
И хилое тело Христа на дыбе
Вздыбливаем в Чрезвычайке.

Поэты в ту пору еще не были знакомы, но ко времени начала имажинизма без труда опознали друг друга по дурной наглости голосов.

В первые послереволюционные годы Мариенгоф и Есенин буянят, кричат, зазывают.

При явном созвучии голосов Есенина и Мариенгофа, основным их отличием в первые послереволюционные годы явился взгляд Мариенгофа на революцию как на Вселенскую Мясорубку, великолепную своим кровавым разливом и развратом. Среди имажинистов Мариенгофа так и прозвали — Мясорубка.

В неуемной жестокости Мариенгоф находит точки соприкосновения с Маяковским, который в те же дни собирался запустить горящего отца в улицы для иллюминаций.

В тон Маяковскому голос Мариенгофа:

Я не оплачу слезою полынной
Пулями зацелованного отца.

«Больной мальчик», — сказал Ленин, почитав стихи Мариенгофа, между прочим, одного из самых издаваемых и популярных в России поэтов тех лет.

***
Есенин и Маяковский — антагонисты внутри лагеря принявших революцию. Маяковский воспел атакующий класс, Есенин — Нового Спаса, который едет на кобыле. Мариенгоф парадоксально сблизил их, совместив черты мировосприятия обоих в собственном творчестве.

Мариенгоф пишет поэтохроники и Марши революций, и он же вещает, что родился Саваоф новый. И то и другое он делает вне зависимости от своих собратьев по перу, зачастую даже опережая их в создании развернутых метафор революции.

Мариенгоф был соразмерен им обоим в поэтической дерзости, в богатстве фантазии.

Можно упрекнуть меня в том, что я совмещаю имена столь неравнозначные, но многие ли знают о том, что «лиру Мариенгофа» гениальный Хлебников ставил вровень с обожаемой им «лирой Уитмена»?

Всего за несколько лет Мариенгоф создает собственную поэтическую мастерскую и уже в 20-м пишет пером исключительно своим, голос его оригинален и свеж:

Какой земли, какой страны я чадо?
Какого племени мятежный сын?
Пусть солнце выплеснет
Багряный керосин,
Пусть обмотает радугами плеснь, -
Не встанет прошлое над чадом.

Запамятовал плоть, не знаю крови русло,
Где колыбель
И чье носило чрево.
На Русь, лежащую огромной глыбой,
Как листья упадут слова
С чужого дерева.

В тяжелые зрачки, как в кувшины,
Я зачерпнул и каторгу и стужу…

Есенин, на всех углах заявлявший о своей неприязни к Маяковскому, на самом деле очень желал с ним сойтись (пьяный звонил Маяковскому; дурил, встречая в очередях за авансом, толкаясь и бычась, кричал: «Россия — моя! Ты понимаешь — моя!» Маяковский отвечал: «Конечно, ваша. Ешьте ее с маслом»).

Мариенгоф во многом удовлетворил завистливую тягу Есенина к Маяковскому. Сарказм прекрасного горлопана? — у Мариенгофа было его предостаточно; эпатировать нагло и весело? — Мариенгоф это умел. Особенности поэтики Мариенгофа тоже, без сомнения, привлекли Есенина — и в силу уже упомянутой (порой чрезмерной) близости поэтике Маяковского, и в силу беспрестанно возникающих под пером Мариенгофа новых идей. Но, думается, когда жадный до чужих поэтических красот, Есенин прочитал у Мариенгофа:

Удаль? — Удаль. — Да еще забубенная,
Да еще соколиная, а не воронья!
Бубенцы, колокольчики, бубенчите ж, червонные!
Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони! —

когда Есенин это увидел — решил окончательно: на трон русской поэзии взберемся вместе.

Они оба торили дорогу, обоим был нужен мудрый и верный собрат, хочется сказать — сокамерник — «осужденный на каторге чувств вертеть жернова поэм»… А про коней в душу запало. И не только про коней.

В мае 1919-го Мариенгоф пишет поэму «Слепые ноги». Спустя три месяца Есенин — «Кобыльи корабли».

Что зрачков устремленных тазы
(Слезной ряби не видеть пристань)—
Если надо учить азы
Самых первых звериных истин?!

Это голос Мариенгофа. Вот голос Есенина:

Звери, звери, приидите ко мне
В чашки рук моих злобу выплакать!

По Мариенгофу — не надо слез, время познать звериные истины, по Есенину — и звери плачут от злобы. Поэты — перекликаются.

Не только общая тональность стиха, но и некоторые столь любимые Есениным «корявые» слова запали ему в душу при чтении Мариенгофа. Например, наверное, впервые в русской поэзии, употребленное Мариенгофом слово «пуп»:

Вдавленный пуп крестя,
Нищие ждут лепты—

возникает в «Кобыльих кораблях»:

Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.

Многие образы Мариенгофа у Есенина прорастают и разветвляются:

Зеленых облаков стоячие пруды
И в них с луны опавший желтый лист.

Это превращается в строки:

Скоро белое дерево сронит
Головы моей желтый лист.

Мариенгоф в поэме «Слепые ноги» свеж, оригинален, но многое надуманно, не органично, образы навалены без порядка — это еще не великолепный Мариенгоф; Есенин в «Кобыльих Кораблях» — прекрасен, но питают его идеи Мариенгофа, разработанная им неправильная рифма, умелое обращение с разностопным стихом, умышленно предпринятое тем же Мариенгофом извлечение глагола из предложения:

В раскрытую рану какую
Неверия трепещущие персты? —

пишет Мариенгоф, опуская глагол «вставить» на конце первой строки.

…Русь моя, кто ты? Кто?
Чей черпак в снегов твоих накипь? —

пишет Есенин, тоже опуская — парный существительному «черпак» глагол.

Влияние Мариенгофа столь велико, что первый учитель Есенина — Николай Клюев не выдержал и съязвил:

Не с Коловратовых полей
В твоем венке гелиотропы,—
Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином.

Как бы то ни было, слава Есенина разрослась во всенародную любовь, а слава Мариенгофа, напротив, пошла на убыль.

Править русской поэзией Есенин, конечно же, решил один. Лелеемая в годы дружбы и творческого взаимовлияния книга «Эпоха Есенина и Мариенгофа» так и не вышла. А в 23-м году Есенин напишет: «Я ощущаю себя хозяином русской поэзии». Блок умер, Хлебников умер, Гумилев убит, Маяковский поет о пробках в Моссельпроме, Брюсов уже старый, остальные за пределами России, посему хозяевами быть не могут. Есенину это было нужно — стать хозяином. Закваска еще та, константиновская.

В ссоре Есенина и Мариенгофа — в плане событийном — была виновата Катя Есенина, навравшая брату, что пока он был за границей, Мариенгоф зажимал гонорары за совместные с Есениным публикации.

Это, конечно, послужило поводом, причиной же ссоры явилась дальнейшая ненужность Мариенгофа Есенину. Творческий союз был исчерпан. Есенин сам для себя определил: я первый. Но ни стихов Мариенгофа, ни дружбы с ним не забыл.

***
Иллюстрация дружбы поэтов — их заграничная переписка.

Письмо Есенина Шнейдеру, тоже собирающемуся за рубежи: «Передайте мой привет и все чувства любви моей Мариенгофу… когда поедете, захватите с собой все книги мои и Мариенгофа…» И больше никому приветов, и ничьих книг не надо.

Вот письма самому Мариенгофу: «Милый мой, самый близкий, родной и хороший… так мне хочется обратно… к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору…»

Это не поэтическое подельничество, это больше чем творческий союз, это, наверное, любовь.

У них даже любовные имена были друг для друга: «Дура моя-Ягодка!» — обращается Есенин к Мариенгофу с ревнивой и нежной руганью: «Как тебе не стыдно, собаке, — залезть под юбку, — пишет Есенин, когда Мариенгоф женился, — и забыть самого лучшего твоего друга. Дюжину писем я изволил отправить Вашей сволочности, и Ваша сволочность ни гу-гу.»

Как забавно требует Есенин писем друга: «Адрес мой, для того, что бы ты не писал: Париж, Ру дэ Помп, 103. Где бы я ни был, твои письма меня не достанут.»

Мариенгоф пишет ему ответы, такие же смешные и нежные. И вот вновь Есенин: «Милый Толя. Если б ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя, и не сомневался в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорю: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… и т. д. и т. д.»

Ни одной женщине не писал Есенин таких писем.

По возвращении из-за границы Есенин собирался расстаться с Айседорой Дункан и… вновь поселиться с Мариенгофом, купив квартиру. Куда он собирался деть жену Мариенгофа, неизвестно: наверное, туда же, куда и всех своих — с глаз долой. Но…

Уже давно поэты предчувствовали будущую размолвку. Есенин напишет нежнейшее «Прощание с Мариенгофом» — ни одному человеку он не скажет в стихах ничего подобного:

Возлюбленный мой! Дай мне руки—
Я по-иному не привык,—
Хочу омыть их в час разлуки
Я желтой пеной головы.

Прощай, прощай. В пожарах лунных
Не зреть мне радостного дня,
Но все ж средь трепетных и юных
Ты был всех лучше для меня.

Уже — «был». Еще точней определил предощущение расставания Мариенгоф:

Какая тяжесть!
Тяжесть!
Тяжесть!
Как будто в головы
Разлука наливает медь
Тебе и мне.
О, эти головы!
О, черная и золотая!
В тот вечер ветренное небо
И над тобой,
И надо мной,
Подобно ворону летало.
А вдруг—
По возвращеньи
В твоей руке моя захолодает
И оборвется встречный поцелуй!
Так обрывает на гитаре
Хмельной цыган струну.

После ссоры обидчивого Есенина понесло: и «подлецом» окрестил «милого Толю», и «негодяем». Но такое бывает с долго жившими единым духом и единым хлебом.

Потом они помирились. Встречи уже не будили братскую нежность, но тревожили память: они заглядывали друг другу в глаза — там был отсвет молодости, оголтелого счастья.

В 25-м, последнем в жизни Есенина году, у него все-таки вырвалось затаенное с 19-го года:

Эй вы, сани! А кони, кони!
Видно, черт вас на землю принес!«

(Помните, у Мариенгофа: «Эй вы, дьяволы!.. Кони! Кони!»)

***
Как ни растрепала их судьба — это был плодоносящий союз: Мариенгоф воспринял глубинную магию Есенина, Есенин — лучшее свое написал именно в имажинистский период, под явным влиянием Мариенгофа.

Грустное для Мариенгофа отличие творческой судьбы поэтов в том, что Есенин остается великим поэтом вне имажинизма, Мариенгоф же — как поэт — с имажинизмом родился и с ним же умер.

Имажинизм — и мозг, и мышцы, и скелет поэзии Мариенгофа; лишенная всего этого, она превратилась в жалкую лепнину.

Великолепный Мариенгоф — это годы творческих поисков (в его случае уместно сказать — изысков) и жизни с Есениным.

В 20-м году Мариенгоф пишет программное:

На каторгу пусть приведет нас дружба,
Закованная в цепи песни.
О день серебряный,
Наполнив века жбан,
За край переплесни.

А 30-го декабря 1925 года заканчивает этот творческий виток стихами памяти друга:

Что мать? Что милая? Что друг?
(Мне совестно ревмя реветь в стихах.)
России плачущие руки
Несут прославленный твой прах.

Между этими датами вмещается расцвет великолепного Мариенгофа. Даже это, выбранное мной в заглавие, определение напоминает название какого-то изысканного цветка.

С 26-го года поэта под такой фамилией уже не существует. Есть прекрасный писатель, известный драматург, оригинальный мемуарист, который пишет иногда что-то в рифму — иногда плохо, иногда очень плохо, иногда детские стихи.

В стихах 22-го года Хлебников будто предугадал судьбы двух своих молодых друзей, написав:

Голгофа Мариенгофа,
Воскресение Есенина.

Последнего ждали страшные предсмертные муки, Мариенгоф же благополучно пережил жуткие тридцатые, однако в истории литературы Есенина ждало возвращение, а Мариенгофа — исчезновенье.

Но достаточно прочесть несколько его строк, чтобы понять, что такая судьба незаслужена:

И числа, и места, и лица перепутал.
А с языка все каплет терпкий вздор.
Мозг дрогнет,
Словно русский хутор,
Затерянный среди лебяжьих крыл.
А ветер крутит,
Крутит,
Крутит,
Вылизывая ледяные плеши,
И с редким гребнем не расчешешь
Сегодня снеговую пыль.

— На Млечный Путь
Сворачивай, ездок,
Других по округу
Дорог нет.

Голос Мариенгофа — ни с кем не сравнимый, мгновенно узнаваемый.

В области рифмы Мариенгоф истинный реформатор. Единичные в русской поэзии — до него — опыты с неправильной рифмой скорее случайны. Мариенгоф довел возможности неправильной рифмы до предела.

Выдающейся работой над рифмой характеризуются уже ранние опыты Мариенгофа. Для примера — поэма «Руки галстуком»:

Обвяжите, скорей обвяжите вкруг шеи
Белые руки галстуком.
А сумерки на воротнички подоконников
Клали подбородки, грязные и обрюзгшие,
И на иконе неба
Луна шевелила золотым ухом.

При невнимательном чтении можно подумать, что это белые стихи, но это не так.

Итак, следите за рукой: первая строка, оканчивающаяся словом «шеи», рифмуется с четвертой, где видим: «обрюзгшие», вторая строка, давшая название поэме — «руки галстуком» достаточно плоско рифмуется с шестой: «золотым ухом». Здесь все понятно: слово в рифмуемой строке повторяется почти побуквенно, но с переносом ударения.

Созвучие третьей и пятой строк чуть сложнее: слоги «ни» и «до» в слове «подоконников» являют обратное созвучие слову «неба». Подкрепляется это созвучием словосочетания «на иконе» и все тех же «подоконников».

***
С начала 20-х Мариенгоф работает с неправильной рифмой, как человек, наделенный абсолютным слухом:

Утихни, друг.
Прохладен чай в стакане.
Осыпалась заря, как августовский тополь.
Сегодня гребень в волосах,
что распоясанные кони,
А завтра седина — что снеговая пыль.
Безлюбье и любовь истлели в очаге.
Лети по ветру, стихотворный пепел!
Я голову крылом балтийской чайки
На острые колени положу тебе.

Что же касается содержания этих математически выверенных строф, то можно отметить, что вскоре лирическая героиня из стихов великолепного Мариенгофа исчезнет напрочь. Позднее в «Записках сорокалетнего человека» Мариенгоф напишет: «Не пускайте себе в душу животное. Это я о женщине».

Женщина для него понятие негативное.

Все женщины одинаковы. Все они лживы, капризны и порочны. Неверность подругам декларируется Мариенгофом как достоинство. В зрелых стихах его не найти ни чувственной дрожи, ни смутного ожидания, ни нежных признаний.

Страсть к женщине — это скучно, да и о чем вообще может идти речь, если рядом друзья-поэты, и верность принадлежит им, а страсть — Поэзии.

Мариенгоф как никто из его собратьев по перу тяготеет к традициям романтизма. В описании шальных дружеских пирушек и в воспевании заветов мужской дружбы Мариенгоф — прямой потомок Языкова.

Удел «дев» — именно так в традициях романтизма Мариенгоф называет своих подруг — сопровождать дружеские собрания, внимать, по возможности не разговаривать.

Люди, слушайте клятву, что речет язык:
Отныне и вовеки не склоню
Над женщиной мудрого лба
Ибо:
Это самая скучная из прочитанных мною книг.

Зато с какой любовью Мариенгоф рисует портреты имажинистов, сколько блеска и точности в этих строках:

Чуть опаляя кровь и мозг,
Жонглирует словами Шершеневич,
И чудится, что меркнут канделябровые свечи,
Когда взвивается ракетой парадокс.

Не глаз мерцание, а старой русской гривны:
В них Грозного Ивана грусть
И схимнической плоти буйство
(Не тридцать им, а триста лет),
Стихи глаголет
Ивнев,
Как псалмы,
Псалмы поет, как богохульства.

Девы в вышеприведенном стихотворении упоминаются как часть интерьера, некая досадная необходимость поэтического застолья, и нет у них ни примет, ни отличий. Иногда поэт снизосходит до разговора с ними (хотя это, скорее, монолог), время от времени разделяет с ними ложе. Однако преданный собачьей верностью лишь поэзии и мужской дружбе, поэт считает правилом хорошего тона цинично заявить:

Вчера — как свеча белая и нагая,
И я наг,
А сегодня не помню твоего имени.

Имена же друзей-поэтов вводятся в стих полноправно, имена их опоэтизированы.

Сегодня вместе
Тесто стиха месить
Анатолию и Сергею.

Замечательно, что, несмотря на, мягко говоря, прохладное отношение, женщины Мариенгофа любят. Он высок и красив, он блистательно саркастичен и даже развратничает он с вдохновением. С изысканной легкостью и, скорее всего, первый в классической русской поэзии, Мариенгоф описывает, что называется, запретные ласки:

Преломил стан девий,
И вылилась
Зажатая в бедрах чаша.
Рот мой розовый, как вымя,
Осушил последнюю влагу.
Глупая, не задушила петлей ног!..

Дев возбуждает цинизм Мариенгофа и пред ним собственная обнаженная беззащитность:

Мне нравится стихами чванствовать
И в чрево девушки смотреть
Как в чашу.

Но суть действа, что бы оно не представляло, всегда одна — все это во имя Поэзии, реченное выносится на суд друзей — конечно же, поэтов. Категории моральности и аморальности, по словам Мариенгофа, существуют только в жизни: искусство не знает ни того, ни другого.

Искусство и жизнь не разделяются поэтом, они прорастают друг в друга. Верней даже так: чернозем жизни целиком засажен садом творчества. Еще Вольтер говорил, что счастье человека в выращивании своего сада. Мариенгоф радуется друзьям, нисколько не завидуя их успехам, — радуется цветению, разросшемуся по соседству с его садом.

И самое печальное, что происходит с душой лирического героя стихов Мариенгофа, — это вкрадчивый холод разочарования в дружбе Поэта и Поэта, отсюда — душевная стылость, усталость, пустота, увядание…

В одной из своих статей Сергей Есенин вспоминает сюжет рассказа Анатоля Франса: фокусник, не знающий молитв, выделывает перед иконой акробатические трюки. В конце концов, Пресвятая Дева снисходит к фокуснику и целует его.

Имажинисты — и в первую очередь знаковая для этого течения фигура — Мариенгоф, согласно Есенину — никому не молятся. Они фокусничают ради своего удовольствия, ради самого фокуса.

Это хлесткое, но по сути неверное замечание послужило, в смысле литературной памяти, эпитафией всем незаслуженно забытым поэтам братства имажинизма. «Милому Толе» — в том числе.

Но, думается, наличие иконы при производстве фокуса было не обязательно. Гораздо важней то, что поэт иногда превращается из фокусника в волшебника. В качестве свидетелей по этому делу можно пригласить строфы Мариенгофа. Его срывающийся голос еретика и эстета…

…И святой дух отыщет дом безбожника.

Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба