Библиотека » Портреты » Илья Касавин

Илья Касавин
Язык повседневности: между логикой и феноменологией

Концепт “обыденная логика” существенным образом зависит от понимания природы логики как таковой. Если логика понимается как учение о формальных знаковых системах вообще, то и в повседневном дискурсе можно также усмотреть некоторые устойчивые формальные структуры. Они издавна привлекали внимание логиков, которые описывали их в качестве классических “логических ошибок” - паралогизмов и софизмов. Наша гипотеза состоит в том, что ошибки, связанные с нарушением логической правильности рассуждений, нарушение законов, правил и схем логики и составляют, в сущности, логику повседневного мышления. Мы дополним логико-лингвистический анализ тем, что может быть названо “феноменологическим подходом” - описанием ситуаций использования повседневного языка, которые принципиально отличают его от всякого другого языка и производны от реальности за пределами языка вообще.

1. К вопросу о логике повседневности

Стремление использовать понятия логики и философии науки для анализа феноменов, к самой науке непосредственно не относящихся, является известной тенденцией, примеров которой даже не стоит приводить. И тем не менее «логика повседневности» – выражение, являющееся для профессионального логика и методолога в лучшем случае раздражающей метафорой, столь же бессмысленной, как и «логика мифа». При более беспристрастном взгляде оно, впрочем, ничем не хуже, чем «логика науки», «политическая логика» или «экономическая логика», – выражения, которые фиксируют факт наличия и функционирования рассудочных структур в различных областях общественного сознания и практики. Очевидно, что классическая формальная логика отвлекается от важных гносеологических и онтологических допущений, принимаемых как наукой, так и иными типами сознания. В то же время современные логики осознают необходимость продвижения логического анализа во все более богатые когнитивно-практические контексты, разрабатывая системы эпистемической, модальной, конструктивной, временной, многозначной логики. Тем самым в рамках самой науки логики создаются предпосылки для понимания логики повседневного мышления.

Итак, концепт «обыденная логика» существенным образом зависит от понимания природы логики как таковой. Если логика рассматривается как учение о законах правильного мышления, то повседневный дискурс оказывается в основном логически ошибочным. Если же логика понимается как учение о формальных знаковых системах вообще, то и в повседневном дискурсе можно также усмотреть некоторые устойчивые формальные структуры. Они уже издавна привлекали внимание логиков, которые описывали их в качестве классических «логических ошибок» – паралогизмов и софизмов. Наша гипотеза состоит в том, что ошибки, связанные с нарушением логической правильности рассуждений, нарушение законов, правил и схем логики и составляют в сущности логику повседневного мышления. Это вовсе не значит, что повседневная логика принципиально ошибочна; просто она руководствуется иными задачами, исходит из других предпосылок по сравнению с классической формальной логикой. Повседневная логика может в той или иной степени усваивать собственно логические правила и способы рассуждения, подобно усвоению элементов научного знания вообще. Однако обыденная логика не может быть полностью перестроена на принципах классической формальной логики и при этом выражать существенные черты повседневного мышления.

Посмотрим подробнее на то, какими бывают логические ошибки[1]. Их классификации в логике обычно связываются с логическими операциями и видами умозаключений. Так, к ошибкам приводит нарушение правил классической логики при делении и определении понятий, в ходе индуктивного и дедуктивного вывода, в процессе доказательства, применительно к посылкам, тезису и форме рассуждения (демонстрации, аргументации). В чем причины несоблюдения правил логики? Перечислим некоторые из них:

«…В обычных рассуждениях не все их шаги – суждения и умозаключения, в них входящие, – обычно бывают выражены в явной форме», – с характерным повторением предиката «обычный» пишут Б.В. Бирюков и В.Л. Васюков. И далее: «Сокращенный характер рассуждений часто маскирует неявно подразумеваемые в них ложные посылки или неправильные логические приемы. Важным источником логических ошибок является недостаточная логическая культура, сбивчивость мышления,  нечеткое понимание того, что дано и что требуется доказать в ходе рассуждения, неясность применяемых в нем понятий и суждений. Сбивчивость мышления бывает тесно связана с логическим несовершенством языковых средств… Источником логических ошибок может быть также эмоциональная неуравновешенность или возбужденность. Питательной средой для логических ошибок… являются те или иные предрассудки и суеверия, предвзятые мнения и ложные теории»[2]. Итак, неявная форма, нечеткость, эмоциональность, зависимость от несовершенств естественного языка и расхожих мнений – разве это не исчерпывающая характеристика обыденного мышления? И не это ли те самые факторы, которые определяют его специфическую логику? Рассмотрим несколько примеров[3].

Вот рассуждение по одному из модусов условно-категорического силлогизма, содержащее ошибку отрицания основания:

Если у человека повышена температура, то он болен.

У Н. температура не повышена.

Н. не болен.

Вывод грешит логической ошибкой, но не так ли мы рассуждаем, когда посылаем в школу ребенка, жалующегося на недомогание? Не такое ли основание выбирал еще не так давно заводской врач, отказывая в бюллетене рабочему? Впрочем, наивно допускать, что мы не знаем об очевидном факте: болезнь не всегда сопровождается повышением температуры. Мы рассуждаем так потому, что руководствуемся также и другими основаниями: ребенок ленив и готов пропустить школу под любым предлогом; завод нуждается в выполнении плана, а профсоюзные средства ограниченны. Мы не игнорируем логические правила, но учитываем комплекс факторов, суждения о которых лишь неявно подразумеваются и могут быть ложными. Однако средствами формальной логики здесь делу не поможешь.

Рассмотрим еще одно умозаключение, содержащее ошибку утверждения следствия.

Если данное вещество – сахар, то оно растворяется в воде.

Данное вещество растворяется в воде.

Данное вещество – сахар.

Ошибка в том, что растворим не только сахар, но и сахарин, поваренная соль, сода, отрава для крыс, героин и пр. – порошки белого цвета. И все же именно так рассуждает химик-аналитик, занимаясь идентификацией вещества. Иное дело, что он этим не ограничивается, а сопровождает вывод делением понятия: данное растворимое вещество попадает в класс тех веществ, среди которых находится сахар. А если ему нужно просто выбрать из двух вариантов, причем известно, что одно из веществ нерастворимо, а другое – сахар (кстати, эта дихотомия – также неправильная, потому что проводится по разным основаниям), то его вывод вполне корректен.

Энтимема, круг в определении или доказательстве, поспешное обобщение и многие другие – логические ошибки, которые вместе с тем не так легко причислить к паралогизмам или софизмам. Ведь и последняя дихотомия не логического типа и относится к намерению говорящего, выявить которое – отдельная и трудная задача. Соответствие или несоответствие формы высказывания правилам классической логики – ненеобходимое и недостаточное основание для вывода о наличии в данной системе устойчивых структур и норм, выполнение которых считается целесообразным.

Назначение формальной логики отличается от назначения повседневной логики: последняя должна обеспечить реальные условия коммуникации. Поэтому она нередко рассматривается как совокупность разговорно-кооперативных максим[4]. Вот некоторые из них:

-          максима количества - используй необходимую для цели разговора информацию и избегай излишней («Моя соседка, женщина, недавно забеременела»: «женщина» - излишняя информация);

-          максима качества - используй истинные или обоснованные высказывания («Яичница с ветчиной - подходящая пища для младенцев» - ложное высказывание);

-          максима релевантности - используй высказывания, относящиеся к теме, и не отклоняйся от темы без необходимости;

-          максима способа выражения - выражайся ясно и точно, избегая многозначных или сложных оборотов.

Эти максимы определяют идеальные условия коммуникации, которые обычно не выполняются в полной мере. Однако они задают некоторые стратегические ориентиры, которые в дальнейшем предстоит истолковывать на основе определенных разговорных импликаций, предпосылок. Так, говорящий часто говорит одно, подразумевая другое. Далее, нарушение максим на уровне буквальных, поверхностных смыслов может быть истолковано как их соблюдение на более глубоком смысловом уровне[5].

Кооперативность языкового сообщества в целом выражается в табуировании не столько нелогичного, сколько бестактного, антисоциального языкового поведения. Одновременно эта конформистская стратегия ограничена необходимостью сохранять лицо, т.е. достоинство, собственную идентичность. Между табу как тактом и табу как достоинством и разворачивается все нормативное многообразие обыденного языка.

Понятийные стратегии

Неточность повседневных понятий есть одновременно их способность адаптации, применения в поведенческих стратегиях, имеющих разные интенции. Если в научных текстах адаптация понятий к новым ситуациям происходит эксплицитно, путем введения новых правил их употребления, то в повседневном дискурсе мы имеем дело с имплицитными понятийными стратегиями[6].

Сдвиг понятия (расширение или сужение)

При первоначальном введении понятия в оборот мы даем ему остенсивное определение, приводим примеры его гипотетического применения на области разных объектов, не стремясь и не имея возможности дать ему явное логическое определение по родовидовому отличию. В этот момент имеет место расширение экстенсионала и сужение интенсионала. В дальнейшем мыслительная проработка понятия и реальный опыт его использования приводит к его уточнению и конкретизации; происходит расширение интенсионала и одновременное ограничение, сужение экстенсионала.

Переоценка понятия (позитив-негатив и наоборот)

Социальные, культурные, идеологические трансформации, расширение личного опыта, душевные потрясения часто приводят к изменению значения общеупотребительных понятий естественного языка в рамках более или менее большой группы.

Вот пример того, как может изменяться понятие супружеской неверности - разговор дамы в пивной пересказывает немецкий писатель[7]:

«Да, послушайте, я бы не сказала, что они такие плохие, эти мужья, которые ходят налево. Как раз такие, что налево ходят, они для своей семьи самые лучшие, я бы сказала. Они хотят разок - когда вырываются из дома, нет, что ли? - оставить все свои заботы за бортом, почувствовать себя свободными, нет, что ли? - и тогда чуток вкусить жизни, хоть чего-нибудь, но при этом опять возвращаются в семью. Раньше я думала: если кто-то, ну, муж, налево пошел, ну, думаю, свинья, и так далее. Я б такого сегодня не сказала. Как раз те, что налево ходят, это ведь лучшие мужья, вот так-то. И если чего случается, они свою семью в обиду не дадут».

В современной России подобного рода изменение значение типично для таких понятий как «социализм», «капитализм», «демократия», «спекуляция», «рынок», «патриотизм» и многие другие, что не требует специального анализа и обоснования.

Поляризация

Определение понятия происходит в процессе его дистанциирования от некоторого другого понятия (определение понятия «обучение» в отличие от «созревания» и «воспитания»). Тому же служит и противопоставление: «кто не со мной, тот против меня» (Матф., 12, 30). В случае противопоставления из смыслового континуума «преданный союзник - партнер - симпатизирующий - сомневающийся - равнодушный - неприязненный - противник - фанатичный враг» выбирается только два пункта: друг и враг. В результате сфера реальных союзников резко уменьшается, поскольку отсекаются все, кто не является стопроцентным приверженцем, а сфера врагов захватывает значительно больше социального пространства, чем последние в действительности занимают.

Можно попытаться суммировать условия, при которых происходит поляризация понятий. Среди них: одноразмерность (принадлежность к тому или иному клану), дихотомизация (отсутствие нейтральных оценок), пуризм (свойства, составляющие экстенсионал, характеризуются безупречной чистотой), гомогенность семантического поля (полярные понятия соответствуют структуре дискурса и текста, не вступают в противоречие с другими понятиями и могут быть применимы в контексте).

Смешивание сходных понятий (экивокация)

Вспомним, как в «Фаусте» Гете Мефистофель обвиняет Фауста в трех обманах: он лжесвидетельствует в суде; как ученый, он не может отличить истину ото лжи; поддавшись чувству, он клянется Гретхен в вечной любви и верности.

Мефистофель

Подумайте, какой святоша!

Доныне, господин хороший,

Ты ложных не давал присяг?

А доказательства твои

О боге, мире, бытии?

Из этого инвентаря

Преподносил ты небылицы

С уверенностью очевидца…

И примешься чистосердечно

Твердить, что чувство будет вечно[8].

Из этого Мефистофель делает вывод: как ты лгал раньше, так лжешь сейчас и будешь вечно лгать. Он стремится склонить Фауста к совершению очередного обмана и в целом убедить его в порочности его натуры. Однако Фауст, хорошо знакомый благодаря традиционному образованию с аристотелевской логикой, тут же уличает его в логической ошибке:

Фауст

Ты, как всегда, софист и лжец.

Дело в том, что слово «ложь» употребляется Мефистофелем в трех разных смыслах: как сознательный обман; как добросовестное заблуждение, определяемое неисчерпаемостью реальности и исторической ограниченностью научного знания; как мимолетная любовная иллюзия. В повседневном дискурсе, однако, подобный прием не только приводит к успеху, но и неуязвим для логических возражений; повседневные субъекты рассматривают формальную логику как один из многих и не обязательно главный критерий правдоподобия и убедительности умозаключений.

Мнимый консенсус и мнимый диссенсус как продукты стратегии слушателя

Участник повседневной коммуникации находится под влиянием двух факторов: эффекта ассимиляции и контрастного эффекта. Речь идет о тенденции слушателя-реципиента располагать высказывания коммуникатора настолько близко к собственной позиции, насколько коммуникатору изначально приписывается позитивная или негативная оценка[9]. В силу этого слушатель соглашается или не соглашается с говорящим под влиянием изначальной и неосознаваемой установки. При этом он и не может поступить иначе; в обыденном языке правила употребления слова не предписаны строго, поскольку такое предписание потребовало бы точного значения слова, которое само является продуктом его употребления.

Классический пример подобной стратегии слушателя мы находим в позиции Гретхен, которую Фауст убеждает в своей честности, не желая при этом давать прямые обещания[10].

Маргарита

Пообещай мне, Генрих!

Фауст

Ах,

Все, что у меня в руках!

(При этом он держит Гретхен в объятиях и имеет в виду именно это.)

Маргарита

Как обстоит с твоею верой в бога?

Ты добрый человек, каких немного,

Но в деле веры просто вертопрах.

Фауст

Оставь, дитя! У всякого свой толк,

Ты дорога мне, а за тех, кто дорог,

Я жизнь отдам, не изощряясь в спорах.

(Уходит от ответа, подменяя тезис.)

Маргарита

Нет, верить по Писанию твой долг.

Фауст

Мой долг?

(Уходит от ответа, сам задавая вопрос.)

Маргарита

Ах, уступи хоть на крупицу!

Святых даров ты, стало быть, не чтишь?

Фауст

Я чту их.

(Вновь лукаво имея в виду ее самое, которую он рассматривает как Божий дар.)

И так далее разворачивается их диалог, в результате чего Гретхен склоняется перед риторическим искусством Фауста. При этом, не преуспевая в критике Фаустова неверия, Гретхен меняет объект своей критики и обрушивается на спутника Фауста, в котором она чувствует дьявольскую натуру, хотя и не имеет фактических аргументов. Оба собеседника грешат против логики и фактов, но это не мешает им попадать в цель и убеждать друг друга в своем: Гретхен становится любовницей Фауста, не веря в его благочестивость, а Фауст поражается ее проницательности и чистоте ее натуры, что не мешает ему совратить ее.

Подобного рода языковая интеракция обладает архетипическими чертами. Как Фауст уговаривает Гретхен, так политики цинично убеждают скептически настроенных избирателей, а обманщик-продавец – покупателя, вынужденного вопреки сомнениям делать покупку в силу дефицита, узости ассортимента, спешки, ограниченности средств.

Итак, логика повседневного языка оказывается попросту стратегией повседневной аргументации. И это вынуждает нас обратиться к некоторым аспектам теории аргументации.

Обыденная логика и аргументация

Аргументация, как показали уже Платон и Аристотель, составляет существенную часть повседневного дискурса. Однако в повседневном языке редко аргументируют с помощью логического вывода: «в обиходе чисто логические средства аргументации используются редко»[11]. Возникает вопрос: каковы же тем не менее логические, но также и прагматические структуры, применяемые и избегаемые в повседневном языке? Очевидно, что аргументация имеет место лишь тогда, когда положение дел неясно и нуждается в обсуждении. Она требует, поэтому, по меньшей мере, двух участников, т.е. внутренне связана с диалогической формой: «аргументация всегда диалогична и шире логического доказательства (которое по существу безлично и монологично), поскольку она ассимилирует не только «технику мышления» (собственно логику), но и «технику убеждения» (искусство подчинять мысль, чувство и волю человека)»[12].

Способы участия собеседников в аргументации задаются процессом их социализации, поэтому без социолингвистических методов при анализе повседневной аргументации не обойтись. Именно так поступает немецкая лингвистка Айрис Месснер в свой диссертации, направленной на то, чтобы «определить и сравнить формы и структуры аргументации в повседневном языке»[13]. Эмпирическую основу исследования составили интервью 107 боннских школьников в 1991 г. на тему войны в Персидском заливе. В целом вывод исследовательницы состоит в том, что «мужская» и «женская» аргументация различаются известным образом (объективность – субъективность, рассудочность – эмоциональность и пр.). Однако – и здесь принципиальная новизна результатов – это связано не столько с биологическим отличием мужчин от женщин, сколько с субъективными пристрастиями людей обоих полов, с выбором социальных ролей, в которых каждый может использовать оба типа аргументации. Таким образом, выбор социальной позиции существенно обусловливает стратегию аргументации, что принципиально отличает ее от логического доказательства.

Однако логические основы теории аргументации тем не менее отталкиваются от классической логики в формулировке Аристотеля, основными элементами которой являются:

-          дефиниция понятия через родовидовое отличие;

-          категории как наиболее общие понятия (субстанция, отношение, количество, качество);

-          суждение, составленное по крайней мере из двух понятий согласно субъектно-предикатной структуре;

-          вывод (умозаключение) как движение от известного к новому через соединение ряда суждений (предпосылок, посылок и заключения), как основа доказательства истины;

-          высшие принципы мышления как соединения умозаключений (сформулированные частью явно, частью неявно): тождества, исключенного третьего, достаточного основания и недопущения противоречия.

Исторически появление формальной логики существенно изменило статус аргументации, поскольку радикально отделило от нее статус логического доказательства. «Сведенная к искусству красноречия, аргументация (как теория спора или диспута) потеряла кредит доверия со стороны точной науки, сохранив только статус бытовой интеллектуальной надстройки над дискурсом»[14]. (Заметим в скобках, что нечто подобное произошло и с диалектикой как искусством рассуждения или теорией развития).

Однако само развитие формальной логики, наложенное на развитие гуманитарных наук, привело к необходимости изучения форм аргументации не только в точной науке, но и в процессе социальных интеракций. Акт аргументации, понятый как практическое умозаключение[15], включил в себя модальные элементы и приобрел следующий вид:

А намерен сделать р.

А полагает, что может сделать р лишь тогда, когда он сделает а.

Следовательно, А делает а.

С. Тулмин (работы которого оказали значительное влияние на лингвистику) анализирует структуру аргументации, сравнивая повседневный и научный языки, логику с юриспруденцией, аргументацию с судебным процессом[16]. В таком случае логика имеет отношение лишь к формальному принятию «материала доказательств», а аргументация служит обоснованию некоторого утверждения, «обвинения». Тулмин выделяет аналитическую аргументацию, когда вывод внутренне уже содержится в посылках, и субстанциальную аргументацию, когда правило вывода опирается на информацию, отсутствующую в посылках, что приводит к наличию в заключении нового знания. От данных, фактов при посредстве правил вывода приходят к заключению. Правила вывода имеют условно-гипотетическую форму (законы природы или нормы деятельности и поведения). Пригодность правил вывода гарантируется тематическими основаниями - наиболее незащищенным звеном аргументационной цепи (известными фактами, признанными нормами и пр., относящимися к тематической области применения правил вывода). Поскольку правила вывода не обладают силлогистической категоричностью, заключение содержит ссылки на эпистемические ценности, когда из «В целом для все справедливо, что...» следует «поэтому, видимо,...». Дальнейшее обоснование в аргументации привлекает исключительные обстоятельства. Причем в повседневной аргументации правила вывода, тематические основания и исключительные обстоятельства в основном присутствуют имплицитно.

Схема Тулмина выглядит так[17]:

Из данных - на основе правил вывода, опирающихся на тематические основания - следует в форме модальных операторов (если не следует, то апеллируют к исключительным обстоятельствам) - заключение.

Дальнейшее развитие теории аргументации приводит к риторическому понятию практической аргументации как «процедуры обоснования убеждающих речевых актов»[18].

Попробуем использовать то, что нам известно об аргументации, в ситуационном анализе антифеминистской аргументации, которая имеет место в работе известной немецкой публицистки, Эстер Вилар.

Объектом своей критики Вилар выбирает популярную на Западе феминистскую позицию, которую она уличает в софистике. Напомним, что феминистская позиция включает тезис, что в нашем обществе мужчины подавляют женщин. Э. Вилар предлагает и другие варианты: «мужчины господствуют над женщинами», «мужчины эксплуатируют женщин». Эти выражения описывают и негативно оценивают одно и то же положение дел, дополняя другу друга и одновременно являясь синонимичными в данном контексте.

Критикуя феминисток, Э. Вилар переворачивает их аргументацию вверх ногами. На деле не мужчины подавляют женщин, но женщины мужчин; женщины «дрессируют» их, добиваясь тем самым незаметного господства над ними («Конец дрессуры» - название работы Э. Вилар). В данной аргументации происходит «подавление» всех различий между «подавляющими» и «подавляемыми», мы имеем место с поляризацией в чистом виде, когда отношения между мужчинами и женщинами описываются с помощью двух ценностно-контрастных понятий.

«Выглядит так, будто словам придается новый смысл: если эксплуатация означает, что эксплуатируемый пол живет дольше, работает меньше и тем не менее богаче своего эксплуататора, тогда вообще-то следует согласиться с тем, что мужчины бессовестно эксплуатируют женщин. Если привилегированность означает, что вам отдают предпочтение при раздаче оплеух, что вам разрешают во время войны идти на фронт, что вы можете получить более опасную, грязную и тяжелую работу, да еще и работать более длительное время, тогда мужчины наделены беспредельными привилегиями», - иронизирует Вилар [19].

По мнению Э. Вилар, данному софизму мы обязаны именно феминисткам. «Эта переинтерпретация понятий оказалась устойчива, и поэтому, если следовать обычному словоупотреблению, следует рассматривать современное освобождение женщин как несостоявшееся. Освободить можно лишь того, кто несвободен. Если же никто не ощущает себя жертвой, то нет и возможности разбить свои цепи»[20], - продолжает она.

И здесь обнаруживается, что и сами рассуждения Э. Вилар не свободны от стратегии обыденной аргументации, которую мы обрисовали выше. Они начинаются с расширения понятия «подавления» до «привилегированности» и «преимуществ» и переносятся именно на последние. Можно рассматривать долгожительство как преимущество, но оно при этом никак не «подавляет» тех, кто живет меньше. Меньше работать может быть приятно; но если кто-нибудь скажет: «Ты работаешь меньше, значит ты меня подавляешь!», то он наткнется по крайней мере на непонимание. Из понятия «подавления» выпадает важнейший признак «оказывать влияние»; подавляющий влияет на подавляемого и определяет, что тот должен и не должен делать. Этот признак всплывает у самой Вилар, но уже в другом смысле: женщины влияют на мужчин, побуждая их с помощью добровольного самоунижения работать за двоих. Однако здесь вновь отсутствует другой важный признак - насильственность, без которого всякое «подавление» оказывается лишь софистическим приемом.

Помимо интенсионального расширения понятия, Вилар тенденциозно подбирает примеры и осуществляет тем самым экстенсиональное сужение понятия - все объекты (случаи, ситуации), которые противоречат избранному понятию, не принимаются в расчет или относятся к другому понятию. Тем самым в фокус рассмотрения попадают лишь «преимущества» женщин. Так, работа по дому и воспитание детей вообще не рассматриваются как «работа»; «богатство» жен состоятельных людей молчаливо переносится на всех женщин; при этом ряд «преимуществ» и «недостатков» неоднозначно оценивается обществом: работа может быть опасной и тяжелой, но она возводит человека в социальный ранг и в этом смысле сама является привилегией.

Все это, показывая очевидно софистический характер аргументации Э. Вилар, не отменяет того факта, что ее данная работа стала бестселлером, который (по отзывам в том числе и женщин) «будит мысль», «представляет собой вызов» и т.п. Переворачивание феминистских понятий, таким образом, отвечало некоторой социальной потребности. Дело в том, что и сами феминистки используют понятия «подавление», «господство» и «эксплуатация» в метафорическом смысле. Слишком мало признаков отношений «господин-раб» или «капиталист-пролетарий» могут быть перенесены на отношение «мужчина-женщина». И в феминизме имеет место намеренная игра с расширением и сужением понятия, и поляризация, и одномерность.

Между феминистской позицией и позицией Э. Вилар просматривается то, что называется «мнимым конфликтом» (диссенсусом). По сути обе стороны считают женщин полноценными людьми, способными на самостоятельное рациональное действие. Осознание этого обстоятельства лишает «освобождение» статуса идеологического лозунга. Всякая женщина может и должна сама решить, какую личную жизненную стратегию она выбирает. Если она слаба, то может побудить мужчину опекать ее или объединиться с другими женщинами для борьбы за привилегии. Если она сильна, то может просто работать наравне с мужчинами или заставить их работать за нее.

И здесь мы вновь начинаем ту же самую семантическую игру, в которой упрекают как феминисток, так и их критиков.

2. К феноменологии естественного языка

Мы попытаемся теперь дополнить логико-лингвистический анализ тем, что может быть названо «феноменологическим подходом». И первое, с чего следует начать, это герменевтические условия повседневного языка, т.е. те его исходные особенные формы, которые принципиально отличают его от всякого другого языка и не являются неизбежными признаками языка вообще.

Повседневность, будучи по видимости общезначимой, в сущности всегда представляет собой нечто частное, локальное, специфическое, определяемое ситуацией. Поэтому обыденный язык характеризуют прежде всего «ситуационные выражения». В этих выражениях индивидуальные, привязанные к конкретной ситуации значения слов доминируют над общезначимыми и интерсубъективными; содержание высказывания ставится в зависимость от некоторой ситуации, оно выражает собой «погруженность в ситуацию», часто характеризуется связью с воспоминаниями о совместной жизни, непонятными непосвященным. Так, владение английским языком – не способность находить взаимопонимание с оксфордским преподавателем. Только тот, кто непринужденно ведет разговор о футболе в дублинском пабе и выторгует выгодную автомобильную страховку в нью-йоркском агентстве, кто найдет общий язык с ночным таксистом в Бомбее и с рыбаком на берегу Темзы, а при этом  еще готов выступить с тостом на вечеринке в Кембридже, может претендовать на знание повседневного английского языка. Знание большого набора разнообразных лингвистических ситуаций, погруженных в специфический контекст, составляет неизбежное условие подлинного владения языком.

Однако даже само по себе овладение готовым набором ситуаций не дает абсолютных гарантий, ибо их бесконечное множество. Человек должен обрести динамическое ощущение языка, привыкнуть к его неопределенности, к характерной «туманности значения». Дело в том, что обыденный дискурс предполагает определенную степень неясности; он содержит неснимаемый остаток, который собеседнику необходимо додумывать самому; он допускает существование целого ряда интерпретаций положения дел. Поэтому нужно не только усвоить, но и самому продуцировать языковое знание; повседневный язык включает в себя постоянное языковое экспериментирование, творчество. Таково, скажем, искусство словообразования в немецком языке, которым владеет каждый немец.

И наконец – и этим мы отнюдь не исчерпываем список герменевтических условий – от субъекта, владеющего повседневным разговорным языком, ожидается способность справиться с языковой ситуацией даже при неадекватности собеседника и нарушении правил коммуникации. Так, он должен быть в состоянии понять того, кто хуже него владеет языком - иностранца, ребенка, человека с нарушениями речи; он должен уметь перебрасывать мостик от способа речевого поведения собеседника к его когнитивным, эмоциональным и волевым состояниям. Все это - следствие такого свойства повседневного языка, которое можно обозначить как «обязательность предпосылок», как учет эгоцентрического нежелания или неспособности некоторых собеседников понимать и прояснять различие собственных и чужих предпосылок понимания в ситуациях общения.

Итак, герменевтический опыт языка обладает прежде всего негативным характером, имеет дело с тем, что не укладывается в правила, что не подходит. И в этом, как ни странно, проявляется универсальность герменевтики, ее внутренняя близость к полноте повседневности. Даже если человек может выучить правила, он не в состоянии освоить все многообразие языковых ситуаций; он вынужден постоянно выходить за пределы своего знания и понимания; ему приходится даже преодолевать наличные пределы самого языка. Языковая коммуникация только в простейших ситуациях осуществляется благодаря правилам и в рамках правил, в этом случае можно чаще всего обойтись без языка вообще. Однако эти ситуации окружены полисемическим облаком коннотаций и эвфемизмов, метафор и аналогий, создающим живой контекст непонимания; лишь оно побуждает человека к языковой практике, к творческому, проблематичному, рискованному и все же повседневному языковому акту.

В «Арабесках» Андрея Белого мы обнаруживаем своего рода герменевтическое рассуждение, в котором скрыта тайна интереса к вопрошанию, к повседневности как тому, чего нет.

«Говорят, что широкая славянская натура чуждается тех рамок, в которых с таким удобством уживается натура немца. Говорят, что славяне глубже французов. Глубина и ширина сочетаются в нас, русских. <...> Глубина отрывает от жизни, ширина сжигает душу - и беспочвенный, но широкий и глубокий русский интеллигент оказывается с отчаянием в душе и опущенными руками пьяницей после запоя. <...> За границей есть строгое разделение повседневной жизни от жизни творческой. <...> У нас нет повседневности: у нас везде святое святых. Везде проклятая глубина русской натуры отыщет вопрос (курсив мой – И. К.) <...> И как пьянице вино, так интеллигенту - словесное общение; предмет общения: всегда проклятый вопрос. И мы углубляем вопрос до невероятности. А ответ на вопрос – живой, действительный акт – убегает в неопределенность. Оттого-то у нас все вопросы – вопросы проклятые. <...> Так создаем мы себе убеждение, что мы необыкновенно глубоки. Но глубина эта - часто словесное пьянство. Да, слова наши – пьянство. И часто мы в кабаке. Кабак всегда с нами»[21].

По А. Белому, русские не живут в реальности, но лишь говорят о ней, расширяя и углубляя ее до неузнаваемости, в то время как реальность дана в повседневном опыте, в жизни, которая проще. В тексте А. Белого видна тоска по этой все упрощающей, примиряющей, упорядочивающей повседневности, которая помимо всего составляет и условие систематической творческой работы. Недаром идеи многих российских философов не складывались, как правило, в систему, оставались сверкающими искрами мирового разума, которыми можно восхищаться, но которые не получается последовательно разрабатывать. Не торжество разума, но смятение и терзание духа, вопрошание ради него самого – вот что усматривает в русской мысли А. Белый. Впрочем, тому есть объективные основания – позднее развитие светской культуры по сравнению с монастырской; отсутствие обустроенности, инфраструктуры, говоря современным языком, на российских просторах; самодержавие, помноженное на крепостничество; православие и кириллица, поставившие Россию особняком по отношению к лидерам европейского развития. Социокультурная подоплека русского вопрошания – кто и за что виноват, а не что делать. За что мы так провинились, что лишены европейского порядка и благоразумия? Не мудрено, что вопросы, которые мы задаем, представляют собой подлинно философские вопросы, лишенные и даже не предполагающие ответа.

Латиноамериканская ментальность и повседневность обнаруживает в себе – в силу сходства социокультурного развития – некоторые аналогичные черты. И все же аргентинский поэт и писатель Х.Л. Борхес как бы возражает А. Белому. Борхес усматривает во всяком человеческом акте – познании, разговоре по поводу реальности, самой жизни человеческой как постоянном решении разнообразных проблем – упрощение сложности мира, т.е. как бы ответ герменевтике.

«Мы каждую секунду упрощаем в понятиях сложнейшие ситуации. В любом акте восприятия и внимания уже скрыт отбор: всякое сосредоточение, всякая настройка мысли подразумевает, что неинтересное заведомо откинули. Мы видим и слышим мир сквозь свои воспоминания, страхи, предчувствия. А что до тела, то мы сплошь и рядом только и можем на него полагаться, если действуем безотчетно. Тело справляется с этим головоломным параграфом, лестницами, узлами, эстакадами, городами, бурными реками и уличными псами, умеет перейти улицу так, чтобы не угодить под колеса, умеет давать начало новой жизни, умеет дышать, спать, а порой даже убивать, – и  все это умеет тело, а не разум. Наша жизнь – цепочка упрощений, своего рода наука забывать»[22].

 Тезис Борхеса, как всякий акт, упрощая реальность, сам по себе не снимает герменевтическую проблему. Вопрос неизбежно возникает, пусть по поводу если не усложненности, то загадочного механизма упрощения. Наши деятельность, общение, сознание, язык суть обработка некой гипотетической реальности самой по себе, в результате чего возникает реальность повседневности. И для писателя главную проблему в этой обработке составляет именно работа с языком: словесное пьянство, по А. Белому, или истолкование метафоры, по Х. Л. Борхесу. Автор выполняет в коммуникативном сообществе особую функцию законодателя и мастера языковой игры. Он стремится в полной мере использовать возможности дискурса – неоконченной речи, которой говорящий всегда может успеть придать иной смысл, вплоть до противоположного, пояснить, уточнить сомнительное. И напротив, созданный текст отчуждается от автора и уже становится полем действия слушателя (читателя), который понимает и интерпретирует его, сам придавая ему некоторый смысл.

Автор в большей мере, чем читатель, эксплуатирует потенциал обыденного естественного языка. Последний отличается от искусственного научного языка неалгоритмичностью: полисемией, неточностью смысла, исключениями из правил, необъяснимыми языковыми обычаями, несовпадениями произношения и написания слов, отсутствием универсальной логики построения. В силу этого слова языка функционируют не сами по себе, но в туманном облаке многообразных контекстов, выполняя функцию обозначения и коммуникации как символы, требующие для своего понимания и использования дополнительной деятельности – интерпретации. Эта символичность придает слову таинственность, а содержащему в нем смыслу – сокровенность и сакральность. Не простая информативность, а аффективная суггестивность – вот что ожидается от слова, взятого в пределе, в его наивысшей ипостаси. Писатель и поэт становятся пророками и магами, повторяя в перевернутом виде процесс возникновения языка. Как пишет З. Фрейд, «когда-то слова были колдовством, слово и теперь во многом сохранило свою чудодейственную силу. Словами один человек может осчастливить другого или повергнуть его в отчаяние, словами учитель передает свои знания ученикам, словами оратор увлекает слушателей и способствует определению их суждений и решений. Слова вызывают аффекты и являются общепризнанным средством воздействия людей друг на друга»[23].

Одновременно все это представляет обыденный язык в сознании логика и лингвиста как ошибочный дискурс и неправильно построенный текст, в общем как «язык заблуждений». Однако если языковая коммуникация не вызывает у участников проблем, то никто не задумывается о причинах ее успешного функционирования. Сбой в понимании или рассогласованность в действиях вызывает вопрос о причинах – аномалия выступает как условие исследования. Психологическая теория внимания конца XIX в. не позволяла увидеть в ошибках что-то кроме случайностей. Фрейд же стремился показать, что оговорка «имеет смысл», т.е. что «оговорку, возможно, следует считать полноценным психическим актом, имеющим свою цель, определенную форму выражения и значение. До сих пор мы все время говорили об ошибочных действиях, а теперь оказывается, что иногда ошибочное действие является совершенно правильным, только оно возникло вместо другого ожидаемого или предполагаемого действия»[24].

Теория ошибочных действий вносит важный вклад не только в психологию, но и в теорию происхождения языка. Этнографы свидетельствуют, что лексика племенных языков возникает в контексте магической практики. Шаман, табуируя ошибочные действия или виновные предметы, заменяет их принятые языковые обозначения другими. Итак, последовательные ошибки, запреты и замены, т.е. постоянная практика иносказания ведет к тому, что можно называть «крушением Вавилонской башни» - к дифференциации, к развитию языков[25].

Смысл слова – это намерение говорящего, если по З. Фрейду, или употребление, по Л. Витгенштейну. Намерения и способы употребления могут меняться, быть явными и скрытыми, они могут вступать в противоречие друг с другом. Кроме того, существует неточное соответствие между понятием, референтом и смыслом. Наконец, суждение может характеризоваться неполнотой смысла или переполненностью смыслом. Все многообразие смыслов, «изотопы» смысла и образуют феноменологическое пространство языка, в котором нарушение правила есть следование ему, ошибка – удачное решение проблемы, а отклонение от цели – ее достижение.

Оговорка как откровенность

Уже из работ З. Фрейда нам хорошо известно свойство естественного языка создавать лексические (а также, видимо, и грамматические) структуры, характеризуемые формальной неправильностью или смысловой неадекватностью и при этом выражающие значительно больше, чем из них можно извлечь путем лингвистического анализа. Эти аномальные структуры выбалтывают неосознаваемые настроенности, комбинируя два текста, один из которых связан с описанием ситуации, а другой – с ее оценкой.

«Уважаемый предстатель собрания!» - обращается оратор к престарелому главе президиума, а присутствующие усматривают в этом невольное совпадение с проблемой предстательной железы, актуальной для мужчины в этом возрасте.

«Не могу я ехать в этот Стервополь», - заявляет сотрудник, только что поругавшийся с женой, своему шефу.

«Уберите этот понос», - указывает посетитель официанту на грязный поднос, обращаясь в подсознании к последствиям прошлого посещения ресторана.

Лексическое сходство побуждает человека вовлекать в дискурс прежний, в том числе не относящийся к делу опыт, который не соответствует намерению, т.е. цели дискурса. Употребление неподходящего слова обнаруживает скрываемую эмоциональную настроенность, оборачивается вынужденной откровенностью. Источник полисемии в данном случае исходит из говорящего субъекта, из его многообразия эмоциональных настроенностей, что требует нетривиальной интерпретации со стороны слушающего.

Полисемия как намек

Многообразие смыслов не превращает говорящего в безвольную марионетку ситуации и контекста. Выбор смысла остается за ним, однако за ним также и следующий шаг со всей сопутствующей ответственностью. Вот несколько типичных языковых ситуаций.

«Я уже кончаю», - завершает диссертантка свой доклад, вызывая при этом плотоядную улыбку членов ученого совета.

«Мы – мышата полевые, ищем щели половые!» - распевают школьники, а учительница не знает, как ей выразить свое возмущение.

«Пойдем пить пиво с раками» - безобидная фраза, легко трансформирующаяся в элемент неприличного юмора. Признание девушки в том, что она родилась под созвездием Рака, способно вызвать заинтересованную улыбку мужчины и одновременно отталкивающее ощущение - в зависимости от сферы его личностных смыслов. Ведь рак - животное, имя которого содержит особенно богатое многообразие смыслов. Здесь и астрономо-астрологическая тематика, и образ зловещей болезни, и пикантные ситуации из сферы «Кама-сутры» и пр.

При этом намерение говорящего соответствует его настроенности, однако произносимый текст объективно содержит в себе двусмысленность, будучи взят безотносительно к ситуации дискурса. Поэтому связь, которую человек устанавливает с этим словом, вводит в коммуникацию ряд намеков, в которых как-то увязывается это многообразие смыслов. Ситуация дискурса существенно обогащается и усложняется за счет обращения к известным повседневным текстам, требующим интерпретации. Не столько перед, сколько за языковым актом следует акт приписывания смысла, задающий стратегию понимания.

Недоговоренность как конвенция (договоренность)

Мы постоянно сокращаем обыденный дискурс за счет обращения к известному. Это один из элементов обыденной логики, запрещающей избыточное количество фраз и слов как «досужую болтовню», «переливание из пустого в порожнее». Вот типичный диалог отца, отправляющегося на работу на машине, с сыном, собирающимся в школу:

- Ты куда? 

- Ну, как обычно.

- А я?

- Через пять минут у подъезда, о’кей?

- Я мигом!

Сын просит отца подвести его, тот ставит условие, сын его принимает. Однако глаголы и тем самым сказуемые в этом диалоге отсутствуют вовсе, поскольку обоим собеседникам ясно, что в данный момент происходит. Интерес представляют лишь подлежащие, выраженные местоимениями, и обстоятельства (места, времени и образа действия).

Еще пример. Разговор на заседании ученого совета по защите диссертации между научным руководителем диссертанта и одним из членов совета:

- Ты автореферат смотрел?

- На меня ни одной ссылки.

- Проголосуешь?

- У меня экзамен.

- Я посижу.

- Нет вопросов.

Руководитель уговаривает члена совета проголосовать «за», тот аргументирует свое нежелание это делать неуважением диссертанта к нему и ставит дополнительное условие - заменить его на экзамене. Руководитель согласен, и его собеседник тоже. Однако взаимные просьбы, претензии и аргументы не артикулируются в явной форме, идет как будто безразличный обмен репликами: взаимные установки настолько ясны, что достаточно нескольких ключевых слов. Так сокращенная форма дискурса, недоговоренность обнаруживает в своей основе некоторые, отличающие данный круг людей фундаментальные конвенции, неявные договоренности. Их озвучивание было бы «дурным тоном», т.е. некорректно, невежливо, поскольку обнаружило бы за объективностью голосования сомнительную с определенной моральной точки зрения сделку и потому для обоих говорящих является нежелательным.

Сплетня как коммуникация

Коммуникация редко нацелена на передачу информации ради нее самой, ради ее смысла, безотносительно к эмоциональным и прагматическим контекстам. Столь же редко коммуникация сопутствует сохранению автономности личности, поскольку часто требует откровенности, с одной стороны, и нахождения баланса интересов, с другой, т.е. определенной жертвенной, альтруистической установки. В повседневном общении людям не свойственно принимать эту установку. Американские кинематографические диалоги типичны в этом отношении, когда, скажем, полицейский, подбегая к раненому бандитом напарнику, спрашивает: «Ну, ты о’кей?» «О’кей», - отвечает тот, зажимая рукой простреленный бок.

Англичане или немцы, встречаясь на вечеринке, начинают обсуждать погоду, спорт или автомобили. Прогуливающие собак пенсионерки беседуют о поведении своих питомцев. Бабушки на скамейке у подъезда перемывают кости проходящим мимо соседям. Молодежь перебирает достоинства и недостатки рок-групп или поп-звезд. Интеллигенты на кухне спорят о политике. Все говорят о других, и редко кто о самом себе. И даже если заходит речь о собственных проблемах, то при этом общение носит не информационный характер, а направлено на эмоциональную разгрузку или подпитку. При этом в качестве средства используют некоторую известную тему, актуальную для данной группы. Здесь дискурс самоценен как таковой, а текст не имеет значения, он может быть любым. Природа сплетни, болтовни не предполагает осмысленной конструкции текста, но требует живого течения дискурса, создающего поле эмоционального единства, коммуникационного сосуществования на фоне внутренней отстраненной автономии. Сплетня существует как бытовой миф, как вымышленный рассказ о необычном, выпадающем из повседневного течения событий.

Эвфемизм как табу

Смысл высказывания, рассматриваемый как денотат (хотя им может быть любой произвольно выбранный смысл из всего полисемантического пространства), претендует на роль центра и стремится блокировать коннотации (все другие смыслы). Некоторые из них, однако, неизбежно должны быть облечены в словесную форму для передачи сообщения. И здесь на помощь говорящему приходит древняя практика табуирования, сопровождающаяся заменой имени, переименованием, иносказанием. Сказать по-другому значит не скрыть подлинный смысл, не слукавить, не отклониться от истины и цели, но, напротив, сказать правильно, как должно, как требует сообщество. И напротив, называть вещи своими именами – обыденная стратегия, отдающая, как ни странно, приоритет не смыслу, но аффективному и прагматическому контекстам. Женщине назвать мужчину самцом значит либо обидеть его, либо подчеркнуть его детородную функцию как основную и требующую немедленной реализации. Назвать свиной окорок «копченой задней частью трупа свиньи» значит вызвать тошноту и отказ от еды. Обозначить стодолларовую банкноту как «маленькую бумажку» значит усомниться в ее ценности и создать о себе соответствующее впечатление. Именовать своего супруга, как это порой иронически делают немцы, «спутником отрезка жизни» («Lebensabschnittgefärte») будет в сущности абсолютно верно, но может привести, сами понимаете, к чему. Повседневный язык избегает называть вещи своими именами, оставляя это научному языку. Вместо этого повседневность занимается герменевтикой, ищет и меняет друг на друга все новые иные смыслы, упрощающие нам жизнь и расширяющие пространство языка.

Стилистическая инконгруенция как похвала, оскорбление или юмор

Коннотация и ситуация связаны нормами коммуникативного сообщества. Нарушение этих неписаных, но общеизвестных норм приводит к тому, что называется «стилистической инконгруенцией», неадекватностью стиля. Вот несколько расхожих примеров.

Ловкий парень вскарабкался на дерево / стал начальником

Стройная блондинка производит впечатление на мужчин / написала книгу

Выдающийся мыслитель празднует свой юбилей / сидит в туалете

В сущности оба варианта каждой из приведенных фраз по смыслу входящих слов представляет собой описание некоторого положения дел. Однако первый вариант звучит как констатация, в то время как второй – как ирония или оскорбление. Это результат соединения того, что обычно не вызывает ассоциации, или результат сознательного табуирования таких ассоциаций как: «выдающийся мыслитель» – «туалет», «ловкий парень» – «начальник», «стройная блондинка» – «книга».

Данный повседневный языковый прием используется в разных ситуациях: при обращении, просьбе, проявлении интереса, критическом замечании, отдаче приказа, изъявлении благодарности – везде, где важно придать фразе выразительность и эмоциональную эффективность, при этом не используя резко эмоционально окрашенную лексику и не слишком нарушая социальные стандарты.

Подытоживаем незавершенное

Как-то в беседе с британским философом и психологом Ромом Харре я задал ему вопрос: «Если бы слово «философия» было табуировано для обозначения того, чем Вы занимаетесь, как бы Вы назвали область своих интересов?» Он поразмыслил совсем немного и ответил кратко: «Общая лингвистика».

Язык – ключевой объект при анализе повседневности во всей ее полноте, о каких бы социально-гуманитарных науках ни шла речь. Всякий исследователь обыденной реальности и сознания вынужден быть отчасти лингвистом. «Психопатология повседневной жизни» З. Фрейда представляет собой во многом именно лингвистическое исследование обыденной речи, которое используется как материал для психологических обобщений. Однако лингвистический подход сам по себе недостаточен: исследователь должен быть не менее чем критическим лингвистом; за формами дискурса и текста ему предстоит обнаружить феномены лингвистической неполноты и относительности, языковой невыразимости, детерминации языка психикой, деятельностью и коммуникацией. Трудность лингвистического анализа состоит в том, что лексические и грамматические структуры обыденного языка – а именно он оказывается в большинстве случаев главным объектом исследования – не могут быть поняты буквально. Логика и лингвистика расширяются до социологии, этнографии и психологии, переходят в герменевтику, смыкаются с философией. Анализ языка как объекта оборачивается использованием языка как средства анализа и наоборот, становясь философской эссеистикой и просто художественной литературой. Мигрируя между lang и parole Ф. Соссюра, между логикой обыденного языка и феноменологией повседневной речи, мы задеваем самые тонкие струны человеческих будней, быта и бытия, касаемся самых глубоких философских вопросов о смысле жизни, о сфере и границах человеческого мира.

Опубликовано в журнале «Вопросы философии» № 5,  2003.
Публикуется на www.intelros.ru по согласованию с автором


[1] См. : Б.В. Бирюков, В.Л. Васюков. Логические ошибки // Новая философская энциклопедия, т. II, М., 2001, С. 438-439; Ошибка логическая // Д. П. Горский, А.А. Ивин, А. Л. Никифоров. Краткий словарь по логике. М., 1991, С.142-143.

[2] Цит. соч.

[3] См.: Д.П. Горский и др.// Цит. соч.

[4] H. Grice. Logic and Conversation // M. Cole (Ed.) Speech Acts. N.Y., 1975, P.45.

[5] N. Zoellner. Der Euphemismus im alltäglichen und politischen Sprachgebrauch des Englischen. Frankf. a. M, 1997. S. 81-82.

[6] H. Hannappel, H. Melenk. Allttagssprache. Semantische Grundbegriffe und Analysebeispiele. München, 1984, S. 209-233.

[7] G. Abele. Stehkneipen. Gespräche an der Theke. Frankfurt, 1971, S. 17.

[8] И.В. Гете. Фауст. Лирика. М., 1986, С. 114-115.

[9] См.: F.Droege, R.Wessenborn, H.Haft. Wirkungen der Massenkommunikation. Frankfurt, 1973; S. 109.

[10] И. В. Гете. Цит. соч., С. 129-130. Кстати, человек, недогадывающийся, что «Гретхен» - это ласкательное сокращение от «Маргарита», попадает при чтении «Фауста» в сложную ситуацию.

[11] М.М. Новоселов. Аргументация // Новая философская энциклопедия. М., 2001, Т.1, С.162.

[12] Там же.

[13] I. Messner. Argumentation in natürlichen Sprache. Eine empirische Untersuchung geschlechtstypischer Argumentationsformen. Frankf.a.M., 1994, S. 11.

[14] М.М. Новоселов…, С.163.

[15] См.: G.H. von Wright. Erklären und Verstehen. Franf. a. M. 1994.

[16] Toulmin S. Der Gebrauch von Argumenten, Kronberg/Ts. 1975, S. 14.

[17] Ibid., S. 90.

[18] J. Kopperschmidt. Allgemeine Rhetorik. Stuttgart, 1973, S.121.

[19] E. Vilar. Das Ende der Dressur // Stuttgarter Zeitung 29-01-1977, S.53.

[20] Ibid.

[21]А. Белый. Критика. Эстетика. Теория символизма. В 2-х т. Т.II. М., 1994. С. 325-328.

[22] Х.Л. Борхес Допущение реальности // Соч. в 3-х тт. Т.1, Рига, 1994, С. 70.

[23] З. Фрейд. Введение в психоанализ. Лекции. М., 1991, С. 8.

[24] Там же, С. 19.

[25] См.: И.Т. Касавин Познание как иносказание. Человек после крушения Вавилонской башни // Вопросы философии, 2001, № 11.



Другие статьи автора: Касавин Илья

Другие Портреты на сайте ИНТЕЛРОС
Все портреты
Рубен АпресянАлександр БузгалинОлег ГенисаретскийСергей ГригорьянцАбдусалам ГусейновМихаил ДелягинДмитрий ЗамятинИлья КасавинВиктор МалаховВладимир МалявинВадим МежуевАлександр НеклессаЕлена ПетровскаяГригорий ПомеранцБорис РодоманТатьяна СавицкаяВалерий СавчукОльга СедаковаАлександр ТарасовВалентина ФедотоваДмитрий ФесенкоТатьяна ЧерниговскаяШариф ШукуровМихаил Эпштейн
Поддержите нас
Журналы клуба