Журнальный клуб Интелрос » Эмигрантская лира » №2, 2019
(ГЕРМАНИЯ)
Родился в 1955 г. у Чёрного моря. Места обитания: Одесса, Стрый, Львов, Архангельск, Вологда, Великий Устюг, опять Львов, Кёльн. Печатался в журналах «Новый мир», «Шо», «Крещатик», «Дикое поле», «Родная речь», «Пилигрим», «Век ХХI», «Литерарус», «7 искусств», «Стороны света», «Фрвзв» (Польша), «Артикль», «Берлин. Берега», «Za-Za», в антологиях («Киевская Русь», др.). Изданы 3 книги: «Текст», «Обучение сну» (поэзия, эссеистика), «Мейл» (книга переписки, поэзия). С 1993 г. живёт в Кёльне (Германия).
ПАРЩИКОВ И СМЕРТЬ
Основная тема журнала «Эмигрантская лира» – бытование русской словесности за рубежом. Которое включает в себя – органически, как Инь и Ян, – не только жизнь поэзии, но и смерть поэтов. Вот о такой смерти – вне ареала родного языка – об опыте умирания в Кёльне крупного русского поэта и пойдёт речь.
10 лет со дня смерти. В мае ему бы исполнилось 65 лет.
Алексей Парщиков, велосипедист
Этот велосипедист не виноват.
Лёша боролся до конца. Велел никому ничего не сообщать (о том, что – онкология). Последний год был – без голоса, с трубкой в горле. Вспоминал Вен. Ерофеева. Но после каждой операции – быстро восстанавливался, держался и не терял бодрости. Земли под ногами. Заглядывался на проходящих барышень. Прошлым летом – всё с той же трубкой в горле – отчебучили с ним вдвоём велопробег вдоль Рейна, в горы за Бонном. У-ух! (Ему – как волку в сказке – «выковали серебряное горло»: прекрасный волчий хрип). Еле смог за зарезанным угнаться. Его спортивный снаряд летел с горок и мостов – как Илья-пророк на запад!
Ещё только полгода тому собирались летом повторить фокус, – не удалось.
Умер он, как объяснил врач – легко, во сне, от эмболии.
Теперь по другому смотрю на один стишок 2000 года. Тогда Лёша получил свежую гринкарту и решал: а не переехать ли ему окончательно в Штаты. Тогда же и получил от него в подарок «Выбранное». Типично парщиковский сборник, с рентгеновскими (?) снимками вместо иллюстраций. Вот – преамбула. В благодарность от меня, грешного, последовал ответ-посвящение: автору «Выбранного» на посошок. Который ему (что, собственно – редкость) явно понравился. Но не это главное. Главное: по другому смотрится теперь тот неосторожный, случайный стишок-грешок. Где – насчёт «тяжеловатой головы», которую «не сносить». (Знал бы то, что знаю, – «вырубил бы топором». Любые слова, любые, особенно ритмические, флуктуации чужих строк имеют свойство превращаться в настройщика антенны. Прав Тютчев). Именно оттуда и пошла расти беда. Горло, шея, от операций становилась всё слабее, тоньше. Голова казалась всё тяжелей.
Лёшу жалко.
Что-то потеряно, потеряло острый привкус беды, что-то начало срастаться.
Только когда читаешь нехудожественную запись первых (последних) часов – наполненных тоской, невозможностью объясниться (с кем?!), объяснить, – пропитанных ужасом убегания своего – всего – времени, когда читаешь жизнь свою с 3 по 5 апреля – тогда начинают разрываться озоновые дыры – звучит хрипловатый голос, мелькают велосипедные спицы в предместьях Бад-Годесберга: «Горы! Я вижу горы!»
* * *
Алексею Парщикову
Стих белый – белою вороной?
Куда уж хуже (сто потов
Сойдёт, чтобы не проворонить) –
Тот, чёрный, шайкою котов,
Что лишь, брезгливо-аккуратно,
В взлохмаченный порядок слов
Войдёт, – всё симметрично, кратно, –
Беда! И снова жди послов.
Те – стайкою кордебалетной,
Те снова – по цепи кругами...
Лишь в книге с клиникой скелетной
Их сокрушают сапогами.
А дальше – лязгом, чётким близким, –
До ломоты в висках, «тройчатки» –
И не мяуканьем английским –
Германской сумрачной брусчаткой, –
Он за метафору зашёл.
Он смыслу намертво обучен.
Как шрифт готический закручен.
Как викинга ладья тяжёл.
Атлантика – как Атлантида
Обратная – встаёт из вод:
Стеклянные кариатиды
Пока подержат небосвод.
В Европе что, на курьих ножках,
В курной (а всё ж родной) избе, –
Помазано? Ну, – на дорожку!
Здесь, парень, не сносить тебе
Тяжеловатой головы
Патриция времён упадка...
Компьютер – как киот вдовы,
Как длинная рука Москвы, –
В углу мерцающий лампадкой.
2000
СЫН СЛОВЕСНИКА
Матвею Парщикову
На диван, ну прошу!, на диван,
С толстой книгой немецкой, с ногами:
Там, где шаркающими шагами –
Трёх царей-пастухов караван.
Где рассказчик, себе на уме,
Тёзке сказ бормоча от Матфея
(С иллюстрациями), умел,
Гласом хрипнущего котофея,
Золочёнными кудрями над
(То, что умник, двухлетнее чудо
Будет к старости припоминать:
«Здесь? Теплее... Теплее. Откуда?») –
На всю жизнь, в десять с чем-то минут,
На диванчике, бедно ли, худо
(Что, не переживай – помянут:
«Нет. А всё же: откуда?..»), – покуда
Усыпляется маленький Мук,
На ночь сказкою: «Долго ли, скоро ли...»
(Весом золота давит на звук
Слов в волчином серебряном горле):
«Агнец», «ясли», картинка, клише –
Как на чистом листе, на верже –
На английском, немецком, на русском.
На словесниковом малыше
Свет. Трёхсвечник с сиянием узким.
Промелькнула безумная «ять».
Шрифт готический. Смыслы размыты.
На стене, как три слова, горят –
В полки вогнаны – три алфавита.
2008
P.S. Вот, вспомни, Лёша, наш разговор о Мировом Яйце:
Cremaster
Апропо: о яйцах.
Вернее – яичке.
Была как-то в Кёльне, в 2002-м, грандиозная – занявшая все залы огромного музея изобразительных искусств – выставка плюс показ фильмов Мэтью Барни.
Название: «Кремастер». Потрясающе, должен сказать!
Как врач унд анатом, тут же и расшифровал Лёше Парщикову (ему заказали статью, для НЛО, кажется) что, на латыни, «мускулюс кремастер» это – «мышца, поднимающая яичко». Мышца эта активизируется гормонально – в альковных и др. форсмажорных-форсминорных ситуациях.
Невелико, в общем-то, открытие. Это анатомическое название дотошные немцы – тут же в рецензиях и расшифровали.
А вот, через месяц где-то, до меня, человека без английского, – дошло: это ведь ещё и – «Криэйтив мастер»!
А!?
«Чукча – хороший охотник!».
Во всяком случае, в немецких рецензиях я этой расшифровки не увидел.
Пазл сложился, следите за руками: сколь элегантно Барни указывает на связь тёмных гормональных импульсов – с чистейшим кристальным творческим деянием.
Cremaster. Creative Master!
Танцуем «аb ovo».
От Мирового Яйца танцуем.
У хорошего танцора «кремастер» и «криэйтив мастер» – неразделимы.
Не только друг другу не мешают. Кастрация – утрата творческой агрессивности. И – наоборот.
О чём бишь я? На любимой лошадке горбатой. И тех же щей...
О связи творчества с гениталиями. А? О!
Нет, ясен перец. И огурец. И всё это – по ведомству Фрейда и психов-терапевтов: чёткая, неразрывная взаимосвязь. Клянусь Борисом Парамоновым.
Только: «О», – да не «О».
Можно расшифровывать коды, смутные побудительные мотивы Мэтью Барни.
Публиковать статьи в толстых журналах с нелёгким полукадемическим уклоном.
Защищать докторские в заправдашних академических стенах.
А можно – просто, без всяких расшифровок: бродить по заколдованным залам Музея Людвига, расцветшим махровыми, ядовитыми артефактами – в Кёльне две тысячи второго – зачарованно кивая: «Смотри, – вот это!». Показывая своим (нет, не «едино-мышленникам», но – отключившим мышление, оставившим глаза и спинной мозг – по которому пробегают сладкие зрительные судороги...).
Спустя семь лет, мы это вспомним – когда начнётся непредвиденное. Когда один из нас, ходивших по залам, из Переживших Сеанс, начнёт своё – странное, неуправляемое странствие. За край земного диска. Удаляясь от пункта «А», остраняясь. Теряя вес, притягиваясь, против своей воли, к тёмной стороне. Туда, где, горой, ожидает именной астероид, Железный Дирижабль...
Пройдёт два года.
Я думаю, – нет, я знаю: широко закрытыми глазами, в дикой тьме, он видит сейчас вокруг – изнутри – вне себя, – в колеблющемся пространстве, которого нет, круглые сутки (которых тоже нет) – то дивное нечто, к чему был подготовлен всей второй половиной жизни. Короткой, неполной, интенсивной.
Подготовлен, в том числе – визиями Мэтью Барни. Об этом мы как-то говорили.
Архетипическое своё имя, после которого стояло – «человек божий» – теряющий, забывающий.
Невнятное именное приглашение – со стёртым, забытым давно именем..
Частная бесконечная галерея.
Тёмные залы – очуждённого.
Выставленного после жизни, до жизни.
Отсутствие какого-либо копирайта.
Смутный перформанс прообразов, послуживших не только Барни.
Имя Автора не упоминаемо.
Известно лишь, что Автор в своём творчестве, не забывая о целом, любит тщательную проработку деталей. Самых затейливых, подробных, интимных. О которых – не при дамах и детях.
«Всесильный бог деталей», – так кем-то прозванный.
Настоящий Creative Master!
Уменьшительно, любяще: Cremaster.
Сверчок Парщикова
Он втягивался в смерть на наших глазах. Я, как врач, видел, понимал. Ничего нельзя было поделать: началось неумолимое, то самое, «взамен турусов и колёс». И даже бодрячка он разыгрывал неубедительно, на автомате, не заботясь о правдивости. (За тобой, над механической, вежливой, ответной жёлто-серой усмешкой, следил глаз – всё понимающего старого лиса. НЕ ГОТОВОГО.).
Третье апреля для нас всех оказалось – неожиданным, никто не был готов, – как обухом... Надо было выговориться, договорить, договориться, написать, сказать – чтобы передали ему. Ведь там, в интернете, все – живые.
Вспоминает Александр Ильичевский:
«Поэт Алексей Парщиков рассказывал, как однажды ему пришлось в одиночку жутко ночевать в пермском паноптикуме: там сверчок, пробравшись в один из человеческих муляжей, верещал и верещал, нескончаемо, и поэт был вынужден полночи провести в напрасных поисках источника сверлящего безумия меж чудищ, – переползая от одной восковой персоны к другой»...
Ага.
Точно! Я помню – нечто сочленённое...
У Лёши, похоже, это один из фиксированных – маленьких, но своих – «арзамасских ужасов». Теперь вырисовывается красной нитью...
У него было такое жутковатое насекомое – что-то среднее между сверчком и кузнечиком: «Колищатка». Колищатка и – Гигантская Колищатка.
Какой-то нелепый кузнечик, или сверчок. Вместо задних лап – два колеса. Он рисовал схему. Рассказывал о нём – как-то громко похохатывая. Ну, – как если бы Гоголь, похохатывая, рассказывал о Панночке. Южно-русская школа.
Обычный человек, которого не изводит никакой жутковато-персональный диббук, никакой загадочный насекомый демон, от мерного пения-сверления сверчка – наоборот: помаленьку сворачивается в клубок, впадает в уютную, сладкую дрёму.
А не ползает среди тёмных, полых чудищ – что твой Хома Брут.
«...Неопределимей сверчка, что в идоле взялся щелкать,
он по конопле блуждает, где места нет недотроге...»
(А. Парщиков, «Добытчики конопли»)
Нет, зря он предрекал.
Зря накаркивал.
Пытался иронией убить, похохотыванием. Избежать.
Всё зря. Не вышло.
Ибо Лёше явился Богомол. Гигантская Колищатка. Согнутой лапкой – со специальной люлькой для человеческого кокона – членистоногий, громоздкий для маленькой беззащитной немецкой улочки – особый кран-спасатель выковырнул из окна ослабевшего, смертельно больного Парщикова. Неся – со всеми почестями – добычу к жерлу.
На лафет Колищатки.
В воздухе, худой, спелёнутый, подхваченный гигантским членистоногим, кошмаром инсект-стимпанка, он ещё смог, успел показать большим пальцем вверх: «Класс!».
То ли: «Всё хорошо.».
То ли: «Лечу!».
Вскоре его не стало.