Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Континент » №151, 2012

Голос из Варшавы. Как я понимаю «Письмо вождям»

Передо мной тонкая брошюрка — изданное в Париже на русском языке письмо Солженицына вождям Советского Союза. Письмо датировано 5 сентября 1973 года, т. е. за несколько месяцев до изгнания писателя из родной страны, до того как вышел в свет «Архипелаг ГУЛаг» и, наконец, — как мы узнаем из приложенного ныне к письму краткого авторского вступления, — до того как экземпляр «Архипелага» попал в руки КГБ.

 

Прежде чем до меня дошел полный текст письма Солженицына в подлиннике, я много о нем слышал, читал в западных газетах разные изложения и комментарии. На основе этих изложений мне не удалось составить себе мнения о документе, который необычайно меня интересовал. Еще меньше можно было извлечь из разговоров с людьми, знавшими, — даже только что приехав с Запада, — в лучшем случае только резюме во французской или английской печати. Мне бросился, однако, в глаза факт, что, как правило, письмо Солженицына — в той форме, в какой его знали, — неприятно всех удивляло. Я слышал высказывания, что писатель скомпрометировал себя этим текстом; говорилось, что Солженицын братается в своем письме с Брежневым и Ко, предлагает им соглашение на почве русского национального объединения, предупреждает о китайской опасности. Автор книг о бесчеловечности господствующей в СССР системы разоблачил свою сущность русского националиста. […]

 

Что ж, известно, что националистические течения среди русских довольно сильны.Солженицын своим письмом властителям Кремля якобы поставил себя где-то между русскими националистами, «почвенниками» и приверженцами великодержавной доктрины.

 

Московский корреспондент «Монд» определяет дух письма Солженицына как «в основе своей реакционный, целиком обращенный к прошлому и решительно националистический». При этом он ссылается не только на разочарование западных левых, но и на критику тезисов Солженицына представителями оппозиции в СССР, а в особенности — академиком Сахаровым. Все это вместе взятое начинало меня искренне огорчать, поскольку мне хотелось далее сочетать восхищение великим писателем и борцом за правду с чувством сердечной солидарности. Но все возможно. Когда один знакомый привез с собой из поездки подлинный текст письма, я брал его в руки, готовый ко всему.

 

Теперь, после неоднократного и внимательного прочтения изданной в Париже книжечки, я могу с облегчением заявить: Солженицына прочитали неверно. А что касается многочисленных «потребителей» из вторых рук — они слишком доверились плохим посредникам. Про реакцию же профессора Сахарова можно сказать, что не так уж редки случаи, когда внутри группы, борющейся за некую фундаментальную цель, по отношению к которой многие годы существует полное единомыслие, в какой-то момент обостряются раскрывшиеся второстепенные различия. Солженицын и Сахаров, кстати, никогда не скрывали неполной тождественности своих взглядов. […]

 

Полагаю, что мне удалось понять письмо Солженицына более соответствующим его намерениям образом, чем это смогли сделать (или хотели сделать) французские и др. авторы. Поэтому я считаю попытку поделиться своим пониманием этого документа чем-то вроде гражданского долга.

 

 

 

Солженицын не голландец

 

В Варшаве рассказывают о беседе двух литераторов в кафе. Первый, презрительно выпячивая губы, сказал о Солженицыне: «Вылез из него русский в конце концов. На что второй ответил: «А разве он когда-либо выдавал себя за голландца?»

 

В начале «Письма вождям» Солженицын определяет свою тему: «что я считаю спасением и добром для нашего народа», — и сразу же добавляет: «я желаю добра всем народам, и чем ближе к нам живут, чем в большей зависимости от нас, — тем более горячо. Но преимущественно озабочен я судьбой именно русского и украинского народов, по пословице — где уродился, там и пригодился, а глубже тоже — из-за несравненных страданий, перенесенных нами».

 

Этот мотив повторяется во многих местах письма. И когда, например, писатель выдвигает программу своеобразного изоляционизма русского народа в мире, он чувствует необходимость объяснить: «Я не счел бы нравственным советовать политику обособленного спасения среди всеобщих затруднений, если бы наш народ в XX веке не пострадал бы, я думаю, больше всех народов мира: помимо двух мировых войн мы потеряли от одних гражданских раздоров и неурядиц, от одного внутреннего “классового”, политического и экономического, уничтожения — 66 (шестьдесят шесть) миллионов человек!!! <...> После таких потерь мы можем допустить себе и небольшую льготу, как дают больному отдых после тяжкой болезни. Нам надо излечить свои раны, спасти свое национальное тело и свой национальный дух. Достало бы нам наших сил, ума и сердца на устройство нашего собственного дома, где уж нам заниматься всею планетой. И опять-таки, по счастливому совпадению, весь мир от этого — только выиграет».

 

Оставим [утверждение] Солженицына, что русский народ пострадал в XX веке больше всех. Нашлось бы, вероятно, еще несколько народов, которые могли бы приступить к соперничеству по количеству жертв и мук, — если такое соперничество могло иметь хоть какой-либо смысл.

 

Правда, однако, что десятилетия, прошедшие со времени большевистской революции, были для русского народа эпохой неизмеримых пыток и потери крови, — и трудно удивляться, что русского, русского писателя, долголетнего узника русских лагерей, очевидца невиданного геноцида в России, больше всего потрясли те страдания, которые пришлись на долю его сородичей.

 

«Что я считаю спасением и добром для нашего народа» в трактовке А. Солженицына — это его русское дело, совершенно очевидное и ничуть не более предосудительное или морально сомнительное, чем «Польское дело», которым всегда жила польская литература.

 

Не могу в этом обнаружить национализма.

 

Ведь Солженицын нигде не утверждает, что он считает свой народ лучше других, что он предназначен к господству над другими, к верховенству над другими, не доказывает, что за великие несчастья народ русский получил право на территориальные возмещения, он не хочет прибавить славы своему народу военной, политической или экономической экспансией. Наоборот: он предостерегает от экспансии, советует свернуть существующие плацдармы и отказаться от создания новых. Он убеждает: «Вся мировая история показывает, что народы, создавшие империи, всегда несли духовный ущерб. Цели великой империи и нравственное здоровье народа несовместимы». Солженицын усиленно требует перенесения центра внимания «с внешних пространств на внутренние», а также «с внешних задач на внутренние». При этом он говорит буквально следующее: «Конечно, такое перенесение рано или поздно должно привести к тому, чтобы мы сняли свою опеку с Восточной Европы. Также не может быть и речи о насильственном удержании в пределах нашей страны какой-либо окраинной нации». Окраинной нации — т. е. народов, граничащих с внешним миром, географическое положение которых делает реальным их обособление от России. Возможно, впрочем, что Солженицын предпочел бы, чтобы некоторые из этих народов (например, украинцы и белорусы) не воспользовались шансом разрыва с Россией и остались с ней в некоем добровольном союзе. Но достаточно того, что он исключает возможность удержать какой-либо из этих народов при России силой. Патриотическая (имеющая целью добро своего народа) программа Солженицына не превращается в топчущую надежды, права и достоинство других народов программу.

 

Этим она, между прочим, и отличается от некоторых национальных движений нашей эпохи, не отступающих перед террором, кровопролитием, вой-ной, и, тем не менее, поддерживаемых без оглядки прогрессивной западной интеллигенцией. […]

 

Возвращаясь в этой связи к польскому делу, как не прибавить, что русский патриот, провозглашающий ликвидацию империи, — лучший союзник польского дела, и можно только желать, чтобы таких союзников было больше!

 

Да, есть в России народы, независимость которых кажется Солженицыну просто нереальной. Речь идет о сибирских народностях, по отношению к которым, как говорит Солженицын, на России лежит «исторический грех»: во время колонизации Сибири многие ее коренные обитатели были истреблены, других прогнали с принадлежащих им территорий. «Да, это было, — продолжает Солженицын, — было в XVI веке, но этого исправить уже никаким образом нельзя. С тех пор малолюдными, даже безлюдными лежат эти раскинутые просторы. По переписи всех народностей Севера — 128 тысяч, они редкой цепочкой разбросаны по огромным пространствам, освоением Севера мы нисколько их не тесним. Напротив, сегодня мы естественно поддерживаем их быт и существование, они не ищут себе обособленной судьбы и не могли бы найти ее. Изо всех национальных проблем, стоящих перед нашей страной, эта — самая мягкая, ее и нет почти». […]

 

И вот это — то, что он чувствует себя русским и горячим, страстным поборником своего замученного коммунизмом народа, — можно прочесть в письме вождям об Александре Солженицыне.

 

Но это и не новость: каждый в меру проницательный читатель его произведений — от «Одного дня Ивана Денисовича» и «Матренина двора» до «Архипелага ГУЛага» — мог и должен был уже давно представить себе именно таким облик великого писателя. […]

 

 

 

Предпосылки «Письма вождям»

 

Предпосылка первая: жизнь в СССР невыносима, страна погибает от нищеты, неисправимо порочной экономики (особенно разрушенного коллективизацией и далее разрушаемого сельского хозяйства), отсутствия перспектив, всесущего воровства, лжи, пьянства, падения культуры, развращения молодежи, эксплуатации женщин, бездумного истребления природы. «Неужели это и есть тот манящий социализм-коммунизм, для которого и клались все жертвы и гибли 60–90 миллионов?»

 

Но вторая предпосылка: «...Из русской истории стал я противником всяких вообще революций и вооруженных потрясений, значит, и в будущем тоже. […] Я убедился, что массовые кровавые революции всегда губительны для народов, среди которых они происходят».

 

Первая предпосылка — это осознание неопровержимого факта, вторая — вывод из ряда фактов, к которому следует отнестись с уважением, хотя можно с ним согласиться не полностью или же совсем не соглашаться. Меня лично раздирает противоречие: зло революции мне хорошо известно, вот уже по меньшей мере более десятка лет я постоянно о нем размышляю и, в принципе, прихожу к тому же заключению, что и Солженицын. Но мне трудно поверить в добровольную эволюцию какого-либо зла к добру, […] и если я жду, вместе с другими, падения советской империи, то, честно говоря, надежда моя лишь на потрясения внешние и внутренние. Но вместе с тем я прекрасно понимаю и уважаю принципиальный отказ Солженицына от революции. А если так, то я должен серьезно отнестись к вытекающим отсюда очередным предпосылкам письма, а прежде всего к тому (и это — третья предпосылка), что имеет смысл обращение к властителям Кремля, попытка представления им своих взглядов, оценок и предложений, направленных на улучшение жизни русского народа.

 

В авторском вступлении Солженицын признается, что написал свое письмо с минимальной надеждой на его эффективность, но и не без всякой надежды. Эта надежда опиралась на исторический прецедент: «хрущевское чудо» 1955–1956 годов, состоявшее в неожиданном и неправдоподобном освобождении миллионов невинных заключенных. […]

 

В поисках надежды в разговоре с вождями Солженицын, однако, не впадает в крайнюю наивность. Он отлично знает, — и это очередная предпосылка «Письма», — что его адресаты не выпустят добровольно из рук власти. «...Я не забыл ни на минуту, что вы — крайние реалисты, на том и начат разговор. Вы — исключительные реалисты и не допустите, чтобы власть ушла из ваших рук. Оттого вы не допустите доброю волей двух- или многопартийную парламентскую систему у нас, вы не допустите реальных выборов, при которых вас могли бы не выбрать. И на основании реализма приходится признать, что это еще долго будет в ваших силах. Долго, но — не вечно».

 

Если реализм учит, что об отказе от власти не может быть и речи, то Солженицын волей-неволей соглашается на ее сохранение адресатами письма. Он предлагает лишь некоторые изменения, которые сделают эту власть менее страшной, менее гнетущей, менее абсурдной для подданных. Он взывает к ограничению беззакония, произвола партийных царьков в пользу законности, которая даже в авторитарном строе не обязана и не должна быть бумажной. Восстановление реальности законов, пусть даже в виде возобновления некогда объявленной «власти советов», пусть даже в форме применения конституции 1936 года, которая «не выполнялась ни одного дня», — было бы благословенной переменой для жителей СССР. «Авторитарный строй, — напоминает тут Солженицын, — не значит еще, что законодательная, исполнительная и судебная власти не самостоятельны ни одна и даже вообще не власти, но все подчиняются телефонному звонку от единственной истинной власти, утвердившей сама себя». Помня, что он замкнул себя в «рамках жестокого реализма», писатель с ироническим смирением говорит: «Вы, конечно, не упустите сохранить свою партию как крепкую организацию единопособников и конспиративные от масс (“закрытые”) свои отдельные совещания». Но далее — реализм это или минимализм? — «любой государственный пост пусть не будет прямым следствием партийной принадлежности, как сейчас». И пусть изменятся задачи, которые ставит перед собой партия: пусть она откажется от ненужной и неосуществимой миссии господства над миром в пользу основных национальных целей: спасения от войны с Китаем и от технологической гибели. «Руководить нашей страной должны соображения внутреннего, нравственного, здорового развития народа, освобождения женщин от каторги заработков, особенно от лома и лопаты, исправления школы, детского воспитания, спасения почвы, вод, всей русской природы, восстановления здоровых городов, освоения Северо-Востока...»

 

Распространено недоразумение: Солженицыну приписывают охотное согласие на авторитарный строй и сочетающуюся с этим антипатию к демократии. В действительности, после изложения таких принципов, как отказ от возможной революции и неверие в добровольное отречение от власти коммунистических вождей, писатель иронизирует (кстати, никто как будто не заметил, что адски серьезный Солженицын бывает и насмешливым, и ироничным): «В таком положении что ж остается нам? Приводить утешительные соображения о зелености винограда». И в этом контексте следует критика несовершенства демократии, верная, впрочем, и близкая многим из нас, издалека наблюдающим, как, например, «любая профессиональная группа научилась вырывать себе лучший кусок в любой тяжелый момент для своей нации», или как «вовсе оказались беспомощными самые уважаемые демократии перед кучкою сопливых террористов». Они верны, повторим, эти грустные наблюдения, но, хотя труднее всего судить, верно или неверно следующее за ними предположение об исторической незрелости России для иного, чем авторитарный, строя, — остается фактом, что все эти замечания предварены сигналом о зелености винограда, т. е. (кто же не помнит Лафонтена) — о чем-то желанном и недостижимом...

 

Не защищая далее Солженицына от упрека не по адресу — о поддержке авторитарного строя, — вернемся еще раз к предложениям, которые писатель выдвигает по отношению к этому строю, пока, по его мнению, является он единственной реальностью в России. Милосердия к узникам! — восклицает писатель и говорит: «Уж конечно придется отказаться навек от психиатрического насилия и от негласных судов, и от того жестокого безнравственного мешка лагерей, где провинившихся и оступившихся калечат дальше и уничтожают».

 

И еще: «Чтобы не задохнулись страна и народ, чтобы они имели возможность развиваться и обогащать нас же идеями, свободно допустите к честному соревнованию — не за власть! за истину! — все идеологические и все нравственные течения, в частности все религии. <...> Допустите свободное искусство, литературу, свободное книгопечатание не политических книг, Боже упаси! не воззваний! не предвыборных листовок — но философских, нравственных, экономических и социальных исследований, ведь это все будет давать богатый урожай, плодоносить — в пользу России».

 

Признаюсь, что это положение Солженицына — что при сохранении авторитарного строя и теперешнего состава на руководящих постах в России возможны такие реформы, как введение честного судопроизводства, свободы совести, печати и т. д., — мне кажется самым утопическим. Писатель подкрепляет его многократно повторяемой мыслью о том, что те, к кому он обращается, такие же русские, как и он, а значит, — по всей вероятности, патриоты, связанные со своей землей, народом, историей, не совсем глухие к идее принесения счастья этому народу, быть может, наконец, чувствующие скрытую потребность искупить роковое прошлое, к которому они приложили и свою руку... В какой степени писатель сам в это верит, а в какой хочет внушить это своим «партнерам», чтобы получить хотя бы такую отправную точку (ибо какую другую мог бы он им предложить!) для дальнейшего диалога? Позднейшее по времени вступление к письму включает и такой комментарий: «Это письмо родилось, развилось из единственной мысли: как избежать грозящей нам национальной катастрофы? Могут удивить некоторые практические предложения его. Я готов тотчас и снять их, если кем-нибудь будет выдвинута не критика остроумная, но путь конструктивный, выход лучший и, главное, вполне реальный, с ясными путями. Наша интеллигенция единодушна в представлении о желанном будущем нашей страны (самые широкие свободы), но так же единодушна она и в полном бездействии для этого будущего. Все завороженно ждут, не случится ли что само. Нет, не случится».

 

Таковы основные предпосылки письма Солженицына вождям СССР и принципы изложенных в этом письме предложений.

 

 

 

Две главные опасности

 

Угроза национальной катастрофы для России, о которой говорит писатель, вызвана, на его взгляд, прежде всего двумя опасностями. Это «война с Китаем и общая с Западной цивилизацией гибель в тесноте и смраде изгаженной Земли».

 

Войны с Китаем выиграть нельзя, ибо Россия встретится с противником таким многочисленным, как никогда в своей истории, с противником, обладающим чертами, отнюдь не благоприятствующими разложению армии и тыла (трудолюбие, упорство, самопожертвование, тоталитарная дисциплина «нисколько не упустительнее нашей»). Нельзя питать обманчивой надежды на победоносный блицкриг, война будет долгой и трудной, будет напоминать проигранную американцами войну во Вьетнаме. Россия потеряет в ней еще 60 миллионов голов, а это будет означать практическое истребление русского народа вообще. «И уже только одно это, — убеждает Солженицын, — будет означать полный проигрыш той войны, независимо ото всех остальных ее исходов (во многом безрадостных, в том числе и для вашей власти, как вы понимаете). Разрывается сердце: представить, как наша молодежь и весь лучший средний возраст пошагает и поколесит погибать в войне, да какой? — идеологической,за что? — главным образом за мертвую идеологию».

 

А вот и вывод: «Все это гибельное будущее, по темпам приближения совсем уже недалекое, ложится бременем на нас сегодняшних — и на тех, кто имеет власть, и кто силу имеет повлиять, или кто только голос имеет, чтобы произнести: этой войны не должно быть вообще, эта война вообще не должна состояться!» […] 

 

Писатель считает, что есть две причины, ведущие к советско-китайской войне. Он ставит на второе место жадное поглядывание перенаселенного Китая на все еще не освоенную, все еще пустую Сибирь. На первом же месте — стоит у него идеологическое соперничество: «Вотуже 15 лет между вами и вождями Китая идет спор о том, кто вернее понимает, толкует и продолжает Отцов Передового Мировоззрения. И помимо и острей государственного столкновения между нами вырастает это глобальное соперничество, претензия единосмысленно толковать коммунистическое учение и в нем вести именно за собою все народы мира». […]

 

«Отдайте им эту идеологию! — уговаривает Солженицын. — Пусть китайские вожди погордятся этим короткое время. И за это взвалят на себя весь мешок неисполнимых международных обязательств, и кряхтят, и тащат, и воспитывают человечество, и оплачивают все несуразные экономики, по миллиону в день одной Кубе, и содержат террористов и партизан южных континентов. Отпадет главная лютая рознь между нами и ими, отпадет множество пунктов нынешнего состязания и столкновения во всем мире, — и военный конфликт отодвинется намного, а может быть — и не состоится вовсе никогда».

 

Трудно устоять перед впечатлением, что Солженицын сильно переоценивает роль доктринальной дискуссии в советско-китайском конфликте. Но суть дела в другом: письмо — это попытка убедить вождей Кремля делать ставку не на войну, а на мир с Китаем, добровольно отдать китайцам территории деятельности своих явных и тайных агентов в мире, так или иначе засыпать тлеющий многие годы на Востоке очаг грозного конфликта...

 

Кроме Китая, с которым «лучше не воевать вообще», никто больше, по Солженицыну, не угрожает военной силой Советскому Союзу. Отсюда — требование основательного ограничения вооружения и военных приготовлений, а при этом — очистки неба от рева реактивных самолетов на бесконечных учениях, возвращения стране тишины. «Пришла пора, — говорит писатель, —и освободить русскую юность от обязательной всеобщей воинской повинности, которой нет ни в Китае, ни в Соединенных Штатах, ни в одной большой стране мира. Мы эту армию держим все из той же генеральской и дипломатической суеты — для престижа, из чванства; для внешнего расширения, от которого надо отказаться, физически и душевно спасая самих же себя; и еще — от ложного представления, что мужскую молодежь нельзя воспитать государственно полезной иначе, как пропуская ее через армейский котел долгими годами». Так Солженицын восстает не только против ориентировки на войну с Китаем, но и вообще против советского милитаризма, всех его проявлений и последствий.

 

Вторая опасность, угрожающая в перспективе нескольких десятилетий почти неизбежной (если ей не противодействовать сейчас же) катастрофой, связана с проблематикой, вот уже некоторое время известной западному обществу. Речь идет о пределе возможности сохранения жизни на Земле. Комплекс этих проблем включает, между прочим, резко возрастающее количество населения и ограниченную возможность обеспечения его питанием, затем — прогрессирующее истощение различных естественных богатств, наконец — растущее вместе с развитием индустриального производства загрязнение земли, воздуха, воды, которое ведет к такому полному отравлению естественной среды, что биологическая жизнь перестает в ней существовать. […]

 

[Вся эта информация доступна польскому читателю. Однако] у наших восточных соседей, где на страницы газет не проникает ничто, нарушаю-щее обязательный и всеобъемлющий оптимизм, — умалчиваются даже большие землетрясения и авиационные катастрофы. Поэтому слова Солженицына о «тупике цивилизации» и о том, что «не может дюжина червей бесконечно изгрызать одно и то же яблоко», должны там казаться откровением или ересью. Открыто ссылаясь на труды Римского Клуба и Общества Тейара де Шардена, Солженицын формулирует на своем образном языке, по сути дела, те же предостережения, что и западные исследователи, но не по адресу всего человечества, а единственно — своей страны и ее властителей.

 

К этому присоединяется особый момент: упрек социализму, который не сумел использовать шанса создать свою, оригинальную модель цивилизации, перенимая все наихудшее из осуждаемой на словах капиталистической модели.

 

«Тупик» прогресса — общий для всех, но писатель все же считает, «что западная цивилизация не погибнет. Она столь динамична, столь изобретательна, что изживет и этот нависающий кризис, переломает вековые ложные представления и в несколько лет приступит к необходимой перестройке». Что же касается неразвитых стран Африки и Азии, те своевременно выслушают предостережение и «вообще не пойдут по западному пути». Хуже всего дело обстоит в коммунистической сверхдержаве: «Но — мы??С нашей неповоротливостью, косностью, с нашей неспособностью и робостью менять хоть единую букву, хоть штрих один в том, что сказал Маркс о промышленном развитии к 1848 году. Экономически, физически — мы вполне можем спастись. Но на пути нашего спасения стоит, перегораживает — Единственно Передовое Мировоззрение: если отказаться от промышленного развития, то как же тогда рабочий класс, социализм, коммунизм, безграничный рост производительности труда и т. д.?»

 

Солженицын пытается убедить вождей, чтобы те, решительно пересматривая существующие догмы, приступили немедленно к построению новой модели цивилизации, опирающейся на принципы стабильности, равновесия, а не неразумного, жадного «прогресса».

 

Именно у России, наряду с тремя другими странами — Австралией, Канадой и Бразилией, — исключительные шансы на успех в связи с изобилием еще не освоенных, целинных земель. На этих землях, т. е. в Сибири, можно начать новую жизнь, разумную и более безопасную, чем до сих пор... «Скажут, что мы и там много делали, строили, — но не столько строили, сколько людей губили, как на “мертвой дороге” Салехард–Игарка. […] По темпам века мы сделали на Северо-Востоке очень мало. Но сегодня можно сказать — и к счастью, что так мало: зато теперь можем делать все разумно с самого начала, по принципам стабильной экономики. <...> Итак, наш выход один: чем быстрей, тем спасительнее — перенести центр государственного внимания и центр национальной деятельности... с далеких континентов, и даже из Европы, и даже с юга нашей страны — на ее Северо-Восток. <...> Экономика не-гигантизма, с дробной, хотя и высокой, технологией, не только позволит, но даже потребует построения рассредоточенных городов, мягких для человека». И т. п. и т. д. — не нужно приводить здесь все детали солженицынского видения будущего. Его направление, однако, ясно: убежать от угрозы гибели цивилизации к созданной на девственных землях Сибири экономике равновесия. В этих вымечтанных писателем условиях новой жизни люди станут лучше, чище, духовно богаче...

 

 

 

Призрак идеологии

 

«Идеология» — т. е. марксистско-ленинская доктрина — считается Солженицыным не только главным препятствием на пути мирного решения советско-китайского раздора, он видит в ней также главный тормоз, препятствующий необходимому изменению модели цивилизации, а впрочем, и вообще главного виновника всего зла в функционировании государства и коммунистической системы. Все свои предложения он определяет как выражение «патриотизма — и значит отрицания марксизма». Марксизм же, — кратко определяя, — «велит не осваивать Северо-Востока и оставить наших женщин с ломами и лопатами, но торопить и финансировать мировую революцию».

 

Я согласен с Солженицыным, когда он насмехается над примитивными марксистскими общественно-экономическими шаблончиками, когда припоминает доктрине все ее неисполнившиеся пророчества, ошибочные диагнозы, немощные идеи устройства мира.

 

Я думаю, однако, что Солженицын ошибается, демонизируя роль доктрины в качестве предполагаемой руководящей линии в действиях коммунистических политиков. Может быть, когда-то так и было, не знаю. Но с уверенностью можно сказать, что давно это перестало быть правдой. Не потому СССР финансирует и подстрекает к диверсионным действиям разных арабов и латиноамериканцев, что требует того марксистский «интернационализм», а потому, что нужно это с точки зрения имперских интересов сверхдержавы. «Интернационализм» не движет никакими начинаниями, он является лишь их лицемерным обоснованием, маскировкой их внеидеологической сущности.

 

Анафема, которой в разное время марксистская церковь предавала мнимых отступников от неизменной доктрины (Троцкий, Бухарин, Тито, Гомулка и др.), всегда была производной от политических решений и ситуаций — была связана со стремлением Сталина к полноте власти в партии и Коминтерне, с борьбой за стратегические позиции на Балканах, с ликвидацией сопротивления ускоренной советизации Польши. Если заклейменному отступнику не успевали заблаговременно отсечь голову, он мог на следую-щий день — в несколько ином контексте — выплыть в роли признанного ортодокса марксизма-ленинизма.

 

Сила доктрины состоит в том, что с ее помощью можно доказать любой тезис, приклеить противнику любой ярлык, а прежде всего — шантажировать его этой возможностью. […]

 

В то же время я прекрасно понимаю доктринофобию человека, которого на протяжении 55 лет жизни в СССР на каждом шагу осаждала идеологическая фразеология, самым головоломным способом приклеиваемая к каждой жизненной ситуации.

 

 

 

Горох о стенку

 

Брежнев с коллегами не реагировали, однако, на утопию Солженицына. Диалог на тему об устройстве России не получился, зато была реакция, — мы знаем какая, — на другие высказывания великого писателя, высказывания, которые не проектами и попытками убедить, а раскрытием исторических фактов, казалось, потрясали основы государства. 12 февраля 1974 года, накануне изгнания, Солженицын написал очередное воззвание, на этот раз уже не коммунистическим диктаторам. О них он говорит в этом новом тексте только:

 

«Переубедить их — невозможно.

 

Единственно было бы их переизбрать! — но перевыборов не бывает в нашей стране.

 

На Западе люди знают забастовки, демонстрации протеста — но мы слишком забиты, нам это страшно: как это вдруг — отказаться от работы, как это вдруг — выйти на улицу?»

 

Так как письмо властителям оказалось, — чего можно было ожидать, чего и ожидал сам Солженицын, — швырянием гороха в стенку, писатель снова обращается к своей истинной аудитории: к соотечественникам, современникам, прежде всего — к русской интеллигенции.

 

Программа, которую он предлагает этим адресатам, гораздо проще представленной им, — не без своего рода отчаяния, — вождям. Вот она: не принимать участия во лжи, не поддерживать сознательно лжи, которая в СССР является главным союзником насилия. Каждый, кто выберет этот путь:

 

«—   впредь не напишет, не подпишет, не напечатает никаким способом ни единой фразы, искривляющей, по его мнению, правду;

 

—  такой фразы ни в частной беседе, ни многолюдно не выскажет ни от себя, ни по шпаргалке, ни в роли агитатора, учителя, воспитателя, ни по театральной роли; <...>

 

—  не даст принудить себя идти на демонстрацию или митинг, если это против его желания и воли. Не возьмет в руки, не подымет транспаранта, лозунга, которого не разделяет полностью;

 

—  не поднимет голосующей руки за предложение, которому не сочувствует искренне; не проголосует ни явно, ни тайно за лицо, которое считает недостойным или сомнительным;

 

—  не даст загнать себя на собрание, где ожидается принудительное, искаженное обсуждение вопроса;

 

—  тотчас покинет заседание, собрание, лекцию, спектакль, киносеанс, как только услышит от оратора ложь, идеологический вздор или беззастенчивую пропаганду;

 

—  не подпишется и не купит в рознице такую газету или журнал, где информация искажается, первосущные факты скрываются...»

 

Это все тот же Солженицын, который несколькими месяцами раньше пытался побудить авторитарных властителей СССР к реформам. Теперь он обращается к своим «нормальным» соотечественникам и учит их первым основным шагам на пути сопротивления. Облик оратора не изменился — вопреки всем, кто ругает первый, а хвалит второй текст, между тем и другим нет противоречия — есть только разница в адресе и есть своего рода очередность в обращении к разным шансам воздействия на действительность.

 

Если попытка диалога с вождями была утопией, будет ли более реальной попытка соглашения с согражданами, предложение им образа жизни в коммунистическом государстве против этого государства? Время, конечно, покажет, но, по-видимому, трудно надеяться, что призыв Солженицына сразу же подхватят широкие массы.

 

Не бесплодны ли и безнадежны поэтому усилия русского писателя? С таким заключением трудно согласиться тому, кто, как я, — хотя и не соотечественник Солженицына, — в каждом тексте этого автора, пусть не в каждой детали с ним соглашаясь, нахожу источник надежды и урок для себя и моих сородичей.

 

1974, № 1

Архив журнала
№1, 2017№2, 2015№1, 2015№1, 2016№1, 2013№152, 2013№151, 2012№150, 2011№149, 2011№148, 2011№147, 2011№146, 2010
Поддержите нас
Журналы клуба