Журнальный клуб Интелрос » Континент » №146, 2010
Один из лучших романов года — “Письмовник” Михаила Шишкина (“Знамя”, № 7, 8). История хронологически размытая, завязывающаяся вроде бы в самом начале ХХ века, но очень быстро теряющая четкость временнóй привязки и явно приближающаяся к нашим дням. По форме — роман в письмах. Благоухающие красотой и свежестью чувств эпистолярии, спровоцированные разлукой любящих. Юный герой Володя уходит служить в армию и какимто образом вдруг отправляется на старую полузабытую войну, в Китай (в деталях тщательно реконструированы отдельные перипетии т. н. боксерской войны — восстания ихэтуаней — 1900 – 1901 годов). Он вспоминает о блаженстве встреч дачным летом, мечтает о том, что жизнь снова соединит его с возлюбленной, и это единственное, что дает ему силы жить в кровавой каше. Героиня, Саша, его сначала ждет, а потом уже вроде бы не ждет. Тем более, что письма отправляются в пустоту: адресаты их не получают. Пока герой страдает от разлуки и военного абсурда, его возлюбленная поддается течению обстоятельств и выходит замуж. Герой, кажется, гибнет. Что же до героини, — она то ли еще та, то ли уже другая, и отец ее то дирижер, то полярный летчик. От счастливых эфемерид и прекрасных мнимостей юношеской влюбленности автор почти сразу переходит к суровым темам одиночества, старости и смерти, а психологическое и бытовое повествование мигрирует в сторону гротеска и экзистенциальной истерики. Саша десятилетиями тащит бремя жизни — неудачное замужество, тоскливые будни, смерть падчерицы, нелады с родителями, их болезни и умирание… Нелепое, беспощадное, одинокое и бессмысленное существование. Так живут все. Человек, — причем всякий человек, — у Шишкина достоин только жалости; сотканный из миражей и тщеты, человек обречен на страдание и смерть, и больше писателю нечего к этому добавить. Некоторые критики почему-то решили, что Шишкин нашел в романе смысл смерти. Вроде как ее (и все прочее) нужно просто принять в качестве данности, на манер Эпикура. Наверное, умом прозаик к этому и стремится. Но гораздо очевиднее его повествование отмечено стигматом неизлечимой раны, которую писатель тщетно пытается заговорить словами, уврачевать потоком своего баснословно щедрого красноречия. Все же количество человеческих страдания и боли здесь явно перевешивает попытки както сгладить все это эстетически. Вопрос остается открытым, травма агностика разверста в пустую для него вечность.
В некотором роде антипод Шишкину Дмитрий Данилов, в том числе в своем тексте “Горизонтальное положение” (“Новый мир”, № 9; журнальный вариант), который тоже назван романом. Шишкин играет словами, Данилов вроде бы не выбирает их, механически, равнодушно фиксируя поток жизни, несущий его героев из ниоткуда в никуда, и называя все, что попадается на глаза и под руку. Как говорится, песня акына. Безымянный проезд от улицы Дмитриевского до Святоозерской улицы. Тротуар покрыт сплошным, хоть и тонким, слоем льда. Продвижение по обледенелому тротуару безымянного проезда. Быстро идти не получается. Очень скользко и неудобно. А что делать. Надо бы идти побыстрее, автобус 726 отправляется от остановки “Святоозерская улица” в 14.11. Надо бы не опоздать. Продвижение по обледенелому тротуару Святоозерской улицы. Тоже скользко. Попытки спешить, не очень удачные. Остановка “Святоозерская улица”. Автобус должен прийти через три минуты. Ожидание автобуса. На скамеечке внутри остановочной будки сидит краснолицый дядька, экипированный для подледной рыбалки. Прибытие автобуса, посадка в автобус. Автобус МАЗ, новый, комфортабельный. Место у окна, хороший обзор. Петляние автобуса по улочкам города Люберцы. Улица 8 Марта, улица Льва Толстого, улица Попова. Вид улочек уныл. Серые кирпичные дома высотой от трех до пяти этажей. На улицах грязь, слякоть. На серых кирпичных домах тут и там висят вызывающе яркие вывески. Супермаркет. Салон связи. Стройматериалы. Наполнение автобуса пассажирами. Преобладают люди старшего и пожилого возраста… Так начинается роман. Примерно так же и продолжается. На сей раз это повествование о себе, литераторе Данилове. Год жизни. Нью-Йорк, Москва, всякая российская глухомань… И заявленное в заглавии горизонтальное положение — как финал ежедневной житейской мути. Некоторым кажется, что смысл при этом както рождается сам собой. Пишут даже такое: Роман Дмитрия Данилова — одна из самых долгожданных книг, срез эпохи, портрет поколения, близкое эхо русской классики. Мне же продолжает казаться, что это ленивые заготовки душевного тунеядца, откуда куча банальностей типа: Выхино — мрачное, отвратительное место. В общем, если вы хотите видеть паралич творческой воли, читайте Данилова! Или даже можете вчитать туда социальные и экзистенциальные мотивации изображенной жизненной расслабухи.
Впрочем, в объеме небольшого рассказа такой минимализм иногда вполне убедителен. Скажем, в миниатюрах Анатолия Гаврилова (“Уже пишу”: “Знамя”, № 8). Хотя и здесь, на мой вкус, форма слишком давит на содержание.
“Дружба народов” в трех номерах (№ 7 – 9) представила роман алмаатинца Николая Веревочкина “Зуб мамонта. Летопись мертвого города”. Это история целинного городка Степноморска, от его появления в 60-е – 70-е годы и до упадка в 90-х. Город этот мифологизирован автором как место рая, даже центр рая, где есть все для счастья: от музыкальной школы до театра, авиации и рыбалки с грибамиягодами. Потому и люди здесь живут, достигшие практического совершенства: сильные, энергичные, умные, добрые. Это была морозоустойчивая, головастая, выведенная в рискованной зоне порода целинных интеллигентов с телами атлетов и мозолистыми лапами пахарей, представители которой не только профессионально исполняли свои обязанности, чтото изобретали и сочиняли по ночам, но могли правильно забить гвоздь, накосить сено, а между делом занять первое место на районных соревнованиях по десятиборью. В основном это были молодые учителя. Один из таких Виктор Мамонтов — прекрасный учительфизик, лучший комбайнер, рыбак и спортсмен, велосипедист и байдарочник, гитарист и певец, сочиняющий песни под псевдонимом Морковкин. Словом, он тот самый всесторонне и гармонически развитый человек, скорое появление которого, мало в это веря, предрекали в те годы ученые-обществоведы. Виктор любит жонглировать мячом, скользить на лыжах, писать маслом космические пейзажи, конструировать веломобиль, плести кресло-качалку, просто смотреть в телескоп на ночное небо. Все сбереженья он тратит на постройку парусника, вовлекая в этот процесс степноморцев… Вот так они жили. Новая эпоха снесла этот мирострой и заменила его хаосом. И вот нет ни света, ни тепла, дома ветшают, завод не работает, плотина дает трещины, дворец культуры и библиотека в запустенье… Без работы люди спиваются, наркоманят, опускаются. И Мамонтов, и прочие ездят на заработки в Россию. Гастарбайтерствуют. Легендарный первостроитель города прораб Павел Козлов теперь живет за счет того, что хоронит умирающих, и работы у него много. Кто виноват, и что делать? Думает на нетрезвом досуге Козлов, что и он сам виноват и както не так все начиналось, если столь печально кончается. С Козлова, однако, спрос не велик, — роману же, мне показалось, не хватает авторского осмысления происходящего, при том что талантливый выдумщик Веревочкин, как я понимаю, давно в теме: в 2003 году была издана его книга с тем же названием. Вспоминаю, как это было сделано Романом Солнцевым лет пять назад в практически не замеченном у нас его предсмертном романе “Золотое дно”, где автор подводил итоги советской романтике Сибири 60-х – 70-х годов. Все эти сибирские и целинные проекты рая отличали чудовищная инфантильность и утопическая примитивность… Затопили деревню и снесли церковь при основании города, потревожили кости мамонта… В этом, что ли, грех основателей города? Почему, наделенные столькими добродетелями, не умеют они адекватно ответить на вызов исторических обстоятельств? Почему предпочитают бежать в более благополучные места? И Солнцев, и Веревочкин изобразили крах цивилизации без духовных корней, но магия советского рая както слишком увлажняет Веревочкину глаза, не позволяя трезво и ясно видеть причины и следствия.
Александр Проханов в романе “Стеклодув” (“Наш современник”, № 8) представил типичного для своей прозы героя. Это безупречный и героический подполковник Суздальцев. Идеальная советская гайка великой спайки. В Афганистане Суздальцев верно и честно служит той стране, которая послала его воевать. Сначала невольно участвует в пытках пленных афганцев, потом сам попадает в плен, и пытают уже его. Афганцев убивают, Суздальцев выжил. И даже стал генералом. А страны не стало. И Суздальцев ослеп. Но на все, так сказать, воля Бога, которого Проханов на восточный манер величает метафорически Стеклодувом и представляет так: Стеклодув был не благ, не человеколюбец, он был испытатель, исследователь. Ставил над Суздальцевым опыт, как ставят эксперимент над мышью. И бесполезно его умолять, бесполезно звать на помощь… Финал мрачноват, как часто у Проханова. Про Суздальцева сказано так: Жизнь его была прожита. Родина, которой служил, исчезла. Новые люди, казавшиеся ему мелкими и ничтожными, управляли страной. Морочили головы, говорили без умолку, бессмысленные и тщеславные… (Заметим в скобках, что и сам писатель чуть не каждый день вещает нам ныне подолгу с телеэкрана и в радиоэфире.) Патетическая беллетристика.
В романе Николая Климонтовича “Спич” (“Октябрь”, № 8) московский эстет, театровед, киноман, человек вполне себе оранжерейный, как он сам себя рекомендовал, виньетка на полях культуры Евгений Евгеньевич оказался вдруг сдан внаем опасному восточному нуворишу-миллионеру Равилю Ибрагимову. Заключенный привилегированным арестантом в комфортную золотую клетку, герой обитает в роскошном отеле в варварских татарских краях. В общем, интеллектуал и гедонист с нетривиальными эротическими пристрастиями в гостях у хищного человека дела. Климонтовичем сообщаются биографии того и другого. Один как будто эллин, а другой — как словно римлянин. И вот теперь, сидя под арестом в роскошной гостинице посреди дикой скифской степи, Евгений Евгеньевич вспоминал молодое божоле в ноябре, когда на парижских бульварах уже начинают жарить каштаны и где однажды осенью за столиком уличного кафе под жаркой газовой жаровней одна пожилая англичанка приняла его и Ипполита за итальянцев; и фрески в капелле церкви Санта-Мария дель Кармине во Флоренции, на которые Ипполит молился; и горячий глинтвейн на улицах рождественской Вены; и засыпанный разноцветным мусором булыжник площади Сан-Марко с неутомимыми закопченными маврами над головой, неумолимо отбивавшими часы нашей земной жизни… Герой мается от безделья и, наконец, получает заказ написать спич, — как выясняется, похоронный: Ибрагимов заказал себе нечто вроде реквиема. Тут прошибает Евгения Евгеньевича страх: не собираются ли и его похоронить вместе с Ибрагимовым, как поступали в языческие времена с челядью?.. Затейливая беллетристика.
В “Октябре” (№ 7) — начало нового романа Вацлава Михальского “Река времен. Ave Maria”. Точнее, это все та же, давно известная читателю перманентная сага в исполнении автора. Новая часть сериала, продолжение непостижимо огромной эпопеи про разлученных злыми обстоятельствами сестер, графинь Мерзловских, которые являют миру красоту своих душ. После войны живущая в СССР Александра замужем за адмиралом Ванечкой, а любит вроде бы другого, ну а Мария в свой черед путешествует по Франции с любимым человеком, бодро филантропствует, а также нервически реагирует на испытанья, стоя у окна своего особняка с видом на мост Александра III. На сей раз Михальский заводит интригу вокруг беременности сестер, хотя беременность Марии оказывается ложной. В первый день они, конечно же, съели вкуснейшего ягненка на вертеле и изрядно выпили очень хорошего и вполне недорогого красного вина. А весь второй день приходили в себя после столь обильной трапезы. До трех часов дня провалялись в постели, похожей на маленькое футбольное поле, потом приняли ванну. В их распоряжении были две ванных комнаты, облицованные розовым и голубоватым мрамором соответственно. — Так, мальчики — в голубую, девочки — в розовую! — дурашливо распорядилась Мария. — А потом гулять! А то города так и не увидим, проспим все на свете! Суровый критик Анкудинов говорит про домохозяек и про скудно-выморочную стилистику михальской прозы, стерильную, словно автоклав. Ну и я даже не знаю, чем ему возразить, а ведь нужно. Или нет?.. Впрочем, меня у Михальского радуют чистота акцентов и вкус к детали. Скажем, появляется некий дядя Вася, старичок, что иногда, встретившись один на один с дворничихой Нюрой, хитро подмигивал ей и говорил отчетливым шепотом: “Эх, хороша советская власть, да больно долго тянется”. Вот так и проза Михальского. Думаю, много еще мы узнаем нового про симпатичных, неугомонных графинюшек.
Роман Михаила Попова “Вивальди” (“Москва”, № 6, 7) — квазимистическое попурри. Рассказчик по фамилии Печорин становится свидетелем и участником разных необъяснимых происшествий уголовно-оккультного свойства. В какойто момент он начинает замечать, что люди, от которых этого никак не ждешь, принялись совершать благородные поступки. Не иначе, как конец света близко. Люди все в большем и большем числе обуреваемы демоном справедливости. А не есть ли именно изменение человеческой природы верный признак наступающего апокалипсиса? И что станет с нашей жизнью, если таких “справедливых” станет очень много? Таковского рода мысли заводят героя в психушку. Впрочем, все не страшно, а временами и весело. Что касается Вивальди, то речь тут о призраке, похожем на композитора, чья внешность, скажем прямо, среднему читателю не оченьто памятна. Но у Попова именно призрак Вивальди, а не какойнибудь пошлый растрепа Бетховен, нападает в переходах метро на уличных музыкантов.
Илья Бояшов в повести “Каменная баба” (“Октябрь”, № 7) изобразил современную амазонку, Машку Угарову (она же “каменная баба”). Вышедшая с самого дна общества, она делает невероятную карьеру, становясь хозяйкой в московских постелях, на биржах и в банках, на светских раутах и в богемных застольях. От обшарпанной общаги лимитчиц до хором в высотке на Котельнической набережной. От безвестных грубых ухажеров до богатейших мачо столицы, чью голову сносит при одном звуке ее имени. От нищеты до роскоши. От безвестности до звезды шоубизнеса. А потом вдруг Угарова начала деревенеть, обратилась в мегадрево и была уничтожена, распилена лазерными пилами… Гротескная феерия, то ли притча, то ли сатира, то ли памфлет. Угарова у Бояшова — это, что ли, сама “наша Раша”, нынешняя беспутная, азартная, вольная и бессмысленная страна. Ну и отчасти — гиперболический портрет Аллы Пугачевой, как намекает сам автор. Увлекательное чтение.
Нечто притчеобразное сотворил и Михаил Жутиков в “Москве” (№ 8). Перед нами записки мореплавателя. В повести “Остров Абсурдия” терпит крушение корабль и шестеро моряков разных национальностей попадают на остров Абсурдия, откуда никак не выбраться. Остров непростой — это как бы метафора (или аллегория) российской (или даже еще советской) жизни. Основной объем повести составляет описание нравов и обычаев обитателей острова. Абсурды — народ редкой доброты и веселости. Их доверчивость и простота безграничны — изумляет легкость, с которой их можно уверить в чем угодно. Примеров просто не счесть. Эти славные люди не видели других островов и равнодушны к их существованию, зато тем убежденнее они гордятся своим — до того, что нередко со страстью (иные до содрогания!) бранят остальные. За труд по найму они получают окрашенные синей краской листья пальмы ХО (не столь редкой, сколь охраняемой) — и нужно видеть, как они радуются их получению! <…> Но еще более они бывают рады отдать их кому бы то ни было, обменять бог знает на что, потерять и, наконец, возможности вовсе бесплатного труда. В этом последнем случае бывает удивительно их ликование!.. Выглядит это до крайности старомодно. Сейчас так не пишут.
Кажется, неспроста представлены и восточные нравы султаната в повести петербуржца Юрия Юма “Странник” (“Москва”, № 9). …Казна опустела враз. Подати собирали исправно, но далее деньги пропадали бесследно. Поначалу увеличили стражу. Не помогло. Тогда создали специальное ведомство по контролю за сохранением казны. Деньги стали пропадать еще быстрее. Создали еще одно министерство и назначили чрезвычайного визиря по борьбе с коррупцией, взяточничеством и казнокрадством. Истратили на это последние деньги. Чрезвычайный визирь вскрыл массу нарушений. Еще больше совершил сам. Деньги из казны пропадать не стали. Они перестали поступать туда, так как разворовывались еще раньше. Автор не без успеха подражает восточной витиеватой литературной речи.
Рассчитана на социальный резонанс дневниковая повесть “Исход” автора, скрывшегося под псевдонимом Dj Stalingrad (“Знамя”, № 9). Характерно уже, что ее предваряет несколькими словами главный редактор журнала Сергей Чупринин: Мои дети — не такие. И дети моих друзей, их однокашники, сослуживцы, приятели — тоже не такие. Герои, сюжетные повороты, реалии предлагаемого к обсуждению текста у благонамеренного читателя могут вызвать оторопь: неужели все это есть в современной России? Кое-кто, возможно, даже почувствует себя оскорбленным тем, как грязно и агрессивно эти молодые люди разговаривают друг с другом и с миром, как устраивают свою жизнь, власть каких моральных норм признают над собою. Они — принципиальные и убежденные маргиналы. Как маргинальна и сама повесть “Исход”, подписанная условным именем и имеющая, сколько нам известно, хождение в Интернете, в слое радикальной молодежной субкультуры. Перед нами, по сути, самиздат, свидетельство о том, чего, по правде говоря, и знатьто не хочется, но знать всетаки необходимо. Потому что без этих голосов, без этих жизней наше представление о стране и народе будет тоже заведомо неполным. Откуда они? И куда идут? Достоверен ли образ мира, возникающий в повести и в сознании ее героев? И как по отношению к этой части нашего молодого поколения должно вести себя общество? Попробуем разбираться вместе. Автор текста был связан с субкультурой антифа (красных скинов), о трудных буднях и суровых праздниках которой он повествует с сильным энергетическим посылом. Главные враги антифа — неофашисты, с которыми они и сходятся регулярно врукопашную. Иногда насмерть. Герой идеалистичен, нервен, умен, благороден. Хочется ему сочувствовать. Тем более, что он сам вроде как понимает исчерпанность, инфантильность того способа активности, которую практиковал со своими товарищами. Исход — это уход от той борьбы, которую он вел, из России вообще. В сферу религиозных исканий. Полезным и познавательным текстом назвал повесть литератор Алексей Цветков, пребывающий в теме. Мне тоже кажется, что текст этот неплох, да и полезен. И для того, чтобы наше ленивое и апатичное общество познакомилось со своей бунтарской периферией. И для юных бунтарей — на раздумье о целях и средствах борьбы за идеал. В номере “Исход” обсуждают социологи, литераторы и психологи.
В повести Афанасия Мамедова “У мента была собака” (“Дружба народов”, № 9) немолодой бакинский милиционер Гюль-Бала при всей своей опытности и прожженности не может внутренне вместить в себя антиармянский погром. Да и переселяется он в квартиру, принадлежавшую армянам. Философствует на свой манер, мается. Лишь подружившись с оставленной прежними хозяевами в момент бегства собакой, он както успокаивается… Фон — объемная панорама пестрой восточной жизни, сдвинутой куда-то в хаос. Неплохая проза.
В повести самого, наверное, крупного современного киргизского прозаика Казата Акматова “Забытая застава, или Тринадцать шагов Эрики Клаус” (“Дружба народов”, № 7; журнальный вариант) юная героиня-идеалистка Эрика Краус, волонтерша из Норвегии, едет на край света, в приграничный киргизский поселок Чет, учить детей английскому языку. Не все так просто в этом Чете. Всем здесь распоряжается начальник заставы полковник Бронза, прозванный местными киргизами “Каганом” — правителем. В общем, Чет у Акматова — это чтото вроде киргизского варианта станицы Кущевской. Мир беспредела. Социальная драма с любовными акцентами.
Повесть Александра Трапезникова “Игуменка (Парамонов и Параманов)” (“Москва”, № 8) — задушевное повествование о двух друзьяхприятелях с похожими фамилиями. Один ищет клад, другой ищет следы своего прадеда. Оба успешно. Ну и рассуждают о всякомразном. Может ли собака попасть в рай, или о двух видах шахмат — русско-арийских наступательных и талмудических оборонительных: и тут евреи нагадили. Как не посочувствовать травмированному герою — вон каким соловьем разливается: Так что, скажу больше, есть два пути в жизни у творческого человека. И не важно тут, какой он крови и почвы. Один — бездонная вялость, иезуитское лицемерие и мартышкино подражание, связанные с ложью и животными удовольствиями. Другой — тяжелые усилия совести и умное делание, сопряженные в основном с нуждой, гонениями и обильной болью. Но это человеческий путь, верный, ведущий к спасению души. Иные же спастись могут только самоуничтожившись, поскольку на них легло проклятие Агасфера. А спасение Агасфера только одно — в его же и погибели. Заполняя пространство повести болтовней героев, Трапезников иной раз выглядит эпигоном Пьецуха, у которого такие вещи получаются куда умелей и остроумней. Но здесь я ничего плохого не вижу. Мало в нашей словесности героев, желающих хоть както рассуждать на высокие темы, пусть и с привкусом жидоедства, столь свойственным философам охотнорядского пошиба. Пусть уж.
Противоречивые впечатления оставляет и повесть прозаика из США Игоря Вишневецкого “Ленинград” (“Новый мир”, № 9). Проза о блокаде; попытка современного взгляда на нее, как говорит сам автор. Проза мешается с верлибром, документ с выдумкой. Главный герой — композитор Глеб Альфани, которого именно в ответственные блокадные дни осеняет вдохновение, и рядом с трупным ужасом дворов и улиц он чувствует себя гением и счастливцем. У него есть подруга, изменяющая с ним мужу-офицеру. Возможно, в знак возмездия ее съедят людоеды возле Таврического сада. Аристократу-лингвисту Федору Четвертинскому является черт в образе офицера одновременно НКВД и Гестапо, вербует… Питерским критикам повесть резко не понравилась. Вадим Левенталь заметил, что блокадная тема выбрана ради эффекта, чтобы было модно и красиво. Чтобы потом анализировать дискурсы и стратегии. В этой повести отовсюду торчит “рожа сочинителя”; в каждой строчке — посмотрите на меня! А еще я вот так могу! А еще вот так! Однако, пишет критик, для самопрезентации и демонстрации своих возможностей лучше выбрать другую тему. Виктор Топоров высказывается не менее резко: к Ленинграду — и тем более к блокаде — эта литературномузыкальная кадриль на костях никакого отношения не имеет. Мне же кажется, что в обоих суждениях суть схвачена по касательной. Вишневецкий решил написать за Андреем Белым, за его “Петербургом”, нечто в том же духе — о городе спустя эпоху. И, кстати, не скрывает этого преемства. Он ищет оккультномистический смысл блокады. Но вот сама символическая мистика и визионерство в формате Андрея Белого выглядят и сегодня, и во времена Великой Отечественной жутким анахронизмом. Да и тот смысловой мистикоэротический накал, который открывает для себя Вишневецкий в фактах блокады, не до конца убедителен. Но говорить об этом, наверное, нужно. И искать средства выражения того, что Левенталь считает невыразимым, тоже.
А вот у прозаика-дебютантки Анны Немзер в повести “Плен” (“Знамя”, № 7) поиска, чреватого риском, нет. Сначала я думала написать цикл “Старики” — компилируя воспоминания моих бабушек, дедушек и их друзей. Но потом стало ясно, что так не получится. Сюжет разросся и ушел от реальных событий. Характеры сменились, герои появились новые; практически ни одной истории из воспоминаний не осталось — уж точно ни одной не осталось в неизмененном виде. Картинка рушилась, оставалась только атмосфера. Старики оказались ни при чем… Вещь явственно распадается на части и выглядит какимто бродячим хаосом, при том, что рассказывать истории Немзер вроде бы умеет. Вероятно, не удалось свести воедино тот материал жизни, который был связан с воспоминаниями родственников и знакомых о перипетиях ушедшего века.
Ирина Мамаева в рассказе “Бутыль” (“Дружба народов”, № 9) изображает встречу братанов, Толяна и Коляна. Разошлись их пути, один кукует в деревне, другой преуспел в городе. А вот повстречались — и ищут бутыль самогона, закопанную много лет назад под какимто деревом на берегу речки. Очень уж выпить хочется. То есть добавить. Уйму земли перекопали. Но — не нашлась бутыль. Однако не в этом дело. Просто молодость прошла, просто хочется чего-то повторить или заново прожить… Связать разорванные нити. Веселая и грустная история.
У Елены Одиноковой в рассказе “Жених” (“Дружба народов”, № 8) рассказчик — богемнолюмпенизированный питерский парень, который знается с приезжими таджиками, покуривает анашу, то помогает им, то ругается… Единственная заслуга таджиков — в том, что они дешевле азеров. Они дешевле всех и не пьют. На самом деле, конечно, пьют, но стыдливо, по ночам, когда Аллах спит. Или под крышей, когда Аллаху не видно. И эти дешевки думают, что тоже могут вставить русским. Хрена те! Они помогают любому русскому ваньке чувствовать себя хозяином большой страны. Даже русские бомжи считают, что они круче таджиков. Даже русские знают, что у таджиков маленький хер. Но слова, сказанные напрямик, у Одиноковой редко выражают суть. Берешься пересказывать — и теряется главное: зыбкая, плавающая тональность, чередование презрения и сочувствия в отношении героя к своим восточным знакомым, трещинка одиночества и фатализма…
Моше Шанин в рассказе-айсберге “Мои семнадцать” (“Дружба народов”, № 8) дает серию набросков исповедального, как можно понять, характера. С долей снисходительной грусти автор повествует о некоторых центральных событиях детско-подросткового этапа своей жизни. Дворовые пацаны, мы дружили истово, люто и яростно. Полутона в нашей палитре не держались. Мы знали белое, мы знали черное, мы знали, кто чего стоит, мы знали — что почем. Но не все так однозначно.
У Евгения Алехина в рассказе “Первый покойник” (“Знамя”, № 7) уличный парнишка впервые столкнулся со смертью. Повесился его приятель-ровесник. У героев Алехина жизнь почти всегда примитивно-дремуча, но и откровенна в своей незамысловатости до последней нервной жилки. Юный автор даже любит этим инфантильно пококетничать, как будто он один такой искренний, а остальные врут. Но факт смерти смещает горизонт и придает значительность новому опыту.
Олег Ермаков в рассказе “Афганская флейта” (“Новый мир”, № 8, из книги “Арифметика войны”) от первого лица рассказывает историю о том, как в Афганистане местный мальчишка отказался продать флейту советскому солдату. А тот хотел подарить ее дочке. Но и потом купить флейту не удалось, даже афганцыпосредники не помогли: взяли деньги вперед, а вместо инструмента всучили бликующие на ярком свету солнцезащитные очки, в которых легко можно стать жертвой афганского снайпера. Позднее рассказчик начитался книжек и стал подозревать, что истоки нежелания продавать флейту — мистические, дзенскосуфийские. И в странных посредниках рассказчик начинает видеть практикующих суфиев. Хорошо, конечно, что хотя бы спустя много лет Ермаков чтото интересное узнал про тот Восток, куда его герой пришел, как он считает, хранить мир (автор не спорит с этим и сегодня, нежно огорчаясь только неуклюжести “интернациональной помощи”). Не лучший рассказ Ермакова.
Борис Екимов в рассказе “Праздник” (“Новый мир”, № 7) изображает донскую неприкаянную, загулявшую и бандитствующую молодежь. А и куда ж ей деваться: ни стоящей работы, ни важной заботы. Социальный реализм.
В рассказе Марии Галиной “Подземное море” (“Новый мир”, № 7) один москвич задремал в трамвае, да и заехал в какоето заколдованное место Москвы. В бесконечную промзону. Одиночество обступило его вместе с дождем и темнотой. Вместе с одиночеством пришло внезапное понимание того, что он, Артемий Михайлович, — это всегонавсего теплое человеческое тело, отграниченное от окружающего мира сыроватой одеждой и тяжелым намокшим пальто. Не сложная система связей и обязательств,.. а вот это белковое существо, стоящее под дождем в страшном, чужом, незнакомом, пустом городе. Это — я? — сказал он сам себе удивленно. Это и есть я? Вот это, стоящее здесь на мостовой? И все? Вся моя память, все прошлое, все, что нравится и не нравится, все — здесь? Быличка-страшилка.
“Б. Б.” Вячеслава Аносова из Узбекистана (“Дружба народов”, № 7) — история о любви героя к женщине с трудной судьбой. История ее жизни и смерти. Все бы хорошо, но зачем так длинно и монотонно? К тому же “Б. Б.” — это вообще-то из названия романа Анатолия Наймана.
О победе цинической прагматики над идеализмом — рассказ Дмитрия Фалеева “По справедливости” (“Октябрь”, № 7). В поединке двух следователей побеждает старый, прожженный прагматик, умеющий вывести преступника на чистую воду. Будешь действовать по закону — ничего не докажешь и никого не посадишь. А над вами — палочная система, план раскрываемости… Сам лучше меня знаешь! Это же разумный гуманизм! Меж тем автор мог бы, кажется, быть внимательнее: в Ярославской области нет Каменецкого района, который упомянут им в первом предложении. Мне думается, чтото одно: или уж и область придумывать, или районы не путать. Или цинический разум все спишет?
Отличное собрание анекдотических историй с какимто особым авторским сдвигом предъявил Владимир Березин в “Знамени” (№ 8, “Сорок пять слов”). Автор явно умнее и както даже значительнее того материала жизни, который описывает. Виртуозные байки без смысла и цели поэтому приобретают значение неких иероглифов судьбы.
Дорожная пастораль Юрия Серебрянского “Destination” (“Дружба народов”, № 8) — субъективноимпрессионистические заметки о путешествиях наблюдательного автора в разные страны и стороны света. Много подробностей.
Быль и случай — этому посвящены рассказы Александра Шишова (“Новый мир”, № 8). В рассказе “A. S.” товарищ детства просит рассказчикамузыканта узнать, что за скрипка досталась ему от деда-энкаведешника… Кажется, это был Страдивари. В рассказе “В раю” герой, будучи в Германии, зазевался и подвергся атаке пасущихся бычков. Но уцелел.
В рассказе Евгении Добровой “Двустволка” (“Новый мир”, № 9) вредная бабка Мартыниха берет на прицел дворовое свадебное пиршество. Свихнулась. Ну и ну.
Ольга Елагина в рассказе “Диоскуриада” (“Новый мир”, № 9) поведала нехитрую историю о дачной любви пожилого умника-профессора и аспирантки. Аспирантка потом профессора бросила, но тот утешился после поездки в Рим. Между тем профессора беззаветно любила тетка рассказчицы…
Владимир Пронский в рассказе “Листопад” (“Наш современник”, № 8) поведал о социальной драме героя, который тяжело заболел, вкусив по этому поводу все прелести государственного равнодушия к человеку. Приходится адаптироваться.
Рассказ Аллы Боссарт “Барабанные палочки” (“Октябрь”, № 8), где фигурирует счастливое число 11, заставляет вспомнить не только пелевинские “Числа”. Эта бойкая проза про авантюриста насыщена и аллюзиями по поводу “Пиковой дамы”.
В рассказе Андрея Геласимова “Семейный случай” (“Октябрь”, № 8) родственники разыграли героя: сообщили, что у него умер отец. М-да. Этот зашедший ему в голову бред Геласимов старательно детализирует. Мастер же. Инженер челдуш.
У Игоря Зотова в рассказе “Богбандит” (“Знамя”, № 9) одинокий московский пенсионер, бывший учитель словесности, глумится над нищими. Такое у него хобби. Как выясняется, подоплека дела — глубокая обида на жизнь: когдато от героя ушла женщина, убедившись в его неверности, и побирается теперь на паперти храма на “Третьяковской”… Такая у Зотова история.
В рассказе Асара Эппеля “Гангутский рубль” (“Дружба народов”, № 9) присутствуют советские коллекционеры и домашний котпроныра. Знакомая дарит герою редкие монеты, а он их продает, часть денег отсылая дарительнице, не знающей истинной цены своих сокровищ. Пустоватая умелая проза.
Марина Бувайло из Лондона в рассказе “Отдам даром в хорошие руки” (“Знамя”, № 9) с сентиментальной теплинкой повествует о старинном буфете с оккультным секретом. Милый, душевный дамский пустяк.
Олег Хафизов в микроцикле рассказов “Страна цветов и безобразия” (“Новый мир”, № 7) вспоминает о поре юношеских безрассудств на картошке и в стройотряде, в Абхазии. В общем, тоже пустяки, глупые, но приятные.
В рассказе Людмилы Ворониной “Скиф” (“Москва”, № 8) деревенские супругистарички любят друг с дружкой поспорить. А тут еще им открыл глаза племянник. И узнают они в себе скифов и сарматов. Ну не чушь ли?
МЕМУАРЫ. ЖИЗНЕОПИСАНИЯ. ИСТОРИЯ
В трех журналах (“Новый мир”, № 7; “Октябрь”, № 7; “Москва”, № 9) опубликованы фрагменты готовящейся к выходу в серии ЖЗЛ книги “Андрей Платонов”, написанной Алексеем Варламовым. Добротные, тщательные тексты умелого исследователя.
А в № 8 “Октября” напечатаны главы из книги Валерия Попова “Довлатов”, уже и изданной в серии ЖЗЛ. В принципе — о том, как Довлатову хотелось отделить себя от своего героя.
Биофизик, молекулярный генетик Валерий Сойфер в главах книги воспоминаний “Очень личная книга” (“Новый мир”, № 8) продолжает вспоминать о выдающемся российском ученом Сергее Четверикове. Начало — см. “Новый мир”, 2009, № 3 – 4. Генетика в России, с очень большим знанием дела.
Сочинение Вадима Макшеева “Время, дороги, книги… Записки провинциального писателя” (“Знамя”, № 8) — воспоминания о родителях, эмигрировавших после Октябрьского переворота, о детстве в Эстонии, о репрессиях после прихода туда Красной Армии, о гибели семьи… Макшеев выжил единственным в своей семье. Но от родителей он взял многое. Довелось мне прожить с ними лишь пятнадцать лет, но и этого было достаточно, чтобы впитать и сохранить в себе то, что было ими заложено в моем детстве и отрочестве. В том числе и любовь к Книге.
В “Новом мире” (№ 7) публикуются фрагменты книги Нины Шнирман “Счастливая девочка”: Вторая мировая война увидена здесь глазами пятилетнего ребенка. Мы стоим около поезда — на настоящей железной дороге, около настоящего поезда. Мы едем в “Эвакуацию”! Нам с Анночкой все здесь очень нравится, и Тетя Витя с Дядей Зямой тоже стоят с нами. <…> Вагон такой же красивый, как на нашей Железной Дороге. Тетя Витя берет меня на руки и целует — у нее мокрое лицо, забыла вытереть после умывания. У Дяди Зямы щекочется борода. Папа высоко меня поднимает, улыбается и говорит: “Мар-тышка!” Я тоже ему улыбаюсь! И вот в таком духе от начала до конца.
Священник Михаил Ардов делится новой порцией мемуаров (“Довески” — “Новый мир, № 8). Память не унимается, признается он. Жанр Ардова — забавная ерундистика. Часто антисоветская. Много и на церковные темы. Году эдак в восемьдесят восьмом, будучи в Москве, я зашел в Скорбященский храм на Ордынке. Оттуда мы вышли с моим приятелем протоиереем Александром Шаргуновым. (А было это 23 февраля, на День Советской армии, по советским понятиям — “мужской праздник”, так же как 8 марта — “женский”.) И вот мы (два пятидесятилетних бородатых попа) выходим на улицу, а навстречу нам идут две девчонки лет по шестнадцати, совершенно пьяные… Одна из них нас заметила и произнесла: — С праздником, мальчики…
Вячеслав Тетекин в заметках “На южноафриканском направлении” (“Наш современник”, № 8) рассказывает, как он, будучи советским функционером, помогал черным южноафриканцам бороться с апартеидом. Тратили деньги, плели интриги. Как хотелось бы и всегда оставаться в этой гостеприимной и улыбчивой стране, смело смотрящей в будущее, — сладко вздыхает Тетекин. Некстати вспомнилось, что вот не так давно крупнейший южноафриканский писатель Джозеф Кутзее свою родину покинул и перебрался в Австралию.
Покойная прима официозной тележурналистики брежневских времен Нинель Шахова в мемуарном очерке “19 августа 1991…” (“Наш современник”, № 8) по-своему оценивает изменения на телевидении в постсоветский период. Это была трудная пора телевидения, она убрала из эфира действительно способных журналистов, думающих людей, образованных, интеллигентных. Что бы ни говорили, ни писали, — но эпоха интеллектуального телевидения кончалась. Может, и так, но сама-то Шахова ни разу на экране не обнаружила, помнится, способности думать чуть иначе, чем велели ей партия и правительство. В этом смысле она должна бы радоваться, что еще при ее жизни новая плеяда тележурналистов научилась брать под козырек не хуже, чем умела она.
Обзор подготовил Евгений Ермолин
В. “Звезда”, “Нева”
Маститый питерский автор Владимир Кавторин публикует в 7-м, 8-м номерах “Звезды” главы из объемистого романа “Чужая собственная жизнь”. Время действия — скорее всего, начало 80-х, место — заштатный городишко с безликим именем Сосновск. Здесь прочно осел, обзаведясь женой и детьми, бывший столичный житель, талантливый гуманитарий Вадим Губов. Преподает в поселковой школе литературу и историю, сочиняет исторический роман. Увы, сказать, что губинский роман талантлив (а обширная глава из него у Кавторина представлена), трудновато: ничего особо примечательного — обычное довольно многословное письмо, для придания колорита коегде уснащенное словоерсами. Вокруг героя клубятся его друзья, такие же неприкаянные гуманитарии. Несчастные все они люди, лишенные и стимула к жизни, и цели, а зачастую и любимого дела. Словом, тягучий, засасывающий быт российской провинциальной интеллигенции. Роман переполнен неясными, но довольно многословными губовскими томлениями и воспоминаниями, а также поистине бесконечными, длинными-предлинными разговорами о том о сем, а в общем ни о чем. К тому же герои романа поразительно неотличимы друг от друга: все болтливы, все несчастны, всех засасывает убогий и хлипкий, но на редкость устойчивый провинциальный быт.
Затем — резкий скачок в наше сумбурное время. Бедолагу Губова убил ктото из его поселкового окружения, вдова его вышла замуж за другого, и вообще вся такая привычная, в чемто даже уютная провинциальная жизнь развернулась на 180 градусов. Иных, естественно, уж нет, а тем, что далече, до нас вообще никакого дела нет. В общем, эдакий скорбный, несколько заунывный и монотонный реквием по ушедшей молодости и давно выброшенным на свалку мечтам и порывам…
Душераздирающие вещи творятся в повести Евгения Каминского “Простая вещь” (“Звезда”, № 8). Богатый ее герой, привыкший обманывать доверчивых и смеяться над слабыми, вдруг начинает испытывать угрызения совести и буквально бежит от себя в какойто крымский городок. На юге этот беспрерывно кающийся грешник продолжает терзаться, нещадно заливает презрение к себе крепкими напитками, попутно сочувствуя обездоленным и несчастным, которых вдруг видит вокруг во множестве. Особенно его поражают пришедшие в столовую для бедных старуханищая и взъерошенный мальчик с безжизненно опущенными плечами, оказывающийся девочкой, дурочкой Наташей. И тогда герой делает следующее открытие: эти нищие люди жили каждый день, каждое мгновение своей едва ли не растительной по способу существования, но абсолютно человеческой жизнью… Жизнь этих простых людей не имела ничего общего с жизнью мертвецов из его окружения, разделенных с жизнью собственной ненавистью ко всему живому. И далее, столь же надрывно и проникновенно: Развернувшись к нищим — настороженной старухе и дурочке Наташе, — он улыбался, несмотря на тошноту. (Бедняга перепил.) Ему хотелось обнять их, сделать для них чтонибудь из ряда вон выходящее, и вовсе не из жалости к чужой немощи, а от какого-то прежде ему неведомого, неуправляемого чувства, плавящего сейчас его сердце.
Этот всем пресыщенный и ужасно совестливый герой, разочарованный баловень судьбы и обличитель нечестивцев, и минуты не может прожить без страстных потрясений, восторгов, слез и самобичеваний. Право, Чарская отдыхает. Недаром он, обновленный и просветленный, в конце повести приходит на вокзал и, видя массу приехавшего на отдых явно бездельного народа, превращается в проповедника с помятым лицом и разбитыми очками и, стоя у какого-то стенда, страстно призывает этот бездельный народ отказаться от ИНН…
Что-то, боюсь, разладилось в “Звезде”: иначе с чего бы она вдруг напрочь утратила чувство юмора…
Примечательно, что по-настоящему сильная проза представлена на этот раз литературой отнюдь не о сегодняшнем дне, а о давно прошедшей войне. “Без права на жизнь” — так назвала свою повесть петербургская писательница Маша (таково ее полное имя) Рольникайте, в прошлом узница Вильнюсского гетто и двух фашистских концлагерей (“Звезда”, № 9). Ее героиня — молодая литовка по имени Гражина, оказавшаяся в оккупации. В ее городке происходит чтото непостижимое: евреев — от грудных младенцев до стариков — собирают в гетто, и проходит слух, что никуда их не отправляют, а увозят за город и убивают. Среди этих несчастных — и давняя подруга Гражины. Прекрасно знающая, куда и зачем их всех везут, она тайком передает Гражине своего новорожденного ребенка: та ведь не еврейка, да и работает в приюте для подкидышей… Но никакого спасения теперь нет и быть не может, нет у этого малыша ни малейшего права на жизнь, он гибнет так же, как и его родители... В этой пронзительной повести нет ничего лишнего: все сдержано, немногословно и точно, ни единого пустого слова, ни одного ненужного персонажа.
А в “Неве” (№ 9) петербургский прозаик Наталия Соколовская представляет рассказ “Тезки”, такую же сдержанную, неприкрашенную историю. Пожилая кондукторша спустя двадцать лет вспоминает блокаду — тот момент, когда поняла, что двоих детей ей не прокормить и надо выбрать кого-то одного... Собственно, она и не выбирала: мальчик ее был посильнее, а вот девочка легла, рассказывает женщина своей 6-летней слушательнице. Дочка не умерла, тихонько продолжает женщина, она просто заснула. Рассказывала… про школу, она ведь осенью в первый класс пошла, про деток, и все так медленнее говорила, медленнее, а потом и умолкла. Похоронили ее достойно, на Серафимовском кладбище, только свезли ее туда не зимой, а когда потеплело. А до того она здесь была, с нами. Стеклато повыбивало, снегу сюда намело по колена. А уж в апреле и отвезли. Мотив смерти в рассказе ключевой. Для Соколовской характерно тщательное прописывание деталей, намертво врезающихся в память, вроде того свежерозового, с тонкими жировыми прожилками мяса, скорее всего человеческого, на которое умирающие блокадники меняли последнее. За несколько картофелин пригородные жители спрашивали, говорит рассказчица, набор столового серебра или хрустальные вазы, и торговаться с ними было бесполезно. Должно быть, эти крепко сбитые, плотно подпоясанные и, в сущности, незлые тетки подсознательно мстили “городским” за все то, что было проделано с ними и их семьями во время коллективизации. Нечасто “Нева” балует читателей подобной прозой.
В том же номере “Невы” публикуется авантюрный комикс Виталия Аксенова “Пушистые технологии викинга П. Сидорова”. Младший аналитик Сидоров, специалист по нечеткой логике и пушистым системам — новейшему направлению в прикладной математике, по мановению некой волшебной палочки оказывается не кем иным, как викингом в 33-м поколении и элитой Норвегии, куда и едет по приглашению Королевского Двора. Как из рога изобилия, на СидороваНильсена сыплются различные “бонусы” — звания, подарки, премии, приглашения на встречи с потомками викингов, профессорами, президентами фондов… Сквозь этот карнавал иногда проскакивают размышления “философского свойства” (Все-таки я не что иное, как продукт Всеобъемлющей Неточности реального мира) и грустные приписки к эсэмэскам жены Сидорова, вроде: опять унитаз потек; в магазине куры подорожали; Бэбик заболел... Тем временем Сидоров едет на остров Бали, где становится великим брахмачари — человеком великой мудрости Бхатта, оттуда — в Японию, где его торжественно принимают в общество японской сакуры. На работе Сидорова делают старшим агентом влияния, призванным распространять светлое учение о Пушистых системах по всему миру. Но внезапно все возвращается на круги своя, норвежцы прекращают свой странный эксперимент в связи с тем, что люди — это идиоты, а Сидорову снится сон, где все — только белое и пушистое. Впрочем, от президента Пушистых систем Сидоров получает миллион евро, настоящий или карнавальный — непонятно. Легкое чтиво для вагона метро.
Восьмой номер “Невы” представлен единственным прозаическим произведением — романом Натальи Галкиной “Табернакль”. Его действие, то и дело останавливающееся и пропадающее в разного рода лирических отступлениях и философских размышлениях, разворачивается в Мариинском приюте для детейинвалидов в Петербурге. Несчастные дети, родившиеся с культями вместо рук и ног, дети-аутисты проводят время в своеобразных словесных играхстрашилках (У солнца сегодня выходной день; Британские лорды — лодыри британские; Сидит дед, во сто шуб одет, кто его раздевает, тот слезы проливает. Это дедушка после инсульта) и наблюдениях над серым больничным мирком, который в их воображении расцвечен яркими красками.
Заглавие романа отсылает читателя к традиционной парадигме христианских ценностей и связано с сюжетной линией ассоциативно и символически. По сюжету Табернакль — это макет Мариинского приюта, который один из сотрудников дарит рассказчице, символически — христианская дарохранительница, увенчанная крестом, а также Tabernaculum, скиния, праздник кущей, время входа Господня в Ершалаим. Для Галкиной сюжет явно вторичен, и на протяжении романа он почти не получает развития, первична же философско-лирическая стихия, на которой и сосредоточено внимание автора.
В 9-м номере “Невы” петербургский прозаик Павел Мейлахс радует читателя подборкой небольших талантливых рассказовзарисовок под общим заглавием “Разница”. “Образование души” — о том, как гул сырого осеннего леса пробуждает в маленьком человечке внятные душевные движения. Как будто я впервые услышал лес гдето в самом себе. “Ангелочки” — контраст между замерзающими детишками и мужиками, жрущими самогон после тяжелого трудового дня. “В начале славных дел” — наглотавшемуся нехороших таблеток школьнику кажется, что он безнадежно опоздал в школу; когда же он туда приезжает, у него начинаются различные видения, и в конце концов выясняется, что уже вечер и школа заперта. “Миллион алых роз” — художник с хорошего бодуна продает дом и картины, чтобы завалить любимую актрису алыми розами. “Поезд” — центральный образ понимается как метафора жизни, где вагоны — это детство, юность и пр.
В “Неве”, № 7 Геннадий Прашкевич публикует повесть “После бала”, описывающую суровые интернет-будни современного подростка и его непростые взаимоотношения с отцом — изобретателем обээшек (это такие браслеты, повышающие силу духа и тела в тысячу раз) и взбалмошной подружкой. Наибольший интерес в повести вызывает, пожалуй, содержание эсэмэсок подружки, снабженных юморными комментариями главного героя (или антигероя — кому как понравится):
“Неужели я такая сексуальная, что жизнь меня так и трахает?”
Я слышал, что скоро выпустят мобилу с функцией блокировки изначально ненужных звонков.
“Еще один день оказался напрасной тратой макияжа”.
Мне это фиолетово, но все равно отвлекся.
“Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы все калории пошли в ”.
… Лучше бы придумали компьютеры, которые по голосовой команде “блин!” отменяли бы все последние действия.
В финале повести нацепившая обээшку Анька (подружка) становится, как и положено, с ног до головы деловитой и красивой. Сыпьтесь, обээшки, как манна небесная, сделайте нас всех вечно молодыми и красивыми!
Куда интересней, да и жизненней, маленькая повесть в рассказах бывшей петербурженки, а ныне израильтянки Сони Тучинской “В переулке Ильича” (“Звезда”, № 8). Середина 70-х, одна из бесчисленных в ту пору крошечных технических лабораторий, однако работающая не на оборону, а на чтото мирное. В общем, типичный рассадник советского вольномыслия. Запрещенные книги, то и дело переходящие от одного диссидентствующего сноба к другому, бурная личная жизнь, протекающая на глазах у всех, особо колоритные на тогдашнем сумеречном фоне фигуры. Одного из таких доморощенных снобов, пьяного до прозрачности, утащили, рассказывается в повести, в милицейский “обезьянник” и посадили под замок. Где он развлекал предельно девственных на предмет культуры дежурных типично антисоветскими фразами вроде: Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы, или Проповедники кнута, апостолы невежества, поборники обскурантизма и мракобесия, панегиристы татарских нравов — что вы делаете? Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною! И надо же — отпустилитаки парня, допустившего, сказано в повести, в присутствии нескольких свидетелей оскорбительные высказывания в адрес всего советского народа. Написано живо и весело.
В 20-е годы минувшего века разворачивается действие несколько мистического рассказа москвича Алексея Пищулина “Она и они” (“Звезда”, № 9). Толькотолько отгремела Гражданская, в Петрограде еще голодно и страшно. Девочка-сирота из разоренной дворянской семьи, детдомовка, попадает летом в одну из пустующих и разбитых пригородных усадеб, в бывший господский дом, куда ребятишек привезли хоть немного отдохнуть и подкормиться. А вокруг него — огромный и запущенный парк с заколдованным прудом и идиллическим островком посередине. Заплывшая на островок девочка видит в воде какую-то невероятно прекрасную снежно-белую голову с греческими кудрями и классически выпуклым лбом, лежащую навзничь. То была, как выяснилось позже, голова от разбитой статуи. Ее красота поражает девочку, еще не отошедшую от голодной зимовки в заледеневшем и замусоренном городе. То и дело она теперь приплывает на островок, не уставая любоваться красотой своего обожаемого друга. Ведь у нее и в самом деле могла быть совершенно другая жизнь в таком же прекрасном парке!.. Но однажды статуя обращается к ней другой стороной своего лица — то была, говорится в рассказе, незнакомая старческая рожа, кривляющаяся и подмигивающая. Двуликий Янус — вот кем оказался ее мистический друг. В одно роковое мгновенье девочка взрослеет, расставшись с красивой иллюзией. Вот только дальше в ее весьма долгой жизни так и не было любви, — потому что избранных она касается лишь однажды. Красиво, ничего не скажешь. Даже слишком. А как многозначительно… В кого же эта бедная девочка, так никого и не полюбившая за многие годы, выросла?
Можно сказать, что главная героиня рассказа Андрея Рубанова “Мудовые рыдания” (“Звезда”, № 9) — огромная Россия, обдуренная и обманутая устроителями гигантских финансовых пирамид, грабительскими реформами, бесчисленными дефолтами, кризисами и другими постсоветскими фокусами. Бедному россиянину и сунуться куда-то страшно: кругом обманщики да шулеры. Родители героя, задумавшие было купить под Москвой дачный участочек с домом, едва не вляпались в одну из многочисленных подставных фирм. Да Бог уберег. Правда, кончается рассказ хорошо — купили-таки домишко.
Дебютный рассказ Софьи Минаевой “Люся” (“Звезда”, № 7) написан от лица неудачливого юноши, смертельно напуганного вполне реальной перспективой отправиться в армию. Его, то ли ушедшего, то ли исключенного с истфака, пугает даже не сама армия, — он смертельно боится, что его ктото ударит по лицу, а он должен будет это стерпеть. Рассказ буквально дышит этим страхом — нутряным, нескончаемым, иррациональным. Потому так болезненно близка герою его больная сестренка, девочкадурочка Люся, в какойто мере тоже изгой, как и он. Талантливый дебют.
Действие несомненно бредового (или ернического) рассказа Дмитрия Глебова “Первая фаза” (“Нева”, № 7) протекает в некоем современном офисе. Действующие лица — какойто Староста, а также Картофельник — гибрид кикиморы и домового, извлеченный из мешка с картошкой, бабушкавпальтишке, убитая стаей голубей и лежащая теперь в виде обглоданных белых костей, но главное — некий бизнесменкооперативщик, превратившийся в писсуар, точнее, Писсуар-Призрак. Вот егото развеселые и многомудрые байки и слушают обитатели офиса. А когдато он был не просто человеком, а либералдемократом — его лучшие, наиболее активные годы пришлись на конец 80-х — самое начало 90-х годов. Время было непонятное, но судьбоносное, сказано у автора. Но стал он както незаметно скатываться по наклонной плоскости, перестал осознавать себя человеком — и готово: превратился в писсуар. Зато теперь имеет полную возможность наблюдать за миром ссущим. Экие милые шуточки выдаются за юмор в “Неве”. А другой герой рассказа — тот из человека превратился в макароны с сосисками. И блюдо это с удовольствием и благодарностью съедает в голодные перестроечные годы его жена и трое детей. Старые смыслы растворились бесследно, элегически говорится у автора в финале. Этой многозначительностью рассказ и заканчивается. Закачаешься.
Как выясняется при дальнейшем чтении 7-го номера “Невы”, это еще цветочки. Оганес Мартиросян в подборке рассказов-эссе “Убегающий мир” предлагает читателю “размышлизмы” некоего героя (то ли это сам автор, то ли своеобразный его “двойник”). Размышляет этот герой обо всем, но особенно, разумеется, — о себе, любимом. Ну что ж, послушаем. В последнее время я полюбил перец, жгучий красный перец. Но сейчас под рукой его не было. Выложил гречку, просыпав часть на пол, а несколько зерен на скатерть. Выругался, достал, что нашел, начал есть, обжигаясь. Будто бы вбирать семя, чтобы породить потом чудовище, как же неприятно есть, чем сильней голод, тем ужасней. И этот член, он уже не встает на женщин. У женщины более мягкая плоть, она более подвластна времени, уступает ему, раздвигая ноги… Чай — это еще куда ни шло. Я отложил тарелку. Бросил в кружку пакетик “Акбара”. Полторы ложки сахара, залитые кипятком.
Неплохо, правда? Философично и ненавязчиво. Спасибо, “Нева”, подсластила полутора ложками сахара нашу пресную и серую житуху.
НОН-ФИКШН
Рассказать стоит и о трех любопытных мемуарных материалах из “Звезды”.
В № 7, 8 напечатаны “Записи, заметки, случаи” прозаика Михаила Слонимского, одного из знаменитых “Серапионовых братьев”. Представитель известной петербургской династии, он буквально с младенчества знал лично таких людей, как философ Вл. Соловьев, историки А. Пыпин и М. Стасюлевич, литератор и ученый С. Венгеров, бывших друзьями отца. К воспоминаниям Слонимский обратился на склоне лет, и одним из стимулов их создания был страх, что в печати под твоим именем появится чтонибудь совершенно несоответствующее твоим мнениям, взглядам, характеру. Такого рода мемуаристика не интересной быть не может просто по определению. Чего стоят одни имена — А. Ахматова, К. Чуковский, М. Горький, О. Берггольц, М. Лозинский и многие другие. Но цепкая память автора сохранила и любопытные штришки — свидетельства времени, не связанные со знаменитостями. Вот, например, некто Лавриков, в 1960-е секретарь Ленинградского горкома партии, на одном из выступлений в Союзе писателей изрекший: “Надо изменить методы разговора с людьми и развернуть борьбу за задушевность”… А вот замечательный эпизод из оттепельных времен. Порожденные ХХ съездом партии новоявленные либералы из какого-то института распинаются на общем собрании в любви к низшим служащим: “Мы были невнимательны к низшим служащим; мы будем организовывать совместные культурные походы с низшими служащими”… Сладкосиропные речи льются до тех пор, пока на сцену не выходит плотник с короткой репликой: “Скажу двум словам. Низшие служащие хочут, чтобы их оставили в покое”.
Писательница из Бостона Людмила Штерн в очерке “Анна” (“Звезда”, № 9) рассказывает о прихотливой судьбе женщиныадвоката, звезды московской адвакатуры, как называли в начале 50-х Анну Петровну Порецкую. Родом из заурядной семьи (отец ее был сельским фельдшером), она, будучи человеком талантливым и смелым, умудрилась поступить в… мореходное училище, куда девочек вообще не принимали. Правда, распоряжением Ворошилова ее всетаки оттуда исключили. Свою деятельность подлинного защитника людей от всякого рода несправедливостей Порецкая начала с 1935 года, когда, расхрабрившись, послала телеграмму на имя самого П. П. Постышева с просьбой вмешаться в дело и спасти незаконно репрессированного “за подкулачивание” родственника, высланного в Уссурийский край. А позже, во времена еще более страшные, она не боялась вступаться даже за осужденных по 58-й статье…
Петербургская писательница Людмила Региня в поэтичном очерке “Оллила” (“Звезда”, № 7) вспоминает жизнь своей семьи в маленьком дачном домике поселка Оллила (бывшая финская территория, присоединенная к СССР в 1940-м и ставшая безликим Солнечным). Кто только ни жил в этих благословенных местах, ныне обильно застроенных уродливо-богатыми особняками. А бывших фронтовиков и ветеранов, обитателей крошечных деревянных домиков, выселяют из них неведомо куда, причем под флагом особой заботы о старых петербуржцах. Не волнуйтесь, дескать, ветераны, мы построим для вас новое жилье, достойное вас! Подозреваю, что уже тогда, в момент громкоговорения, сказано у автора, земля была проданаподарена вовсе не старикам, а нужным людям. А стариков перебросили — подальше от залива, туда, где в маеиюне у подножия тех же дач стоит вода. К тому же до автобуса далеко, до больницы, до станции… И далее: Будь я губернатором, я бы оставила за Солнечным статус поселка для пожилых людей, для одиноких пенсионеров, для матерей с детьми — за доступную цену, конечно. Я бы построила здесь коттеджи на шведский манер, а Комарово превратила бы в литературный поселок; Репино — в художественномузыкальный… Это им на роду написано. Но нас не спросили...
Обзор подготовила Евгения Щеглова