Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Континент » №148, 2011

Дмитрий Орешкин
География духа и пространство России

Существует пусть не всегда четко осознаваемое географическое пространство, воспринимаемое каждым народом как исконно свое. В отличие от государственных границ эту духовную территорию не обнести полосатыми столбами. Помню, на одном из политологических семинаров маститый советолог восклицал с недоумением: «Где границы России­матушки? Мы видим, что они не совпадают с границами Союза. Мы догадываемся, что они не совпадают и с границами Российской Федерации. Скажите нам, где они?»

Дудки. Не выдал Мальчиш-Кибальчиш Буржуину Военную тайну. Прежде всего потому, что сам ее не знал.

О духовных границах позволяет косвенно судить язык. С той поправкой, что он отражает сокровенную географию эпохи своего формирования. Язык говорит: «Галопом по Европам». Или: «Прорубил окно в Европу». Или еще: «Пустите Дуньку в Европу»... Предельно ясно, что Европа понимается как нечто внешнее по отношению к России.

С другой стороны, еще меньше оснований думать, что Россия впрямую идентифицировала себя с Азией. Хотя, вообще говоря, восточные пределы нашей духовной территории выглядят более размытыми. […] Неясности с восточными рубежами русского дома добавляет и такой промежуточный термин, как «Сибирь». Вроде бы очевидно, что Сибирь в Азии. Но, с другой стороны, повернется ли язык назвать Новосибирск азиатским городом? Так же и с Иркутском. Какой это восток? Восток, где Будда и Магомет, плов и чинара. Там жарко. А то — Сибирь... Вполне русское дело.

[…] Правильнее всего сказать, что Россия не идентифицирует себя ни с Европой, ни с Азией. Скорее, русскому сердцу льстит концепция средостения:- мы как бы особь статья, возвышающаяся над обеими частями света и обозре-вающая их со своего державного бугра. Соответственно, и евразийство русское­ есть не встреча двух краев материка на одной плоскости, а выход в третье измерение. Своего рода радуга, упирающаяся концами в Восток и Запад. И, стало быть, содержащая в снятом виде элементы как той, так и иной культуры.

Однако в какой пропорции?

Надо иметь в виду, что фундаментальные понятия Европы и Азии с течением времени менялись и меняются. В раннем Средневековье автор сочинения «Об образе мира» уверенно относил Кавказ к Азии и писал, что он (Кавказ) отделяет Южную Азию (Индию, Парфию, Месопотамию и пр.) от Азии Северной (Гиркании, Скифии). Армения у него попадала в Западную Азию, а Кавказский хребет, как было принято в средневековой географии, тянулся через Памир в самые недра Евразии. Но для нас важно, что степи Северного Причерноморья, где ныне Украина, а во времена крестовых походов стояла Орда, включались в Скифию. Следовательно, весьма значительный кусок нынешней Европы относился к Азии.

Несколькими столетиями позже, после стояния на Угре и стремительного роста Московского княжества под рукой Ивана III, на голландских и других западноевропейских картах мы видим град Москов, показанный как столица Великой Тартарии. Это явно анахроническое наложение старых сведений о державе Чингисхана и о Золотой Орде на новую информацию о молодой и сильной стране Московии. По иронии судьбы, как раз Иван III первым из московских русских всерьез открылся Европе. Кое-что заимствовал у поверженной Новгородской республики, позвал итальянцев строить каменную стену вокруг Кремля, блестяще разыграл матримониальную партию с Софьей Палеолог из Византии... Однако в глазах западноевропейцев Московия все равно еще лежала в Азии!

Только после завоевания Иваном IV Грозным Казани и Астрахани граница частей света как бы нехотя отползает на восток и ложится вдоль Волги. С XVI века Москва уверенно воспринимается как европейский город. Заволжье остается азиатским. Еще через полтора столетия Татищев предлагает вести границу по Уральскому хребту (то есть, очевидно, по самому гребню). Однако открываю современный школьный учебник географии, а там рисуют границу уже вдоль восточного подножия Уральских гор. Когда она успела туда съехать, — Бог знает. Но результат налицо: Урал полностью откочевал в Европу, а Екатеринбург, побывав Свердловском и вернув затем прежнее имя, с удивлением обнаружил себя уже в другой части света.

Последователи Татищева (и школьная география вплоть до середины XX века!) вели границу от Уральских гор по реке Яик (Урал) до Каспия. Теперь же она идет по реке Эмбе, так что весь Северный Прикаспий тоже очутился в Европе.

Во времена Екатерины Великой война в Крыму понималась как война в Азии. Сегодня Крым — стопроцентная Европа. Позже, во времена Пушкина, Кавказ еще оставался в Азии. Даже после завоевания его русскими граница проводилась по Кума­Манычской впадине, практически через Ростов­на-Дону. Ставрополь и весь Северный Кавказ лежали в азиатской части империи. В XX веке стало принято проводить линию раздела по Главному Кавказскому хребту. А в наши дни армянская и грузинская география настаивают на смещении ее еще дальше на юг, к реке Аракс, которая отделяет Армению от Турции. В самом деле, иначе Грузия и Армения оказалась бы вне пределов Европы, что выглядит нонсенсом. А сама Турция с ее членством в НАТО и явной тягой к европейскому экономическому сообществу?

Наконец, самые свежие вести. СБСЕ[1] в своих документах вынуждено включать в зону договоров территорию Сибири и Дальнего Востока. Пока приняты обтекаемые формулировки, предлагающие как бы условно считать зауральские земли России европейскими. Будто сами понятия Европы и Азии не условны!

Все это более чем естественно. Через десяток­другой лет, когда массовое и научное мышление пообвыкнет, оно как само собой ясный факт примет Сибирь в пределы Европы.

Экспансия Европы в Азию — всего лишь пространственная развертка явления, которое европейцы скромно именуют историческим прогрессом. По существу он означает расползание по свету и совершенствование системы европейских христианских ценностей. По забавному недоразумению их часто зовут общечеловеческими.

Не вдаваясь в этические оценки, зафиксируем факт. Процесс пошел. И со времен Ренессанса идет в одном (в географическом смысле!) направлении. До Ренессанса, надо подчеркнуть, картина была зеркально противоположной, и тем же европейцам в эпоху крестовых походов было совершенно очевидно, что волны культуры распространяются с богатого и культурного Востока на злой, грязный и прозябающий в клерикальном невежестве Запад. Что было, то было.

 

Страсти по территории

Чистейшего русского евразийства чистейший образец дает Федор Тютчев — великий поэт и, возможно, первый русский геополитик. Или второй, после Чаадаева. А может, третий? — ведь с Чаадаевым полемизировал Пушкин. Да и Гоголь приходит на ум. Во всяком случае, Тютчев, будучи профессиональным дипломатом, затеял, но, по известной привычке русских гениев, не закончил замечательный труд под условным названием «Россия и Запад».

Там просто и элегантно сформулирована роскошная утопия русского державного духа, вполне созревшего к середине XIX века. Она, по Тютчеву, сводится в «двум великим провиденциальным фактам, которым надлежит... открыть в Европе новую эру». Заметьте: именно в Европе! Язвя мелкокорыстный, себялюбивый Запад, который погряз в индивидуализме, обожествил личность и вследствие этого окунулся в стихию отвратительных революций, грабежа и междоусобиц, Тютчев все же стремился духом туда, к Атлантике. Вот его «провиденциальные факты».

1. Окончательное образование великой православной империи Востока, одним словом — России будущего, осуществленное поглощением Австрии и возвращением Константинополя.

2. Соединение двух церквей — восточной и западной.

Эти два факта, по правде сказать, составляют один, который вкратце сводится к следующему: православный император в Константинополе, повелитель и покровитель Италии и Рима; православный папа в Риме, подданный императора.

Легко представить ужас и отвращение европейского читателя перед подарочком из сумрачной Московии. Тютчев, европеец до мозга костей, 20 лет служивший в Германии, друживший с Шеллингом, лично знавший Гете, прекрасно знал, как надо наступать Европе на мозоли. Кто, как не Россия, спас вас, господа, от деспотии Бонапарта? Кто, как не Россия, хранит престиж законной монархии перед разнузданными европейскими революциями? Кто, как не Россия, по праву наследует государственную идею Рима и Константинополя? Кто, наконец, сохранил монизм и достоинство державной религии?

Понятно, Европа реагировала многими десятками памфлетов, брошюр и газетных статей. Запад упрямо не хотел братской христианской соборности и процветания под брюхом русского медведя. Европейцы неожиданно для нашего поэта показали завидную волю к консолидации перед лицом «законной империи Востока» и совместными усилиями помогли Англии наказать русских в Крымской войне. […]

Дух глобализма пронизывает всю русскую культуру второй половины XIX века, — вспомним хотя бы имена великих глобалистов Толстого, Вернадского и... Ленина. Тройка составлена по одному сугубо формальному признаку: все они печатно признали Тютчева своим любимым поэтом. А уж глобализм и пантеизм Тютчева, генетически связанные с немецкой классической философией, являют собой наилучший образец продукта.

В рамках данной статьи важнее, однако, имманентная двусмысленность концепции, столь откровенно сформулированной великим поэтом. В самом деле, весь пафос его работы состоит в отрицании Запада. И в то же время [написанная по-французски] она была событием исключительно европейской культурной жизни. Более того. Трактат совершенно очевидно является рефлексией на европейскую полемику тех лет и понятен только в контексте европейских событий. Наконец, именуя Россию законной империей Востока, Тютчев, безусловно, противопоставляет ее (в грядущем союзе с Европой!) исламско-турецкому миру и как самоочевидность понимает грядущее объединение православия с католичеством.

Тютчевское евразийство явно ориентировано на Запад. Не с хивинским же ханом было обсуждать проблему Наполеона, индивидуальных прав и буржуазного парламентаризма! Здесь принципиальное отличие от евразийства сегодняшнего, советского или постсоветского. Оно увлеченно рассуждает о государственном могуществе и державе, но как бы вне системы географических координат. Такая внегеографичность тоже весьма органична — уже для советской системы мышления и советской культуры. 

[…] Вектор тютчевской мысли совпадал с вектором российского духа и был повернут в Европу. После поражения [в Крымской войне] он все явственнее отворачивает в прямо противоположную сторону. Встретив стальной кулак на Западе, Россия повернула дышло к Средней Азии, где ей мерещился реванш с несносными англичанами. И весьма преуспела. Сначала Туркестан и Сырдарьинская линия, затем протекторат над Хивой и Бухарой, — варварская логика политических интересов как никогда глубоко отодвигала империю от Европы, православие от католичества. Храня византийскую традицию единства религии и государственности, русская церковь с некоторым удивлением обнаружила себя в тесных государственных объятиях с исламом... То ли ей еще предстояло пережить!

Тем не менее западное крыло двуглавой державной птицы было по-прежнему сильнее. Русское оружие, флот, фортификация, наука, промышленность, архитектура, живопись, театр, литература создавались под прямым влиянием европейских образцов. Так или иначе, галломанствуя или славянофильствуя, со знаком плюс или со знаком минус, верхние слои русского общества смотрели на Европу. В. Ключевский точно подметил вторичную природу русского славянофильства как рефлексии на европейский интерес к корням своих культур.

[…] Меж тем все заметнее набирало силу и восточное крыло. Европеец Набоков датирует закат скоротечного русского Ренессанса временем гибели Пушкина. С точностью плюс­минус десять лет вполне адекватная оценка. В политике вольные европейские ветры уже давно не проникали в Россию так глубоко, как в дни Александровы. Но у литературы оставалась инерция. Которая, правда, потихоньку иссякала. От органичной пушкинской свободы и самостояния русская литература загадочным образом эволюционировала к тайному комплексу неполноценности, желанию как­то оправдать свое существование и кому-то или чему-то послужить. […] Лучшие и честнейшие из представителей русской культуры изобретают Гриш Добросклоновых, Платош Каратаевых и прочих полезных и нужных персонажей в лаптях. Те же, кто в противовес им прокламирует авторскую свободу и искусство для искусства, за редким исключением просто мельче по калибру.

Почти одновременно Толстой в России выступает с проповедью опрощения и бессребренничества, а Бернард Шоу в Англии с эксцентричной наглостью европейца заявляет, что быть бедным — постыдное занятие. Кто тебе мешает зарабатывать? Две разных культуры — эгоистичная и прагматичная Запада, совестливая и смиренная России? Но поражает почти полная перекличка Шоу с давно умершим бароном Дельвигом из Пушкинского круга. «Что, господа, вы браните дворянство! — восклицает Дельвиг. — Дворянство в России открытый класс, и никому не заказано заслужить его успехами в науках или воинскими доблестями. Если же ты несмел и неучен, то на кого пенять?»

Неужели русские люди первой четверти XIX века были ближе к Европе, чем в конце столетия? Видимо, все дело в том, какие люди. В России, как в никакой иной стране, сокровенная география духа резко расслоилась по сословному или социальному признаку. Европеизированное дворянство вопреки запальчивому Дельвигу было все же очень жестко отделено от основной массы населения. Каковы были настроения этой основной массы — вопрос совершенно особый.

Можно предположить, что в низах общества был гораздо крепче дух общинного коллективизма, нравственные стереотипы сельского «мира». Русская деревня отстояла значительно дальше от Европы, чем столичная публика. Быстрый прирост сельского населения не успевал перерабатываться городами и западной культурой «верхов». Однако именно жесткий раздел между элитой и социальным субстратом до поры до времени позволял России Романовых относительно мирно дрейфовать на параллельном Европе курсе. Баре и крестьяне жили как бы в разных духовных подпространствах.

Наличие двух слоев географии духа в русском обществе хорошо подтверждается двумя крылами или двумя ярусами заимствований в нашем языке. Слова из области культуры, науки, дипломатии, промышленности, военного дела со всей очевидностью залетели к нам с Запада. Вопреки радетелям языковой чистоты это не болезнь, а норма. Если импортируется новое понятие, то оно волочит за собой и свое название. […] Есть и другой ряд заимствований, который тяготеет к обиходно-ярмарочному простонародному полю интересов. Башка, кушак, сарай, камыш, сундук, деньги, табун, ямщик, нагайка, базар, богатырь, чуб, балык, курень... Все это производные от тюрских или иранских наречий.

Несомненно, здесь масса нюансов, наложений и пересечений. Но в целом принадлежность этих языковых групп к разным социальным стратам достаточно очевидна. Точнее, «городской», более европеизированный, язык вклю-чает в себя и деревенскую, восточную лексику. В частности, благодаря сме­лому введению в литературу обиходных оборотов, начатому Пушкиным. Обратное же неверно: язык бар для человека из низов был слишком мудреным.

Более того, пробежав перечень русско-восточных слов, которые первыми пришли в голову, можно заметить, что они тяготеют не столько к простонародью вообще, сколько к более специфическому подпространству южнорусских степей с их особым казаческим укладом. В самом деле, добавим такие слова, как «орда», «казак», «атаман», «чубук», «башлык», «халат», «кошма». Эти слова, главным образом из тюрской группы, едва ли подходят для дипломатического протокола. Но они идеальны для описания боевых кочевий казачества вдоль мобильной границы Европы и Азии.

Есть некоторая неочевидная параллель с интересными рассуждениями Ф. Искандера о двух ветвях в русской литературе: «литература дома» и «литература бездомья». Пушкин, по Искандеру, это дом. А Лермонтов — как дикая ключевая вода бездомья. При этом, надеюсь, не надо доказывать, что оба глубоко русские. Более приземленный географический взгляд позволяет с некоторой условностью выделить подпространства кочевого («бездомного») и домашнего («оседлого») языка. «Умные» западные слова тяготеют ко второй группе, связанной с городской культурой. «Простые» восточные слова — к первой.

В свое время спичрайтеры подвели президента Рейгана, который, развенчивая «империю зла», между делом обмолвился, что в скудном русском языке нет даже слова «свобода». На самом деле есть, и даже два: свобода и воля. Но между ними лежит все та же призрачная грань, которую способно уловить только русское ухо. Свобода (слобода) — от самоуправляемых ремесленных поселений в пригородах, где не было крепостной зависимости. Свобода означает свод цеховых правил и признание того, что твой сосед имеет не меньше прав, чем ты. «Моя свобода размахивать руками кончается в пяти сантиметрах от вашего носа», — сформулировал один из западных парламентариев. Очень европейских взгляд. Русская «слобода» допускает несколько более вольное обращение с чужим носом. Но все равно главное в том, что десять или сто персональных свобод вполне уживались в ограниченном пространстве ремесленной улочки. «Свобода» — слово городское.

Иное дело воля. Она знать не желает границ. Грудь в крестах или голова в кустах; две вольные воли, сойдясь в степи, бьются, пока одна не одолеет. Тоже очень по-русски. Не говорите воле о чужих правах — она не поймет. Божья воля, царская воля, казацкая воля... Подставьте «казацкая свобода» — получится чепуха. Слово степное западному менталитету глубоко чуждое. Может, это и имели в виду составители речей американского президента.

Пушкин действительно был скорее певцом свободы. Лермонтов — воли. И если дворянская политическая оппозиция в России всегда исходила из осознанной или интуитивной концепции свободы, то есть некоторого договора с самодержавием, регламента, конституции, парламента, то чаяния простого народа со всей определенностью тяготели к воле. Именно волю обещали Разин с Пугачевым. Именно с юго-востока накатывали они свирепую и слепую стихию народного гнева (см. затасканную цитату о русском бунте) на господско­городскую, государственную Россию северо-запада. В пространственных законах случайностей почти не бывает. Кочевые и полукочевые группировки, корнями связанные с недавно ушедшей в прошлое Золотой Ордой, по культурному строю, структуре ценностей и по географии духа были чужды европеизированному и структурированному западу империи. В отличие от того, чему нас учили в школе, пугачевщина и разинщина — не только классовый феномен, но и этнически-географический.

Вторая половина XIX века в связи с проникновением в высшие сферы «кухаркиных детей» отличалась размыванием жесткой и замкнутой структуры европеизированного дворянства. Процесс вполне понятный и здоровый. Он был тем более естественным, что в чисто территориальном смысле Россия все глубже погружалась на Восток. До поры до времени вектор территориальных приобретений не оказывал прямого влияния на культуру. Но в советскую эпоху проявился достаточно ощутимо.

Более загадочным и менее здоровым по сравнению с ростом разночинцев было торопливое и малодостойное саморазвенчивание верхов русского общества перед лицом «выходцев из народа». Вместо того чтобы поднимать их до своего уровня или, точнее, дать им свободу подниматься самим, русская элита спешила спрыгнуть на их уровень, оскорбляя себя и народ терминами вроде «младшего брата» и т. п.

Избавляясь от не ими завоеванного социального преимущества, либералы поневоле давали потачку азиатской половинке «загадочной русской души». Подлаживаюсь под ее лексику, свои организации они называли «Земля и воля», «Народная воля» и т. п. Про свободу речь как­то не шла. Ясно, они хотели добра и справедливости. Да только справедливость эта была с явным общинным, неевропейским оттенком. Увлекаясь вывезенным с Запада социализмом, они на самом деле видели за ним все тот же восточный способ производства в его русской разновидности, все те же идеалы высоконравственной уравниловки и нищеты.

Если подходить с позиций сокровенной географии духа, то самые махровые крепостники и самые гуманные либералы оказывались вместе на восточной половине поля, выступая за консервацию сельской общины. А противостояли их совместному фронту немногочисленные люди западной ориентации с их идеалами прав гражданина, собственника, свободного человека. Трагедия и загадка эпохи — почему великая русская культура поддерживала не этих немногочисленных русских европейцев, но вместо этого хором занялась апологией бунта. «Пусть сильнее грянет буря, к топору зовите Русь!» — пел гражданственный дуэт Некрасова и Горького. Как вышло, что Блок, великолепно владеющий музыкой языка, с длинными пальцами и породистым лицом аристократа, в порыве болезненного вдохновения обещает повернуться к Европе «своею азиатской рожей»? От Пушкина вы бы такого не дождались. Касательно своей «африканской рожи» тот не обольщался, но и хихикать над ней никому не позволял. Не был более европеец, чем его рафинированные потомки.

Что-то случилось. Со времен Ивана III Россия, двигаясь к пику могущества, укрепляла именно западное крыло своей культуры. Во второй же половине XIX века усилились латентные восточные влияния. […]

 

Советская эпоха. Апофеоз внегеографичности

Коммунистическая идеология «по определению» внетерриториальна: интересы пролетариата всюду одни и те же. Вполне органичная и последовательная стратегия пролетарских вождей — отделение населения от корней, связывающих его с почвой (роль корней играет институт собственности или сложившиеся оседлые традиции), и превращение в пчелиный рой над разрушенными сотами, которому не остается ничего, кроме как жалить и гибнуть.

В военно-кочевой орде каждый человек — воин. Точно так же Советская Россия отвергала принцип профессиональной армии, характерный для оседлых сообществ, и отступила к идее массового милитаризма. Добродетелью считалась жизнь в отрыве от собственного дома, от семьи, с постоянной готовностью встать и скакать в ночь по первому слову вождя. Само слово «вождь» — тоже не из лексикона оседлых сообществ. […]

Сугубо военно-кочевая организация, абсолютное равенство в правах (в бесправности) огромного большинства рядовых членов сообщества и абсолютная концентрация власти в руках немногочисленной свиты вождя. Вместо сложной иерархической пирамиды оседлой власти со множеством чиновников, наместников, ревизоров и контролеров советская власть на ранних этапах имела вид плоского блина ордынского равенства в основании с высоченным шпилем власти, сосредоточенной в центре.

Экономическое управление также осуществлялось методом прямого контакта с производителем, когда посланные ставкой отряды изымали необходимый продукт и отправлялись далее. Полномочия их ограничивались лишь числом патронов в обойме, а заботы о будущем процветании вверенных им территорий они проявляли не более, чем ордынские сборщики податей в XIV веке.

Страна осознанно поддерживалась в состоянии вздыбленного кочевого лагеря. Принудительные, полупринудительные и добровольные перемещения охватили десятки миллионов людей. Зэки, военнослужащие, неблагона­дежные народы, сосланные представители враждебных классов, упоенная энтузиазмом молодежь, брошенные по разнарядке специалисты на стройках первых пятилеток — за несколько десятилетий в СССР возник целый пласт народа, всю жизнь проведший если не в тюрьме, то в общежитиях или казармах.

Территориальная политика сталинизма — предмет особого исследования. Нас пока задевает лишь частный ее аспект: что происходило с географией духа. Происходило вот что: на фоне официальной доктрины глобально­внетерриториального борения за классовую справедливость, на фоне нарочитого отрицания географического своеобразия происходящих процессов и даже отрицания самой социальной и политической географии, страна разворачивалась на рельсы однозначно-азиатского развития.

Перекос и внутренний надлом пролетарского глобализма обозначился, когда мечта о мировом господстве Коминтерна сменилась прагматической необходимостью строить коммунизм в одной, отдельно взятой стране. Идеология требовала бескорневой экспансии, экспроприации и постоянного перекочевывания от одной неразграбленной территории к другой. Практика же вынуждала пользоваться ресурсами одной и той же земли, что волей­неволей заставляло думать о завтрашнем дне и не только экспроприировать, но и как­то позволять людям выжить, чтобы было кому вести битву за урожай будущего года. Вся история советской эпохи и есть постоянное лавирование между бескорневой и внетерриториальной теорией и оседлой практикой.

Скрытое противоречие выпирало буквально отовсюду. Классическое отражение официальной внегеографичности эпохи — памятный людям средних лет плакат, где мускулистый бело-черно­желтый пролетарий выдавливает сок из хилого буржуа в цилиндре и полосатых брюках, изобличающих постыдную принадлежность к европейско-американской культуре. Задуманная как чисто классовая агитка, картинка помимо воли создателей несет вполне очевидный геополитический смысл. Трехцветная афроазиатская троица против одного жалкого европейца; сохраняя внешне верность внегеографическому подходу, держава на самом деле последовательно оттесняла русский народ от его европейских корней и подталкивала к растворению в классовой, а на самом деле во вполне геополитической солидарности с Третьим миром.

Во времена Ленина номадизм новой культуры был искренним и естественным. В послесталинскую эпоху, когда СССР вполне осознал себя как географическую реальность, официальные проявления внегеографичности становились все более лживыми и искусственными.

[…] Тоталитарная концепция равенства вполне очевидно имела территориальные измерения. Пространство первого в мире социалистического государства должно быть изотропным, то бишь равным по всем направлениям. Если география говорит, что это не так, — тем хуже для географии.

Точно улавливая социальный заказ, советская культура лепила цельный и по-своему симпатичный образ географического тоталитаризма. «От Москвы до самых до окраин», «От тайги до британских морей», «На земле, в небесах и на море», — более конкретные и менее размашистые описания «нашего» пространства казались вроде как чем­то неприличным. И куда уж там говорить о географических границах внутри Союза, будь то граница между исламской и христианской культурой, между нациями, между хозяйственными укладами. И в самом деле, какая разница, если все принадлежит хану и нет границ власти его...

Культура — вещь более трудно осознаваемая, чем наука. Даже грамотные, вполне рационально мыслящие инициаторы Перестройки, очевидно, не подозревали, насколько глубоко сидел в них дух советской внегеографичности. Вполне в рамках марксизма они заботились о социальных и экономических проблемах, интуитивно отбросив на второй план вопросы территориальной организации. Горбачев, рассуждая об «общеевропейском доме», оставался в плену мифа о внутренней цельности Союза, который­де можно целиком, как авианосец, аккуратненько развернуть из восточных квадрантов в западные. […]

Первые же свободные выборы народных депутатов СССР показали катастрофическую неоднородность территории Союза. Весь развитый (относительно, конечно!) и урбанизированный северо-запад страны начиная от Риги и кончая Воркутой и Норильском проголосовал против представителей партийной номенклатуры. Весь юго-восток (Казахстан и Средняя Азия, причем Казахстан в несколько меньшей мере) хором проголосовал «как надо», избрав первых секретарей и лишь чуть-чуть не добрав до застойных 99,8 процентов.

[…] Разрушение политического тоталитаризма сразу откликнулось смертью тоталитаризма территориального. Староевропейская часть державы кинулась догонять ушедший вперед Запад, азиатская часть поспешила законсервировать прежний механизм управления, но ненадолго: в перспективе неизбежен дрейф к фундаментализму. Наиболее сложные проблемы разыгрались на территории новоевропейской — Кавказ, Закавказье, Заволжье.

 

Культурное пространство: период полураспада

[…] Между тем в жизнь советского человека незаметно входила атрибутика континентального Востока. Бездарный спор о том, следует ли предать тело Ленина земле, очевидно не имеет решения, потому что спорят две разные системы ценностей. Но у него есть одна безупречно-логичная сторона, позволяющая взглянуть на дело с географической точки зрения. Мавзолеи, как элемент культуры, присущи Востоку. В европейских городах их нет. Не было их и в дореволюционной Москве, и только Сталин взял на себя смелость заставить советский народ следовать новому канону.

Если Петр Великий целой огромных тягот и напряжения перебросил столицу империи на берега Балтики, открыв Россию европейскому влиянию, то Ленин аккуратно прикрыл окошко, а столицу отодвинул назад, в Москву. Подальше от греха и от западных ветров. Если это не элемент геополитической культуры, то что же? Сталин тоже вполне ясно продемонстрировал свои приоритеты, построив железный занавес именно на западном фланге державы, но нежно лобзаясь с вождями Востока. Неизбежный прагматический дрейф державы в послесталинские времена в сторону западного экономического и информационного пространства дырявил великую сталинскую стену и столь же закономерно вызывал трудности на восточных рубежах.

Эклектичные заимствования языческих ритуалов и символик главным образом с Востока сформировали уникальную в своем своеобразии советскую культуру. Здесь тысячекратно тиражированные фигуры вождя на всех главных площадях главных городов — вполне в традициях кочевой скифской степи, размеченной столь же стандартными каменными плосколицыми изваяниями — «бабами». В этом нет ничего обидного. К тому же изваяния стандартны лишь на первый взгляд — в них масса нюансов и художественных деталей. Как, между прочим, и в ленинских статуях. Хотя сама по себе стандартность — очень характерная черта, объединяющая внетерриториальность советской культуры с внетерриториальностью кочевников.

Этот же принцип стандарта тщательно соблюдался в подборе наименований улиц и площадей. Где бы ты ни находился, тебя окружает монотонный культурный ландшафт, монолитное изотропное пространство...

Восточные языческие стереотипы просвечивают в гипертрофированном официозном культе «вечных огней» — элемент зороастрийской традиции огнепоклонников. При этом не требовалось, чтобы огонь был  настоящим  — в  школах в струе вентилятора просто трепетали красные лоскутки; а вентилятор бóльшую часть времени был выключен. Важен принцип единообразия. И пусть не говорят нам о кощунстве, ибо по сути кощунственно было тиражировать эти газовые горелки, не захоронив всех погибших и не позаботившись о составлении их списков и сборе документов...

[…] Советская традиция предпочитала рассеять как можно больше одинаковых меток своего внетерриториального менталитета, заботясь чтобы микроалтарь единой для всех веры горел и на севере Сибири, и на берегу Аральского моря, где не было боев.

Нет смысла перечислять далее. СССР незаметно для себя перенял из политического жаргона самоназвание «Восток» и свыкся с почетным имиджем и выразителя интересов восточных стран. Шаг, на который едва ли пошла бы Россия Романовых. Если она и звала себя Востоком (устами Тютчева), то лишь по отношению к Западной Европе, но отнюдь не в глобальном смысле. Советские ракеты тоже назывались «Восток», наши партийные лидеры до Горбачева, как типично восточные люди, считали невозможным появиться перед трудящимися без головного убора и т. п. и т. д. Масса больших и малых деталей отражает плавный, но последовательный дрейф официальной общегосударственной идеологии все дальше и дальше от Европы,

Вплоть до того, что реальные понятия о сторонах света были подчистую заменены идеологическим клише и газеты привычно включали Японию в число «семи промышленно развитых стран Запада». Очень точная обмолвка: раз мы и наши друзья — Восток, значит, все наши противники — Запад.

Несомненно, с момента осознания себя некоторой территориальной структурой с вполне естественными экономическими, информационными, геополитическими интересами СССР был вынужден все чаще оглядываться на Запад. Западное влияние быстро росло по мере экономического развития страны. «Жигули» строили по итальянской технологии, ядерные секреты воровали в Америке, и даже злополучную кукурузу Хрущев привез оттуда же. С Востока заимствовать было нечего. Мы сами были Востоком! Постепенно и неизбежно готовился западный поворот страны, а с ним и территориальный раскол.

Сегодня, тоскуя о благодатных временах единого СССР, российское общественное мнение тем не менее едва ли захочет брать на себя заботы о поддержании благополучия в постоянно дерущемся и требующем помощи восточном обозе. Рационализм мышления растет быстро, хотя тенденции к удорожанию жизни толкают людей в противоположную сторону. […]

Русское национальное мышление было слишком глубоко травмировано и размазано по огромной территории СССР во времена разгула ленинско-сталинской кочевой вольницы. Русские перестали быть компактной в духовном и территориальном смысле общностью. Один стиль мышления характерен для русскоязычных жителей Средней Азии, другой — для районов старорусского центра, третий — для русских в Прибалтике. Тщетны надежды разыграть русскую карту для восстановления прежней государственной структуры. Единственное, на что у нас хватит сил (дай Бог, чтоб хватило!) — это налаживание более или менее упорядоченных государственных структур в рамках РФ.

Пуст и расчет на православие. В лучшем случае оно способно заполнить духовную пустоту и залечить ушибы у пострадавшего русского народа. Но и тогда вектор его активности будет направлен не вовне, как во времена Тютчева, а внутрь.

Точно так же ущербны и новые игры патриотов и державников с евразийской сущностью русской культуры. О да, евразийство — наша плоть. Но в сегодняшней аранжировке эта открытая концепция превратилась в знамя ортодоксальной автаркии. Вместо тютчевского союза христианских церквей России предлагают симбиоз наиболее фундаменталистских течений православия с исламом в надежде еще раз затвориться в недрах континента и пересидеть волну ненавистного западничества.

Идея вытекает не из географических реалий, а из умозрений эксцентричных российских эстетов, на закате Серебряного века умилявшихся панмонголизму, а затем передавших наследство группе левых эмигрантов­«евразийцев» во главе с князьями Н. Трубецким и Д. Святополк-Мирским. […]

Трепетные аристократы 20-х годов, возможно, еще могли искренне любоваться темной, но мощной силой, грядущей с Востока и несущей смерть затхлому европейскому мирку. Характерно, однако, что они предпочитали делать это из Парижа. Но когда сами представители «силы», чуждые сантиментов и мало склонные к мистике и отголоскам славянофильства, лишь в третьем поколении отмывшиеся от лубянской крови и слизи, повторяют тезис об упадке Запада, это выглядит как холодный обман с целью сохранить тоталитарную государственную структуру по образцу восточной деспотии, которая давала им стол и кров. Кому­кому, а им лучше других известно, что Советский Союз черпал технологию и науку, в том числе и военную, не в Монголии и не на Тибете.

В отличие от Тютчева этих людей интересует не Россия, а СССР. Не культурно­этническая, а тоталитарно­идеологическая консолидация, для которой необходим огромный штат казенных людей, неусыпно блюдущих равенство, братство, государственную безопасность, идеологическую выдержанность, моральную устойчивость и т. п. Неважно, под лозунгами коммунизма, ортодоксальной церкви, евразийства или, скажем, панславизма, пантуранизма. Слова не имеют смысла, раз евразийство понимается как отрыв России от Европы и ее разворот в Азию, поближе к надежным людям вроде Саддама Хусейна или аятоллы Хомейни. Впрочем, слишком далеко на Восток тоже нельзя: там, черт возьми, Япония.

Невелика хитрость сообразить, откуда дует ветер. У европейских историков нет сомнений в том, что Д. Святополк-Мирский и его окружение опирались на отеческую опеку НКВД — до той поры, покуда их считали полезными. О втором источнике и составной части евразийства — Русской православной церкви — мы скромно умолчим. Где кончаются ее органы и начинаются органы иных учреждений, до конца, видимо, выяснить никому не удастся. Что же касается новых евразийцев, пасущихся на страницах газеты «День» и «Нашего современника», то они не особенно и скрывают, из каких источников черпают свою премудрость.

Да бог с ними. Их право, в конце концов. Только давайте будем последовательны и назовем этот державный идеал не евразийским, а азиевропским. Так будет ближе к истине и дальше от честных мыслителей России Серебряного века. Если те в чем и виноваты, то лишь в чрезмерной увлеченности и наивности.

Покуда с легкой руки сталинских молодцев СССР отсиживался в вымышленном мире тоталитарной внегеографичности (все республики, все народы и нации равны, а равнее всех Комитет!), в освободившуюся нишу реального евразийства потихоньку втиснулась Япония. Она нашла удачное сочетание восточного коллективизма, самоотречения, культа императора с западной предприимчивостью, индивидуализмом и буржуазным парламентаризмом. Теперь, глядь, туда же целит и Турция, тоже склонная черпать из двух источников... Россия же все глубже погружалась в Азию, размазывая свой этнокультурный и экономический потенциал по огромным пространствам Союза и не слишком богатых братских стран. Тем временем шло сначала незаметное культурное отставание, затем технологическое и, наконец, примитивно-территориальное геополитическое отступление.

Если еще раз замкнуться за железным занавесом в самообольстительной попытке накопить сил и выскочить этаким чертиком из шкатулки, то в реальности это приведет лишь к циклическому повторению спазма: культурный, экономический и, наконец, территориальный упадок. […]

Геополитический выбор ясен. Или Россия, сохраняя истинно евразийскую прозрачность с Запада на Восток, преобразует и транслирует европейскую культуру, как это было до Октября, и таким образом вписывается в глобальную тенденцию расширения европейского ареала. Или она опять поворачивается к Западу бронированной задницей и замирает в привычной позиции ленинско-сталинского азиевропства. В этом случае она тоже впишется в мировую тенденцию. Но с другого конца, как это случилось с Ираном, Ираком и брежневским Союзом ССР. Точнее говоря, ее в эту тенденцию впишут.

1992, № 4 (74)

 



[1]     Совещание по безопасности и сотрудничеству в Европе (Ред.)



Другие статьи автора: Орешкин Дмитрий

Архив журнала
№1, 2017№2, 2015№1, 2015№1, 2016№1, 2013№152, 2013№151, 2012№150, 2011№149, 2011№148, 2011№147, 2011№146, 2010
Поддержите нас
Журналы клуба