Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №118, 2012

В.С. Парсамо
Конструирование идеи народной войны в 1812 году

Одним из наиболее распространенных представлений о войне 1812 года яв­ляется то, что она была народной, то есть велась с участием большого количества русского крестьянства. Популярности этого представления во многом способствовал роман Толстого «Война и мир» с его знаменитым пассажем: «...дубина народной войны поднялась со всей своей грозной и величествен­ной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоз­дила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие»[1].

Этот взгляд уже долгое время преобладает и в историографии. Между тем он не является единственным. Попытки оспорить «народность» 1812 года де­лались уже давно. Одним из первых сомнения выразил А.К. Дживелегов. «"Народная" война 1812 года, — писал он, — не более, как обман зрения. Он в свое время был порожден помещичьими страхами, контрабандой попал по­том в число исторических традиций и поддерживался до сих пор дворянской научной идеологией. Историческая наука принимала его на веру только по­тому, что никто не пытался подвергнуть его сколько-нибудь серьезному анализу»[2]. Советская «научная идеология» унаследовала от «дворянской» пред­ставления о народном характере войны 1812 года. Современный историк А.И. Попов, полемизируя с этими представлениями, пишет: «Инициатива народной войны исходила сверху, а расхожие заявления, будто "вопреки бездеятельности царского правительства и общественной инертности боль­шинства дворян пламя партизанской борьбы перекинулось в Смоленскую, а затем в Калужскую и Московскую губернии", являются банальной ложью»[3]. То, что А.Н. Попов называет «банальной ложью», в действительности яв­ляется смешением языка и объекта описания, когда исследователи, вольно или невольно, представлениям о войне 1812 года придают событийно-фак­тический статус.

Между тем взгляд Толстого на войну 1812 года как на народную, при всей гениальности романа, не был бы столь устойчивым, если бы не имел под со­бой никаких оснований. Но эти основания следует искать не в документах, отражающих реальное поведение русского крестьянства, а в многочисленных текстах военного времени, формирующих общее представление о войне. Иными словами, вопрос не в том, была ли или нет эта война на самом деле народной, а в том, почему она стала считаться таковой буквально с первых же шагов ее осмысления?

Само выражение «народная война» имеет двоякий смысл. С одной сто­роны, оно говорит об участии народных масс в военных событиях, а с другой, отсылает к идее народности, представляющей войну 1812 года как экзотическую, сильно отличающуюся от «нормальной» европейской войны наполео­новской эпохи. Стремление русского правительства заставить крестьян вое­вать против Наполеона так или иначе ставило проблему народа как культур­ного феномена. При этом размышления над проблемами национальной самобытности нередко заставляли — в первую очередь иностранцев — видеть в русском национальном характере одну из причин победы над Наполеоном в 1812 году. А.И. Попов, безусловно, прав в том, что идея народной войны за­родилась в правительственных кругах раньше, чем народ выступил как ре­альная вооруженная сила. Однако утверждение этого автора: «Она (война. — В.П.) стала "народной", а точнее национальной, ибо в ту эпоху под словом "народ" имели в виду все население страны» — по меньшей мере нуждается в серьезных коррективах. В каком-то смысле «народное» действительно могло в то время отождествляться с «национальным» в силу того, что сами категории «нация», «национальное» не были еще достаточно дифференци­рованы и часто, сливаясь с понятиями «народ», «народный», включались в культурную оппозицию «самобытное — подражательное». Так, например, отождествление понятий «народное» и «национальное» (в значении «само­бытное») встречается в записках Д.П. Рунича, по мнению которого «Россия осталась неприкосновенна только потому, что Наполеону не удалось лишить ее национального (курсив мой. — В.П.) характера». Под «национальным характером» мемуарист понимает народную ксенофобию: «Низший класс в России всегда ненавидел иностранцев, вследствие различия в религии, нравах, языке и во взглядах». В этом смысле русский народ, в представлении Рунича, противопоставляется не только французам, но и европеизированному слою отечественного дворянства, которое «офранцузилось к великому не­удовольствию большинства нации»[4].

При таком подходе идеологема «народная война» не только означала участие народа в боевых действиях, но и свидетельствовала об определенной культурно-политической ориентации. Для идеологов национально-патрио­тического толка война с французами являлась составной частью и своего рода кульминацией развития их галлофобских идей[5]. Участие народа в этой войне, безусловно, служило важным аргументом в их народническо-шовинистической пропаганде, но в то же время их консервативно-монархические взгляды накладывали определенные ограничения на понимание народного характера войны. С.Н. Глинка прямо писал: «Войны 1812 года нельзя в пол­ном смысле назвать войною народною. (И слава Богу)! Война народная за Россию была у предков наших в трехлетнее междуцарствие, когда, по словам грамот и летописцев того времени: престол вдовствовал. Но в наш двенадцатый год, Россия, под щитом Провидения, восстала за Отечество в полноте жизни своей; в недрах ея действовали: Царь, войско и народ; действовали нераздельно мыслию, душою и мышцею»[6].

В манифестах А.С. Шишкова народ неизменно упоминается на последнем месте как низшее, а следовательно, последнее по значению сословие из принимавших участие в войне. Все сословия России Шишков делил на три категории: дворянство, духовенство и простой народ. Патриотизм каждого из этих сословий имел корни в идеологизированной истории Смутного времени, позволявшей видеть «в каждом Дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина». Сословно-иерархическое созна­ние Шишкова разрывало традиционную пару Минин — Пожарский, дополняя ее третьим героем Смуты: монахом Троице-Сергиевого монастыря Авраамием Палицыным. Они символизировали три составляющие народной войны 1812 года: «Благородное дворянское Сословие! Ты во все времена было спаситель Отечества; Святейший Синод и духовенство! Вы всегда теп­лыми молитвами своими призывали благодать на главу России; народ Руской! Храброе потомство храбрых Славян! Ты неоднократно сокрушал зубы устремлявшихся на тебя львов и тигров; соединитесь все: со крестом в сердце и с оружием в руках, никакие силы человечества вас не одолеют»[7]. Этим сословным единением не только определялся характер войны, но и утверждался незыблемый принцип социальных отношений. Будучи вспомогатель­ной силой в военном деле, простой народ, в представлении Шишкова, яв­ляется основой национальной культуры, носителем тех ценностей, который могут и должны быть противопоставлены французскому культурному влия­нию. В написанных им манифестах звучит не просто ненависть к врагу, а не­нависть ко всему французскому народу. Когда французы еще находились в Москве, Шишков в одном из своих манифестов писал: «Хотя конечно во всяком и благочестивом народе могут быть изверги; однако же когда сих извергов, грабителей, зажигателей, убийц невинности, оскорбителей челове­чества, поругателей и оскорбителей самой Святыни, появится в целом воин­стве почти всяк и каждый; то не возможно, чтоб в народе такой Державы были благие нравы <...>. Сами Французские писатели изображали нрав на­рода своего слиянием тигра с обезьяною; и когда же не был он таков?» Далее идет перечисление преступлений, совершенных во время Французской ре­волюции, за которым следуют риторические вопросы: «Где человечество? Где признаки добрых нравов? Вот с каким народом мы имеем дело!»[8]

Между тем Шишков не призывает к уничтожению французов любыми средствами. Мысль о народной войне как войне без правил и без организации сверху ему чужда. Его представление о войне с французами чем-то напоми­нают представления самих французов об их войне с испанцами[9]: «Мы не мо­жем сказать, что ведем войну с неприятелем. Таковое выражение было бы весьма обыкновенное, далеко недостаточное к изъявлению тех неистовых дел, которые совершаются. Всякая война подвергает несчетным бедствиям род смертных; но, по крайней мере, между просвещенными народами зло сие ограничивалось правилами достоинства и человеколюбия. Гордость одной державы состязалась с гордостью другой; но и в самой пылкой брани с обеих сторон столько же пеклись о победе и о славе оружия, сколько о соблюдении чести и доброго имени народа своего»[10].

Французов, по мнению Шишкова, не только нельзя считать цивилизован­ным народом: они хуже дикарей и подают «примеры лютости и злобы, каких в бытописаниях самых грубейших африканских и американских обитателей тщетно будем искать»[11]. Впрочем, инвективы Шишкова в адрес французов, хоть и распространяются на нацию в целом, все же имеют определенные ограничения. Он признает присущую французам «некогда приятность общения». (Речь идет о старом режиме, уничтоженном революцией.) Характер же современных французов сформировался под губительным воздействием философии XVIII века («адския изрыгнутыя в книгах их лжемудрствования»), представляющейся Шишкову источником всех преступлений. По­этому французы — народ испорченный, оторванный от национальных корней и лишенный как первобытной чистоты нравов, так и навыков цивилизованного общежития. В отличие от французов, русские — древний и благочести­вый народ, «в них издревле течет громкая победами кровь Славян»[12], и война, которую они ведут, отличается не только благородством цели, но и упорядоченностью действий: «Войско, вельможи, дворянство, духовенство, купе­чество, народ, словом все государственные чины и состояния, не щадя ни имуществ своих, ни жизни, составили единую душу, душу вместе мужествен­ную и благочестивую, толико же пылающую любовию к отечеству, колико любовию к Богу. От сего всеобщего согласия и усердия вскоре произошли следствия едва ли имоверныя, едва ли когда слыханные»[13].

Стабильность социального уклада для Шишкова едва ли не важнее самой победы над внешним врагом. Собственно говоря, эта война и ведется для того, «чтобы привесть все царства в прежнее их состояние»[14]. Освободитель­ные идеи для Шишкова неразрывно связаны с идеями контрреволюцион­ными. Для него важно не самостоятельное участие народа в боевых дей­ствиях, а демонстрация преданности крепостных крестьян помещикам и всех сословий — царю и Отечеству перед лицом революционной угрозы, нависшей над страной вместе с вторжением французов.

Народность войны 1812 года для него определяется в первую очередь тем культурным потенциалом, который таит в себе русский народ и который дол­жен вытеснить вместе с неприятелем французское влияние на русскую куль­туру. При этом последний аспект признается более важным, чем одна лишь военная победа над Наполеоном. Французы еще находились в Москве, а Шишков писал: «Опаснее для нас дружба и соблазны развратного народа, чем вражда их и оружие». Сама война кажется ему благотворной в силу того, что причиненные ею бедствия и разрушения поставили пред всей нацией во­прос, всегда представлявшийся Шишкову основным: «Или продолжая пи­тать склонность нашу к злочестивому народу, быть злочестивыми его рабами; или прервать с ним все нравственные связи, возвратиться к чистоте и непо­рочности наших нравов, и быть именем и душою храбрыми и прославлен­ными Россиянами»[15].

Упования на национальную самобытность как на средство победы над французами были характерны не только для русских, но и для европейских мыслителей, желавших поражения Наполеону. Сардинский посланник в Рос­сии Жозеф де Местр смотрел на войну 1812 года как на эпизод в «гражданской войне рода человеческого»[16], но при этом признавал, что это особый этап со своим национальным колоритом. Война вышла за пределы Европы, и ев­ропейские критерии уже неприменимы для ее понимания. «Правда в том, что здесь мы уже не в Европе, или, по крайней мере, среди азиатской расы, выдвинувшейся (avance) в Европу»[17]. Вообще войну России против наполео­новской Франции Местр считал ненужной и бессмысленной. Для того чтобы война имела смысл, необходимо: «1) Чтобы французы, уставшие от беско­нечного пролития крови, избавились от воителя[18], чтобы избавиться от войны; 2) чтобы проигранное сражение убило очарование, придающее ему силу»[19]. По Местру, война должна быть «революционной (d'une maniere revo- lutionaire)», то есть иметь антинаполеоновский характер. Но надежды на это слабы, и война будет вестись против Франции «вместо того, чтобы вестись лично против Наполеона»[20]. Кроме того, у России нет никаких шансов победить в этой войне: «Ни один наблюдатель не сможет предсказать успех его императорскому величеству»[21]. Европейская политическая логика требовала, чтобы Александр I примирился с Наполеоном еще до начала боевых действий. Это имело бы плохие результаты для Франции и Европы в целом, но лично для Наполеона и Александра I было бы, безусловно, выгодно: «Кто смог бы помешать этим двум господам поделить между собой Европу?»[22]Местр, видимо, с самого начала не слишком верил многочисленным публичным заверениям царя, что тот никогда не примирится с Наполеоном. Свидетельством того, что Александр не жжет мосты, для него служило сохранение Н.П. Румянцева, убежденного сторонника мира с французами, на посту ми­нистра иностранных дел «как инструмента, наиболее подходящего для край­него случая»[23]. Но одно дело — политическая логика, другое — национальное чувство народа, не затронутого европейской цивилизацией.

Российский парадокс, по мнению Местра, состоит в том, что при всем внешнем деспотизме и рабстве Россия — самая свободная страна: «Нигде че­ловек не пользуется такой свободой и не делает в такой степени все, что за­хочет, как в России. Крайности сходятся таким образом, что правительствен­ный произвол порождает республиканские формы»[24]. Это обстоятельство, как считает Местр, влияет на характер войны: царь вынужден учитывать и народное настроение. Рабство русских крестьян «отнюдь не исключает на­родного энтузиазма»[25]. Русский народ наделен огромной первобытной энер­гией, но и его пороки пропорциональны его силе: «Его пороки являются его законами, а все его законы являются его пороками»[26].

По мнению Местра, русские, несмотря на свои превосходные природные качества, проявленные во время войны, — «дух общественного единения, без­граничную преданность и непоколебимую верность», — не могут сравняться с французами «в военном отношении, в дерзости планов, а также в единстве, силе, быстроте маневров, в полной согласованности этой ужасной игры»[27].

Поэтому поражение Наполеона — не заслуга русских, а следствие его собст­венных ошибок: «Бонапарта погубил сам Бонапарт»[28]. В первую очередь он ошибся «в характере и настрое русского народа <...>. Бонапарт полагал, что имеет дело с горожанами Франции или Италии, такими, какими мы их знаем»[29]. А вместо этого против него восстала вся Россия. Таким образом, русский народ, а не царь и его армия, одолели Наполеона в 1812 году. Это об­стоятельство дало Местру повод высказаться против реформ и европеизации России. Русские восстали против Наполеона именно потому, что они не ев­ропейцы. И поэтому не Наполеон, а русское правительство, стремящееся к европеизации, является главным врагом русского народа[30].

Примерно так же, хотя и в более приязненной по отношению к России и русским форме, высказывалась мадам де Сталь. Спасаясь от Наполеона, она 14 июля 1812 года, в день взятия Бастилии, пересекла границу Российской империи. Де Сталь сама подчеркивала символичность этого обстоятельства: «Я пересекла границу России 14 июля, в день, когда началась Французская революция, и это совпадение поразило меня, отрезок истории Франции, на­чавшийся 14 июля 1789 года, завершился для меня в этот день. То есть для де Сталь въезд в Россию — это перемещение из одной эпохи в другую. На этом держится главная оппозиция ее размышлений о войне 1812 года: дес­потии наполеоновской Франции противопоставляется свобода александровской России. В противовес традиционной европейской антитезе: Запад (сво­бода) — Восток (деспотизм), Наполеону парадоксальным образом придаются черты непросвещенного восточного деспота («...восточный этикет, введенный Наполеоном при своем дворе, остановил просвещение, распространяемое в ходе непринужденного светского общения»[31]), а Александр I предстает про­свещенным европейским монархом. Если Наполеон поработил самый про­свещенный народ, то Александр просвещает один из самых непросвещенных народов, соприкасающихся с европейским миром. При этом само варварство русских мадам де Сталь оценивает положительно: «В таком поведении есть нечто роднящее русских с дикарями, однако мне представляется, что среди нынешних европейских наций могучи лишь те, которые именуются варварскими, то есть нации непросвещенные, иначе говоря, свободные»[32].

Говоря о первобытной свободе русских, мадам де Сталь должна была испытывать затруднения с объяснением феномена крепостного права. В «Рассуждениях о Французской революции» она обошла эту проблему молчанием, зато в «Десяти годах в изгнании» дала идеализированный образ русского рабства, при котором «знать и народ, можно сказать, живут одной семьей, как в античности»[33], — поэтому сопротивление Наполеону является единодуш­ным порывом всей нации. Сталь несколько смущало то, что порыв этот проявлялся в том, что дворяне «дарили своих людей» государству, то есть записывали своих крепостных в ополчение. «Мне трудно было свыкнуться с выражением "подарил людей", — пишет она, — однако в этих обстоятель­ствах крестьяне сами страстно желали сражаться с врагом, господа же ока­зывались не более чем исполнителями их воли»[34].

Война 1812 года, в представлении Сталь, является прежде всего войной народной: «…на борьбу с завоевателем [русская нация] поднялась почти целиком»[35]. В этом заключается своеобразие русских как народа преимущест­венно военного и их отличие от европейцев, включая французов, позволив­ших Наполеону поработить себя. Идея народной войны у Сталь приобретает эмблематический характер. Для нее важен сам облик русского крестьянина, один из важнейших атрибутов которого — борода, символизирующая силу, достоинство и благочестие русского человека[36]. Яркий цветной костюм («си­нее платье, перепоясанное красным кушаком»[37]) и наивная религиозность («их вера в зримые символы религии весьма трогательна») довершают образ «народа-исполина»[38]. Внешний вид русского неотделим от его внутренней сути. Отказ от национального своеобразия неизбежно приводит к искажению национального характера и, в конечном счете, к вырождению нации. Всемир­ная монархия Наполеона, по мнению Сталь, не только угрожает индивиду­альной свободе, но и грозит национальной деградацией. «Я тотчас полюбила восточное одеяние так сильно, что огорчалась, видя русских в европейском платье; я опасалась, что они вот-вот покорятся деспотической власти Напо­леона, по милости которого все народы наслаждаются одними и теми же бла­годеяниями: в начале им преподают всеобщую воинскую повинность, затем военные налоги, а под конец кодекс Наполеона, позволяющий навязать самым разным нациям одинаковый порядок»[39]. Русский народ не поддается по­верхностной европеизации в том смысле, в котором ее понимал Петр I. В этом Сталь видит залог победы русских над Наполеоном. Две стихии: русская на­ция и природа — сокрушили наполеоновское могущество. На этом фоне пас­сивная роль Александра I, проявившего твердость характера в тяжелых усло­виях, была воспринята мадам де Сталь, и не только ею одной, как осознание царем воли Провидения.

Идеализация крепостного права в «Десяти годах в изгнании», неожиданная для либерала, имела свои истоки. На Сталь произвело впечатление письмо к ней Готгильфа-Феодора Фабера (1768—1847)[40]. Он родился в Риге, учился в Германии, до 1805 года состоял на французской службе, служил в револю­ционной армии, познакомился с Наполеоном, когда тот был еще поручиком, под командованием Лафайета сражался с австрийцами, попал в плен, бежал, во времена Директории вернулся в Париж, поступил на гражданскую службу, затем преподавал французскую словесность в Кёльне. В 1805 году Фабер был приглашен А. Чарторыйским на русскую службу, но в связи с отставкой по­следнего оказался не у дел и занялся литературным трудом. Наибольшую из­вестность Фаберу принесли его «Безделки. Прогулка бездельника по Санкт-Петербургу» («Bagatelles. Promenade d'un desoeuvre dans la ville de Saint- Petersbourg». Т. 1—2. SPb., 1811).

Однако начал Фабер свою литературную деятельность с политического памфлета, направленного на разоблачение наполеоновского режима. Его первое сочинение, «Заметка о внутреннем положении Франции» («Notice sur l'interieur de la France»), написанное в 1807 году, имело успех и было пере­печатано в Лондоне под названием «Дары Наполеону» («Offrandes a Bonaparte»), а в 1813 и 1814 годах вышли два издания русского перевода этой книги под названием «Бич Франции, или Коварная и вероломная система правления нынешнего повелителя Французов, описанная очевидным наблю­дателем» с добавлением двух небольших статей: «Трон и алтарь» и «Портрет Бонапарта». В последней Фабер, в частности, писал: «Я видел сего непости­жимого человека, которого называют Бонапартом! Я видел его артиллерий­ским Офицером, Генералом, Консулом, Императором! <...> Я видел сего человека, когда он был еще надеждою человечества! Я видел его, когда он предпочел сделаться бичом оного!»[41] В 1812 году Фабер служил в статисти­ческом отделении Министерства полиции, а в 1813-м недолгое время редак­тировал газету российского Министерства иностранных дел «Conservateur impartial». С мадам де Сталь Фабер познакомился в 1812 году. Авторская ко­пия письма Фабера к Сталь хранится в архиве А.Н. Оленина[42], которому Фабер отправил это письмо для публичного чтения[43].

Идеологема народной войны, конструируемая Фабером, была очень удоб­на для объяснения европейской общественности причин поражения Напо­леона в России. В то, что определяющую роль сыграли морозы, верили не все, еще менее охотно верили в превосходство русской армии над французской. «Народная война» создавала иллюзию ответа на этот вопрос. Получалось, что в России Наполеон столкнулся с диким и неизвестным доселе народом, не признающим законов цивилизованной войны. Отождествляя понятия «нация» (nation) и «народ» (peuple), Фабер писал: «Народ (la nation) спас Россию, <...> этот народ (се peuple), который еще так близок к природе с его грозными бородами и щетинистыми волосами»[44]. Народная война отождеств­ляется со священной войной: «Образы святых, святыни приходов, служащие знаками для военных сборов, предводительствовали ими в этой священной войне». Далее автор описывает события 1812 года в понятиях народной войны, известной европейскому читателю по испанским событиям. Русские крестьяне если чем и отличаются от испанских гвериласов, то лишь тем, что превосходят их. «Я не знаю, — пишет Фабер, — была ли война в Испании столь же разрушительной для французов, как война, которую ведут русские селяне. Как только французы приближаются к деревне, она опустошается ее жителями от всего, что в ней находится; женщины, дети, старики и раненые отправляются в глубь территории, остаются только люди, способные сра­жаться; они выбирают предводителя, они вооружаются. Все, что не может быть вывезено, уничтожается. Родная земля должна представлять только руины и пепел»[45]. Символом народной войны, по мнению Фабера, является пожар — «одна из глубоко национальных идей». Пожар Москвы стал куль­минацией народного сопротивления Наполеону: «Пепел Москвы — свиде­тельство той жертвы, на которую способен народ, укоренившийся в своей не­нависти к агрессору, пришедшему на его территорию. Да, вероятно, русские как в деревнях, так и в столице хотели оставить ему только руины»[46].

Но главный пафос письма Фабера сводится к опровержению связи между идеями народной войны и народного освобождения от крепостной зависи­мости, которая всячески муссировались в гражданско-патриотических кругах[47] и обсуждалась мадам де Сталь в разговоре с Александром I во время ее пребывания в России[48]. Фабер утверждает, что русский народ не боролся за свободу («само слово "свобода" для него пустой звук»), а действовал в силу дикого патриотизма: «Русский патриотизм не похож ни на какой другой; он не рационален (raisonee). От одного конца России до другого он проявляется одинаково, и каждый выражает его одинаково. Это не расчет, а чувство. Оно столь же мгновенно и быстро, как молния. Сопротивляться и всем жертво­вать — вот как переводится это чувство на язык слов, а средствами его вы­ражения являются железо и огонь»[49].

Главный аргумент Фабера в споре с мадам де Сталь заключается в том, что русский народ отверг свободу, предложенную ему Наполеоном, и сделал он это потому, что искренне привязан к своим помещикам. На многочисленные предложения свободы русские мужики якобы отвечали: «Свобода... да как вы можете нам ее дать, вы, которые не имеете ни прав на нас, ни власти над нами? Ваш император, — говорили эти простые люди, — ничего не может нам предоставить, потому что ему здесь ничто не принадлежит. Мы имеем своего императора и своих помещиков. Только они могут решать за нас»[50].

В своей апологии крепостничества Фабер доходит до парадоксальной мысли: «Рабство в том виде, в каком оно существует в данный момент в Рос­сии, спасло государство». Цивилизация, даже в небольшом объеме привитая русскому народу, дала бы совершенно иной результат: «Народное движение не было бы таким однородным, быстрым и единообразным. Более того, не было бы самого движения, которое мы наблюдали»[51]. Мотивировка Фабера не лишена привкуса руссоизма: цивилизация и образование порождают не­равенство и дают возможность человеку сравнивать свое положение с дру­гими, а следовательно, превращают его в отдельную от национальной массы единицу. Частные интересы берут верх над общими, и целое ослабляется. В войне с Наполеоном это было бы губительно как для России, так и для ев­ропейских народов. Апология крепостного права имела также полемический подтекст по отношению к идеологии Просвещения.

У просветителей противопоставление просвещения (цивилизации) — вар­варству имело довольно сложный смысл. С одной стороны, с просвещением связывались прогресс разума, распространение знаний, окультуривание дикого пространства, смягчение нравов и т. д. С другой стороны, получило широкое распространение противопоставление добродетельных дикарей и порочной цивилизации. В 10-м томе «Философской и политической истории учрежде­ний европейцев в обеих Индиях» Д. Дидро и Г.-Т. Рейналь выступили с гнев­ным обвинением в адрес просвещенных колонизаторов, осуществляющих за­воевания в Карибском бассейне: «Неужели цивилизованные люди, жившие на своей родине под властью правительств если не мудрых, то, по крайней мере, древних, воспитанные в семьях, где они получили несколько примеров добро­детели, выросшие в центре культурных городов, где суровое правосудие при­учило их уважать себе подобных, смогут ли они все без исключения поступать вопреки человечности, собственным интересам и собственному разуму и не­ужели они и дальше будут превращаться в больших варваров, чем дикари?»[52]

Несколько лет спустя, уже в период наполеоновского господства в Европе, аббат Грегуар в книге «О литературе негров» развил эти идеи: «Европейцы. смотрите, кто вы есть. Уже триста лет тигры и пантеры менее страшны для Африки, чем вы. Уже триста лет Европа, считающая себя христианской и ци­вилизованной, без жалости и без передышки истязает народы Америки и Аф­рики, называя их дикими и варварскими. Она принесла им распутство, от­чаяние, забвение всех природных чувств, чтобы обеспечить себя индиго, сахаром и кофе»[53].

Все эти филиппики в адрес европейцев — «просвещенных дикарей» — не отменяли самой антитезы «варварство — просвещение». Но если варварство мыслилось как первичное состояние человечества, то просвещение понима­лось не как состояние, а как процесс, несущий не только благо, но и опреде­ленную опасность. Поэтому результатом просвещения могли быть и высшие достижения человеческого духа, и крайние степени его падения. Но, как бы то ни было, в XVIII — начале XIX века Просвещение ассоциировалось преж­де всего с французской культурой, а следовательно, отношение к Франции нередко переносилось на просветительскую идеологию.

При якобинской диктатуре космополитический характер французского Просвещения затмился бурным ростом националистических настроений, а в эпоху Наполеоновских войн национализм[54] стал основой французской идеологии. Это понятие имело двойной смысл: политический, противопо­ставляющий свободный французский народ порабощенным народам Европы, и общекультурный, противопоставляющий французское просвещение варварским окраинам цивилизованного мира. Если итальянскую кампанию, а также войны с Пруссией и Австрией Наполеон вел под знаком либеральных идей, то кампания 1812 года представлялась французской пропагандой как наступление просвещения на варварство: «Наполеон задумал отбросить в Азию колоссальную державу царей, для того чтобы сделать Москву воротами европейской цивилизации и поместить там в качестве передовой стражи возрожденное и могущественное королевство Польское»[55]. Поэтому кампания 1812 года поначалу называлась в наполеоновских бюллетенях «второй польской войной». Впоследствии, во время вторжения русских войск в Европу, желая предотвратить образование новой антифранцузской коалиции, Наполеон в разговоре с австрийским послом графом Бубною скажет: «Мы должны соединиться силами, чтобы спасти просвещение»[56]. Вместе с тем наполеоновская пропаганда не переставала повторять, «что бесчисленные скопища Орд, изрыгнутых степями Сибирскими, наводнят вскоре Европу, и подавят в ней гражданственность бородами своими и долгополыми кафтанами». Однако у русской пропаганды имелся на это ответ: «Чтобы поверить сему предсказательному обвинению, должно еще увидеть наперед его собы­тие, и ожидать, каковыми покажутся Руские жителям Германии; но предва­рительно можно за это ручаться, что они не будут подражать просвещенным Французам, питавшимся в России человеческим мясом!!!»[57]

При этом русские охотно идентифицировали себя с добродетельными вар­варами, страдающими от «просвещенных» французов. Еще в 1807 году Ва­силий Лёвшин с гордостью писал о себе: «Я грубой, не просвещенный Руской»[58] — и во всех бедах России винил французское просвещение: «По одолжению любезной, милой и просвещенной сей нации, завелось у нас не­верие, вольнодумство, распутная жизнь, роскошь и мотовство беспредельные»[59]. В этой связи варварство оказывалось предпочтительнее так называе­мого просвещения: «Северные варвары не довольно просвещены для приня­тия твоих (то есть Наполеона. — В.П.) благодеяний, что мы в простоте, глу­пости и варварстве своем не понимаем родительских твоих попечений». И далее: «Мы гордимся и восхищаемся, что ты нас называешь таковыми варварами!» Варварство в данном и аналогичных случаях связывалось с на­циональным укладом, верой, «пламенной любовью к Отечеству и верностью к доброму Государю»[60]. В этот патриотический набор могло входить и кре­постное право. Письмо Фабера не только должно было примирить европейское общественное мнение со специфичностью социальных отношений, су­ществующих в России. Оно имело также программный характер и для кружка А.Н. Оленина, куда была послана авторская копия[61].

А.Н. Оленин в 1812 году занимал должность «правящего делами госу­дарственного секретаря» вместо находившегося при действующей армии А.С. Шишкова[62]. Два его сына, Петр и Николай, принимали участие в Боро­динском сражении. Петр был тяжело ранен в голову, а Николай убит. Сам Оленин «коллекционировал» разного рода значимые эпизоды и курьезные случаи, связанные с войной. Главным образом его интересовало настроение русского крестьянства. Собранный материал он частично публиковал на страницах «Сына Отечества», «желая, чтоб достохвальная и неимоверная приверженность Руских слуг к Господам своим была всем известна»[63]. Однако большая часть таких рассказов, отложившихся в его архиве[64], была опуб­ликована лишь после его смерти[65]. Социальные противоречия между дво­рянством и крестьянством, народные мятежи, крестьянские расправы над помещиками в 1812 году — все это Оленину было прекрасно известно[66]. Од­нако не эти факты, по его мнению, определяли характер взаимоотношений русского народа, не затронутого французским просвещением, и дворянства. В оленинских записях, относящихся к 1812 году, «просвещенному Европейцу» противопоставляется «благочестивый Руской человек». Приводимые им факты жестокости и богохульства французов в России являются, по его мнению, результатом «высоких философических познаний прошедшего века». «Все они дети неистовой Французской революции»[67]. В России же царят отеческие нравы, связывающие патриархальными отношениями поме­щиков и крестьян. То, что в глазах «просвещенного Европейца» является проявлением «невежества, глупости и рабства», Олениным трактуется как «плоды родительского семейного правления»[68]. Правда, у Оленина нет пря­мой апологии крепостного права, которую видим у Фабера. Но в его сознании крепостничество, даже как свидетельство национального варварства, оказы­вается предпочтительнее эксцессов просвещения, порожденных Француз­ской революцией.

Полемика Фабера с мадам де Сталь носила чисто идеологический характер и практически не соприкасалась с той реальностью, которую описывала. Московский же генерал-губернатор Ф.В. Ростопчин, стоявший примерно на тех же позициях, что и Фабер, должен был — как человек, облеченный властью, — принимать практические решения. Свою главную задачу Ростоп­чин видел не столько в организации народной войны, сколько в том, чтобы не допустить в стране пугачевщины. Еще в 1806 году, по случаю издания ма­нифеста об ополчении, Ростопчин писал Александру I: «Все сие усердие, меры и вооружение, доселе нигде неизвестные, обратятся в мгновение ока в ничто, когда толк о мнимой вольности подымет народ на приобретение оной, истреблением дворянства, что есть во всех бунтах и возмущениях еди­ная цель черни, к чему она ныне еще поспешнее устремится по примеру Франции и быв к сему уже приуготовлена несчастным просвещением, коего неизбежные следствия есть гибель закона и царей»[69].

Народная война должна, по Ростопчину, питаться не высокими освободи­тельными идеями, а примитивной ксенофобией и тем диким патриотизмом, о котором Фабер писал мадам де Сталь. По воспоминаниям Д. П. Рунича, «тотчас после назначения и по приезде в Москву Ростопчин стал разыгры­вать из себя друга народа. <...> Полиция распространяла каждое утро по го­роду бюллетени, печатаемые по его приказанию и написанные площадным языком. <...> Занимая, с одной стороны, этими глупыми шутками праздно­шатающихся, он вселял, с другой стороны, ужас, проявляя свою власть та­кими жестокими мерами, которые заставляли всех трепетать»[70]. То, что дворянство в основном смеялось над ростопчинскими афишами[71], неудиви­тельно. Они были рассчитаны отнюдь не на образованное меньшинство мос­ковского общества. О том же, как их воспринимали те, к кому они были адресованы, — грамотная часть городских низов, — судить трудно ввиду от­сутствия прямых источников[72]. Для самого Ростопчина сочинение афиш было отнюдь не второстепенным делом. Он стремился таким образом всту­пить в прямой диалог с народом и придавал этому весьма серьезное значение. Как вспоминал П.А. Вяземский, «Карамзину, который в предсмертные дни Москвы жил у графа, разумеется, не могли нравиться ни слог, ни некоторые приемы этих летучих листков. Под прикрытием оговорки, что Ростопчину, уже и так обремененному делами и заботами первой важности, нет времени заниматься еще сочинениями, он предлагал ему писать эти листки за него, говоря в шутку, что тем заплатит ему за его гостеприимство и хлеб-соль. Ра­зумеется, Ростопчин по авторскому самолюбию тоже вежливо отклонил это предложение. И признаюсь, по мне, поступил очень хорошо. Нечего и гово­рить, что под пером Карамзина эти листки, эти беседы с народом были бы лучше писаны, сдержаннее и вообще имели бы более правительственного до­стоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу, грубой воспламенительной силы, которая в это время, именно возбуждала и потрясала народ. Русский народ — не афиняне: он, вероятно, мало был бы чувствителен к плавной и звучной речи Демосфена и даже худо понял бы его»[73].

Нежелание Ростопчина доверить Карамзину писание афиш объясняется отнюдь не только авторским тщеславием. По его замыслу, автором этих афиш мог быть только человек, облеченный верховной властью в Москве. Важна была не столько содержащаяся в них информация, сколько сам факт диалога народа с властью. Как вспоминала дочь Ростопчина Наталья Нарышкина, «в отличие от предшествующих ему старых губернаторов Москвы, которые обращались к крестьянам и ремесленникам только в приказном тоне, мой отец хотел, чтобы все были в курсе происходящих событий, с этой целью он публиковал маленькие письма (petites lettres) или дружеские объявления (annonces amicales), написанные простым и непринужденным (badin) стилем, который мог быть понятным и соответствовать вкусам простой (humble) аудитории»[74].

Не углубляясь в вопрос о том, насколько удачно Ростопчин решал проблему народного языка[75], отмечу, что в данном случае не было традиции, на которую он мог бы опереться. Шишковские манифесты с их славянизмами и библеизмами были не просто далеки от реального народного языка, но и прак­тически непонятны народу. Ростопчин, по воспоминаниям Нарышкиной, «думал, что прокламации Шишкова были слишком длинны и слишком высокопарны»[76]. В отличие от Шишкова, который стремился к закреплению языка своих манифестов в качестве нормативного языка империи[77], Ростопчин под­ходил к проблеме прагматически. Он действительно полагал, что народ гово­рит именно таким языком, каким были написаны афиши, и рассчитывал, об­ращаясь к народу на «его» языке, манипулировать народным настроением. Нормативность подхода Ростопчина проявлялась не в языке, а в том образе народа, который конструировался содержательными средствами.

Однако в 1812 году он был гораздо осторожнее с проявлением народного духа. На предложение С.Н. Глинки вооружить крестьян «по уездам москов­ским» Ростопчин ответил: «Мы еще не знаем, как повернется русский народ»[78]. Поэтому, с одной стороны, он всячески подогревал народную не­нависть к французам и подзадоривал мужиков («своим судом с злодеем разберемся»), с другой стороны, так и не выдал московским жителям оружия, чтобы защищать столицу[79]. Расправляться с французами мужикам предла­галось подручными средствами: «Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного»[80].

В своих многочисленных обращениях к жителям Москвы он стремится представить народ как организованную и патриотически настроенную силу, в первую очередь послушную начальству: «Должно иметь послушание, усер­дие и веру к словам начальников, и они рады с вами и жить и умереть». Страх перед реальным народом отнюдь не мешал Ростопчину конструировать идеологему народа как природной, не испорченной иностранным воспитанием силы, хранящей в себе древние традиции. «Очень радуюсь, — писал он А.Д. Балашеву 4 августа 1812 года, — что правила мартинистов не поселены еще в головы народа»[81].

Масонов, особенно опального уже Сперанского, Ростопчин старался пред­ставить в глазах властей как внутренних врагов государства, плетущих заговоры за спиной государя. Не имея никакого отношения к реальности, это представление было неотъемлемой частью патриотической позиции, артику­лируемой Ростопчиным. Идеологизированное народолюбие предполагает на­личие врага, от которого народ должно защищать. Собственно говоря, защита народа от внутренних и внешних врагов и есть выражение любви к нему. По­этому образ врага часто конструируется параллельно с образом народа как его антипод. Враг народа коварен и для погибели народа может надевать на себя маску его друга. И только истинный патриот умеет отличать подлинных друзей народа от мнимых. Так, например, Ростопчин рассказывал в своих за­писках о том, как им был разоблачен коварный замысел трех московских сенаторов-масонов: И.В. Лопухина, П.В. Рунича и П.И. Кутузова, которые «на­меревались уговорить своих товарищей не покидать Москвы, окрашивая такой поступок в чувство долга и самопожертвование для отечества, по при­меру римских сенаторов во время вступления галлов в Рим. Но намерение их состояло в том, чтобы, оставшись, играть роль при Наполеоне, который воспользовался бы ими для своих целей»[82]. Наиболее «эффективной» фор­мой борьбы с таким «врагом», как правило, являются доносы правительству и распространение слухов о якобы готовящихся заговорах. Письма Ростопчина Александру I наполнены жалобами и предупреждениями относительно опасности даже сосланного Сперанского и московских масонов для госу­дарства и народа. Сам же он, Ростопчин, делает все от него зависящее (арес­ты, допросы, ссылки) для того, чтобы врагам народа не удалось овладеть народным сознанием. Культурно и родственно (через жену-католичку) Ростопчин был связан с той европеизированной средой русской знати, в ко­торой идеи католицизма и космополитизма причудливо переплетались с по­исками национальных корней и душой которой был сардинский посланник в России Жозеф де Местр[83]. Именно в этой среде осенью 1811 года «созрел заговор против Сперанского»[84]. И если католические идеи Ростопчина не очень вдохновляли, то в своей ненависти к европейскому либерализму он ничуть не уступал Местру, а в отвращении к галломании едва ли не превосходил самого А.С. Шишкова.

Государственная идея, по мнению Ростопчина, должна не питаться ле­тучими европейскими веяниями, а основываться на прочном народном фун­даменте. Поэтому не европеизированное дворянство, а русский народ, конт­ролируемый властью, в союзе с императором способен одержать победу над внешним врагом. Ростопчин всячески старался преуменьшить роль дворян­ства в победе над Наполеоном в пользу царя и народа. Нарышкина, явно со слов отца, писала: «Александр и его народ исполнили свою благородную миссию, но дворянство проявило себя не на уровне задачи, поставленной перед ним Провидением. Только оно имело бесстыдство, руководствуясь ничтож­ными личными интересами, чернить и клеймить тот пылкий патриотизм, который подготовил московским пожаром гибель французской армии»[85]. Но главную роль спасителя Отчества Ростопчин отводил себе. В письме к царю от 2 декабря 1812 года он прямо писал: «Я <...> спас Империю»[86]. Было ли это дерзким бахвальством, эпатирующим двор, или же за этим стояли субъ­ективные, но искренние представления о характере войны 1812 года и о своей роли в ней?

Думается, что Ростопчин был искренен. Во время войны он был третий человек в стране после царя и главнокомандующего, М.И. Кутузова. Д.П. Рунич даже уравнивает его с Кутузовым в том, что касается полномочий: «Он был переименован из отставного действительного тайного советника в генерал-от-инфантерии, назначен московским генерал-губернатором и облечен какою же властью, какую имел главнокомандующий действующей армии»[87]. Два обстоятельства позволили Ростопчину считать себя спасителем Отече­ства. Во-первых, он был уверен, что благодаря его умению обращаться с народом в стране не началась новая пугачевщина. (Опасения на этот счет были широко распространены среди дворянства[88].) Во-вторых, роль Александра I в 1812 году свелась, по сути дела, к тому, что он упорно не заключал мира с Наполеоном, и Ростопчин вполне мог считать себя одним из тех, кто если и не оказал прямого влияния на царя, то, во всяком случае, послужил ему опорой. «О мире ни слова, — писал он царю через две недели после оставле­ния Москвы, — то было бы смертным приговором для нас и для вас»[89].

Главным конкурентом Ростопчина в борьбе за роль народного вождя, под­нявшего нацию на борьбу с неприятелем, был М.И. Кутузов. До своего на­значения на должность главнокомандующего 8 августа 1812 года Кутузов не пользовался ни особым уважением среди военных, ни любовью среди народа. Его известность не превосходила известность многих других высших воен­ных сановников империи. Даже удачно заключенный им Бухарестский мир с Турцией в мае 1812 года лишь частично смыл печать неудачника, лежавшую на нем со времен Аустерлица[90]. Мнение о незадачливости Кутузова как полководца, видимо, было широко распространено в окружении Наполеона и поддерживалось отголосками мнений о нем русских военачальников. Так, по воспоминаниям А. Коленкура, Наполеон был уверен, что «Кутузов <...> даст нам бой, проиграет его и сдаст Москву»[91] С. Шуазель-Гуфье передает слова, сказанные ей секретарем Наполеона, герцогом Бассано, после получения из­вестия о назначении Кутузова главнокомандующим: «Надо надеяться, что мы вскоре заключим мир, ибо г. Кутузов имеет талант проигрывать битвы». Но мемуаристка комментирует эту фразу: «Политику, по-видимому, не при­нимали в расчет, а между тем разве не она помогает одерживать победы?»[92]С. Шуазель-Гуфье права: назначение Кутузова имело скорее политический, чем военный смысл. В первую очередь необходимо было успокоить общественное мнение, недовольное затянувшимся отступлением русских войск и питаемое слухами об измене в Главной квартире. Резонанс, произведенный в обществе назначением Кутузова, был намного сильнее, чем следовало бы ожидать, учитывая его сравнительно невысокую популярность до назначе­ния. Гораздо проще объяснить весьма сдержанную реакцию на это назначе­ние со стороны высшего командования[93], чем тот восторг, которое оно вы­звало в солдатской и офицерской среде. По воспоминаниям Н.Н. Муравьева-Карского, «известие сие всех порадовало не меньше выигранного сражения. Радость изображалась на лицах всех и каждого»[94]. Даже Ростопчин, еще не предполагая, как сильно изменится его мнение о Кутузове, 13 августа 1812 года писал А.Д. Балашеву: «Все состояния обрадованы поручением князю Кутузову главного начальства над всеми войсками, и единое желание, чтоб он скорее принял оное на месте»[95]. Н.К. Шильдер описывает поездку Кутузова к войскам как триумфальное шествие: «11-го (23-го) августа, в вос­кресенье, князь Кутузов выехал из Петербурга в армию. Народ толпился по улицам и провожал полководца пожеланиями счастливого пути и восклицал: "Спаси нас, побей супостата!" <...> Дальнейший переезд его к армии имел вид непрерывного торжественного шествия; жители городов и селений сте­кались на дорогу, по которой он был должен проехать; многие приветствуя его, становились на колени. Вряд ли кто, отправляясь на поле брани, был со­провождаем более усердными благословениями»[96].

В лице Кутузова народная война обретала свой символ. Он сделался сре­доточием народных чаяний и надежд. В его облике было все то, что внушало доверие и уверенность в победе. Людям, знавшим Кутузова близко, он пред­ставлялся сложным и противоречивым, нередко — безнравственным и лице­мерным. Но сами его противоречия имели глубоко национальную природу и на расстоянии сливались в цельный образ народного героя. К тому же он был блестяще образован, свободно владел несколькими иностранными язы­ками. Много лет проведя в Турции в должности посла, Кутузов проявил себя как незаурядный дипломат, хорошо постигший восточный менталитет. В нем самом европейская образованность соединялась с восточной хитростью. Ку­тузов любил и умел хорошо пожить. Он ценил комфорт, но в то же время легко переносил тяготы походной жизни. Он не был равнодушен к славе, но еще больше ценил деньги и власть.

Вместе с тем Кутузов был человеком редкого обаяния. До глубокой старо­сти, несмотря на дряхлость и физическое уродство[97], он пользовался успехом у женщин. Прекрасно владея словом[98], он бывал то по-русски насмешлив, то по-французски остроумен и с одинаковой легкостью находил общий язык и с великосветской красавицей, и с простым солдатом. По своему психологиче­скому складу Кутузов очень напоминал И.А. Крылова, который чувствовал в нем родственную душу и прославлял его в баснях. Их сближало и показное добродушие, и лукавство, и неискренность, и тонкое понимание националь­ного характера. Словом, Кутузов был глубоко русский человек со всеми его слабыми и сильными сторонами.

Именно такой вождь был необходим для завершения мифа народной войны. Сам Кутузов это прекрасно понимал и активно этим пользовался. Еще до отъезда в армию он неоднократно повторял, что собирается обмануть Наполеона[99]. Историки, часто цитируя эти слова, как правило, не пытаются выяснить, как именно Кутузов хотел обмануть Наполеона. Ответить на этот вопрос можно, если учесть, что Кутузов обманывал не только Наполеона, но и Александра I. Французский император и русский царь ждали от него одного и того же — генерального сражения, и Кутузов всячески поддерживал в них эти ожидания, заверяя царя и всех остальных, что Москва не будет оставлена и наступление начнется немедленно — при том, что армия продолжала от­ступать и шансов удержать Москву, дав генеральное сражение, практически не было. Но Кутузову проще было лгать, чем доказывать, что отступление для русской армии спасительно.

Историки, утверждающие, что Кутузов стремился защищать Москву, казалось бы, не испытывают недостатка в источниках. Однако это в основном либо публичные заявления самого Кутузова — вроде того, «что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве»[100], — либо его официальные письма к военачальникам[101]. Между тем действия Кутузова свидетельствуют о том, что он, видимо, с самого начала понимал, что Москва будет сдана. Вопрос заключался лишь в том, сможет ли он сдать ее без боя, или же придется давать сражение, — но театр военных действий в любом случае перемещался бы на восток. Лучшим свидетельством этого является письмо Кутузова к дочери от 19 августа: «Я твердо верю, что с помощью бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание возле Тарусы мне совсем не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжайте же, мой друг! Но я требую, чтобы все сказанное мною было сохранено в глубочайшей тайне, ибо если это получит огласку, вы мне сильно навредите»[102].

Кутузов, видимо, сразу понял, что не только армия решит исход этой войны. Следовательно, участие армии в боевых действиях по мере продвижения про­тивника в глубь страны становится все менее необходимым. В 1812 году Ку­тузов дал гораздо меньше сражений, чем мог бы и чем от него ждали. Обще­ственное мнение, в отличие от мнения военных специалистов, прощало ему то, чего оно не простило предшественнику Кутузова, Барклаю де Толли, — не только отступление, но оставление Москвы. Более того, в этом видели такти­ческую хитрость:

Хоть Москва в руках французов,
Это, право, не беда —
Наш фельдмаршал князь Кутузов
Их на смерть привел туда[103].

 

Разумеется, народный характер войны сознавал не один Кутузов. Но он видел в нем особую прагматику. С точки зрения официальной пропаганды, народ играл в войне последнюю роль, что, в общем-то, было не так уж и мало, так как во всех предшествующих войнах, со времен Смуты, народ вообще не участвовал. Кутузов практически перевернул это положение вещей. Если ему и не удалось поднять настоящее всеобщее народное восстание против французов, то он очень удачно пугал французов его призраком.

23 сентября Кутузов принял приехавшего к нему в качестве парламентера генерала А.-Ж. Лористона, уполномоченного вести переговоры о перемирии. Миссия Лористона успеха не имела, и вскоре после его отъезда из походной типографии Кутузова вышла листовка, излагающая суть переговоров: «Ло- ристон жаловался на жестокость, которую проявляют крестьяне к францу­зам, гибнущим от их рук. Кутузов отвечал с иронией: "Возможно ли в течение трех месяцев цивилизовать народ, на который сами французы смотрят не иначе, как если бы это были орды Чингиз-хана?"». И далее: «Эта война ста­новится народной (курсив мой. — В.П.) и принимает характер, подобный борьбе в Испании. Русские крестьяне, вооруженные пиками, окружают со всех сторон французов, которые производят грабежи и оскверняют церкви». Народную войну Кутузов старался представить не только как жестокое и вар­варское истребление, но и как акт самопожертвования, наивысшим проявле­нием которого стал московский пожар. На заверения Лористона, «что фран­цузы не поджигали Москву <...> Кутузов возразил: "Я хорошо знаю, что это сделали русские; проникнутые любовью к родине и готовые ради нее на са­мопожертвования, они гибли в горящем городе"»[104]. Эту же мысль Кутузов чуть позже выразил в письме к маршалу А. Бертье: «Трудно остановить на­род, который в продолжение двухсот лет не видел войн на своей земле, народ, готовый жертвовать собою для родины и который не делает различий между тем, что принято и что не принято в войнах обыкновенных»[105]. В народной войне Кутузов видел не просто пропагандистский конструкт, но и реальную силу, способную победить Наполеона.

Ростопчина такая позиция совершенно не устраивала. В Кутузове мос­ковский генерал-губернатор видел человека, способного своим бездействи­ем спровоцировать народные мятежи. В вопросе о том, должна ли армия спасти Москву или же Москва должна быть принесена в жертву во имя спасения армии, Ростопчин занимал позицию, противоположную позиции Кутузова. Апеллируя к здравому смыслу, генерал-губернатор писал глав­нокомандующему: «Армии собраны и выведены были для защищения пре­делов наших, потом должны были защищать Смоленск, и теперь спасти Москву, Россию и Государя». Москву Ростопчин воспринимал не просто как русскую столицу, воплощающую в себе национальную сущность, но и как организующее начало народной жизни. Пока она не сдана неприятелю, «на­род русский есть самый благонамеренный». Но как только «древняя столи­ца сделается местом пребывания сильного, хитрого и счастливого неприя­теля», не только прекратятся «все сношения с северным и полуденным краем России», но и разрушится само народное тело, и тогда уже за народ «ни­кто не может отвечать»[106].

Ростопчин избегает слова «бунт», но оно явно подразумевается — как и то обстоятельство, что ответственность за народные волнения, вызванные по­терей Москвы, полностью ляжет на главнокомандующего русской армией. Шантажируя таким образом Кутузова, Ростопчин не переставал всячески чернить его в глазах царя и общественности. В письмах к Александру I он называет Кутузова «старой бабой-сплетницей», пишет, что тот «потерял го­лову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая»[107]. В письме к П.А. Тол­стому Кутузов изображен как «самый гнусный эгоист, пришедший от лет и разврата жизни почти в ребячество, спит, ничего не делает». И далее: «Я опа­саюсь, чтобы терпение народа не уступило место отчаянию, и тогда Россия погибнет неизбежно»[108].

Последствиями «бездеятельности» Кутузова Ростопчин пытался предста­вить дезорганизованность регулярной армии и возможность народного мя­тежа. «Солдаты уже не составляют армии, — писал Ростопчин царю 8 сен­тября 1812 года. — Это орда разбойников, и они грабят на глазах своего начальства»[109]. В своих письмах-донесениях царю и другим корреспондентам он фиксирует случаи мародерства и неподчинения солдат: «В имении Ма­монова явились мародеры для грабежа. Их прогнали, и два мужика начали взывать к мятежу», «во время службы человек 20 солдат пришли грабить церковь. Если наши крестьяне начнут драться с нашими солдатами (а я этого жду), тогда мы накануне мятежа». Все это, уверяет генерал-губернатор, делается с попустительства Кутузова, которого «никто не видит; он все ле­жит и много спит. Солдат презирает и ненавидит его». Поэтому Ростопчин предлагает царю «отозвать и наказать этого старого болвана и царедворца»[110]. Нападая на Кутузова, Ростопчин тем не менее не сомневается в том, что «неприятель должен здесь погибнуть», но добавляет: «Не Кутузов выроет ему могилу»[111]. Разлагающейся армии Ростопчин противопоставляет народ, который «есть образец терпения, храбрости и доброты»[112], но глав­ное то, что этот народ послушен начальству и в первую очередь самому Ростопчину.

Кутузов же стремился представить народную войну — прежде всего в глазах неприятеля — как реальность, изначально не предусмотренную командо­ванием, не нуждающуюся в командовании и не зависящую от командования. Она спровоцирована неприятелем и закончится лишь тогда, когда тот покинет пределы России. Это война, ведущаяся вопреки правилам военного ис­кусства и сопровождающаяся особой жестокостью. Вооружившись против Наполеона, русский народ реализует присущее всякому народу право на вооруженное восстание в случае, если его права попраны.

Не будучи посвящен в стратегический замысел Кутузова, Ростопчин при­нял эту пропагандистскую модель за чистую монету и всячески старался ей противодействовать. А.Г. Тартаковский в свое время обратил внимание на то, что Ростопчин самовольно изменил фразу о народной войне в приказе Кутузова от 19 октября по случаю оставления французами Москвы. Вместо слов о том, что Наполеону «не предстоит ничего другого, как продолжение ужасной народной (курсив мой. — В. П.) войны, способной в краткое время уничтожить всю его армию», Ростопчин поставил «ужасной неудачной войны»[113]. Лишнее упоминание народной войны ввиду «бездействия» армии показалось ему опасным.

Участие народа в войне Ростопчин представлял себе иначе. До прибли­жения неприятеля к Москве главную свою задачу он видел в сохранении спокойствия в столице: «Прокламации, мною публикованные, имели единст­венно в предмете утишение беспокойства»[114]. Особое беспокойство генерал- губернатору внушало намерение Наполеона освободить русских крестьян от крепостной зависимости: «Иной вздумает, что Наполеон за добром идет, а его дело кожу драть; обещает все, а выйдет ничего. Солдатам сулит фельдмаршальство, нищим — золотые горы, народу — свободу; а всех ловит за виски, да в тиски и пошлет на смерть: убьют либо там, либо тут»[115]. Но, к счастью и к гордости Ростопчина, московский люд не внял слухам о сво­боде и прочих благах. В письме к Балашеву от 30 июля 1812 года он писал: «...слово вольность, на коей Наполеон создал свой замысел завоевать Россию, совсем в пользу его не действует. Русских проповедников свободы нет, ибо я в счет не кладу ни помешанных, ни пьяных, коих слова остаются без дей­ствия»[116]. «Но что приятно, — писал он 6 августа тому же адресату, — это дух народный, на него положиться можно; и я всякий день имею доказатель­ства, что внушения его ни мало не колеблют»[117].

Когда Наполеон подошел к Москве, Ростопчин планировал выступить во главе вооруженного народа и принять участие в обороне столицы. К этому его призывал П.И. Багратион: «Мне кажется иного способа нет, как не доходя два марша до Москвы всем народом собраться и что войско успеет, с холод­ным оружием, пиками, саблями и что попало соединиться с ними и навалиться на них, а ежели станем отступать точно к вам неприятель поспешит»[118]. З0 августа появилась афиша с призывом готовиться к вооруженной обороне столицы: «Вооружитесь, кто чем может, и конные, и пешие; возьмите только на три дни хлеба; идите со крестом; возьмите хоругви из церквей и с сим знаменем собирайтесь тотчас на Трех Горах; я буду с вами, и вместе истребим злодея»[119]. Осведомитель М.Я. Фон-Фок доносил своему патрону А.Д. Балашеву: «Рассказывают, что Граф Ростопчин укрепляется с собран­ным им ополчением в Кремле, что сам одет в кафтане Русском и намерен за­щищать Москву до последней капли крови»[120].

Ростопчин вынашивал даже более широкие замыслы, чем оборона сто­лицы. В его намерения, видимо, входила организация широкой народной войны наподобие испанской, о чем впоследствии писала его дочь: «Мой отец хотел организовать войну гвелирасов или партизан, инициатива которой при­надлежала селянам, но ему не дали ни времени, ни средств»[121]. Конструируя идеологему «народной войны», Ростопчин преследовал две цели. Во-первых, он стремился приуменьшить заслуги Кутузова в победе над Наполеоном; во- вторых, как человек, претендующий на управление народным настроением в 1812 году, он отводил себе главную роль в спасении империи. Ростопчину, видимо, и в голову не могло прийти, что с течением времени не он, а Кутузов войдет в историю как организатор и вдохновитель народной войны. Вместе с тем ростопчинская концепция войны 1812 года хорошо вписывается в русло охранительной доктрины, совмещающей идеологическое конструирование народного идеала с вполне реальными опасениями свободного проявления народного духа. Поведение русского народа в 1812 году, якобы отвергшего предложения Наполеона о вольности (которых, кстати сказать, так и не последовало), интерпретировалось консервативным дворянством как попытка сохранить традиционный уклад и служило в его глазах весомым аргу­ментом против либерально-реформаторских намерений царя.

Что касается самого Александра I, то идею народной войны он осознал раньше других. Она зародилась в нем, видимо, вместе с пониманием того, что новая война с Наполеоном будет вестись на территории его государства. 9 июля царь писал М.Б. Барклаю де Толли: «Я решился издать манифест, чтобы при дальнейшем вторжении неприятелей воззвать народ к истребле­нию их всеми возможными средствами и почитать это таким делом, которое предписывает сама вера»[122]. За этим последовали два манифеста Шишкова: воззвание к Москве и Манифест о всеобщем ополчении. В них, как отмеча­лось выше, содержались основные формулы народной войны. Сама идея этой войны для царя была важна еще и потому, что позволяла ему выступить в но­вой для себя роли — роли лидера нации, сплоченной перед внешней угрозой. От него не требовалось специальных военных талантов, необходимых для ве­дения европейской войны. И если раньше их отсутствие вызывало у царя ощущение неполноценности и вселяло неуверенность в себе[123], то теперь он мог смело об этом говорить с высоты своего нового предназначения. В раз­говоре с мадам де Сталь, состоявшемся по возвращении царя из Москвы в Петербург, Александр выразил сожаление, что он «не обладает талантом полководца». «Я отвечала, — продолжает Сталь, — на это признание, испол­ненное благородной скромности, что государей на свете меньше, чем полководцев, и что поддерживать своим примером дух нации значит одержать величайшую из побед, — ту, какой до сих пор никто не одерживал»[124].

Противопоставление монарха и полководца было неслучайным. В основе его лежало убеждение, что власть и сила Наполеона целиком обусловлены его полководческим талантом и европейские монархи, не пользующиеся лю­бовью своих народов, не в силах ему противостоять. Во всей Европе только испанцы оказались в состоянии противостоять французам, но в Испании нет государя, который мог бы придать стихийному народному сопротивлению организованный характер и тем самым довести дело до полной победы. Монарха, пользующегося народной любовью и не собирающегося складывать оружие перед Бонапартом, европейское общественное мнение стремилось увидеть в Александре I. Почти сразу же по вторжении Наполеона в Россию наследный принц Швеции и бывший наполеоновский маршал Ж.-Б. Берна- дот в письме к Александру I, предлагая вооружить местных жителей[125] «по примеру испанцев», писал: если даже придется отступать, «Ваше Величество одним только желанием легко может восполнить потери посреди своей им­перии, окруженный любящими Вас подданными, которые только и стре­мятся к тому, чтобы обеспечить Ваше счастье и Вашу славу, в то время как император Наполеон удален от своего государства и ненавидим всеми на­родами, подчиненными его ярму и видящими в нем только предвестника разрушения»[126]. В своем ответе на это письмо Александр берет на себя роль лидера нации: «Решившись продолжать войну до конца, я должен думать о создании новых военных резервов. Для этой цели мое присутствие внут­ри империи необходимо, чтобы электризовать умы и заставить их принести новые жертвы»[127].

10 (22) августа Александр отправился в Або для личных переговоров с Бернадотом. По пути он ненадолго остановился в Гельсингфорсе, где в разговоре с И.А. Эренстремом изложил свое понимание народной войны. В своих запис­ках Эренстрем приводит обращенную к нему речь царя: «С тех пор, как Россия стала европейскою державою, ей пришлось не раз вести продолжительные войны, но они велись всегда вне ее пределов. Необходимый набор рекрутов постоянно вызывал ропот и неудовольствие со стороны владельцев этих людей. Когда исход войны не был благоприятен для государства, то подымались клики против правительства, утверждавшие, что оно могло бы избежать войны, что война велась дурно, выбор генералов был плохой и т. д. Вследствие чрезвычай­ной отдаленности театра военных действий, людям праздным и пустым болту­нам представлялась хорошая пища для всевозможных измышлений, так как даже наиболее прискорбные события войны, которою они мало интересова­лись, затрагивали их только косвенно. Теперь же нужно было убедить народ, что правительство не ищет войны, что оно вооружилось только на защиту го­сударства, надобно было сильно заинтересовать народ в войне, показав ее рус­ским по прошествии ста слишком лет впервые вблизи, у них на родине; это было единственным средством сделать ее народною (курсив мой. — В. П.) и сплотить общество вокруг правительства, для общей защиты, по его собствен­ному убеждению и по собственной его воле; вот главные причины, заставившие принять решение — ожидать неприятеля, не переходя границы. В настоящее время обнаруживаются уже благотворные результаты этого решения. Дух на­рода при этих результатах сделался превосходный. Большинство готово при­нести отечеству величайшие жертвы. Бонапарт надеется, может быть, на сочув­ствие к нему некоторой части русского населения, но он ошибается в расчете, так как все классы общества ожесточены против него и против французов»[128].

Из этого отрывка видно, во-первых, что народная война не является вой­ной европейской, а следовательно, ведется не в международных интересах и не связана с теми обязательствами, которые русское правительство берет на себя по отношению к другим правительствам. Во-вторых, народная война мо­жет быть только навязанной и вынужденной, а следовательно, правительство не может нести за нее ответственность. И, в-третьих, народная война исклю­чает самую мысль о мирных переговорах с противником. Таким образом, фраза Александра, брошенная им в самом начале войны, — что он не прими­рится с Наполеоном, пока хотя бы один вражеский солдат будет находиться на территории России, — приобретала прочный идеологический фундамент.

В той же беседе с Эренстремом Александр в очередной раз повторил, что не подпишет мирного договора с Наполеоном «даже на берегах Волги». Вер­нувшись из Або в Петербург, в разговоре с Р. Вильсоном, который состоялся незадолго до Бородинского сражения, Александр к уже ставшим крылатыми словам прибавил, что «он лучше отрастит бороду до пояса и будет есть кар­тофель в Сибири»[129].

Сразу после получения известия об оставлении Москвы иллюзии царя о его единстве с народом и о принесении совместной жертвы достигли апогея. Привезшему это известие полковнику А.Ф. Мишо 4 сентября 1812 года Алек­сандр сказал: «Возвратитесь в армию, скажите нашим храбрецам, объявляйте всем моим верноподданным везде, где вы проезжать будете, что если у меня не останется ни одного солдата, я стану во главе моего дорогого дворянства и моих добрых крестьян и пожертвую всеми средствами моей империи»[130]. А 19 сентября (1 октября) он писал Бернадоту: «Ныне более, нежели когда- либо, я и народ, во главе которого я имею честь находиться, решились твердо стоять и скорее погрести себя под развалинами империи, чем начать перего­воры с новейшим Аттилою»[131].

Здесь миф о народной войне приобретает имперский оттенок. Под наро­дом в данном случае понимаются народы, населяющие Российскую империю от Прибалтики до Сибири включительно, которые составляют не просто еди­ное тело, но и единое цивилизованное пространство, испытывающее на себе варварское нашествие во главе с Наполеоном-Аттилой. Примирение с Напо­леоном невозможно, как невозможно примирение варварства и цивилизации. Поэтому либо нашествие варваров будет отражено, либо под обломками им­перии погибнет цивилизация.

Независимо от того, признавалась ли война 1812 года частично народной или всенародной, она исключала идею мира. Она велась не для того, чтобы, как писал Клаузевиц, «заставить противника выполнить нашу волю»[132], а для того, чтобы не подчиниться воле противника. Мир в данном случае ассоции­руется с неволей. Еще в начале войны Александр I говорил Р.С. Стурдзе, что Наполеон «рассчитывает поработить нас миром»[133]. Императрица Елизавета Алексеевна, в 1812 году настроенная не менее патриотично, чем ее супруг, утверждала, что «мир <...> был бы смертным приговором России»[134]. Идеологема народной войны апеллировала к теории естественного права и исклю­чала возможность договора с тираном. Сама идея международных договоров в ходе Наполеоновских войн оказалась дискредитированной. Необходимо было искать новые принципы объединения Европы, которые, с одной сто­роны, исключали бы возможность новых войн, а с другой, не накладывали бы на народы и правительства обязательств, не соответствующих их подлин­ным интересам. В поисках новых форм международной политики рождалась идея Священного союза.



[1]      Толстой Л.Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 7. М., 1981. С. 131.

[2]      Дживелегов А.К. Александр I и Наполеон. М., 1915. С. 236.

[3]      Попов А.И. О характере войны 1812 года // Эпоха 1812 года. Исследования. Источники. Историография: Сб. ма­териалов. М., 2002. С. 234.

[4]      Русская старина. 1901. № 3. С. 605, 606, 612.

[5]      Вопрос о восприятии войны 1812 года как народной ли­беральным общественным мнением (будущими декабри­стами) подробно рассматривается в другой работе: Парса- мов В. С. К генезису политического дискурса декабристов. Идеологема «народная война» // Декабристы. Актуаль­ные проблемы и новые подходы. М., 2008. С. 159—195.

[6]      Глинка С. Записки о 1812 годе. СПб., 1836. С. 263.

[7]      Шишков А.С. Избранные труды. М., 2010. С. 285.

[8]      Шишков А.С. Указ. соч. С. 304.

[9]      См., например: Roccu de. Memoire sur la guerre des franfais en Espagne. P., 1814; Pradt de. Memoires historiques sur la revolution d'Espagne. P., 1816. См. также: Парсамов В.С. Указ. соч. С. 161 — 169.

[10] Шишков А.С. Указ. соч. С. 301.

[11]    Шишков А.С. Указ. соч. С. 302.

[12]    Там же. С. 282.

[13]    Там же. С. 494.

[14]    Там же. С. 579.

[15]    Там же. С. 304—305.

[16]    MaistreJ. de. Oeuvres completes. T. 12. Lyon, 1886. P. 424.

[17]    MaistreJ. de. Oeuvres completes. T. 12. P. 209.

[18]    Имеется в виду Наполеон.

[19]    Maistre J. de. Oeuvres completes. T. 12. P. 79.

[20]    Ibid. P. 79.

[21]    Ibid. P. 79.

[22]    Ibid. P. 115.

[23]    Ibid. P. 226.

[24]    Ibid. P. 195.

[25]    Ibid. P. 195.

[26]    Ibid. P. 166.

[27]    Ibid. P. 285—286.

[28]    Архив кн. Воронцова. М., 1880. Т. 14. С. 488.

[29]    Maistre J. de. Oeuvres completes. T. 12. P. 195.

[30]    Ibid. P. 196.

[31]    Staёl G. de. Considerations sur la Revolution franfaise. Paris, 1983. P. 426.

[32]    Сталь Ж. де. Десять лет в изгнании. М., 2003. С. 208. Ниже Сталь пишет, что под варварством она понимает «некую первобытную энергию, которая способна заменять нациям удивительную мощь, даруемую свободой» (Там же. С. 215).

[33]    Там же. С. 210.

[34]    Сталь Ж. де. Указ. соч. С. 211.

[35]    Там же. С. 211.

[36]   «Длинные бороды придают лицам их выражение еще более

благочестивое» (Там же. С. 201); «.бороды <...> со­общают лицам необычайную силу и достоинство» (Там же. С. 211).

[37]    Там же. С. 201.

[38]    Там же. С. 207.

[39]    Там же. С. 201.

[40]    Приводимые ниже биографические сведения в основном заимствованы из: Русский биографический словарь. Фа- бер—Цявловский. СПб., 1901. См. также: Мильчина В.А. «Праздный наблюдатель» 1811 года о России и Санкт-Пе­тербурге // НЛО. 1993. № 4. С. 352—353. В.А. Мильчина также обратила внимание на связь письма Фабера и книги мадам де Сталь (см. комментарий в: Сталь Ж. де. Указ. соч. С. 423).

[41]    <Фабер>. Портрет Бонапарта // Бич Франции, или Ко­варная и вероломная система правления нынешнего пове­лителя Французов, описанная очевидным наблюдателем. СПб., 1814. С. 1; 6.

[42]    ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 696.

[43]    ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 319. Французский оригинал письма был опубликован П.И. Щукиным: Бумаги, отно­сящиеся до Отечественной войны 1812 года, собранные и изданные П.И. Щукиным. М., 1901. Ч. 6. С. 113—122. Рус­ский перевод: Русский архив. 1902. Кн.1. С. 31—41. Ввиду того, что публикация П.И. Щукина содержит разночте­ния, письмо цитируется по архивной авторской копии в моем переводе.

[44]    ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 696. Л. 2.

[45]    ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 696. Л. 3.

[46]    Там же. Л. 8 об.

[47]    Об этом см.: Парсамов В.С. Указ. соч.

[48]    См.: Сталь Ж. де. Указ. соч. С. 223—226.

[49]    ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 696. Л. 3 об.

[50]    Там же. Л. 4 об.

[51]    Там же. Л. 5 об.—6. По обоснованному предположению В.А. Мильчиной, рассуждения Фабера о характере рус­ского варварства «имеют немало общего с идеями Сталь, а возможно, являются их истоком» (см. комментарий в: Сталь Ж. де. Указ. соч. С. 423). В пользу этого предполо­жения говорит и тот факт, что Сталь широко пропаганди­ровала письмо Фабера, о чем тот писал А.Н. Оленину: «Вы знаете, что мадам де Сталь была не согласна со многими моими идеями относительно рабства, но мадам де Сталь Россию знала еще меньше, чем Германию. И до конца своих дней она будет считать идеи свободы применимыми там, где я нахожу их неосуществимыми. Тем не менее она придала широкую известность моему письму, содер­жащему первоначальное представление о национальном движении в России. Это письмо в свое время произвело большую сенсацию при дворе в Стокгольме: его читал и перечитывал принц королевской крови, оно распростра­нялось в высшем обществе. Мадам де Сталь, как она мне сообщала, заставила сделать копии, которые были по­сланы в Германию, Англию, Италию — повсюду, куда они могли быть в то время доставлены» (ОР РНБ. Ф. 542. Оп. 1. Ед. хр. 319. Л. 3—3 об.).

[52]    Raynal G.-T. Histoire philosophique et politique des etablisse- mens et du commerce. Geneve, 1782. T. 5. P. 138.

[53]    Gregoir H. De la litterature des negres, ou Recherches sur leurs facultes intellectuelles, leurs qualites morales et leur littera- ture; suivies de Notices sur la vie et les ouvrages des Negres qui se sont distingues dans les Sciences, les Lettres et les Arts. Paris, 1808. P. 278—279.

[54]    Bertaud J.-P. Le Consulat et l'Empire 1799—1815. Paris, 2004.

[55]    Pascal A. Les bulletins de la Grande Armee precedes des rap­ports sur l'armee franfaise depuis Toulon jusqu' a Waterloo. Paris, 1844. T. 5. P. 181. Речь в данном случае идет именно о пропагандистской модели, а не о реальных планах На­полеона, заключавшихся, как известно, в стремлении как можно скорее подписать новый мирный договор с Алек­сандром I и заставить царя строго соблюдать континен­тальную блокаду.

[56]    Сын Отечества. 1813. Ч. 6. № 20. С. 36.

[57]    Сын Отечества. 1813. Ч. 5. № 14. С. 81.

[58]    <Лёвшин В.> Послание рускаго к французолюбцам. Вмес­то подарка в новый 1807 год. СПб., 1807. С. 3.

[59]    <Лёвшин В.> Указ. соч. С. 40.

[60]    Сын Отечества. 1812. Ч. 1. № 6. С. 232—233. Ср. стихи Се­мена Новикова:

Пусть варварами нас Французы величают, Что не мечтаем мы пустот, так как они. Прочь с мудрованием! — пусть нас не просвещают! — Избави нас Господь премудрой сей резни!!! Да мир пребудет в нас, — к Творцу прямая вера, — Любовь к Отечеству, к Царю, к старейшим нас. — И — Вавилон падет, секира близ и — час. (<Новиков С.> Панихида Наполеону, или Последнее с ним прощание в воспоминание 1812 года, положившего начало новой эпохе в делах света, и возвысившего неколебимую из­древле славу Россиян беспримерным истреблением в Рос­сии полмиллиона Наполеонова войска, самого ж Наполеона примерным бегством. СПб., 1813. С. 21).

[61]    ОР РНБ. Ф. 542. Ед. хр. 319. Л. 2.

[62]    Русский биографический словарь. Обезьянинов—Очкин. СПб., 1905. С. 216.

[63]    Сын Отечества. 1812. Ч. 1. № 3. С. 112.

[64]    ОР РНБ. Ф. 542. Ед. хр. 11.

[65]    Русский архив. 1868. № 12. Стб. 1983—2000.

[66]    См., например, письмо к нему «одного Смоленского поме­щика от 4 августа» (ОР РНБ. Ф. 542. Ед. хр. 692).

[67]    Русский архив. 1868. № 12. Стб. 1986, 1995.

[68]    Сын Отечества. 1813. Ч. 4. № 12.

[69]    Русский архив. 1892. № 8. С. 419.

[70]    Русская старина. 1901. № 3. С. 600.

[71]    Narishkine m-me. 1812. Le comte Rostopchine et son temps. SPb., 1912. Р. 125. Не только дворянству, но и образован­ным людям других сословий афиши Ростопчина казались верхом безвкусия и глупости. Так, например, ростовский купец 2-й гильдии М.И. Маракуев писал: «Глупые афишки Ростопчина, писанные наречием деревенских баб, совер­шенно убивали надежду публики» (Русский архив. 1907. Кн. 2. Вып. 5. С. 114).

[72]    С.Н. Глинка, опубликовавший на страницах «Русского вестника» «Дружеское послание от Главнокомандующего в Москве к жителям ее», явно конструируя «обратную связь», пытался стилистически воплотить «народную» ре­акцию на призывы Ростопчина: «"Он (Ростопчин. — В.П.) вразумляет народ православный, говорили они (жители Москвы, на которых в первую очередь были рассчитаны ростопчинские афиши. — В. П.); он остерегает шаткие умы от всякого зла. Он с нами молится Богу; как же нам за него не молиться Богу?" Я сам также был очевидцем, какое действие произвели сии слова: Когда дело делать, я с вами; на войну идти; а отдыхать, за вами. У многих из глаз ли­лись слезы; на лицах пылала отважность; ибо все, в ту же бы минуту, готовы были поднять оружие на врага веро­ломного. "Рады за Начальником нашим идти в огонь и в воду! восклицали восхищенные жители Москвы: рады с ним и жить и умереть. Осторожность первая похвала; а трусость последняя глупость"(коренная русская посло­вица. — Примеч. С.Н. Глинки). Рады быть осторожными на страже Москвы белокаменной: она мать русских городов; она Царство в Царстве Русском. Слава Богу и Государю! слава им за нашего Начальника. Он слушает приказ Госу­дарев; он бережет нас как детей; — он крепкой слуга Госу­дарев; он отец Москвы!" Это не вымысел, но простое по­вторение общего голоса русских сердец. Искусство не выдумает таких слов. Одни только благодарные души мо­гут сказать Начальнику, неусыпному о благе общем: Ты крепкий слуга Государев; ты отец Москвы» (Русский вест­ник. 1812. № 10. С. 86—88).

[73]    Вяземский П.А. Мемуарные заметки // Державный сфинкс. М., 1999. С. 421—422.

[74]    Narishkine m-me. Op. cit. P. 125.

[75]    Процитированный выше М.И. Маракуев, в частности, свидетельствует, что «афишки Московского градоначаль­ника гр. Растопчина выводили всех из терпения деревен­ским сказочным стилем, который он желал бы приблизить к понятию черни. Неудачные эти выдержки его вызывали презрение, а чернь неизвестно за что питала к нему вели­чайшую ненависть» (Русский архив. 1907. Кн. 2. Вып. 5. С. 125).

[76]    Narishkine m-me. Op. cit. P. 124.

[77]    Подробнее см.: Sandomirskaja I. «A heavy fatherland and a cruel language»: Admiral A.S. Shishkov and imperial sym­bolism in modern Russian language philosophy // Slavic Al­manac. 2003. Vol. 9. P. 82—97.

[78]    Глинка С.Н. Записки. М., 2004. С. 299.

[79]    В московском арсенале на тот момент имелось 80 тыс. ру­жей (см.: Попов А.Н. Москва в 1812 году // Русский архив. 1875. Кн. 3. С. 29).

[80]    Ростопчин Ф.В. Ох, французы. М., 1992. С. 218.

[81]    Отечественная война в письмах современников (1812— 1815) / Под ред. Н. Дубровина. СПб., 1882. С. 80.

[82]    Ростопчин Ф.В. Ох, французы... С. 302.

[83]    Характеристику членов и идей этого кружка см.: Narish- kine m-me. Op. cit. P. 111—119, 223—266; Степанов М. (А.Н. Шебунин). Жозеф де Местр в России // Литератур­ное наследство. Т. 29/30. М., 1937. С. 577—625.

[84]    Степанов М. (А.Н. Шебунин). Указ. соч. С. 599.

[85]    Narishkine m-me. Op. cit. P. 120.

[86]    Русский архив. 1892. № 8. С. 562.

[87]    Русская старина. 1901. № 3. С. 598.

[88]    См. об этом: Семевский В.И. Волнения крестьян в 1812 г. и связанные с отечественной войною // Отечественная война и русское общество. 1812—1912. М., 1912. С. 74—79.

[89]    Русский архив. 1892. № 8. С. 539.

[90]    Троицкий НА. Фельдмаршал Кутузов: мифы и факты. М., 2002.

[91]    Коленкур А. Мемуары. Поход Наполеона в Россию. Смо­ленск, 1991. С. 121.

[92]    Шуазель-Гуфье С. Исторические мемуары // Державный сфинкс. С. 285.

[93]    См.: Троицкий НА. Указ. соч. С. 158—160.

[94]    Русский архив. 1885. № 10. С. 244.

[95]    Отечественная война в письмах современников. С. 94. Стоит отметить, что сам Александр I в письме к Екатерине Павловне от 18 сентября 1812 года, перечисляя причины назначения Кутузова на должность главнокомандующего, сослался на письмо к нему Ростопчина от 5 августа, в кото­ром тот «сообщил, что вся Москва желает, чтобы Кутузов командовал» (Николай Михайлович, вел. кн. Переписка им­ператора Александра I с сестрой великой княгиней Екате­риной Павловной. СПб., 1910. С. 87).

[96]    Шильдер Н.К. Император Александр I, его жизнь и царст­вование. Т. III. СПб., 1905. С. 99.

[97]    По описанию Н.Н. Муравьева-Карского, «Кутузов был малого роста, толст, некрасив собою и крив на один глаз» (Русский архив. 1885. № 10. С. 244).

[98]    По воспоминаниям генерала С.И. Маевского, «природа одарила его прекрасным языком, который восходил до высокого красноречия. В нем были счастливые обороты в мыслях и словах, и притом он умел сохранять всегда чуд­ную прелесть лаконизма и игривость от шуточного до ве­личественного. Можно сказать, что Кутузов не говорил, но играл языком: это был другой Моцарт или Россини, об­вораживавший слух разговорным своим смычком. Но при всем творческом его даре, он уподоблялся импровизатору, и тогда был как будто вдохновенен, когда попадал на мысль или когда потрясаем был страстью, нуждою или дипломатическою уверткою. Никто лучше его не умел од­ного заставить говорить, а другого — чувствовать, и никто тоньше его не был в ласкательстве и в проведении того, кого обмануть или обворожить принял он намерение» (Маевский С.И. Мой век, или История генерала Маевско- го // Русская старина. 1873. № 8. С. 153—154).

[99] Толстой Ф.П. Записки. М., 2001. С. 160; Глинка С.Н. За­писки о 1812 годе. СПб., 1836. С. 35—36. Наполеон назы­вал Кутузова «le vieux renard du Nord» («старый лис Се­вера»). «Постараюсь доказать великому полководцу, что он прав», — заметил Кутузов, когда ему сделался извест­ным этот отзыв (Шильдер Н.К. Указ. соч. Т. III. С. 98).

[100]  Эдлинг Р.С. Записки // Державный сфинкс. М., 1999. С. 177. По свидетельству Ф.П. Толстого, Кутузов накануне отъезда к армии «сказал, что если он застанет наши войска еще в Смоленске, то не впустит Наполеона в пределы России» (Толстой Ф.П. Указ. соч. С. 160).

[101]  Свод высказываний Кутузова по этому поводу см. в: Троиц­кий НА. Указ. соч. С. 160—161.

[102]  Кутузов М.И. Письма. Записки. М., 1989. С. 310.

[103]  Кованько ИА. Солдатская песня // Сын Отечества. 1812. Ч. 1. № 1. С. 42.

[104]  Листовки Отечественной войны 1812 года: Сб. документов. М., 1962. С. 47—48. Ср. слова пушкинской Полины из «Рос- лавлева»: «Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение наше мне не страшно, честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который ру­бит сам себе руки и жжет свою столицу» (Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 16 т. Л.: АН СССР, 1938. Т. 8 (1). С. 157).

[105]  Кутузов М.И. Письма. Записки. С. 358.

[106]  Русская старина. 1870. № 9. С. 305.

[107]  Русский архив. 1892. № 8. С. 536.

[108]  Несколько писем графа Ф.В. Растопчина к графу П.А. Тол­стому 1812 года // Русский архив. 1885. Кн. 3. № 11. С. 414.

[109]  Русский архив. 1892. № 8. С. 535.

[110]  Русский архив. 1892. № 8. С. 535—536, 542.

[111]  Там же. С. 539.

[112]  Там же. С. 438.

[113]  См.: Тартаковский А.Г. Военная публицистика 1812 года. М., 1967. С. 67.

[114]  Ростопчин Ф.В. Сочинения. СПб., 1853. С. 244.

[115]  Ростопчин Ф.В. Ох, французы. С. 212.

[116]  Отечественная война в письмах современников. С. 69.

[117]  Там же. С. 82.

[118]  Отечественная война в письмах современников. С. 75.

[119]  Ростопчин Ф.В. Ох, французы. С. 218.

[120]  Архив СПб ИИ РАН. Ф. 16. Оп. 1. Ед. хр. 232. Л. 32—33.

[121]  Narishkine m-me. Op. cit. P. 179.

[122]  Цит. по: Вороновский В.М. Отечественная война 1812 г. в пределах Смоленской губернии. СПб., 1912. С. 237.

[123]  В начале войны у Александра состоялся разговор с фрей­линой императрицы Р.С. Стурдзой: «Говоря о патрио­тизме и народной силе, государь отозвался так: "Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, соответствовать пре­данности этого удивительного народа". — "Как же это, го­сударь? Я вас не понимаю". — "Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе; а я, по несчастию, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла в тени двора (a l'ombre d'une cour); если бы меня тогда же отдали к Суворову или Румянцеву, они меня научили бы воевать, и, может быть, я сумел бы предотвратить бедствия, которые теперь нам угрожа­ют". — "Ах, государь! Не говорите этого. Верьте, что Ваши подданные знают Вам цену и ставят Вас во сто крат выше Наполеона и всех героев на свете". — "Мне приятно этому верить, потому что вы это говорите; но у меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исполнять, как бы я желал, должность, которую я занимаю. Но, по крайней мере, не будет у меня недостатка в доброй и твердой воле на благо моего народа в нынешнее страшное время. Если мы не да­дим неприятелю напугать нас, война может обратиться к нашей славе» (Эдлинг Р.С. Указ. соч. С. 175).

[124]  Сталь Ж. де. Указ. соч. С. 224—245.

[125]  Имеется в виду население между Двиной и Неманом.

[126]  Correspondance inedite de l'Empereur Alexandre et de Ber- nadotte pendant l'annee 1812. Paris, 1909. P. 22.

[127]  Correspondance inedite de l'Empereur Alexandre et de Ber- nadotte... P. 24.

[128]  Цит. по: Шильдер Н.К. Указ. соч. T. III. С. 101.

[129]  Вильсон Р.Т. Дневник путешествий, службы и обществен­ных событий в бытность при европейских армиях во время кампаний 1812—1813 года. Письма к разным лицам. СПб., 1995. С. 258.

[130]  Шильдер Н.К. Указ. соч. T. III. С. 112.

[131]  Correspondance inedite de l'Empereur Alexandre et de Ber- nadotte... P. 36.

[132]  Клаузевиц К. фон. О войне. М., 2010. Т. 1. C. 23.

[133]  Эдлинг Р.С. Указ. соч. С. 175.

[134]  Шильдер Н.К. Указ. соч. Т. III. С. 114.

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба