Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №118, 2012
На визитке значится: «Dmitrii Prigov, Poet, Artist», и его адрес записан латиницей, будто для экспорта на Запад.
Michael Davidson. Leningrad: American Writers in the Soviet Union
Ни один язык не может овладеть человеком полностью.
Дмитрий Пригов. Искусство предпоследних истин
В конце 1980-х — начале 1990-х годов во всем мире рос спрос на современное искусство Китая и России. Среди знаковых примеров — портрет Мао Цзэ-дуна на коробке «Quaker Oats» работы Цянь Хоньту («Long Live Chairman Mao Series #29», 1989) и произведение Александра Косолапова, изображающее Ленина на рекламе кока-колы («Ленин Coca-Cola», созданное в 1980-м, но получившее известность спустя десять лет). Подобные произведения, как и западный поп-арт и концептуальное искусство, на которые они ориентируются, демонстрируют зависимость локальных национальных традиций от глобальной экономической художественной системы. Они опровергают точку зрения, что искусство концептуализма являло собой «решительный разрыв» с «гегемонией Запада» и «радикальный сдвиг <...> в повсеместном развитии и распространении искусства»1. Знаменуя полное энтузиазма включение новых стран в глобальный капитализм, они зарабатывают на привлекательности отживающей иконографии коммунизма у западной аудитории.
Пример Дмитрия Пригова, однако, прочерчивает иную траекторию: его обращение к национальному контексту с самого начала было связано с обращением к контексту общемировому. Если концептуализм «стремился установить критический подход к искусству, медиа, массовой культуре и технологии», то в практике Пригова этот подход обусловлен его отношением к институциональной системе западного искусства и понятиям «русскости» и «западности»2. Пригова записали в концептуалисты в начале 1980-х. Для критиков, писателей и художников его круга этот термин стал элементом стратегического присвоения западного искусства. Апроприация наследовала термину «соц-арт», введенному Виталием Комаром и Александром Меламидом в 1972 году: лингвистическая и культурная адаптация «поп-арта» иронически подразумевала, что «там, у американцев, — перепроизводство вещей, здесь, у нас, — перепроизводство идей, идеологии»3. В 1980-х Пригов сходным образом определял себя относительно западного концептуализма. Последние двадцать лет, до своей смерти в 2007 году, он путешествовал с выставками и перформансами по всему миру — его искусство, казалось, отвечало «концу истории»: в нем видели предвестие падения Советского Союза, с которым этот «конец» многие и отождествляли4. Пригов инсценировал смерть и воскрешение национальных традиций и мифологий литературы и культуры, причем делал это на фоне исчезновения своих более ранних мишеней внутри культуры советской. Он продолжал свою деятельность, несмотря на то, что стратегии повторения, копирования и апроприации превратились в общие места глобального капитализма и современного искусства.
Однако вместо простого противопоставления местной иконографии глобальному языку современного искусства, как в работах Цянь Хоньту и Косолапова, Пригов совмещает различные локальные и транснациональные языки и системы культуры, вскрывая их недостаточность для описания современности. Широкое использование практик, специфических для советских реалий, как, например, самиздатовские публикации, соединяет свойственную русской интеллигенции фетишизацию универсальной ценности этих хрупких, воспроизведенных вручную текстов со всепроникающим повтором и копированием в (пост)концептуальном искусстве. Тем самым Пригов демонстрирует, что природа глобального не едина, но множественна и складывается из различных дискурсивных систем. Каждая из них описывает отношения между частным и общим: лирическим субъектом и универсальными моральными и литературными ценностями; между советским «героем» и «народом»; между потребителем и мировой экономикой. Воспроизводя их в неожиданных и сложных переплетениях, Пригов обнажает свойственные им параллельные системы бинарных оппозиций — локального и глобального, конкретного и всеобщего, Востока и Запада, России и мира — и в то же время предлагает альтернативы, возникающие непосредственно внутри этих столкновений.
«МИЛИЦАНЕР»
Художественное и литературное наследие Пригова образует «глобальный проект», в котором комбинируются различные жанры, медиа, дискурсы, языки; проект, отсылающий к культурному материалу и реалиям всего мира5. Столь разнообразные практики объединяет свойственная автору стратегия повтора. Пригов вводит самые разные типы итераций: повторяющиеся формы серийных структур, воспроизведение существующих текстов и культурного материала в новых модуляциях, повторение существующих произведений или форм в других медиа, тематизацию процессов повтора (например, техник репродуцирования), повторение в различных языках и культурных контекстах6. Итеративные техники можно неограниченно применять к самым разным медиа и исходным материалам. Как и сам объем созданного Приговым (а одних только стихотворений и рисунков насчитывается десятки тысяч), техники повтора подчеркивают, что культурные, идеологические и экономические системы, с которыми работает автор, притязают на столь же глобальное или универсальное положение — будь то идея всемирного значения русской литературы, имперская мечта о превращении Москвы в Третий Рим, похожее стремление СССР построить единый коммунистический мир под своим началом или же понятие безграничного глобального рынка7.
Воспроизводя существующие дискурсы и образы, Пригов использует остраняющие режимы их организации, или «интервалы», призванные «регулировать один режим так, что искажаются другие. Одна из переменных сохраняется — вопреки ожиданиям <...> — константной, тогда как другим позволено принимать радикально свободные значения»8. Системы интервалов, применявшиеся в искусстве XX века от Дюшана до Кейджа, часто возникают в работах Пригова. Примером могут служить его организованная по алфавитному принципу серия «Азбука» или использование регулярного интервала машинописи самиздатовских страниц в противоположность типографскому набору, а также серия «Банки» (1970-е). Здесь самые разные материалы представлены на (или в) повторяющейся структуре стандартных жестяных банок, которые становятся, по словам Пригова, «всем языком» или «единичной формой жизни»9. Подобно контейнерным грузоперевозкам, изменившим в то время глобальную экономику, или столь же глобальной унификации, подразумеваемой работой Уорхола «Банка супа Campbell» (1962), «Банки» Пригова подчеркивают, что «ценность <...> заключается не в сущности, но в использовании»10.
Сводя вместе столь разные системы организации, Пригов не позволяет ни одному из множества языков полностью овладеть автором. Вместо этого он создает сингулярные точки столкновения, подрывающие оппозиции — Восток/Запад, локальное/глобальное, частное/универсальное, мужское/женское, — на которых строятся различные системы, от дискурса «холодной войны» до гендерных конвенций11. Каждый случай повтора переплетается и сопротивляется регулярности собственных интервалов и воспроизводимости текстов, жанров и дискурсов, на которых основывается12. Практика Пригова может быть понята как «переакцентуация» — этим термином Михаил Бахтин описывал воспроизведение или смешение жанров «пародийно-ироническим» (или иным, смещающим их привычное значение) способом, а также сходные эффекты, производимые при передаче чужой речи13. Переакцентуации Пригова не являются ни просто искренними, ни ироничными14. В них встроены сложные отношения искренней имитации, стилизации и пародии, которые меняются в разные исторические периоды, включаясь в перепрочтение литературных текстов в разные времена и, можно добавить, в различных местах, культурах и языках15. Соединяя различные дискурсы, жанры и средства, Пригов по-новому артикулирует их — процесс, который сам автор неоднократно называл «пересечением»16. Работа Пригова направляет этот процесс переакцентуации по векторам повтора и рекомбинирования, включая цитирование, серийность, перевод, медиум и режим воспроизведения. Осмысляя наше глобальное состояние, многие теоретики и авангардисты подчеркивают, что «вера в тотальную систему» определяет сегодня «любые попытки мыслить поверх локальных и конкретных обстоятельств»17. Пригов же, напротив, отказывается ограничиваться любой определенной системой, языком или дискурсивным режимом. Он подрывает претензии каждой системы на тотальность, разыгрывая столкновение такой системы с ей подобной. Развивая взгляды Бахтина, согласно которому владение и манипуляция жанрами являются формой свободы, поэтика повтора у Пригова подчеркивает одновременно несвободу бесконечного повторения и свободу каждого жеста внутри бесконечных возможностей пересекающихся систем, повторений, языков18.
Лучше всего технику повтора иллюстрирует «Милицанер». Этот персонаж является примером того, как даже в 1970-х, когда Пригов работал исключительно для неофициальной аудитории в рамках русско-советского культурного контекста, его работам были присущи глобальная перспектива и методы, свойственные «интернациональному языку искусства (от поп-арта до концептуального искусства и перформанса)»19. Его «Милицанер» возникает из воспроизведения и пересечений советской идеологии, фольклора и верности русской интеллигенции универсальным, «вечным» ценностям искусства и литературы. Героическая фигура государственной власти, он верен русской поэтической традиции, а также связан с полуграмотной народной традицией («Милицанер» вместо «Милиционер», стилистически неуместная просодия). Пригов сталкивает клише соцреализма с мифологиями русской интеллигенции, но одновременно исследует глобальные притязания этих локальных дискурсивных систем, фокусируясь на их обращенности к трансцендентным, всесильным, универсальным точкам зрения. Одно из самых известных и часто цитируемых стихотворений, впервые вышедшее в самиздате в 1976 году, ярко выражает этот глобальный замысел:
Когда здесь на посту стоит Милицанер
Ему до Внуково простор весь открывается
На Запад и Восток глядит Милицанер
И пустота за ними открывается
И центр, где стоит Милицанер —
Взгляд на него отвсюду открывается
Отвсюду виден Милиционер
С Востока виден Милиционер
И с Юга виден Милиционер
И с моря виден Милиционер
И с неба виден Милиционер
И с-под земли...
Да он и не скрывается20
Здесь «Милицанер» предстает архетипической фигурой власти и авторитета, простираясь на весь земной шар. Если принять во внимание, что Внуково расположено на окраинах Москвы, будучи при этом одним из международных аэропортов, можно увидеть, как стихотворение акцентирует отношения российской локальности и глобального взгляда. Текст играет также на дискурсе советской идеологии и образности русской культуры, представляющей страну, и особенно ее столицу, «Третий Рим», как центр, связывающий Восток с Западом, Европу с Азией. В то же время вариации написания слова «милиционер» в тексте подчеркивают способность повтора создавать различия. В предуведомлении 1978 года к циклу стихотворений о «милицанере» Пригов заявлял, что образ его героя является не ироническим, но мифическим, и функционирует как посредник: «динамика», «соединяющая небеса и землю»21. Через гиперболизированные повторы, которые, похоже, приводят в замешательство даже самого воображаемого автора, стихотворение пытается объять целый мир: Запад и Восток, небо и море, землю и подземное царство. Здесь отзываются гиперболические притязания русской поэтической традиции. (Позже Пригов объяснял, что стремился в своем центральном художественном проекте создать «идеального поэта», «который своими словами накрывает весь мир»22.) Эти притязания Пригов объединяет с претензиями идеологической системы на универсальные ценности. Божественная задача поэта сталкивается с не менее божественной миссией советского милиционера; огромная власть обоих подчеркнута и одновременно принижена наивной, почти детской интонацией стихотворения, нелепостью гиперболы, квазифольклорными речевыми формулами23.
Кажется, что от концептуального искусства менее всего ожидаешь образов вроде «милицанера», но связи последнего с западным концептуализмом проясняются при обращении к другим работам Пригова этого периода, например «Книге декретов» (1977). Здесь также сопрягаются практики советской идеологии с мифологизацией художника, писателя и, особенно, поэта в русской культуре, в том числе в самиздате. Вся книга состоит из озаглавленных распоряжений, по одному на страницу, каждое из которых подписано Приговым — что объединяет свойственную западному концептуализму проблематику авторства с советской идеологической системой24. Другая похожая работа того же времени, «Сберегательная книжка» (1977), состоит из записей взносов и снятия денег со счета, подписанных Приговым. Как и стихотворения о милиционере, «Книга декретов» и «Сберегательная книжка» соотносят власть художника/поэта с властью государственной. Кроме того, представляя образы государственной власти — милиционера, законодателя, кассира банка — в форме, ассоциирующейся с сопротивлением этой самой власти (самиздатовская книга), Пригов не только иронично комментирует сакральные мифы самиздата и советской идеологии, но и подчеркивает общую для них веру в созидающую миры силу властного слова.
В этот период Пригов также ставит под вопрос мифологии русской литературной традиции методом их дословного воспроизведения. Уже в «Культурных песнях» (1974) он переписывает строки классических русских поэтов, а в «Продолговатом сборнике» (1978) идет еще дальше, целиком воспроизводя первую строку пушкинского «Евгения Онегина» — позже техника копирования станет его фирменным приемом. Приговский метод заимствования совпадает по времени с публикацией влиятельного эссе Бориса Гройса «Экзистенциальные предпосылки концептуального искусства» (1977) в самиздатском журнале «37». Эссе Гройса представило западное концептуальное искусство в образе борхесовского Пьера Менара, который стремился воспроизвести «Дон Кихота» «слово в слово, строка в строку». Словно по совпадению, Гройс описывает подход Пригова и предвосхищает его более поздние, более радикальные буквалистские повторения25.
Следующее эссе Гройса, «Московский романтический концептуализм», закрепило термин «концептуалисты» за писателями и художниками приговского круга. В этом тексте Гройс стремится провести различия между герменевтической прозрачностью практик западного концептуализма — копирования или алгоритмического строения текста, — описанных в его предыдущем эссе, и подобными же процедурами, используемыми московскими художниками и писателями. Отмечая, что концептуализм зародился на Западе, он выделяет отличительные черты российского концептуализма, например «сохраняющееся единство русской души» и «мистический опыт». Для Гройса эти специфически русские черты позволяют московскому концептуализму взывать к гегелевскому коллективному «духу». Однако в эссе нет ни слова о Пригове, чей концептуальный «милицанер» подвешивает те самые клише о русскости и русском поэте, к которым обращается Гройс26. Для Гройса, как и для Пригова, то, что позже будет названо московским концептуализмом, зиждется на русско-советских культурных мифологиях и текстах в их соотнесенности с Западом. Но для Пригова западный мир располагается как внутри, так и снаружи этих локальных дискурсов, которые, соответственно, предстают разом и всеобъемлющими, и сомнительными. Таким образом, он отказывается исходить из культурных предпосылок анализа Гройса. Если последний стремится удержать границу между русским и западным концептуализмом, задача Пригова скорее в переакцентуации клише о могуществе русской литературы и советского государства посредством другого тропа национального самосознания — динамического образа посредника между Востоком и Западом на перекрестке множества языков, культур и традиций.
ОТ А ДО Я
В 1980-х, отчасти как признание мысли Гройса и влияния его эссе, а отчасти в результате развития контактов с Западом, Пригов все чаще называет себя концептуалистом и обращается к оппозициям «холодной войны» и клише об особенностях русскоязычной культуры. «Азбука I» (1980) отражает задачи художника этого периода, работая с международным контекстом и дихотомиями Востока и Запада27:
Американец — это враг
Англичанин — тоже враг
Бедуин — уже не враг
Болгарин — друг и младший брат28
Как и в стихах о «милицанере», Пригов воспроизводит советскую идеологию — вводя строку из партийного постановления 1980 года о международных отношениях — и сополагая ее с обращением к власти поэта:
Пушкин — это чистый гений
Пригов — это тоже гений29
Текст соединяет коллективность, довлеющую в советской идеологии, с романтическим акцентом на универсальном гении поэта-одиночки. Пушкин здесь становится точкой пересечения, позволяющей Пригову подключить националистический коллективный дискурс к образу исключительной личности писателя при помощи образа национального поэта России, чей мифологизированный статус формировался отчасти вокруг «споров о "моем" или "нашем" Пушкине», между его «личным» и «публичным образом»30.
Взаимосвязь международных отношений и самопредъявления подчеркнута серийной формой стихотворения. «Азбука I» является первой в обширной серии работ, где Пригов задействует интервальную структуру организованных по алфавитному принципу частей, от первой буквы кириллицы до последней, от А до Я. Пригов использует последнюю букву русского алфавита, означающую местоимение первого лица единственного числа, акцентируя сцепленность коллективной системы и индивидуального жеста:
Я — такого слова нет
Я на все здесь дал ответ31
В этих строках разыгрывается «очевидный парадокс: декларируя отсутствие только что использованного слова, поэт подчеркивает, что в коллективе нет (или не должно быть) эгоцентриков, но затем это слово вновь используется эмпатически, усиливая личные диктаторские декларации, отрицающие всякое иное мнение или несогласие другого индивида»32. Парадокс служит местом пересечения дискурсов, открывая пространство взаимодействия (как в текстах о милиционере) между утверждением мирового господства Советского Союза и универсалистскими претензиями русской литературы. Всего год спустя после первой самиздатской публикации «Московского романтического концептуализма» Пригов уже критикует коллективные формы идентичности, к которым апеллирует Гройс, а также парадоксальное сочетание индивидуализма и коллективизма, свойственное российскому авангарду33. Соединяя в по-детски простой форме букваря язык официальной пропаганды с аллюзиями на литературную традицию, Пригов ставит под вопрос обобщенные характеристики России, возникающие как в официальных правительственных заявлениях, так и в популярной мифологии, окружающей национального поэта России, а заодно и в гройсовском анализе русского концептуализма. Через отрицание «я» в советских идеологических клише, через настойчивую пропаганду «последнего места "я"» (как в «Веселом путешествии от А до Я» (1952) Самуила Маршака) Пригов вопрошает отношение индивида к его или ее русскости, а равно и культурные аксиомы, согласно которым поэт должен выражать коллективную идентичность и общую память34.
Текст располагается на пересечении множества систем повтора. С одной стороны, серийная форма алфавита подчеркивает обращение к тотальности, претензии словаря содержать в себе абсолютно все. Так текст воспроизводит систему советской внешней политики с ее разделением на врагов и друзей. Притязания на целый мир утверждаются еще сильнее последней строкой стихотворения: «Я на все здесь дал ответ». Такая же претензия на тотальность подчеркивается внутри традиции русской литературы через обращение к Пушкину, что в контексте алфавитной организации заставляет вспомнить знаменитую характеристику «Евгения Онегина», данную Белинским: «энциклопедия русской жизни». Текст подчеркивает сходство всеобъемлющих претензий русской культурной традиции и идеологии СССР времен «холодной войны». В то же время, инсценируя столкновение между этими системами и серийным принципом алфавита, текст отказывает любой из этих конструкций в способности дать «ответ на все», исчерпывающе описать человека, Россию или мир.
Картина Пригова «Небо и море» (1982) предстает еще более прямым ответом на попытку Гройса описать московский концептуализм одной теорией и объяснить его отличия от западного искусства. Пригов впервые использовал термин «концептуализм» в 1982 году, отвечая на упреки в «робости, недостаточности и доморощенности». Он парировал эту критику, настаивая, что «концептуализм берет готовые стилистические конструкции, пользуя их как знаки языка», что «если раньше художник был — "Стиль", являлся полностью в пределах созданной им по особым законам изобразительной или текстовой реальности, то теперь художник прочитывается на мета- уровне как некое пространство, в котором сходятся языки»35. Отражая такое понимание концептуализма, «Небо и море» объединяет специфический локальный контекст с обращением к более широкому, подчеркнуто западному миру через соединение русского и английского языков. Слово «дух», написанное красным в центре, преодолевает четко выраженные оппозиции холста с его бинарным разделением на Восток и Запад, небо и море, черное и белое. Так пародируется идея, что русский национальный дух, в отличие от западного индивидуализма, является также и трансцендентным коллективным духом человека (ср. с понятием «русской души») — та самая идея, к которой обращался Гройс тремя годами ранее, противопоставляя западный и российский концептуализм.
Появившись впервые в самиздатовском журнале «37», эссе Гройса было опубликовано в том же, 1979 году в качестве центрального материала в пилотном выпуске двуязычного русско-английского журнала «А—Я», издававшегося в Париже. Таким образом, данный текст стал рассматриваться в качестве главного посредника между российским и западным художественными мирами. В том же номере «А—Я» была опубликована работа Пригова, сочетающая поэтические и художественные практики36. Подобно «Небу и морю», эти визуальные стихотворения, которые Пригов называл стихограммами, осциллируют между текстом и образом, апеллируя и к западным традициям, и к традиции самиздата. Они осложняют данное Гройсом четкое разделение между множественными системами дискурса и повторениями. Как и следует из понятия «концептуальная поэзия» (которое, благодаря Гройсу, стали применять к работе Пригова), стихограммы показывают, что из особенностей культурного статуса поэта в России возникают предпосылки к особому типу транснационального концептуального искусства. Работа Пригова выделяется на страницах двуязычного художественного журнала, поскольку требует перевода и культурной контекстуализации, хотя ее визуальные элементы вроде бы отрицают необходимость чтения текста. Стихограмма акцентирует интернациональность языка концептуального искусства с его методом апроприации, а также языка конкретной поэзии; Макс Бенс в 1965 году описывал это как форму, которая «не разделяет, но объединяет языки»37. Пригов конструирует образы-стихотворения из повторяющихся строк заимствованных текстов (как правило, это общие места русской литературы, советского быта и идеологии), позволяя дискурсивным системам русской литературы и советской культуры пересекаться с международным языком концептуального искусства и конкретной поэзии. Пригов развивает иронию, заложенную в призыве коллеги-концептуалиста Ильи Кабакова «видеть слова вместо объектов»: это «в преломленном виде, ироничным образом и было воплощено: западный читатель вынужден был "видеть", вместо того, чтобы "читать"». Пригов формирует перекресток взгляда и чтения в серии столкновений, демонстрирующих и подрывающих всеобъемлющие притязания каждой отдельной дискурсивной, идеологической и художественной системы, с которыми он работает38.
Первое из двух визуальных стихотворений Пригова, опубликованных в «А—Я», озаглавлено «Нас вырастил Сталин партия на радость народу». Грамматически некорректная замена слова «Сталин» на «партию» отсылает к официальной замене в 1977 году слов гимна СССР, откуда были удалены все упоминания Сталина (предыдущие двадцать лет гимн исполнялся без слов). Таким образом, культурные отсылки Пригова легко считываются советским зрителем, но для западной аудитории оказываются непрозрачны. В то же время, однако, используя национальный гимн, Пригов признает, что зарубежные зрители могут прочесть его работу как репрезентацию нации. Его рукописные корректуры и верифицирующая их подпись («исправленному верить») подчеркивают, что художник берет на себя роль представителя своей страны. Как и в «Книге декретов» и «Сберегательной книжке», советская идеология и власть пересекаются здесь с постановкой под вопрос авторства и оригинальности, что свойственно концептуальному искусству с его техникой заимствования. Это подчеркнуто тем, как слово «Сталин», исправленное от руки на «партию», постепенно нелепым образом поглощает прочие возвышенные слова повторяющейся строки гимна, которая в версии 1977 года оставалась неизменной: «...на труд и на подвиги нас вдохновил». Внизу страницы остается повторяющееся слово «Сталин», исправленное на «партию», слова «нас вырастил» (удаленные в варианте 1977 года) и фраза, которая никогда не присутствовала в гимне, «на радость народу», иронично подменяющая слова из гимна 1944 года («на верность народу»). Опуская слово «верность» и ставя свою подпись, Пригов проблематизирует отношения между советской властью и представлением о русском поэте как истинном гласе народа.
Хотя подобные детали могут ускользнуть от западного читателя, юмористическая постановка под вопрос десталинизации и сатирический взгляд на национальную репрезентацию считываются в переводе заглавия: «We are grown by Stalin the Party for the joy of the people». Пригов подчеркивает двойную функцию государственного гимна: он одновременно репрезентирует нацию для других стран (и здесь музыка оказывается важнее слов) и укрепляет чувство национальной идентичности (чему служат слова и процесс коллективного исполнения). Аналогичным образом, визуальные элементы произведения доступны не говорящему по-русски читателю «А—Я», тогда как слова текста сопротивляются пониманию (кроме переведенного названия работы). Пригов акцентирует разрыв этой двойной роли государственного гимна, намекая на отсутствие общепринятого текста гимна в период после смерти Сталина и вплоть до введения нового текста в 1977-м. Реинсценируя замену слов гимна 1977 года, Пригов также сближает советскую и русскую национальную пропаганду с концептуальным искусством, демонстрируя, как та же самая серийная форма, которую он использует при создании произведения, позволяет сохраняться и трансформироваться официальной культуре. Существуя на пересечении вербального, визуального и музыкального языков, стихограмма сопоставляет интернациональное концептуальное искусство и конкретистскую поэзию с не менее глобальными претензиями Советского Союза и русской литературной традиции.
Второе опубликованное в первом номере «А—Я» произведение Пригова сходным образом сочетает культурную и национальную репрезентацию с транскультурным содержанием, вводя клише из латыни: «in vino Veritas» (ил. 3). Здесь Пригов актуализирует европейскую литературную и философскую традицию, восходящую к «Пиру» Платона, но, вопреки принятым нормам, транслитерирует клише в кириллицу, вместо того чтобы оставить выражение на латыни. Играя на отношении русского текста к латинскому, Пригов также указывает на традицию русской литературы — стихотворение Блока «Незнакомка», в котором поэт использует фразу «in vino Veritas» сперва в латинском написании, а ближе к концу текста — в русском переводе. Этому переводу соответствует вопрос Пригова: «А В ПИВЕ ЧТО?» Вопрос отличается от транслитерации латыни использованием прописных букв, визуально образующих подобие формы перевернутого винного бокала или стилизованного женского силуэта — напоминая о «незнакомке» из стихотворения Блока, возникающей перед пьяным лирическим героем после того, как тот видит себя отраженным «в. стакане»39. Как и в тексте Блока, приговское стихотворение-образ одновременно переводит иноязычное выражение на русский и ассимилирует видение иного («незнакомки») в различимой форме (отражение в бокале вина или его изображение). При этом «ключ» и «истину», открытые в стихотворении Блока благодаря незнакомке и вину, При гов превращает в грубую шутку. Так продолжается линия развенчания того, что он называл «чарующей сказкой» классической русской литературы40. Пригов сталкивает русский язык с латынью, пиво с вином, текст с изображением, трансцендентность как своеобразие русской романтической традиции и панъевропейское движение символизма с универсальными языками конкретистской поэзии и концептуального искусства.
В контексте «А—Я» использование пишущей машинки само по себе становится скрытым межкультурным комментарием. Стихограммы подчеркивают роль пишущей машинки как инструмента создания текста и его публикации, несмотря на их ироничное преображение в печатные изображения, редуцирующие самиздатовские особенности оригинала и лишенные части лингвистических функций для не говорящего по-русски читателя. В сопроводительном письме для «А—Я» Пригов так прокомментировал эту проблему: «В идеале, они могут быть воспроизведены только в технике, повторяющей все их особенности как произведений машинописного искусства»41. Граница между самиздатом и западной печатью, которую подчеркивает тут Пригов, пересекается с границей между визуальным искусством и поэзией. Будучи самиздатовским писателем, Пригов набирал и одновременно публиковал тексты, физическое воплощение которых становилось, таким образом, ауратическим оригинальным произведением искусства, но одновременно и лишенным ауратизма продуктом трудоемкого способа технического воспроизведения. Эти машинописные тексты состоят из коротких повторяющихся фраз, скопированных из других текстов и складывающихся в оригинальные изображения, которые, в свою очередь, являются частью бесконечно разрастающейся серии; так акцентируется их статус репродукций и в то же время — уникальных художественных произведений. Их воспроизведение в эмигрантском журнале переводит репродуцирование на следующий уровень деауратизации, одновременно устанавливая транснациональный статус «Стихограмм» в качестве произведений искусства. Каждая из стихограмм образует сингулярное пересечение множественных форм повторения общих мест русского языка, серийного метода и режима воспроизведения, располагаясь между полюсами вербального и визуального, русской культурной традиции и международного искусства.
Для первого и единственного номера литературного выпуска «А—Я» (1985) Пригов предложил в качестве произведения фотографию самого себя, сидящего за пишущей машинкой. Снимок разом и подчеркивает важность для литературной и художественной практики Пригова мифологий поэта в русской культуре, и показывает автора в процессе создания самиздата, и располагает его в пограничной ситуации между окружающими визуальными произведениями (среди которых и его серия «Банки») и «сценой письма». Темные очки, ненужные работающему в помещении писателю, подразумевают, что образ «я» остается для него столь же искусственным и постановочным, как и иконоподобное изображение у него над головой; эту работу можно рассматривать как одно из многих произведений, где Пригов играет сам себя42.
На этой и других фотографиях серии бросается в глаза одна из приговских стихограмм на стене с буквами «АЯ». Отсылая к названию журнала, в котором был опубликован снимок, стихограмма «АЯ» читается как игра между личной саморепрезентацией и энциклопедическим рядом от первой до последней буквы кириллического алфавита, подразумевающим тотальность культурной системы, столь же всеобъемлющей, как «энциклопедия русской жизни». Прямо над Приговым, на той же высоте — изображение, напоминающее автопортрет. Множественные повторения собственного образа на фотографии еще сильнее подчеркнуты буквами «АЯ», что можно прочесть как «а я», то есть еще одно утверждение или повторение самого себя в языковом измерении. Это постоянное присутствие «а я» обманывает тотальность «от А до Я» алфавита и вообще любой системы тем, что допускает вторжение иной системы.
Подобно тому как название журнала «А—Я» сталкивает одновременно латинскую и кириллическую букву «А» с чисто кириллической «Я», появление образа Пригова в этом журнале русских эмигрантов подчеркивает, что поэт работает на пересечении нескольких видов искусств и языков. Это изображение, опубликованное в начале перестройки, высвечивает отношения между литературой и визуальным искусством. Хотя двуязычное русско-английское художественное издание было адресовано западной аудитории, его литературная версия вышла без переводов. Она предполагала русскоязычного читателя, а в те времена большая часть этой аудитории к современному искусству оставалась безразличной43. Сочетание изображения и текста усиливает взаимодействие между художником и писателем в образе Пригова, сидящего за пишущей машинкой в своей домашней мастерской. Здесь также подчеркивается использование им культурного статуса поэта в России для переакцентуации концептуального искусства Запада. Еще более усиливает соотношение Востока и Запада парная к «АЯ» стихограмма «RA», зеркальная версия первой, которую журнал «А—Я» также опубликовал в 1985 году в брошюре стихограмм Пригова44. Используя вместо кириллицы латинскую букву R, Пригов выстраивает пару «АЯ»—«RA» как симметричную оппозицию между Россией и Западом. Он разводит А и Я — универсально понятное изображение и культурно-лингвистически непроницаемый текст. Пригов комбинирует множество систем повторения и противопоставления — каждая из них так же бесконечно растяжима, как использование алфавита — в столкновениях, которыми «ни один язык не может овладеть... полностью»45.
ПОСЛЕЖИЗНЬ
В 1989 году перемены, происходившие в Восточной Европе, привели к завершению — и похоронам — целой эпохи. Вскоре после исторических августовских выборов в Польше Пригов принял участие в конференции «Язык—Сознание—Общество», проходившей в Ленинграде. Здесь собрались российские социологи, ученые и писатели и их зарубежные коллеги, среди которых были и американские поэты. Один из них, Кент Джонсон, вспоминает, как на конференции ему показали любопытный объект: «У меня для вас подарок, сказал Дмитрий Пригов, и передал манильский конверт... Я открыл его и заглянул внутрь... Вытащил оттуда семь, нет, девять стопочек на скрепках со всех сторон, на каждой было напечатано одно-три слова. Это, сказал он, "Гробики стихов", внутри каждого из них стихотворение, но открывать эти гробики нельзя ни в коем случае, это было бы неуважительно к покойным»46. Майкл Дэвидсон тоже вспоминает «папочки, скрепленные со всех сторон, внутри которых, по словам Пригова, — фрагменты его стихотворений, разорванные на мельчайшие конфетти». Для Дэвидсона эти папочки предстали метафорой обветшалого города, изрытого «траншеями и выбоинами», с его «переменчивой погодой», и одновременно метафорой смены политического климата, позволявшего теперь встретиться писателям, некогда разделенным железным занавесом. В тексте, который был опубликован в книге «Ленинград» (как и воспоминания Дэвидсона), третий американский поэт, Лин Хеджинян, интерпретирует подарок Пригова в двух контекстах — советской цензуры и враждебности общества к поэзии: «Если государство рвет стихотворения, то в культурном контексте поэзия олицетворяет вызов и противоречивую картину власти. Если стихотворения рвут люди, культурный контекст превращает поэзию в мусор». Интерпретация Хеджинян подсказывает, что «Гробики» отсылали к специфическому образу диссидентской литературы, сложившемуся на Западе, но в то же время их можно было прочесть в протопостсоветском контексте47. Располагаясь на границе между подобными межкультурными прочтениями, на пересечении поэзии и современного искусства, в момент исторического перехода, «Гробики отринутых стихов» подчеркивали запаздывание поэзии и самиздата в ситуации застоя и надвигавшегося распада Советского Союза, одновременно комментируя позднесоветскую неофициальную культуру.
Кент Джонсон стал редактором англоязычной антологии русской поэзии «The Third Wave», задуманной на той конференции, но изданной уже после распада СССР. В предисловии к своей публикации в ней Пригов упоминает «Гробики» и «Стихограммы» в качестве примеров того, как «концептуализм в визуальном искусстве отличался значительной вербализацией визуального пространства, и сходный процесс обнаруживается в литературе: тексты часто трансформировались в трехмерные, физические объекты, многие из которых можно отнести к какому-то конкретному виду искусства только в силу соответствующего обозначения автором»48. «Гробики» состоят из скрепленных листов бумаги с напечатанными на них «отринутыми стихами» — иногда это целые листы, а иногда нарезка, что-то вроде конфетти49. Машинописные «обложки» напоминают самиздатские книги, а размер соответствует многочисленным самиздатским публикациям самого Пригова, которые он называл «мини-букс», хотя «Гробики», конечно, невозможно открыть и читать, не повредив содержимого. «Гробики» исчисляются тысячами и пародируют неуемное умножение текста культурой самиздата — «графоманию», которую Пригов прославляет и высмеивает чрезмерностью собственного поэтического производства (к 2000 году он планировал выпустить 24 000 стихотворений)50. При этом книги-папочки запечатаны подобно гробам, подразумевая захоронение русской культуры в самиздате в условиях советской цензуры, которая приговаривала множество текстов к смерти, не допуская их к публикации.
В позднесоветское время, с ростом интенсивности обмена между российским и западным искусством и литературой, «Гробики» стали читаться как похороны самиздатской культуры в результате либерализации. С другой стороны, они отражали «перестройку» самого Пригова, переакцентуацию им этой культуры посредством произведений, чья ценность определялась теперь не словами на страницах, но современным искусством, функционирующим в условиях глобального рынка. Дэвидсон видит в «Гробиках» «знаки общности, столь часто возникающей между иностранцами», выражая, как и Хеджинян, мечту о транснациональном сообществе поэтов, которое бы объединило Восток и Запад под ностальгически-утопическими лозунгами русского модернизма51. Но при этом, отмечает Дэвидсон, текст визитной карточки Пригова был «записан латиницей, будто для экспорта на Запад». В подобной перспективе «Гробики» предстают локальным продуктом, ориентированным на глобальный рынок: предлагая тексты, которые не нужно (или даже невозможно) читать, автор стремится выйти за пределы русскоговорящей аудитории.
«Гробики» подразумевают параллель между размыванием локальных особенностей в новой глобальной системе и отрицанием авторства. Как и для многих других работ Пригова — и многих более поздних концептуальных текстов, написанных на английском языке, — для них характерна структура-шаблон, способная порождать потенциально бесконечное множество текстов.
Такое серийное концептуальное письмо акцентирует полноту структур или систем, навязанных теоретическим мышлением, предлагая тотализующую работу с лингвистическим материалом, превращающую автора как бы в один из винтиков лингвистического механизма. Запечатанные папочки указывают на смерть автора, предавая слова поэта «могилам» через концептуальный дизайн работы и замуровывая локальный, запоздалый продукт внутри глобально распространяемой упаковки современного искусства.
Вместе с тем, располагаясь между советской культурой самиздата и международным рынком искусства, «Гробики» оказываются на пересечении нескольких систем и, тем самым, предлагают возможности жизни после смерти. Сама их форма подобна зомби, а своей паразитической связью с «умершими» стихотворениями «Гробики» воскрешают концепцию «послежизни» (Nachleben) Беньямина. В соответствии с этим понятием, постсоветская послежизнь «Гробиков» осуществляет непрестанную переработку исторического понимания в период общественных и политических изменений52. Сегодня на «Гробики» можно взглянуть и сквозь призму глобализации, что дополняет их прежнее прочтение в качестве фетишизированного текста самиздата, ставшего образом хрупкости человеческой жизни53. Похороненные самиздатовские стихи пережили тексты самиздата в постсоветскую эпоху, став своего рода визитной карточкой Пригова.
Подчеркивая упокоение культуры самиздата и конец культа поэта, Пригов уже в то время предвидел «полнейшее исчезновение русской литературы как сколько-нибудь значимого социально-культурного феномена», описывая эту трансформацию в свойственных времени терминах общемировой истории как «катастрофу глобальную»54. В книге «Явление стиха после его смерти» (1995) он связывал культурную катастрофу с межкультурным обменом. Как и в «Гробиках», в этой книге представлены итоги процесса, описанного следующим образом: «.писатели, обуреваемые в этой своей борьбе за европеизацию России, т.е., как понятно априори, будучи обуреваемы вполне благородными и прогрессивными порывами <...> сами роют себе яму»55. Заглавный цикл «23 явления стиха после его смерти» (1991) прямо связывает конец Советского Союза со «смертью» поэзии, при этом сдабривая апокалиптические мысли абсурдистским юмором. Цикл начинается со стихотворения, которое, по словам Пригова, «потрясло меня в детстве, хотя и было написано на 50 лет позже»56. Другие представлены как переводы, один из которых, к примеру, назван экспромтом — по легенде, друг поэта перевел текст с английского, «не понимая ни слова»57. Подобные переводы с малопонятных языков и перезапись воображаемого прошлого предлагают послежизнь для поэзии, переакцентированной и преобразованной переменами в отношении России к остальному миру и к собственной истории.
Как и «Гробики», разыгрывающие сцену смерти поэзии через ее трансформацию в современное искусство, «Явление стиха после его смерти» акцентирует пересечения между русской литературной традицией и глобальным рынком, перемежая тексты рисунками. Каждый рисунок приписывается разным художникам, разным языкам и, порой, определенному алфавиту: «Немецкий» у Кандинского, «Китайский» у Миро, «Японский» у Босха и т.д. Эти рисунки, датированные 1993 годом, вводят означающее языка или национальности белым шрифтом поверх черной штриховки. Штриховка в рисунке (столь свойственная искусству Пригова) сочетается здесь с заштрихованным текстом, приводя к самым неожиданным пересечениям линий, сигнализирующим о новых и запутанных отношениях между русской культурой и быстро глобализирующимся миром.
Постсоветские работы Пригова 1990-х сфокусированы на подобных изменениях и подменах, увязывая их как с новой капиталистической ситуацией, так и с межкультурным сравнением. «Исчисления и установления» (2001) состоят из прозаических уравнений, доводящих до абсурда систему наделения ценностью по модели коммерческих сделок: «Если вкусовые качества арбуза можно принять за 1, то селедке следует приписать также 1. Икре красной, в зависимости от ее склизкости, от 1,1 до 0,8. Хлеб черный 0,8. Чуть-чуть поджаренный уже тянет на 0,89. А поджаренный сразу 0,7»58.
Сосредоточившись на сравнении и соизмеримости, Пригов часто вводит пересечения между национальной культурой и исчислимыми значениями, открытыми к обмену: «Если достоинства русской литературы обозначить через 1, то китайская потянет на 0,99. Немецкая та 0,89. Английская на 0,87. Французская та 0,785. Испанская и итальянская на 0,75 каждая. Я потяну на 0,31»59. «Расчеты с жизнью» подразумевают связь между привлечением числовых значений, обменом и международной перспективой сравнения, приводя списки блюд, употребленных в музеях разных городов, стоимость этих блюд и их ценность в других смыслах. Одно блюдо стоит 15 гульденов, «но впечатлений была уйма гульденов на 60»60. Таким образом, обмен советской идеологии на глобальный рынок заменяет одну всеобъемлющую систему («На Запад и Восток глядит Милицанер») на другую (марки, гульдены, кроны, доллары, фунты). Но, как всегда у Пригова, применяя такую систему с абсурдной дотошностью, поэт подчеркивает ее неспособность охватить весь мир.
В более поздний период Пригов все больше работал на стыках различных медиа, соединяя фотографию, видео, перформанс и поэзию непосредственно в фигуре Дмитрия Пригова61. Вспоминая использованный в работах 1970-х образ надмирного русского поэта, Пригов в рамке проекта «Prigov Family Group» (позднее переименованной в группу «ПМП») делает в 2004 году перформанс, где сам превращается в икону — его портрету поклоняются сын и сноха, Андрей Пригов и Наталия Мали. На той же выставке был показан видеоперформанс, в котором Пригов принимает «небесную форму»: в одеждах ангела-монарха с картин Босха, он позволяет омыть себе ноги, подобно Христу. Ангельское одеяние — пример нередкой для Пригова трансгрессии гендерных норм62. Но поэт играет и роль отца семейства, в которое входят сын со своей женой63. Пригов-человек и Пригов-поэт символизируют власть и авторитет, подкрепленные конвенциональными отношениями полов и поколений. Соединяя роли поэта, ангела и отца, Пригов конструирует пересечение национальной литературной и религиозной традиций с реактуализацией в России консервативной концепции семьи как модели нации.
Пригов усиливает взаимосвязь между авторитарной властью и авторитетом поэта, свойственную его работам советского времени, в видеоперформансе «Народ и власть совместно лепят образ новой России», также показанном на выставке «Prigov Family Group» в 2004 году. Здесь Пригов в офицерской фуражке лепит глиняную скульптуру, ему помогает полуобнаженный сын. Видео соединяет наиболее известный приговский персонаж, милиционера, с авторитарным национализмом «новой России». Если с «отменой цензуры и исчезновением настоящего милиционера <...> концептуальный Милицанер тоже устаревает», то в 2000-х и концептуальный, и реальный милиционер возвращаются, последний особенно недвусмысленно узнается в бывшем офицере КГБ Владимире Путине»64.
«Стихи для Джорджика», завершающие каталог выставки, также возвращаются к характерной для Пригова в 1970—1980-х теме исключительного культурного статуса поэзии в России; здесь этот мотив переакцентуирован в свете нового исторического момента, вступив в послежизнь эпохи глобализации. В «Стихах для Джорджика» используются первые строки самых известных русских стихотворений, но каждый раз субъект или его адресат заменяются словом «Динозавр»; первая строка пушкинского шедевра «Евгений Онегин» читается так: «Мой Динозавр самых честных правил»65. Эффект, разумеется, чрезвычайно комический, что и использует Пригов в перформансе66. Еще смешнее становится от того, что слово «Динозавр» неуклюже ломает ритм ямбических строк — слом, характерный для просодии Пригова67. В предуведомлении к «Стихам для Джорджика» Пригов говорит, что это произведение отмечает постсоветский поворот в культурном статусе поэзии. Для него эти стихи решают практическую задачу: познакомить племянника с классиками русской поэзии в эпоху глобализованной популярной культуры, символом которой и выступает в работе «страсть [племянника] ко всякого рода динозаврам». Эта «динозавромания», подчеркивает Пригов, свойственна «детям разного возраста, национальностей, вероисповеданий».
Незадолго до этой выставки Пригов в интервью говорил, что место поэзии в культуре заняли рок- и поп-звезды, a люди уже не помнят наизусть «сотни, если не тысячи» стихов. «Попытки выхода в пограничные зоны — типа перформанса или визуализации — которые могли бы стать посильными возможностями расширения аудитории [поэзии] — так и не были приняты литературной средой (все-таки неотвратимо укорененной в культуре XIX века) и были попросту абсорбированы музыкальным и визуальным сообществами — по причине их нынешней доминирующей массы и влияния»68. Стихи про динозавра — яркий пример таких перформативных произведений, едва ли приемлемых для литературного истеблишмента. Они также свидетельствуют, что проблема не является сугубо российской, но растет «по всему свету», о чем Пригов говорил в той же статье69.
Характерно, что это единственная часть каталога, оставшаяся без перевода на английский. Хотя «Стихи для Джорджика» и пересекаются с глобальными феноменами динозавромании и современного искусства, в то же время они играют роль непереводимого символа отца и отечества, выраженного фигуре поэта, передающего традицию следующему поколению.
В разговоре со мной в Москве в 2006-м, всего за год до своей смерти, Пригов настаивал, что поэзия как таковая осталась в прошлом, а он занимается не поэзией, а «contemporary art» — он употребил английский термин70. Видеоопера «Россия» (2004) — другое произведение позднего периода, сходное по темам с выставкой «Prigov Family Group»; здесь художник возвращается к своим взаимоотношениям с западным концептуализмом, чтобы подчеркнуть отказ от поэзии (так никогда и не состоявшийся), вновь сталкивая национальные традиции и мировое искусство. Под аккомпанемент медленной, квазиромантической партии фортепиано Пригов в этом коротком комичном фильме пытается уговорить кота произнести слово «Россия». Видео завершается совместным пением слова «Россия» Приговым и его сыном. Эта работа близка «Интервью с котом» (1970) Марселя Бродтерса, который, как и Пригов в «Гробиках», воплотил переход от поэзии к искусству, превратив свои книги в скульптурную композицию, прочесть которую было уже невозможно71.
Возвращение Пригова к темам русского национализма и западного концептуального искусства совпадает с возрождением концептуализма в США — не в визуальном искусстве, а в литературной практике. Апологетами этой тенденции выступили такие писатели, как Кеннет Голдсмит (как и Пригов, скульптор, ставший поэтом), и влиятельные критики, в частности Марджори Перлофф, объявившие концептуализм поэтикой XXI века. Действительно, концептуальная поэзия стала в 2000-х наиболее влиятельным направлением англоязычного авангардного письма. И хотя и Голдсмит и Перлофф настаивают, что концептуальная поэтика развивает исторические прецеденты различных стран, используя принципиально «неоригинальный» или «нетворческий» подход, никто из них не упоминает Пригова72. В 1990-х Перлофф отмечала, что концептуализм Пригова основан на романтической концепции «психологической глубины» и поэтому служит «фактически антитезой американскому концептуализму 1960—1970-х, где понятие скрытого смысла отбрасывалось сразу». Проводимые ею различия в свою очередь опираются на противопоставление, введенное Гройсом в период «холодной войны», за двадцать лет до возникновения американского концептуального письма73. Неудивительно, что в предисловии к антологии «Against Expression» (2011) Крэг Дворкин упоминает Пригова лишь ради предупреждения, что «не следует путать это» с концептуальной поэзией74. При этом Дворкин, как и Гройс почти за тридцать пять лет до него, называет копирование Менаром «слово в слово, строка в строку» ярким образцом предвосхищения концептуальных практик75.
Бинарные противопоставления русского и западного концептуализма встречаются и сегодня, несмотря на высмеивающие их приговские пародии. Вопреки заявлению Перлофф, что концептуальное письмо отражает новую «неопределенность <...> местоположения» в эпоху Интернета, такое противопоставление говорит о сохранении национальных различий и бинарностей Восток/Запад, привнесенных в дискурс глобализации «холодной войной»76. Как показывает пример отношений американской концептуальной литературы и работы Пригова, воспроизведение и повтор — даже «слово в слово» — никогда не одинаковы. Смысл всегда зависит от местоположения, от меняющегося контекста, от исторического периода. При этом локальный контекст никогда не отделен полностью от пересечений с другими контекстами, местами и эпохами.
Работа Пригова служит моделью прочтения современного мира, который не описывается ни абсолютным сходством, ни тотальной чужеродностью, ни локальными различиями, ни глобальной культурой, но скорее сложными перекрестными штриховками различных традиций и дискурсивных систем, каждая из которых имеет локальные ассоциации и глобальные устремления. Пригов акцентирует, по его собственному выражению, «абсурдность тотальных амбиций, присущих желанию <...> уместить и описать целый мир»77. Он проблематизирует как стратегии прочтения, стремящиеся выйти за пределы дискурса, с которым они играют, так и стратегии, признающие свою полную встроенность в тотальные структуры. Он согласует различные системы прочтения мира, вводя знакомые бинарности похожего и различного, оригинального и вторичного, традиционного и современного, вырожденного и новорожденного, устаревшего и прогрессивного, Востока и Запада, живого и мертвого. Пригов остраняет любую национальную позицию или глобальный взгляд, прочерчивая множество линий, состоящих из языков, видов искусства, экономик, идеологий и историй, чьи сингулярные точки пересечения остаются, в конечном счете, неопознанными.
Пер. с англ. Сергея Огурцова под редакцией А. Скидана
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Bann S. Introduction // Global Conceptualism: Points of Origin, 1950s—1980s / P. Mariani (Ed.). New York: Queens Museum of Art, 1999. P. 3.
2) Corris M. An Invisible College in an Anglo-American World // Conceptual Art: Theory, Myth, and Practice / M. Corris (Ed.). New York: Cambridge University Press, 2004. P. 12.
3) Barabanov Y. Art in the Delta of Alternative Culture // Forbidden Art: The Postwar Russian Avant-Garde / G. White (Ed.). New York: Distributed Art Publishers, 1998. P. 31.
4) Epstein M. After the Future: The Paradoxes of Postmodernism and Contemporary Russian Culture / Trans. Anesa Miller-Pogacar. Amherst: University of Massachusetts Press, 1995; Dobrenko E. Socialist Realism, a Postscriptum: Dmitrii Prigov and the Aesthetic Limits of Sots-Art // Endquote: Sots-Art Literature and Soviet Grand Style / M. Balina, N. Condee, E. Dobrenko (Eds.). Evanston, IL: Northwestern University Press, 2000. P. 103.
5) Альчук А. Саунд-поэзия Дмитрия Александровича Пригова в контексте его глобального проекта // Пригов Д.А. Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста! Работы на бумаге, инсталляция, книга, перформанс, опера и декламация. М.: Московский музей современного искусства, 2008. С. 108—114. Лев Рубинштейн подчеркивает «глобальную» природу проекта Пригова в: Рубинштейн Л. Профессия: Пригов // Пригов Д.А. Подобранный Пригов. М.: РГГУ, 1997. С. 232.
6) О серийном методе см.: Янечек Д. Серийность в творчестве Д.А. Пригова // Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов / Под ред. Е. Добренко, И. Кукулина, М. Липовецкого и М. Майофис. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 501—512.
7) Пригов описывает свою практику как задействующую «отношения между идеологическим, бытовым, высоким культурным, низким культурным и прочими языками» (Пригов Д.А. Пригов как Пушкин: С Дмитрием Александровичем Приговым беседует Андрей Зорин // Пригов Д.А. Подобранный Пригов. С. 243). Сделанный им акцент на тотальных семиотических системах отражает роль структурализма в развитии российского концептуализма 1970-х (Пригов Д.А. Ох, есть, есть что вспомнить-то // Искусство. 1990. № 1. С. 10—14). Андрей Зорин отмечает, что в этот период Пригов «работал со структурами сознания», означавшими, что «мир советского официоза ощущался нами как "дом родной"» (Зорин А. Чтобы жизнь внизу текла. Дмитрий Александрович Пригов и советская действительность // Пригов Д.А. Советские тексты, 1979—1984. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 1997. С. 12—13).
8) Dworkin C. Zero Kerning // Open Letter. 2005. Vol. 12. № 7. P. 16—17.
9) Пригов Д.А. Предуведомление автора к публикации цикла работ. Неизданная рукопись. Dmitrii Prigov Papers. A-Ya Archive. Norton and Nancy Dodge Collection of Nonconformist Art from the Soviet Union. Zimmerli Art Museum at Rutgers University. 0-71.001.028.01.
10) Levinson M. The Box: How the Shipping Container Made the World Smaller and the World Economy Bigger. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2008. P. 1—2.
11) Кэтрин Чепела и Стефани Сандлер исследуют у Пригова «персонажи, сочетающие черты мужского и женского» (Чепела К., Сандлер С. Тело у Пригова // Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов. С. 539.
12) Итеративная поэтика Пригова объединяет позицию «бестелесного» концептуального художника» с ролью «телесного» практика перформанса и его «телесным и материальным пониманием письма», сочетая темпоральность языка и перформанса с пространственностью скульптуры, которую Пригов когда-то изучал. Подробнее см.: Деготь Е. Пригов и «мясо пространства» // Пригов Д.А. Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста!.. С. 50; Lutzkanova-Vassileva A. Reference, History, and Memory in Russian Conceptualist Poetry // Symposium. 2005. Vol. 59. № 1. С. 51; Курицын В. Русский литературный постмодернизм. М.: ОГИ, 2000. С. 91 — 124.
13) Бахтин М.М. Проблемы творчества Достоевского. Проблемы поэтики Достоевского. Киев: Next, 1994. С. 143, 146; Он же. Проблема речевых жанров // Он же. Литературно-критические статьи. М.: Художественная литература, 1986. С. 450.
14) Пригов сочетает «искренность и притворство», объединяя «бурлеск и пародию» с «интенсивностью и серьезностью» для «постановки под вопрос собственного пародийного намерения» (Хирт Г., Водерс С. Дмитрий А. Пригов –– манипулятор текстами // Пригов Д.А. Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста!.. С. 141;Janecek G. Dmitry Prigov. Неизданная рукопись. P. 43; см. также: Голынко-Вольфсон Дм. Читая Пригова: неоднозначное и неочевидное // НЛО. 2007. № 87 (http://magazines.russ.ru/nlo/2007/87/go20.html).
15) Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики: Исследования разных лет. М.: Художественная литература, 1975. С. 231—232.
16) Например, см.: Пригов Д.А. Пятьдесят капелек крови. М.: Текст, 1993. С. 7; Он же. Сборник предуведомлений к разнообразным вещам. М.: Ad Marginem, 1996. С. 89; Он же. Советские тексты, 1979—1984. С. 92; Он же. Книга как способ нечитания // Точка зрения. Визуальная поэзия, 90-е годы. Калининград: Симплиции, 1998. С. 61; Он же. Исчисления и установления: Стратификационные и конвертацион- ные тексты. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 46.
17) Hendershot C. Paranoia and the Delusion of the Total System // American Imago. 1997. Vol. 54. № 1. P. 15—37; Ngai S. Bad Timing (A Sequel): Paranoia, Feminism, and Poetry // Differences: A Journal of Feminist Cultural Studies. 2001. Vol. 12. № 2. P. 2, 6,17. Как и Нгай, Аптер связывает паранойю с глобализацией (Apter E. On Oneworlded- ness: Or Paranoia as a World System // American Literary History. 2006. Vol. 18. № 2. P. 372).
18) Бахтин М.М. Проблема речевых жанров. С. 450—451.
19) Barabanov Y. Art in the Delta. P. 31. Цитаты из Барабанова относятся к практике Комара и Меламида ранних 1970-х, но целиком и полностью приложимы и к Пригову.
20) Пригов Д.А. Собрание стихов: В 5 т. / Под ред. B. Obermayr. Wien: Gesellschaft zur Forderung slawistischer Studien, 1996—2009. Т. 2. С. 223; Т. 4. С. 43. Строчка «И с Юга виден Милиционер» не появляется в оригинальной версии 1976 года. Также в этой версии слово «милицанер» пишется со строчной буквы, тогда как с 1978 года и далее оно дается с прописной. Здесь я использовал позднейшие версии.
21) Пригов Д.А. Собрание стихов. Т. 4. С. 40.
22) Цит. по: Obermayr B. P-rigov wie P-uskin: Zur Demystifikation der Autorfunktion bei Dmitrij A. Prigov // Mystifikation—Autorschaft—Original / S. Frank, R. Lachmann, S. Sasse, S. Schahadat, C. Schramm (Hrsg.). Tubingen: Gunter Narr Verlag, 2001. S. 230.
23) О детских и других стилистических элементах стихотворения см.: Janecek G. Dmitry Prigov. P. 46—52.
24) См. репродукции из «Книги декретов» в: Пригов Д.А. Граждане! Не забывайтесь, пожалуйста!.. С. 200—201. Исследования авторства и подписи западными концептуалистами включают работы Элани Стертван, копирующие работы других художников под ее именем, а также пересъемку Шерри Ливайн изображений мастеров современной фотографии.
25) Гройс Б. Экзистенциальные предпосылки концептуального искусства // 37. 1977. № 12 (цит. по: http://plucer.livejournal.com/71212.html); Гройс перебрался в Москву и познакомился с художниками круга Пригова уже после написания этого эссе. См.: Jackson M.J. The Experimental Group: Ilya Kabakov, Moscow Conceptualism, Soviet Avant-Gardes. Chicago: University of Chicago Press, 2010. P. 178—179. Многочисленные случаи дословного или почти что дословного воспроизведения см. в: Пригов Д.А. Мантра высокой русской культуры // http://www.youtube.com/watch?v=y2my8S_dwZA; Он же. Факсимильное воспроизведение самодельной книги Дмитрия Александровича Пригова «Евгений Онегин Пушкина» с рисунками на полях работы Александра Флоренского. СПб.: Красный матрос; Митьки- либрис, 1998.
26) Гройс Б. Московский романтический концептуализм // А—Я. 1979. №. 1. С. 4—5.
27) Другие интерпретации стихотворения см. в: KupperS. Autorstrategien im Moskauer Konzeptualismus: Il'ja Kabakov, Lev Rubinstejn, Dmitrij A. Prigov. Frankfurt: Peter Lang, 2000. S. 151; Witte G. Katalogkatastrophen — Das Alphabet in der russischen Li- teratur // Zeichen zwischen Klartext und Arabeske / S. Kotzinger, G. Rippl (Hrsg.). Amsterdam: Rodopi, 1994. S. 49—50; Tchouboukov-Pianca F. Die Konzeptualisierung der Graphomanie in der russischsprachigen postmodernen Literatur. Munchen: Otto Sagner, 1995; Janecek G. Seriality in Prigov: The Alphabet Poems. Неизданная рукопись, 2008.
28) Пригов Д.А. Азбуки. Цит. по: http://www.prigov.ru/bukva/index.php.
29) Пригов Д.А. Азбуки.
30) Sandler S. Commemorating Pushkin: Russia's Myth of a National Poet. Stanford, CA: Stanford University Press, 2004. P. 3.
31) Пригов Д.А. Азбуки.
32) Janecek G. Seriality in Prigov. P. 8.
33) Маяковский, к примеру, соединял использование местоимения первого лица единственного числа (его первая книга называлась «Я!») с пропагандой коллективизма, например в «Советском алфавите». О связях Пригова с «Советским алфавитом» Маяковского см.: Witte G. Katalogkatastrophen... S. 49.
34) О связях с Маршаком и другими учебниками алфавита и изменениями символического смысла буквы «я» вследствие орфографической реформы 1918 года см.: Janecek G. Seriality in Prigov. P. 12, n.11; Kupper S. Autorstrategien. S. 146—148; Witte G. Katalogkatastrophen. S. 51.
35) Пригов ДА, Никонова Ры, Сигей Сергей. Переписка // НЛО. 1998. № 32. С. 271.
36) Пригов ДА. Дмитрий Пригов // А—Я. 1979. № 1. С. 52.
37) Bense M. Concrete Poetry // Concrete Poetry: A World View / M.E. Solt (Ed.). Bloo- mington: Indiana University Press, 1970. P. 73.
38) Tupitsyn M. About Early Soviet Conceptualism // Conceptualist Art: Points of Origin. New York: Queence Museum of Art, 1999. P. 106.
39) Стихотворение Пригова является одной из двух частей пары, и сама эта зеркальность отсылает к отражению в бокале вина в тексте Блока. Текст второго стихотворения пары такой же, но образует обратную форму, подобно перевернутому бокалу вина (Пригов ДА. Стихограммы. Париж: А—Я, 1985).
40) Добренко Е. Был и остается // НЛО. 2007. № 87 (http://magazines.russ.ru/nlo/2007/87/do17.html).
41) Пригов Д.А. Предуведомление автора к публикации...
42) Начиная приблизительно с 1980-х годов Пригов стал обращаться к себе в третьем лице. Он начал описывать создание образа Дмитрия Александровича Пригова как часть своего проекта. См.: Epstein M. After the Future: The Paradoxes of Postmodernism and Contemporary Russian Culture. P. 358.
43) Редактор «А—Я» столкнулся с этим безразличием, попытавшись заинтересовать известных российских писателей, например Иосифа Бродского (Шелковский И. Заметки из другого тысячелетия // Журнал на подоконнике. История издания «А—Я». Выставка в Музее и общественном центре им. А. Сахарова, с 6 августа по 8 сентября 2008 года; цит. по: http://www.sakharov-center.ru/museum/exhibition-hall/a-ya/2008.php).
44) Пригов ДА. Стихограммы.
45) Пригов ДА. Искусство предпоследних истин: Беседа с Дмитрием Приговым // Панорама. 1989. 17—24 февраля. С. 18.
46) Johnson K. Homage to the Last Avant-Garde. Exeter, UK: Shearsman, 2008. P. 92—93.
47) Davidson M, Hejinian L, Silliman R, Watten B. Leningrad: American Writers in the Soviet Union. San Francisco: Mercury House, 1991. P. 46.
48) Prigov D. What More Is There to Say? // Third Wave: The New Russian Poetry / K. Johnson and S.M. Ashby (Eds.). Ann Arbor: University of Michigan Press, 1992. P. 101.
49) Содержимое «Гробиков» варьируется. Из описания Джонсона следует, что в каждом находится целое стихотворение (Johnson K. Homage. P. 93). В то же время, как утверждает Дэвидсон, Пригов описывал содержимое подаренных ему «Гробиков» как «конфетти». Davidson et al. Leningrad. P. 46. Имеется также вариант, содержащий чистые страницы. Obermayr B. P-rigov wie P-uskin: Zur Demystifikation der Autorfunktion bei Dmitrij A. Prigov. P. 307, n. 72.
50) Как отмечает Бойм, «великая имперская литературная культура, которую Пригов-критик часто вспоминает с ностальгией, воссоздается в его работе через темы графомании» (Boym S. Common Places: Mythologies of Everyday Life in Russia. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1994. P. 209). Объяснение Приговым цели написания 24 000 стихотворений к 2000 году см. в: ObermayrB. Tod und Zahl: Transitive und intransitive Operationen bei V. Chlebnikov und D. A. Prigov // Wiener Slawistischer Almanach. 2005. Bd. 56. S. 230.
51) Davidson M. et all. Leningrad. P. 46. O мечте Хеджинян о транснациональном сообществе американских и русских поэтов см. в: EdmondJ. A Common Strangeness: Contemporary Poetry, Cross-Cultural Encounter, Comparative Literature. New York: Fordham University Press, 2012. P. 72—94.
52) Benjamin W. The Arcades Project / Trans. by H. Eiland, K. McLaughlin. Cambridge, MA: Belknap, 1999. P. 460. Моя интерпретация данного отрывка основана на: Benjamin A. Benjamin's Modernity // The Cambridge Companion to Walter Benjamin / D.S. Ferris (Ed.). Cambridge: Cambridge University Press, 2004. P. 112—113; а также на: Comay R. Benjamin and the Ambiguities of Romanticism // The Cambridge Companion to Walter Benjamin. P. 149.
53) В неопубликованном интервью с Анной Комароми Пригов описывает, как «хрупкий и компромиссный материал [самиздатовского текста] несет в себе ценное содержание, метафору человеческой жизни» (Komaromi A. The Material Existence of Soviet Samizdat // Slavic Review. 2004. Vol. 63. № 3. P. 615). По воспоминаниям Дэвидсона и Джонсона, они стояли у входа в Дом композиторов, собираясь посмотреть музыкальные тетради Чайковского, что подразумевает пародийную связь между «Гробиками» и одержимостью любым клочком бумаги, которого касалась рука национального гения. О буквальной и образной смерти поэта-модерниста в русской поэзии см.: Boym S. Death in Quotation Marks: Cultural Myths of the Modern Poet. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1991.
54) Беляева-Конеген С., Пригов Д.А. Крепкого вам здоровья, господа литераторы // Стрелец. 1992. № 3. С. 209, 207.
55) Беляева-Конеген С., Пригов Д.А. Крепкого вам здоровья. С. 209.
56) Пригов Д.А. Явление стиха после его смерти. М.: Текст, 1995. С. 9.
57) Там же. С. 13.
58) Пригов Д.А. Исчисления и установления... С. 6.
59) Там же. С. 6.
60) Там же. С. 11.
61) Голынко-Вольфсон Дм. Читая Пригова. См. также исполнение Приговым роли самого себя в театральном балете «Альфа-Чайка» (режиссер Александр Пепеляев, 2006) и участие Пригова в популярной российской телеигре «Сто к одному» во главе команды московских художников. Шоу снималось 15 мая 2007 года, всего за два месяца до смерти Пригова 16 июля. Однако, как еще одна из послежизней Пригова, программа вышла в эфир на канале РТР только 16 сентября 2007-го.
62) Подробнее см.: Чепела К., Сандлер С. Тело у Пригова // Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов. С. 513—539.
63) Художественный коллектив Пригов—Мали—Пригов позже стал известен как группа ПМП, однако каталог выставки 2004 года по-прежнему указывает оригинальное название — Prigov Family Group; оно появляется, в частности, на обложке каталога, иллюстрируя доминирование патриархальной и семейной форм, которые я здесь описываю (Пригов Дмитрий, Мали Наталия, Пригов Андрей. ПМП-позитив, или Реконструкция по касательной. М.: ГЦСИ, 2004).
64) Boym S. Common Places. P. 212. Об авторитаризме Путина и его обращении к популистскому национализму см., например: Robertson G.B. Managing Society: Protest, Civil Society, and Regime in Putin's Russia // Slavic Review. 2009. Vol. 68. № 3. P. 528—547.
65) Пригов Дмитрий, Мали Наталия, Пригов Андрей. ПМП-позитив. Без указания стр.
66) Я стал свидетелем перформанса Пригова в Гарвардском университете 19 февраля 2004 года.
67) Boym S. Common Places. P. 209.
68) ПриговД.А. Утешает ли нас это понимание? // НЛО. 2003. № 62 (http://magazines.russ.ru/nlo/2003/62/prigov.html).
69) Там же.
70) Пригов Д.А. Интервью автору. 19 июля 2006 года.
71) Пригов Д.А. и студия музея Анны Термен (Александр Долгин, Ираида Юсупова). Россия. 2004 (http://www.youtube.com/watch?v=p28B67twgwg). «Pense-Bete» (1964) Бродтерса состояло из сорока четырех книг его поэзии, замурованных в гипс.
72) Perloff M. Unoriginal Genius: Poetry by Other Means in the New Century. Chicago: University of Chicago Press, 2010; Goldsmith K. Uncreativity as a Creative Process // Drunken Boat. 2002—2003. № 5 (http://www.drunkenboat.com/db5/goldsmith/ uncreativity.html). См. также часто цитируемый манифест: Goldsmith K. Conceptual Poetics // Harriet the Blog. The Poetry Foundation. 2007. 22 January (http://www.poetryfoundation.org/harriet/2007/01/journal-day-one).
73) Perloff M. Russian Postmodernism: An Oxymoron? // Postmodern Culture. 1993. Vol. 3. № 2 (http://muse.jhu.edu/journals/postmodern_culture/v003/3.2perloff.html). Интерпретация Пригова у Перлофф в основном базируется на словах Эпштейна в послесловии к антологии «The Third Wave». Эпштейн, в свою очередь, открыто отталкивается от влиятельного эссе Гройса «Московский романтический концептуализм».
74) Dworkin C. The Fate of Echo // Against Expression: An Anthology of Conceptual Writing / C. Dworkin, K. Goldsmith (Eds.). Evanston, IL: Northwestern University Press, 2011. P. Xlviii, n. 2. См. также: Dworkin C. The UbuWeb Anthology of Conceptual Writing // http://ubu.com/concept — в эту антологию он включил в качестве предшественников работы Вито Аккончи, Джозефа Кошута и Гетруды Стайн, но не Пригова. В своем влиятельном блоге Рон Силлиман неоднократно отмечал отсутствие имени Пригова при обсуждении американской концептуальной поэтики.
75) Dworkin C. The Fate of Echo. P. xlv.
76) Perloff M. Unoriginal Genius: Walter Benjamin's «Arcades» as Paradigm for the New Poetics // Etudes Anglaises. 2008. Vol. 61. № 2. P. 231.
77) PrigovD. What More Is There to Say? P. 102.