Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №119, 2013
По легенде, Альфред Хичкок (бывший, как известно, католиком) проезжал однажды через небольшой швейцарский городок; внезапно он указал пальцем на что-то из окна машины и сказал: «Это самая страшная сцена, которую я когда-либо видел!» Сидевший рядом с ним друг с удивлением посмотрел в направлении, указанном Хичкоком: там не было ничего особенного — только священник, который во время разговора с мальчиком положил руку ему на плечо. Хичкок остановил машину, опустил стекло и крикнул: «Беги, мальчик, спасай свою жизнь!» Хотя этот анекдот можно рассматривать как проявление эксцентричности шоумена Хичкока, он ведет нас в самое «сердце тьмы» католической церкви.
Вспомним многочисленные случаи педофилии, сотрясающие католическую церковь: когда ее представители настаивают на том, что эти прецеденты, хоть и прискорбные, являются внутренним делом церкви, и усиленно противятся полицейскому расследованию, они отчасти правы. Педофилия католических священников не является чем-то относящимся только к тем лицам, которые в силу случайных причин выбрали профессию священника; это явление затрагивает католическую церковь в целом, оно вписано в само ее функционирование как социально-символического института. Педофилия относится не к «частному» бессознательному конкретных лиц, но к «бессознательному» самой институции: она возникает не потому, что католическая церковь должна выживать, приспосабливаясь к патологическим реалиям либидинозной жизни, но потому, что педофилия необходима церкви для самовоспроизведения. Можно представить себе «нормального» священника (не педофила), который после долгих лет службы все-таки оказывается замешан в педофилии, потому что сама логика институции подталкивает его к этому. Это институциональное бессознательное указывает на дезавуированную непристойную изнанку, которая, именно будучи дезавуированной, и поддерживает существование общественного института. Иными словами, церковь не просто пытается из конформизма замять эти щекотливые скандалы; защищая себя, она защищает свой глубочайший непристойный секрет. Отождествление себя с этой тайной стороной — важнейшая составляющая самой идентичности христианского священника: если священник всерьез (а не только риторически) осуждает эти скандалы, он тем самым исключает себя из церковного сообщества и перестает быть «одним из нас» (точно так же, как житель города на юге США в 1920-х годах, донесший полиции на ку-клукс-клан, исключил бы себя из сообщества, так как предал бы фундаментальную солидарность этого сообщества). Поэтому ответ на нежелание церкви расследовать указанные инциденты должен заключаться не только в том, что педофилия — уголовно наказуемое преступление и отказ помогать в расследовании указанных случаев является соучастием в преступлении; следует указать, что церковь как таковая, как институт, должна быть изучена на предмет того, каким образом она систематически создает условия для подобных преступлений. Самое тревожное в этих преступлениях — не то, что они совершаются в религиозной среде: эта среда является их составной частью и непосредственно используется в качестве инструмента соблазнения:
...техника обольщения задействует религию. Почти всегда в качестве прелюдии используется молитва. Сами места, в которых начинается растление, пронизаны религией — ризница, исповедальня, жилище священника, католические школы и клубы со священными изображениями на стенах. <...> Помимо сверхстрогих сексуальных предписаний церкви (например, смертный грех мастурбации — даже единожды предавшись ему и не исповедовавшись, попадешь в ад) есть гид, который может освободить тебя от необъяснимого мрачного обучения посредством необъяснимого священного исключения. [Хищник] использует религию, чтобы санкционировать секс как часть своего священнoслужения[1].
Религия не просто способствует усилению запретного удовольствия, превращая секс в акт трансгрессии, но, напротив, сам секс представлен в религиозных терминах как религиозное исцеление от греха (мастурбации). Священники-педофилы не были либералами, совращавшими мальчиков и утверждавшими, что гомосексуализм — нечто здоровое и разрешенное; мастерски используя инверсию, которую Лакан называл точкой пристежки (point de capiton), они настаивали на том, что грех, в котором исповедался мальчик (мастурбация), действительно является смертным, а затем приступали к гомосексуальным актам (например, к взаимной мастурбации), то есть не что иное, как еще более тяжкий грех, становилось методом «исцеления». Ключ находится в этом загадочном «пресуществлении», с помощью которого запрещающий закон, который заставляет чувствовать вину за обычные грехи, утверждается в форме еще более злостного греха — как если бы, в духе гегелевского совпадения противоположностей, закон совпадал с сильнейшей трансгрессией.
Летом 2012 года в Словении имело место ярчайшее проявление непристойности католической церкви. В этот спектакль были вовлечены двое участников — консервативный кардинал Франц Роде, словенец, занимающий высокое положение в рядах церковной номенклатуры, и Алоиз Уран, архиепископ, который сначала был снят с должности Ватиканом, а затем даже получил приказ немедленно покинуть Словению до того времени, когда обвинения против него будут полностью сформулированы. Так как Уран был очень популярен среди простых верующих католиков, начали ходить слухи о причинах столь сурового наказания. Примерно через неделю неловкого молчания церковные власти неохотно провозгласили: Уран подозревается в том, что он стал отцом внебрачного ребенка — объяснение, которое, по ряду причин, было встречено широким недоверием. Во-первых, слухи об отцовстве Урана были распространены уже на протяжении десятилетий — так почему же церковь не принимала меры раньше, когда Уран был назначен архиепископом Словении? Во-вторых, Уран публично заявил, что готов пройти тест на ДНК или любые другие тесты, чтобы доказать, что у него нет детей. В конце концов, хорошо известно, что в словенской церкви долгие годы шла борьба между консерваторами (среди которых был Роде) и умеренными (к которым принадлежал Уран). Но какова бы ни была правда, общественность шокировали двойные стандарты, продемонстрированные католической номенклатурой: в то время как Урану было приказано покинуть Словению из-за подозрения в отцовстве, реакция церкви была гораздо более мягкой в многочисленных случаях педофилии среди священников — эти инциденты не были доведены до сведения полиции, ответственные за них священники были не наказаны, но всего лишь перемещены в другую часть Словении, было оказано давление на родителей детей, подвергшихся насилию, чтобы сохранить все в тайне, и т.д.
Ситуацию усугубил неприкрытый циничный «реализм», продемонстрированный кардиналом Роде: в одном из интервью на радио он заявил, что «статистически это иррелевантная проблема — у одного или в крайнем случае у двух из сотен священников было своего рода приключение». Внимание общественности сразу привлекло выражение «своего рода приключение», использованное как эвфемизм для педофилии: жестокое преступление, заключающееся в изнасиловании детей, было представлено как обычное проявление безрассудной «жизнелюбивости» (еще одно выражение, использованное Роде) — как язвительно заметил кардинал в другом интервью: «В сорокалетнем возрасте случаются небольшие грешки, не так ли?» Вон она, католическая непристойность в чистом виде: никакой солидарности с жертвами (детьми), за позой моральной стойкости мы видим лишь плохо скрываемую солидарность с преступниками, циничный реализм (такова жизнь, под кожей все мы красные, священники тоже могут быть безрассудными и жизнелюбивыми...), так что в конечном счете истинной жертвой оказывается сама церковь, а преступниками — развязавшие против нее кампанию пристрастные СМИ. Позиция церкви ясна: педофилия — наш грязный секрет, и, нормализованный в таком качестве, этот секрет составляет основу нашей нормальности, в то время как быть отцом ребенка — настоящее преступление, которое должно быть безжалостно наказано; или, как сто лет назад сказал о христианстве Г.К. Честертон в «Ортодоксии» (не понимая, разумеется, всего, что следует из этих слов):
Внешняя его сторона — строгая стража этических ограничений и профессиональных священников; но внутри жизнь человеческая пляшет, как дитя, и пьет вино, как мужчина, ибо лишь ограда христианства сберегает языческую свободу[2].
Напрашивается вывод: «Хочешь наслаждаться языческой мечтой о жизни, полной удовольствий, но не платить за это меланхолической грустью? — Выбирай христианство!» Мы можем различить следы этого парадокса в известной католической фигуре священника (или монахини) как истинного носителя сексуальной мудрости. Вспомним одну из самых мощных сцен фильма «Звуки музыки» — после того, как Мария уходит из семьи фон Траппов обратно в монастырь, не в силах справиться с сексуальным влечением к барону фон Траппу, она не может найти там покоя, так как по-прежнему вожделеет барона; в известной сцене игуменья советует ей вернуться в семью фон Траппов и попытаться разобраться в своих отношениях с бароном. Она выражает это посредством странной песни «Взбирайся на каждую гору!» («Climb every mountain!»), чей удивительный смысл таков: «Сделай это! Рискни и попробуй все, к чему стремится твоя душа! Не позволяй мелочам сбить тебя с пути!» Невероятная сила этой сцены заключается в неожиданной демонстрации желания, которая делает эту сцену в буквальном смысле неловкой: человек, от которого следовало бы ожидать проповеди воздержания, призывает хранить верность своему желанию.
Примечательно, что, когда фильм «Звуки музыки» был показан в (тогда еще социалистической) Югославии в конце 1960-х годов, только эта сцена — трехминутная песня — была подвергнута цензуре и вырезана. Анонимный социалистический цензор тем самым продемонстрировал глубокое понимание по-настоящему опасной власти католической идеологии: это отнюдь не религия жертвенности, отказа от земных удовольствий (в отличие от языческого принятия жизни с ее страстями); христианство предлагает хитрую стратегию — потворствовать своим желаниям, не будучи обязанным расплачиваться за это, наслаждаться жизнью, не боясь разрушения и изнуряющего страдания после. Продолжая двигаться в этом направлении, можно даже предположить, что такова подлинная цель жертвы Христа: «Вы можете потворствовать вашим желаниям и наслаждаться, расплату за это я взял на себя!» В перверсивном функционировании христианства религия эффективно используется в качестве защитного средства и позволяет нам безнаказанно наслаждаться жизнью. Лакан был прав, когда перевернул известное высказывание Достоевского: «Если Бог есть, то все дозволено». Сегодня, когда случаи педофилии обнаруживаются внутри католической церкви, можно легко представить новую версию сцены из «Звуков музыки»: молодой священник жалуется настоятелю, что он до сих пор испытывает влечение к мальчикам, и просит продлить наказание, а настоятель в ответ поет: «Взбирайся на каждого мальчика!»
Следует провести еще одно различие — между мужской гомосексуальностью и педофилией. Недавние вспышки гомофобии в восточноевропейских посткоммунистических государствах заставляют задуматься: во время гей-парадов, проходивших в последние годы в Сербии и Хорватии (Белград, Сплит), полиция не смогла защитить участников, которые были грубо атакованы тысячами жестоких христианских фундаменталистов — как объяснить то, что главной силой антигейского движения в Хорватии является католическая церковь, в которой случилось столько скандалов из-за педофилии? (Хорватский гей-активист на это саркастически заметил — ошибка геев заключается в том, что их партнеры взрослые люди, а не дети...) Можно провести параллель с армией, другой разновидностью организованной толпы, которую Фрейд упоминал в одном ряду с церковью. По собственному опыту военной службы в 1975 году я знаю, что старая, печально известная Югославская народная армия была крайне гомофобской — когда у кого-нибудь обнаруживались гомосексуальные наклонности, он мгновенно превращался в изгоя и его не воспринимали как личность до самого окончания срока его службы. И в то же время армейский быт был проникнут атмосферой гомосексуальных намеков. Как возможно столь странное совпадение противоположностей? Этот механизм был описан Робертом Пфаллером:
Как отмечал Фрейд, сами действия, запрещаемые религией, совершаются во имя религии. Даже с убийством можно смириться, если оно совершено во имя религии. Воинствующие сторонники человеческой жизни, например те, кто выступает против абортов, могут дойти до убийства сотрудников клиники. Радикальные правые противники гомосексуализма в США действуют аналогичным образом. Они организуют так называемые «гей-погромы», в ходе которых избивают и насилуют геев. Таким образом, полное удовлетворение стремления убивать или гомосексуальных наклонностей может быть достигнуто только в том случае, если оно примет вид контрдействия. То, что кажется «противодействием», будет иметь эффект только в случае, если x, от которого нужно избавиться, возникнет и будет принят под видом не-х[3].
Здесь мы сталкиваемся с хрестоматийным случаем гегелевского определения через противопоставление: в образе борца с геями, насилующего гея, гей сталкивается с собственным определением через противопоставление, то есть тавтология (самоидентификация) обнаруживает себя как высшее противоречие. Это имманентное противоречие находится в самом ядре идентичности церкви и делает ее главной антихристианской силой сегодняшнего дня. Легенда гласит, что, когда в 1804 году папа приблизился к Наполеону, чтобы возложить корону на голову императора, Наполеон принял корону из его рук и возложил ее себе на голову самостоятельно; папа пошутил в ответ: «Я знаю, ваша цель заключается в том, чтобы уничтожить христианство. Но поверьте мне, ваше величество, вы потерпите неудачу — церковь пытается сделать это в течение 2000 лет и до сих пор не преуспела...»
Эта характерная противоречивость идеологического и легального порядка не ограничивается только церковными институциями: один из самых вопиющих ее примеров — сегодняшний Китай. Как реагируют официальные коммунистические теоретики, когда сталкиваются с очевидным противоречием: коммунистическая партия, все еще легитимирующая себя в марксистских терминах, отказывается от основной предпосылки марксизма, согласно которой самоорганизация рабочих является революционной силой, способной свергнуть капитализм? Складывается впечатление, что в данном случае мобилизуются все ресурсы легендарной китайской вежливости: считается невежливым напрямую задавать этот вопрос. Необходимо задействовать вежливость, так как это единственный способ объединить то, что не может быть объединено: марксизм используется как официальная идеология, в то время как его фундаментальная аксиома грозит привести к краху все идеологическое здание, поэтому придерживаться ее бессмысленно. В результате оказывается, что, хотя некоторые вещи запрещены, этот запрет не только не может быть публично озвучен, но и сам оказывается запрещенным: запрещено не только ставить вопрос о рабочей самоорганизации против капиталистической эксплуатации как главном постулате марксизма, но и публично утверждать, что запрещено поднимать сам этот вопрос[4]. Таким образом, нарушается то, что Кант называл «трансцендентальной формулой публичного права»: «Несправедливы все относящиеся к праву других людей поступки, максимы которых несовместимы с публичностью». Тайный закон, закон, неизвестный его субъектам, легитимирует деспотичный произвол — сравните с этой формулой название недавнего доклада о Китае: «В Китае является секретом даже то, что такое секрет»[5]. Интеллектуалы, которые сообщают о политических репрессиях, экологических катастрофах, бедности в сельских районах и т.д., получают годы лишения свободы за разглашение государственной тайны. Загвоздка в том, что многие законы и нормативные акты, регламентирующие режим государственной тайны, сами являются секретными и поэтому невозможно узнать, что и как ты нарушил.
Секретность самого запрета служит двум различным целям, которые не следует путать. Принято считать, что тем самым достигается универсализация вины и страха: если вы не знаете, что именно запрещено, то не можете знать, нарушаете ли вы какой-нибудь запрет, и, следовательно, оказываетесь потенциально виновными все время. Разумеется, за исключением пика сталинских репрессий, во время которых каждый мог быть признан виновным, люди обычно знают, когда они совершают то, что вызовет раздражение у власть имущих. Поэтому функция запрещения запретов предназначена не для того, чтобы спровоцировать «иррациональный» страх, но для того, чтобы потенциальные диссиденты (которые думают, что они могут заниматься критической деятельностью, поскольку не нарушают никаких законов и пользуются тем, что законы гарантируют, — свободой прессы и т.д.) знали, что если они вызовут слишком сильное раздражение у представителей власти, то могут быть наказаны. В бывшей Югославии печально известная 133-я статья Уголовного кодекса всегда могла быть использована для судебного преследования писателей и журналистов. Она предполагала уголовную ответственность за любой текст, в котором ложно представлены достижения социалистической революции или который может вызвать напряжение и недовольство общественности тем, как в нем представлены политические, социальные или иные темы. Эта последняя категория, очевидно, не только бесконечно пластична, но и совершенно самодостаточна: не означает ли сам факт обвинения со стороны властей, что вы уже «вызвали напряженность и недовольство общественности»? В те годы я спросил одного словенского политика, как он оправдывает существование этого закона. Он только улыбнулся и, подмигнув, сказал мне: «Ну, должен же у нас быть какой-то инструмент, чтобы держать в узде тех, кто раздражает нас, и не заботиться о юридических тонкостях!»
Но у запрещения запретов есть и другая функция, не менее важная: поддержание видимости. Хорошо известно, насколько важны были видимости для сталинизма: сталинский режим панически реагировал на любую угрозу нарушения видимостей; в советских средствах массовой информации не было криминальной хроники, сообщений о преступлениях и проституции и тем более о рабочих или публичных протестах. Не удивительно, что все это звучит по-кафкианскии — Кафка точно подметил: «Есть в этом что-то в высшей степени мучительное, когда над тобой властвуют по законам, которых ты не знаешь[6], эксплицировав тем самым подспудную непристойность сверх-я, заключенную в знаменитом правовом принципе, согласно которому «незнание закона не освобождает от ответственности»[7]. Поэтому Деррида имел все основания акцентировать саморефлексивность запрета по отношению к закону — закон не только запрещает, но и сам запрещается:
Закон есть запрет: это не значит, что он запрещает, но что он сам запрещен, запрещенное место <...> никто не может достичь закона, и для того, чтобы иметь хорошие отношения с законом, следует не иметь их вовсе, следует порвать с ним отношения. Следует вступать в отношения только с представителями закона, его знатоками, его хранителями. Они настолько же нарушители закона, насколько и хранители. Никто не должен знать, кто, или что, или где является законом[8].э
* * *
В одном из своих небольших фрагментов Кафка указал на то, что главной тайной закона является то, что он не существует — еще один пример того, что Лакан называл несуществованием большого Другого. Разумеется, несуществование закона не означает, что он — всего лишь выдумка; скорее оно указывает на недостижимое Реальное, пустоту, которая тем не менее функционирует, оказывает воздействие, создает эффекты, изменяет символическое пространство.
В современной политике предельный случай такого закона можно обнаружить в Северной Корее — там патриархат оказался практически разрушен довольно неожиданным образом. Является ли Северная Корея последней крепостью сталинизма, в которой тоталитарный контроль смешивается с конфуцианским авторитаризмом? Вот слова из самой популярной политической песни Северной Кореи:
Ах, Трудовая партия Кореи, на груди которой
Моя жизнь начинается и заканчивается!
Буду я похоронен в земле или мои останки разметает ветер,
Но я все равно останусь твоим сыном и снова прильну к твоей груди!
Доверив свое тело твоему внимательному взгляду,
Твоей с любовью протянутой руке,
Я кричу голосом маленького ребенка:
«Мама! Я не могу жить без мамы!»[9]
Вот на что указывал невероятный траур после смерти Ким Чен Ира: «Я не могу жить без мамы!» Обратим внимание на две статьи из северокорейского «Словаря корейского языка» (1964):
МАТЬ: 1) Женщина, родившая кого-л.: Отец и мать; материнская любовь. Материнская любовь больше, чем горы, глубже, чем океан. Также используется в смысле «женщина, у которой есть ребенок»: Все матери хотят, чтобы их дети выросли здоровыми и стали выдающимися красными строителями. 2) Уважительное обращение к женщине того же возраста, что и мать обращающегося. Товарищ командир взвода называл мать Донгмани «мамой» и всегда помогал ей в ее работе. 3) Метафора для любящего, заботящегося обо всем и беспокоящегося о других: Партийные чиновники должны быть матерями, которые любят и воспитывают рядовых членов партии, а также идущими впереди них знаменосцами. Иными словами, хозяин жилища должен быть матерью для жильцов. Это означает, что нужно внимательно смотреть за всем: не холодно ли кому-нибудь, не заболел ли он, сыт ли и т.д. 4) Метафора источника, из которого нечто проистекает: Партия — великая мать всего нового. Нужда — мать изобретательности. ОТЕЦ: муж матери[10].
Может быть, именно поэтому до появления третьего Кима жены вождей не появлялись в публичном пространстве: лидер был гермафродитом с преобладанием женских качеств. Нет ли тут противоречия с милитаризованным режимом Северной Кореи, с беспощадной дисциплиной и муштрой солдат? Нет, это две стороны одной медали. Фигура матери, с которой мы имеем дело, — это так называемая «некастрированная», всесильная и пожирающая мать: о реальной матери Жак-Ален Миллер сказал, что «существует не только неудовлетворенная мать, но и всесильная. И самое ужасное в этой фигуре ла- канианской матери — то, что она в одно и то же время является всемогущей и неудовлетворенной»[11]. В этом и состоит парадокс: чем более «всемогущей» является мать, тем более она становится неудовлетворенной (то есть испытывает нехватку): «Лаканианская мать соответствует формуле quem devoret quaerens[12]: она ищет, кого поглотить, и поэтому Лакан представляет ее в виде крокодила, субъекта с разинутым ртом»[13]. Эта поглощающая мать не реагирует (на требования знаков любви со стороны ребенка), и именно поэтому она кажется столь всемогущей: «Поскольку мать не реагирует, <...> она превращается в реальное, то есть во власть. <...> Если Другой не реагирует, он превращается в поглощающую власть»[14]. Вот почему женские черты, прослеживающиеся в официальных портретах двух Кимов, не случайны:
Ким [Ир Сен] был, скорее, матерью для народа, чем суровым конфуцианским патриархом: он изображался мягкощеким и заботливым, прижимающим плачущих взрослых к своей обширной груди, наклоняющимся, чтобы завязать шнурки молодому солдату, или позволяющим легкомысленным детям лазить по себе. Эта традиция продолжилась при Ким Чен Ире, которого назвали «большей матерью, чем все матери в мире». Его милитаризованная политика может показаться всеобъемлющей, но сообщения о его бесконечных поездках по армейским частям сосредоточены на его заботе о здоровье и комфорте солдат. Поэтому международное осмеяние его действий так же несправедливо, как и утомительно. Любой, кто видел толпу корейских матерей, ждущих снаружи экзаменационного зала, без труда узнает опущенные плечи и серую парку Кима или многострадальное лицо под нечесаными волосами: у этих матерей нет времени на то, чтобы подумать о себе[15].
В таком случае не представляет ли собой Северная Корея нечто вроде индийской Кали — благожелательной/смертоносной богини — во власти? Здесь следует различать два уровня: внешний уровень маскулинно-милитаризованного дискурса о «Великом Вожде» (идеи чучхе, необходимость рассчитывать только на свои силы, человек как хозяин над самим собой и своей судьбой) и другой, более глубокий уровень, на котором Вождь представлен как обеспечивающий материнскую защиту. Вот как Майерс формулирует основную аксиому северокорейской идеологии: «Корейский народ слишком чист кровью, и, следовательно, слишком добродетелен, чтобы выжить в этом мире зла без великого вождя-родителя»[16]. Разве это не прекрасный пример принадлежащей Лакану формулы отцовской метафоры — Имя-Отца как метафорическая замена желания матери? Имя-Отца (Вождь/Великий), а за ним — защитное/разрушительное желание матери?[17]
Лакан точно определяет функционирование отцовского запрета: «В действительности образ идеального Отца является невротической фантазией. За Матерью <...> выступает образ Отца, который закрывает глаза на желания. Это указывает на истинную функцию Отца, которая заключается в объединении (а не противопоставлении) желания и Закона»[18]. В то время как сын обходит запреты, отец не только осторожно игнорирует это и закрывает на все глаза, но даже подстрекает его. Следует связать эту идею с лакановской критикой Гегеля — последний считал, что Господин наслаждается, в то время как раб трудится, будучи вынужденным отказаться от удовольствий: с точки зрения Лакана, напротив, единственное наслаждение — это то немногое, что достается рабу, когда Господин закрывает глаза на его небольшие преступления: «Наслаждение (jouissance) легко достается рабу, и поэтому он остается в рабстве»[19]. Есть такой анекдот о Екатерине Великой: когда ей сообщили, что слуги воруют вино и еду у нее за спиной, даже издеваются над ней, она только улыбнулась, понимая, что она оставляет им эти крохи наслаждения и тем самым держит их в положении рабов. В фантазиях слуги он получает только крохи наслаждения, в то время как Господин распоряжается им полностью — на деле же наслаждение полностью принадлежит рабу[20]. Именно в этом смысле Отец как представитель запрета/закона поддерживает желание/удовольствия: не существует прямого доступа к наслаждению, поскольку само его пространство открывается сквозь бельма контролирующего взгляда Отца.
* * *
А как же мы сами наслаждаемся сегодня? Действительно ли мы живем в гедонистическом обществе? Тупики сегодняшнего консюмеризма заставляют нас проводить различие между удовольствиями и наслаждением: то, что Жак Лакан называет «наслаждением» (jouissance), есть чрезмерное, смертельно опасное удовольствие. Итак, имеются две крайности: с одной стороны, есть просвещенные гедонисты, которые тщательно рассчитывают свои удовольствия, чтобы продлить их и избежать страданий, а с другой, есть «наслаждающиеся» (jouisseur), готовые пожертвовать самим своим существованием ради чрезмерного, смертельно опасного удовольствия, — или, выражаясь в терминах нашего общества, с одной стороны, есть консюмеристы, ведущие калькуляцию своих удовольствий, хорошо защищенных от разного рода домогательств и угроз здоровью, а с другой, наркоманы (а также курильщики и т.п.), занимающиеся самоуничтожением. Наслаждение ничему не служит, и современному гедонистически-утилитарному «разрешительному» обществу требуются огромные усилия, чтобы включить этот неисчислимый избыток в поле расчета.
Первый урок, который следует извлечь из этого, заключается в том, что нужно отвергнуть распространенное мнение, согласно которому в гедонистически- потребительском обществе мы все наслаждаемся: наоборот, основной стратегией просвещенного консюмеристского гедонизма является избавление наслаждения от чрезмерности, от тревожащего избытка и от того факта, что оно ничему не служит. Наслаждение приемлемо, даже желательно, но только при условии, что оно здоровое, что оно не угрожает нашему психическому или биологическому равновесию: шоколад, но обезжиренный, кола, но диетическая, кофе, но без кофеина, пиво, но без алкоголя, майонез, но без холестерина, секс, но безопасный секс... Получаемое таким образом безалкогольное наслаждение есть видимость наслаждения — вспомним о многочисленных статьях в популярных журналах о пользе для здоровья, которую приносит секс: подобно бегу трусцой, он укрепляет сердце, снимает напряжение, и даже целоваться полезно для здоровья.
Каков же тогда статус Реального для наслаждения? Сегодня угроза чрезмерной близости Реального проявляется в виде одного (или, точнее, двух) исключений в счастливой вселенной здоровых удовольствий: это сигареты (и, в определенной степени, наркотики). По различным (в основном идеологическим) причинам оказалось невозможно превратить удовольствие от курения в здоровое и полезное: курение остается опасной зависимостью, эта черта стирает другие его характеристики (оно помогает расслабиться, помогает устанавливать дружеские контакты и т.п.). Усиление этого запрета легко различимо в постепенном изменении текста обязательных предупреждений на сигаретных пачках: некоторое время назад мы читали нейтральные заявления экспертов, похожие на предупреждения врача: «Курение опасно для вашего здоровья». В последнее время тон становится все более и более агрессивным, переходя от академического дискурса к прямому запрету Господина: «Курение убивает!» — ясное предупреждение о том, что избыток удовольствия смертельно опаснен; кроме того, эти предупреждения становятся все более и более резкими, сопровождаются фотографиями открытых легких, черных от смолы, и т.д.
Лучшим показателем нового статуса курения стал, как обычно, Голливуд. После постепенного отказа от Кодекса Хейса[21], происходившего c конца 1950-х годов, а затем и его упразднения, когда все табу (гомосексуализм, секс, наркотики и т.д.) были отменены, одно табу не просто сохранилось, но и стало служить своего рода заменой для многочисленных запретов, регулировавшихся Кодексом, — речь идет о курении. В классических голливудских фильмах 1930-х и 1940-х годов курение на экране было не только совершенно нормальным явлением, но даже функционировало как одна из великих техник соблазнения (вспомним Лорин Бэколл, которая просит прикурить у Хамфри Богарта в фильме «Иметь или не иметь»), а сегодня те редкие люди, что курят на экране, — это арабские террористы, преступники и другие антигерои; обсуждается даже возможность удаления цифровыми методами сигарет из старых классических фильмов. Этот новый запрет свидетельствует о смене статуса этики: Кодекс Хейса был сосредоточен на идеологии, на соблюдении сексуальных и социальных кодов, в то время как новая этика фокусируется на здоровье: плохо то, что угрожает нашему здоровью и благополучию.
В августе 2012 года СМИ сообщили, что с декабря 2012 года табачным компаниям Австралии будет запрещено размещать свои отличительные цвета и фирменные знаки на сигаретных пачках: чтобы курение стало настолько непопулярным, насколько это возможно, пачки будут одинаковых серо-оливковых цветов и покрыты графическими предупреждениями о вреде курения и изображениями поврежденной раком полости рта, ослепших глаз и болезненных детей[22]. Мы видим здесь своего рода «самоснятие» (Selbst-Aufhebung) товарной формы: нет фирменного знака, нет «товарной эстетики», которая должна соблазнить нас на покупку — наоборот, упаковка товара открыто и наглядно обращает наше внимание на его опасные и вредные свойства и предлагает тем самым доводы против его покупки. Антитоварное представление товара само по себе не новость — оно также объясняет привлекательность «культурных» продуктов, таких как живопись или музыка, которые «не являются товарами в строгом смысле этого слова; это <...> ценное приобретение только в том случае, если продолжать делать вид, что это не товар»[23]. Антагонизм между товаром и его нетоварной функцией в перевернутом виде относится и к лишенным фирменного знака сигаретам — в данном случае сверх-я утверждает: «Вы должны быть готовы заплатить высокую цену за этот товар именно потому, что это нечто гораздо большее, чем просто товар!» В случае с сигаретами без фирменного знака мы видим чистую потребительную стоимость (точно так же мы можем купить в магазинах уцененных товаров сахар, кофе и сладости без фирменного знака), а в случае живописи фирменный знак «отвергает» потребительную стоимость, то есть, как это уже было отмечено самим Марксом, цена здесь определяет стоимость.
Но действительно ли это прямое «прагматическое противоречие» выводит нас за рамки товарного фетишизма? Разве это не еще один пример фетишистского разрыва, обозначенного известной фразой je sais tres bien, mais quand meme?..[24] Десять лет тому назад был такой немецкий рекламный плакат сигарет «Marlboro»: стандартный ковбой на нем указывал пальцем вниз, в направлении обязательной пометки: «Курение опасно для вашего здоровья!» и говорил: «Jetzt erst rechts!» — приблизительно это можно перевести: «Дело становится серьезным!» Подразумеваемый смысл понятен: теперь, когда вы знаете, как это опасно, у вас есть шанс доказать, что вы обладаете достаточным мужеством, чтобы курить! Иными словами, предполагается такая реакция человека, к которому обращена реклама: «Я прекрасно знаю о вреде курения, но я не трус, я настоящий мужчина и поэтому готов рискнуть и остаться верным своей привычке!» Только в такой форме курение действительно становится формой потребления: я готов потреблять сигареты «по ту сторону принципа удовольствия», по ту сторону мелких утилитарных забот о здоровье. И не присутствует ли в каждом рекламном предложении то самое измерение смертельно опасного, чрезмерного наслаждения? Не являются ли все утилитарные соображения (это здоровая пища, она выращена органически, она приобретена по справедливой цене и т.д.) всего лишь обманчивой поверхностью, за которой скрывается более глубокое предписание сверх-я: «Наслаждайся! Наслаждайся до конца, не думай о последствиях!»? Австралийская «негативная» упаковка таким образом делает очевидным запрет сверх-я, который существовал все время — не будет ли курильщик, покупая эти сигареты, слышать за негативным сообщением тихий, но тем более настойчивый голос сверх-я? Этот голос ответит на его вопрос: «Если все эти предупреждения о вреде курения справедливы, то зачем я тогда покупаю еще одну пачку?»
Симптоматична двусмысленная роль электронных сигарет, которые функционируют как обессахаренный сахар: это электронное устройство, которое имитирует акт курения табака — воспроизводит физическое ощущение, внешний вид и зачастую вкус и никотиновое содержание вдыхаемого табачного дыма, хотя и без его запаха; его предназначение — снизить риск для здоровья. Большинство электронных сигарет — портативные, автономные цилиндрические устройства размером с шариковую ручку, сделанные так, чтобы быть похожими на настоящие сигареты или сигары. Иногда их запрещают использовать в самолетах, потому что это — демонстрация вредной привычки, иногда они, наоборот, продаются в самолетах. Трудно классифицировать электронные сигареты и регулировать их использование: это наркотик? Или это лекарство?
Но кто этот другой, чьи «вредные привычки», — одним словом, чьи проявления чрезмерного наслаждения — так сильно нас тревожат? В иудеохристианской традиции его принято называть Ближним. Ближний, по определению, преследует нас, и это «преследование» (harassment) — одно из тех слов, которые, как это следует из вполне определенных фактов, функционирует двояким образом и производит идеологическую мистификацию. Можно быть уверенным в одном: если бы сегодня Томас де Квинси решил переписать первые строки своего знаменитого эссе «Убийство как одно из изящных искусств», он, несомненно, заменил бы последнее слово («нерасторопность») в предложении: «Стоит только человеку не в меру увлечься убийством, как он очень скоро не останавливается и перед ограблением; а от грабежа недалеко до пьянства и небрежения воскресным днем, а там — всего один шаг до неучтивости и курения в общественных местах»[25].
Пер. с англ. Ивана Аксенова
[1] Wills Gary. Scandal // The New York Review of Books. 2002. May, 23. P. 6.
[2] Честертон Г.К. Ортодоксия // Вечный Человек / Пер. Н.Л. Трауберг. М.: Политиздат, 1991. С. 399.
[3] Pfaller Robert. The Potential of Thresholds to Obstruct and to Facilitate. On the Operation of Displacement in Obsessional Neurosis and Perversion (unpublished paper, 2002).
[4] Обычно теоретики в личной беседе признают, что, разумеется, это противоречие, но тем не менее этот противоречивый идеологический феномен работает, и работает эффективно: это единственный способ обеспечить быстрый экономический рост и стабильность Китая. Стоит ли добавлять, что это — «приватное использование разума» в чистом виде?
[5] См.: Even what's secret is a secret in China // The Japan Times. 2007. June 16. P. 17.
[6] Кафка Ф. К вопросу о законах // Кафка Ф. Малая проза. Драма. СПб.: Амфора, 2001.
[7] Давление на Грецию в 2011 и 2012 годах для реализации программы Европейского союза прекрасно описывается тем, что психоанализ называет «сверх-я». Сверх-я — не этическая инстанция, но садистическая сила, которая забрасывает субъекта невыполнимыми требованиями, непристойно наслаждаясь невозможностью субъекта их выполнить; парадокс сверх-я заключается в том (и Фрейд на это прямо указывал), что чем больше мы стараемся соответствовать этим требованиям, тем более виноватыми мы себя чувствуем. Представьте себе дурного учителя, который дает ученикам невыполнимые задачи, а затем садистски издевается над ними, когда видит их отчаяние и панику. Именно в этом заключается проблема с требованиями/приказами ЕС: они не оставляют ни малейшего шанса Греции, и этот провал является частью игры.
[8] Derrida Jacques. Acts of Literature. New York: Routledge, 1992. P. 201.
[9] Myers B.R. Mother of all Mothers: The Leadership Secrets of Kim Jong Il // The Atlantic Magazine. 2004. September. Цитируется по: http://www.theatlantic.com/magazine/archive/2004/09/mother-of-all-mother....
[10] Myers B.R. The Cleanest Race. New York: Melville House, 2011. P. 6.
[11] MillerJacques-Alain. Phallus and Perversion // Lacanian Ink. Vol. 33. 2009. Spring. P. 23.
[12] Выискивая, кого пожрать (лат.). — Примeч. перев.
[13] Miller Jacques-Alain. The Logic of the Cure // Lacanian Ink. Vol. 33. P. 19.
[14] Op. cit. P. 28.
[15] Myers B.R. Mother of all Mothers...
[16] Myers B.R. The Cleanest Race. P. 9.
[17] Не являются ли в таком случае северокорейцы — говоря напрямую — инцестуозными психотиками, которые отказываются встраиваться в символический порядок? Нет, и причиной тому — дистанция по отношению к символическому порядку, которая сохраняется даже в официальных идеологических текстах. То есть даже официальный идеологический дискурс Северной Кореи («Текст», как его называет Майерс) не занимается прямым обожествлением Вождя; напротив, обожение изящно связано с восхищением перед мудростью Вождя, которое испытывают «наивные» западные посетители страны: «В то время как Текст то и дело повествует об ошеломленных чужаках, в том числе американцах и южнокорейцах, которые якобы считают Ким Ир Сена "божественным", он никогда не делает такие заявления от самого себя» (Myers B.R. Op.cit. P. 111). Разве это не очевидный пример «субъекта, предположительно верующего», наивного другого, на которого проектируется наша собственная вера?
[18] Lacan Jacques. Ecrits. New York: Norton, 2007. P. 824.
[19] Ibid. P. 811.
[20] Показательнейшей историей о свободе и удовольствиях слуги является, безусловно, «Якоб фон Гунтен» Роберта Вальзера. См.: Вальзер Р. Помощник. Якоб фон Гунтен. Миниатюры. М.: Худож. Лит., 1987.
[21] Кодекс Хейса — этический кодекс производства фильмов в Голливуде, принятый в 1930 году Ассоциацией производителей и прокатчиков фильмов, ставший в 1934 году неофициальным, действующим национальным стандартом США. Снимать фильмы не по кодексу было можно, но они не имели шанса быть выпущенными в прокат. В 1960-е годы студии отказались от соблюдения запретов устаревшего кодекса, а в 1967 он был упразднен. — Примеч. ред.
[22] См.: http://news.yahoo.com/australian-court-oks-logo-ban-cigarette-packs-0041....
[23] Rosen Charles. Schoenberg. Glasgow: Fontana-Collins, 1975. P. 77.
[24] Я прекрасно знаю, но тем не менее... (фр.). — Примеч. перев.
[25] Цит. по: http://ebiblioteka.com.ua/zarubejnaya_proza/de_kvinsi_tomas/ubiystvo_kak...