Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №119, 2013

Павел Арсеньев
Малые Банные чтения (Европейский университет в Санкт-Петербурге, 2—3 марта 2012 г.)

2—3 марта на факультете свободных наук и искусств Санкт-Петербургского го­сударственного университета должны были в очередной раз пройти Малые Бан­ные чтения, организуемые журналом «Неприкосновенный запас». Конференция состоялась, но при этом не обошлось без неожиданностей, вызванных критиче­ской временной близостью к выборам президента РФ. В последний вечер перед конференцией стало известно, что «по независящим от организаторов причинам» провести конференцию в стенах СПбГУ оказалось невозможно, несмотря на дол­госрочное сотрудничество издательского дома «НЛО» с бывшим Смольным институтом свободных искусств и наук и уже распространенную информацию о месте и времени проведения чтений. В срочном порядке место проведения кон­ференции было изменено: чтения переместились в Европейский университет, где не в первый раз проходят мероприятия, вызывающие смутные подозрение у ад­министрации Петербургского университета (точно так же осенью 2011 года в ЕУ был перенесен творческий вечер Бориса Гребенщикова, первоначально анонси­рованный филологическим факультетом СПбГУ). С задержкой в несколько часов конференция все же начала работу, но, несмотря на все усилия организаторов, избавить ежегодные «дебаты о политике и культуре» от резонансного политиче­ского звучания, спровоцированного неожиданным скандалом, уже не представ­лялось возможным, хотя в дальнейшем резонанс академической конференции с наличной политической повесткой обнаруживал себя уже не на организацион­ном, а на содержательном уровне.

 

В этот раз Малые Банные чтения носили название «Историческая память: национальная по форме — постсоветская по содержанию», которое было при­звано отсылать к знаменитому сталинскому определению соцреалистического искусства как «социалистического по форме, национального по содержанию». Подобная перегруппировка предикатов основывалась на том, что «повышенные инвестиции в политику памяти и в историческую политику в целом <...> моти­вированы необходимостью сформировать новые национальные идентичности, которые преодолевают разрывы традиций, связанные с социалистическим или колониальным прошлым, равно как и травму утраты этого прошлого», как со­общала программа конференции. Необходимо также сказать, что повышенное внимание к исторической памяти, объединяющее все бывшие советские респуб­лики и постсоциалистические государства Восточной и Центральной Европы, разделяет их же в зависимости от того, возлагаются ли надежды на преодоление социалистического, или, как в таких случаях обычно говорится, колониального, прошлого или, напротив, на сохранение этого же самого прошлого и работу с травмой его утраты. Обе тенденции оказываются не только и не столько практи­кой чисто архивистской работы по разысканию исторической истины, но прежде всего прагматическими актами, вписанными в наличную политическую конъюнк­туру и связанными с теми «идеологическими конструкциями, которые легити­мируют политический режим и его претензии на дальнейшее удержание власти». В этом смысле формула Макиавелли—Оруэлла «кто владеет настоящим, тот вла­деет прошлым, кто владеет прошлым, тот владеет будущим» задавала концепту­альный фон конференции.

 

После приветственного слова главы издательского дома «НЛО» Ирины Про­хоровой начал работу «круглый стол» «Антропологический характер в гумани­тарном знании», в рамках которого при участии модератора конференции Ильи Калинина, а также Ирины Прохоровой, Михаила Лурье, Александра Панченко, Кевина Платта и Андрея Щербенка происходила методологическая дискуссия. Тема «антропологического поворота» уже не в первый раз поднимается как на страницах изданий, выпускаемых издательским домом «Новое литературное обо­зрение», так и на проводимых им конференциях. В самом начале Ирина Прохо­рова еще раз очертила преимущественные области интереса «повернувших» гу­манитарных наук — кроме центральной для конференции темы памяти к ним относятся история эмоций, история повседневности и другие разделы того, что принято называть исторической антропологией или новой культурной историей[1]. Экспансия филологии в дисциплинарную область антропологии или ответ фи­лологов на вызов самой антропологии (об этой диалектике еще пойдет речь) мо­тивировались необходимостью «перестать быть догоняющей наукой и сказать свое веское слово». По замечанию Кевина Платта, открывшего дискуссию, если историки являются наиболее «антитеоретическим народом», то антропология обладает наиболее разработанным (само)критическим аппаратом. Ввиду этого, чтобы сделать из историков/литературоведов (т.е. выпускников факультетов, ко­торые долгое время были объединены во многих университетах) антропологов, необходимо научить их смотреть на себя не только как на субъект исследования, но и как на потенциальный объект таких дисциплин, как социология или антро­пология науки. На это Ирина Прохорова заметила, что традиционная, позити­вистская перспектива историко-филологических наук и их теоретический фун­дамент основываются на идее национальной истории и ее глорификации, чем еще раз обозначила связь методологической дискуссии «круглого стола» с темой кон­ференции и прозвучавшими вскоре докладами. После этого Илья Калинин опи­сал траекторию трансформаций собственной академической стратегии, вписан­ной в противостояние агентов разного понимания науки в девяностые годы, когда он, как и многие другие молодые филологи, осознал недостаточность «подсче­та межиктовых интервалов и анализа нарративной структуры "Капитанской дочки"», которые были осложнены ощущением необходимости рефлексии соци­альной функции знания и «общественной пользы» науки. Особенность дискуссии заключалась в том, что если в девяностые годы рефлексия институционального быта была призвана выполнить функцию пересмотра устаревших исследователь­ских подходов и общей методологической рекогносцировки гуманитарного спе­циалиста, то в начале десятых годов стремление подвергнуть сомнению автоно­мию производства академического знания не просто оказывается готовностью от­вечать на «вызовы времени», но может прозвучать и более двусмысленно в кон­тексте продолжающихся сокращений университетских бюджетов и призывов поставить университетское знание в прямую зависимость от запросов рынка (что в большинстве случаев означает сокращение финансирования гуманитарных в пользу технических и других капиталоемких специальностей), озвучиваемых некоторыми политиками, проводившими неолиберальные реформы, в том числе в сфере образования (и в частности, сидевшим в первом ряду бывшим министром финансов Алексеем Кудриным). В таком совмещении контекстов слова о междисциплинарности (уже давно ставшей общим местом и не нуждающейся в утверж­дении) начинали отзываться чисто рыночно обусловленными требованиями «гибкости», постоянной переквалификации и другими особенностями условий труда гуманитарных специалистов, которые принято называть прекарными. Сло­жившуюся риторическую двусмысленность Ирина Прохорова постаралась сгладить призванным примирить всех замечанием о том, что «в истории науки не было момента, который был бы избавлен от подозрений в кризисности», которое, впрочем, в известном смысле может подрывать легитимность утверждаемого антропологического поворота. Далее Александр Панченко призвал заняться антро­пологией самих гуманитарных наук, отметив перенос конференции как один из потенциальных объектов для подобного анализа. Реплика Михаила Лурье о том, что «филологи в отличие от социологов еще способны и что-то чувствовать», за­ставила ведущего конференции в шутку предостеречь его от «разжигания меж­дисциплинарной розни». А в заключение дискуссии Кевин Платт озвучил, навер­ное, наиболее точную формулу положения современных гуманитарных наук: «Хочется быть нужным (обществу), но не очень нужным — настолько, чтобы иметь возможность заниматься наукой».

 

После «круглого стола» секция продолжилась докладом Андрея Щербенка (СПбГУ) «Субъект постсоветской исторической памяти как идеологическая кон­струкция». Начальным тезисом докладчика стало утверждение о том, что разде­ляемые индивидом ценности и убеждения не производятся экономическими фор­мациями (как в вульгарном социологизме) или идеологическими аппаратами государства (как в неомарксизме), но существуют относительно автономно, и об­щество существует благодаря относительной изолированности констелляций ценностей и убеждений. В этом смысле формула «для того, чтобы верить в нечто, совершенно не необходимо верить этому», высказанная в отношении механиз­мов конструирования исторической памяти, обнаруживает свою аналогию в рас­щеплении веры, на которой основывается работа многих художественных медиу­мов. Как позиция фрейдистского субъекта оказывается расщеплена на сознание отсутствия у матери фаллоса и веру в имевшую место кастрацию, как позиция зрителя кино расщеплена на понимание работы светотени, посредством которой конструируется оптическая иллюзия действия, и веру в реальность разворачи­вающихся на экране событий, точно так же субъект исторической памяти «не су­ществует в отрыве от формирующих ее культурных и социальных практик». Именно это, по мнению докладчика, позволяет — как и в случае с психоанализом или семиологическим анализом кино (метод Кристиана Метца) — дезавуировать механизм конструирования исторической памяти. Постсоветская историческая память, ставшая основным объектом дезавуирования в докладе Щербенка, не является исключением. По мнению докладчика, «какими бы ни были "непосред­ственные" воспоминания людей о своем советском прошлом, за прошедшие два­дцать лет эти воспоминания как минимум претерпели серьезную трансформа­цию» или даже деформацию, а в предельном случае были полностью заменены памятью, сконструированной уже постсоветской культурой. В рамках этого утверждения был проанализирован фильм Алексея Балабанова «Груз 200» (2007), который даже в аналитической оптике подготовленных реципиентов час­то оказывался документом более достоверным, чем воспоминания очевидцев (то есть порой их собственные). В то же время, по мнению докладчика, «память о советском не может быть сведена к пассивному набору смыслов и знаков, кото­рые постсоветская культура свободно комбинирует, создавая образы прошлого в соответствии с символическими потребностями постсоветских субъектов». По мнению Щербенка, сама бриколажная постсоветская субъективность оказыва­ется интерпеллирована современными идеологическими аппаратами.

 

Вторым стал доклад Ильи Калинина (журнал «НЗ») «Империя памяти: мне­монический патриотизм и "постколониальные вызовы" в современной России», по­священный тому типу формулирования культурной идентичности, который на­целен не столько на преодоление прошлого, сколько на его удержание и который отличает ставки современной российской политической элиты от нового патрио­тизма постсоциалистических государств, вписанных в характерную постколо­ниальную рамку. В данном случае травма колониального и социалистического прошлого превышается травмой от утраты этого прошлого. Таким образом, глав­ным отличием российского патриотического нарратива от соответствующих нар- ративов соседних постсоветских государств оказывается пафос победителя, а не жертвы, и, кроме того, задача построения такой версии истории, которая не от­меняла бы, а утверждала позитивную ценность имперского прошлого. Как было подчеркнуто докладчиком, «предпринимаемая современной российской поли­тической элитой легитимация советского прошлого связана не с симпатией к со­ветскому режиму как таковому, а с тем, что это прошлое может быть описано как пример успешного сосуществования национального и универсального», при котором универсализм социализма контаминируется с универсализмом империи. В рамках определенной конструкции прошлого — не национального, но много­национального и одновременно единого — происходит переход от «патриотиз­ма отчаяния» (по выражению Сергея Ушакина[2]) к «патриотизму эклектики», в центре которого находится неразличение, выступающее основанием постсовет­ской империи памяти. Данные «стилистические» эффекты современной россий­ской идеологической доктрины были проанализированы докладчиком на мате­риале как официального политического и историографического дискурса, так и современной российской литературы и кинематографа.

 

В ходе последовавшей дискуссии Андрей Портнов прокомментировал сходст­во российской и украинской государственной политики исторической памяти. В отличие от гегельянского синтеза, бывшего в почете в советскую эпоху, в пост­советской ситуации наблюдается бриколажная конструкция «одной на всех, тра­гической и великой истории России», к которой могут быть подверстаны все без исключения исторические эпизоды, включая такие неоднозначные, как коллекти­визация, индустриализация и другие (от которых в свою очередь стремятся изба­виться бывшие советские республики, объявляя их привнесенными «советской ок­купацией» эффектами). Докладчиком была предложена претендующая на остро­умие перифраза знаменитой формулы Жака Деррида, «вне-России не существует»: нет ничего такого, что это бриколажная конструкция исторической памяти не могла бы включить в себя (даже и собственную критику). Поскольку для россий­ской политической элиты сохраняет опасность последовательное воспроизведение постколониальной логики, угрожающей целостности современного российского государства (в отличие от других постсоветских стран, где эта логика, напротив, конституирует целостность), официальная концепция исторической памяти мани­фестирует не актуальное чувство гордости и даже не какой-либо проект будущего, а определенную конструкцию прошлого: «Там, где некоторые видят только черепки и руины, настоящие патриоты находят цельные исторические амфоры».

 

После перерыва начала работу вторая секция, открывшаяся докладом Валерия Тимофеева (СПбГУ) «Историческая память как палимпсест: казус Выборга», ос­новной интригой которого служила полемика с французским исследователем ис­торической памяти Пьером Нора. Центральной категорией французского исто­рика является понятие места памяти (lieu de memoire), понятого как «форма, в ко­торой существует коммеморативное сознание в истории, игнорирующей его, но нуждающейся в нем»[3]. Тимофеев предложил понимать кладбища как буквальные выражения общего пространства (или общего места) памяти, конструируемого жителями Выборга, то есть как нарратив или текст, к которому, следовательно, может быть применен нарратологический анализ. Сперва докладчик кратко на­помнил о трагической истории Выборга. Так, финские историки утверждают, что Выборг перестал быть финским городом в 1940 году, не принимая во внимание того, что «на протяжении краткого периода до августа 1941 года советские окку­пационные/освободительные власти последовательно поддерживали идею «"финскости" города Виипури, что было не просто, учитывая полное отсутствие местного населения». По этой причине главными «прибежищами космополи­тизма» можно назвать разделенные на сектора кладбища — финские, шведские, иудейские и православные, что уже перекликается с идеей общего места, как про­странства-палимпсеста. После того как в 1944 году городу возвращают имперское (шведское) название Выборг, подчеркивая его древнерусское «происхождение», часть «кладбищенского текста» вымарывается, а новые его элементы наклады­ваются на уже существующие (так, к примеру, были уничтожены православные кладбища, а горожан хоронили в существующих финских могилах кладбища Ристимяки, выбивая новые имена между старых строк, буквально переписывая общее место). В начале семидесятых, когда Ристимяки заполнилось повторно, оно получило название «Старое кладбище», после чего начинается использование другого финского кладбища, сохранившего тем не менее свое финское название Kangas, обогатившее местный язык фразеологизмом «отправиться на Кангас» — умереть. В заключение докладчик отметил еще одну текстуальную особенность мест памяти на примере первого выборгского, не финского, кладбища, открытого уже в восьмидесятые годы: «Если старые финские кладбища русифицирова­лись — вокруг финских надгробий с русскими именами обязательно появлялись оградки, — то новое кладбище по непонятным причинам имеет протестантский облик — ограды не запрещены, но не приветствуются и встречаются редко». По мнению докладчика, этот пример может быть описан как влияние палимпсеста на новый текст или даже как его продолжение в новом тексте.

 

Вторым докладом секции стал доклад Кевина Платта (Университет Пенсиль­вании, США) «Пунктирная Россия: культурные практики извне». Докладчик предложил вернуться к теоретической дискуссии, развернувшейся в конце 1980-х и начале 1990-х годов вокруг понятия «культура», которое было подвергнуто рез­кой критике теоретиками культурной антропологии (в частности, Клиффордом Гирцем): «Критика этого понятия, лежавшего в основе прежней антропологиче­ской исследовательской практики, утверждала, что в нем таится идеологически мотивированная концепция целостности, самотождественности и статичности — понимаемых как автономные — культурных систем. Согласно новому критиче­скому подходу, антропологи должны применять иные понятия, которые являются достаточно гибкими для того, чтобы понять фрагментарность, гибридность и ис­торическую подвижность культурных процессов и тех символических про­странств, в которых они протекают». Также Платт отметил, что в академической практике последнего десятилетия субстанциональный термин «культура» дей­ствительно встречается все реже и реже — «на смену ему пришли новые понятия, в которых понятие "культура" выступает уже не в качестве субстанции, а в каче­стве предиката: "культурные практики", "культурные смыслы", "культурные нормы" и т.д.». Сам докладчик при этом предположил, что применение понятия «культура» в определенных научных контекстах остается вполне целесообраз­ным. Анализ Платта был основан на исследовании культурных проектов русско­язычных жителей Латвии, таких как Независимая русская библиотека, поэтиче­ское объединение «Орбита», конкурс молодых поп-исполнителей «Новая волна» и других. При обращении к этому материалу термин «культура» может быть при­менен «не в качестве научного инструмента, а скорее как описательный термин по отношению к стремлениям разных акторов артикулировать представление о "русской культуре"». Докладчик отметил, что «на территории, где единство, са­моидентичность и статичность "русской культуры" являются, очевидным обра­зом, довольно шаткими и сомнительными, само понятие "культура" представляет собой один из важнейших механизмов для самоопределения, формирования и за­щиты коллективных идентичностей и политических позиций». Тем самым, было показано, что культурная повестка дня прибалтийского региона включает в себя определение целостной системы «русской культуры», несмотря на фактическую фрагментацию русскоязычного культурного пространства. В ходе последовав­шего за докладом обсуждения были высказаны подтверждавшие гипотезу Платта комментарии и предложения рассмотреть с ее помощью также культуру других прибалтийских республик.

 

Секция и первый день конференции были закрыты докладом Сергея Абашина (Институт этнологии и антропологии РАН) «Разные советские истории: в му­зеях Средней Азии». В самом начале доклада автор отметил, что распад СССР в 1991 году произошел без какой-либо борьбы населения советской Центральной Азии за отделение: в тот период не было ни многотысячных митингов, ни требо­ваний независимости, ни борьбы местной элиты против центра. Однако впослед­ствии желание руководителей независимых центральноазиатских государств утвердить обновленную версию советского прошлого и вписать его в ту идеоло­гическую конструкцию, которая призвана легитимировать сложившийся за по­следние двадцать лет локальный политический порядок, стало все более замет­ным. Тем не менее, по замечанию докладчика, создаваемые при этом пространства памяти нельзя считать однородными, подчиненными единой логике или инте­ресу. Абашин на некоторых примерах показал, как в таких ситуациях происходит борьба разных образов советского и его интерпретаций. Наиболее эмблематичным выражением этой политики памяти, по мнению докладчика, являются музеи, «чьи переконструированные экспозиции рисуют перспективу исторической не­избежности произошедших изменений». Эти музеи, созданные в советское время, до сих пор несут черты советского в своей организации и статусе идеологических институтов. Следы дружбы народов и марксистская фразеология еще встре­чаются в экспозиции, но в целом они скорее скрадываются, тогда как новая исто­рия реструктурируется в связи с идеей национальной независимости: советская история объединяется с историей Центральной Азии в составе Российской им­перии. Это, по мнению докладчика, выражает то, что политика памяти выстраи­вается через историю виктимизации центральноазиатских народов. При таком подходе в качестве доказательства проводившейся советским руководством дис­криминации могут восприниматься высокие показатели смертности в соответ­ствующей республике. Докладчик представил подробный анализ трех историче­ских музеев: в Казахстане, Таджикистане и Узбекистане. На примере каждого из них можно было проследить то, как создается собственная картина советского времени: узбекский музей рисует ее как эпоху угнетения и дискриминация, тад­жикский музей — как эпоху становления национальной государственности, казахский же музей пытается спрятать исторические оценки и сделать их нераз­личимыми. В заключение докладчик попытался объяснить, почему Узбекистан среди всех бывших центроазиатских республик лидирует по степени десоветизации. Для этого есть и структурные причины: Узбекистан считался главной совет­ской республикой в регионе, его представители часто занимали места в Бюро ЦК, а в Ташкенте располагались региональные филиалы союзных министерств, и, сле­довательно, точки соприкосновения центра и периферии здесь были наиболее на­пряженными. Субъективный же фактор, по мнению докладчика, оказался про­должением структурного: знаменитое хлопковое дело оказалось болезненным ударом по самолюбию узбекской элиты.

 

Второй день конференции был открыт докладом Оксаны Карпенко (Центр не­зависимых социологических исследований, Россия) «Современные учебники ис­тории: национальные по форме — постсоветские по содержанию (Россия/Грузия)», в котором заглавная формула конференции была распространена на материал учебных пособий средней школы. В самом начале доклада было отмечено, что со­ветские школьные учебники истории могут быть названы национальными по форме и социалистическими по содержанию — «историческое повествование опи­рается в них на специфическую концепцию "народа"; каждому "народу" предпи­сывается иметь, с одной стороны, особые ("свои", "национальные") судьбу/куль­туру/права, с другой, — универсальные ("интернациональные") интересы. Первое определяет форму исторического повествования (линейная история "народа", дви­гающегося "из глубины веков" к современному состоянию; выделение "националь­ного" пантеона героев и деятелей культуры, призванных стать примером, и т.п.), второе — его содержание (обеспечивает наполнение "судьбы народа", действий его "лучших сынов" и т.п.)». Далее докладчица отметила, что при разрушении мо­нополии «марксизма-ленинизма» первый элемент конструкции во многом со­хранялся, тогда как второй претерпевал существенные изменения, а «утверждение гегемонии "национальных" интересов ("народа") при сохранении (советской) национальной формы способствовало определению этих интересов в этнокуль­турных терминах». В заключение докладчица проанализировала несколько «на­циональных» сценариев выстраивания постсоветского содержания, которое про­исходит в диалоге с советским. В частности, были рассмотрены российский и грузинский варианты. По мнению Карпенко, в случае Грузии этот диалог «оформ­ляется как диалог врагов (антагонистов), заявляющих о своей легитимности через радикальное исключение оппонента; в случае России — как диалог оппонентов, предлагающих более или менее удачные решения «национального вопроса». В качестве примеров в докладе были использованы (поздне)советские (1970— 1980-х годов) и современные учебники СССР, Грузии и России.

 

Доклад Андрея Портнова ( Украина) « Советская историография по-украински. Некоторые наблюдения» был посвящен проблеме рефлексии советского опыта в украинской историографии, обычно сводящейся к фигуре репрессий и притесне­ний. Причем, как это обычно бывает, жертвами особенно охотно признают себя недавние историки партии и специалисты по разоблачению разнообразных «бур­жуазных и буржуазно-националистических измышлений». Однако ответственная рефлексия об украинском кластере советской историографии предполагает об­ращение к самому феномену советской национальной политики: наряду с пре­словутой «русификацией» в Советском Союзе имела место «повсеместная институционализация национальности как социальной и культурной нормы». И именно она, как отметил докладчик, во многом «превратила коллапс советского режима в дезинтеграцию государства». Однако в начале советской эпохи на Украине, наряду с институционализацией национальности, велась борьба с теми элементами национального сознания, которые казались опасными для советского строя и воспринимались как «буржуазный национализм». В издательствах суще­ствовали списки запрещенных к употреблению украинских слов и списки запре­щенных для цитирования авторов; в библиографиях при статьях в центральных энциклопедиях указывались и западные издания, тогда как в УССР этого не до­пускали и т.д. В брежневские времена ссылка на изданную на оккупированных территориях работу могла появиться только в том случае, если автор намеренно неправильно указывал дату публикации; «скрытым противопоставлением ори­ентации исключительно на русского брата становились работы о связях нерус­ских народов между собой» и т.д. В годы застоя условия академической работы в центре были гораздо либеральнее, чем на Украине, где над каждым висели подо­зрения в национализме. Докладчик отметил, что «возможность прямого выхода на Москву, минуя Киев, служила важным фактором плюрализации украинской советской историографии». Если в 1930-е годы в Москву ехали спасать жизнь, то в 1970-е — защищать докторские, которые в Украине «не пропускали» по подо­зрениям в национализме или просто по личным причинам (как в случае львов­ских медиевистов Н.П. Ковальского и Я.Д. Исаевича)[4]. Докладчик также отметил необходимость отказа от упрощенного и морально комфортного образа власти как целостной, чужеродной, сосредоточенной в одном месте силы, границы ко­торой определенны и несомненны. В этом контексте образ советской науки как коллективной жертвы тоталитаризма нуждается не просто в коррекции, но в принципиальной деконструкции. Позднесоветская академия легко интегри­ровала нескольких недавних диссидентов, что стало антидотом против возмож­ных попыток серьезных структурных реформ. Важно отметить, что осознанной программы институциональных реформ не предложили и русские историки Украины, которые в первые годы независимости взяли на себя роль посредников между международным научным сообществом и собственно украинскими исто­риками, ранее принадлежавшую Москве. Если главным родимым пятном «советскости» обычно называют относительную слабость институциональных основ функционирования научного сообщества, вызванную гипертрофированным воз­действием внешнего фактора, то исчезновение партийных директив и четкого го­сударственного заказа привело к еще большей демодернизации и деградации ин­ституций гуманитарной науки и ее норм, когда лишенная внутренних механизмов контроля и отказавшаяся от ответственной рефлексии по поводу своего совет­ского прошлого гуманитаристика столкнулась с реалиями рынка, превратившего и университетские дипломы, и докторские диссертации, и прочие академические регалии в предмет купли-продажи. Унаследовав от СССР централизованные научные институции, Украина избрала путь наполнения их новым идеологическим содержанием, поспешно отождествленный большинством историков со сменой методологии исследования при сохранении глубоко советского институциональ­ного статус-кво.

 

Работу секции закрыл доклад Веры Зверевой (Институт всеобщей истории РАН, Россия) «Вечно живое советское прошлое: дискуссии российских и украинских пользователей "Вконтакте"». Свое выступление Зверева начала с общетеорети­ческих замечаний, связанных со средой социальных сетей, ставшей, по мнению докладчицы, в последнее десятилетие основным пространством для гражданских дискуссий. Пространство это, однако, представляет собой компенсаторную граж­данскую сферу, с одной стороны, неся на себе черты «оффлайновой» публичной дискуссии, с другой, обнаруживая принципиально переопределенные условия коммуникации. Так, с самого начала был поставлен вопрос, насколько вообще мо­жет быть релевантна национальная идентичность (и, соответственно, сама дис­куссия о национальной исторической памяти) для тех, кто давно уже обрел «се­тевое гражданство». Однако, как стало понятно из приведенных докладчиком примеров названий тематических групп «Вконтакте», чаще всего имеет место не противостояние виртуализированных украинцев и россиян, а взаимное позицио­нирование более сложных идеологических констелляций. Как отметила доклад­чица, истории постсоветских стран настолько переплетены, что изменение интер­претаций прошлого, выделение и ресемантизация того или иного элемента исто­рии одной стороной неизбежно вызывают перераспределение значения во всей системе постсоветской памяти. Конечно же, выбор дат и имен для коммеморации, трактовки событий становятся предметом переговоров, дискуссий и конфликтов, прежде всего, в публичной сфере, но состояние неопределенности в оценке недав­него прошлого или смена ориентиров на государственном уровне заставляют пе­реписывать не только официальные и научные источники (включая учебники ис­тории), но и частные/семейные воспоминания. Особенно интенсивно сражения за право артикуляции и интерпретации коллективных и частных воспоминаний ведутся в социальных медиа. Тем самым, доклад ставил вопросы не столько отно­сительно самой исторической истины или даже полифонии частных историографий, сколько относительно механизмов преломления процессов конструирования постсоветской памяти в условиях плотности и высокой скорости обращения ин­формации в Сети. Главным здесь оказывается то, что Интернет позволяет сделать память действительно коллективным или, точнее, коннективным проектом. Про­екция сегодняшних идеологических установок на советское прошлое, подталки­вающая пользователей к активному обсуждению версий исторических событий и вариантов коллективной памяти, приводит не к созданию архива (страницы по­стоянно обновляются), но к перманентной полемической коммуникации. Мону­ментальность обсуждаемых событий, как ни странно, только усиливается от ис­пользования живого интернет-языка (неотредактированной письменной речи, невербальных маркеров и т.д.), сомнения и рефлексия отсекаются обязательными ритуальными коммеморативными комментариями (например, «Слава Воинам!»), а победа в риторическом бою одерживается благодаря количеству приведенных аргументов и доказательств (чья степень релевантности почти никогда не подвер­гается анализу).

 

Работа последней секции конференции была открыта докладом Андрея Гор­ных (Европейский гуманитарный университет, Минск/Вильнюс) «Кинематогра­фическое время Тарковского в контексте советского модерна», в котором была предпринята попытка деконструкции канонической интерпретации поэтики Тар­ковского как нарратива об утрате русской идентичности, трагической памяти о советском. Действуя на уровне антропологии формы Тарковского (перспектива, монтаж и т.д.), докладчик попытался раскрыть диалектику советского модерна, который, с одной стороны, выступает за разрушение патриархальных отношений, с другой, компенсирует распад традиционных социальных связей идеей общины. Так, эстетика разрухи, столь характерная для кадра Тарковского, оказывается не только упреком позднесоветской цивилизации, разрушившей природу и интим­ное пространство индивида, но и источником художественного вдохновения ре­жиссера. Однако центральным утверждением, вокруг которого было построено выступление, было следующее: «Проблема времени у Тарковского служит симп­томом современного общества, в котором возникает множественность социаль­ных групп, растет специализация, в результате чего человек начинает жить "более замкнуто, часто по расписанию, резко ограничивающему его опыт в широком смысле этого слова" (Тарковский)». Время делимое — время изолированных опе­раций капиталистического производства, дисциплинированных тел и монтаж­ного кино (Эйзенштейн). Приводя в сравнение теоретические замечания Эйзен­штейна, которые можно назвать грамматикой, математикой кино, докладчик отметил, что фрагментарные интуиции Тарковского о природе времени в кино достаточно сложно формализуемы. Тем не менее можно сказать, что Тарковский выступает за затушевывание монтажа, приоритет «внутренних» задач над «внеш­ними», дисциплинарными, «которые все только разрушают». Длительность кадра, по мнению Тарковского, должна определяться не формальными парамет­рами, но «внутренними токами» содержания кадра. Концепция запечатленного времени, по мнению докладчика, отсылает к тому «дефициту времени» (отчуж­дению, реификации времени), который и призвано восполнить кино как самое современное из всех искусств. В качестве примера запечатленного времени до­кладчиком был приведен способ, которым создавались декорации, словно сохра­нявшие следы рук, фабриковавших естественность кадра.

 

В последовавшей за докладом дискуссии тем не менее было высказано пред­положение, что «отписывание» Тарковского от русского почвенничества в пользу европейской традиции городской общины (через голову советской радикально- демократической традиции) смотрится довольно умеренным жестом на фоне им­плицитного антиавангардизма режиссера: его органицизм, антиформализм, зату­шевывание приемов монтажа обнаруживают в этом контексте еще один обертон. Уже Вертовым, не говоря о Брехте и Беньямине, демократизм искусства по­нимался не как транслирование «правильных» демократических нарративов, но как разомкнутость самой формы, дезавуирование идеологии миметического ис­кусства как формы ложного сознания в самом произведении. В этом смысле агитационные сеансы с последующим разоблачением приемов воздействия, ак­туальные в двадцатые годы, можно считать более демократичными, чем трансля­ции республиканских идей с затушевыванием способов воздействия (грамма­тики монтажа).

 

Далее с докладом «Негативная память о советском как травма модернизации, или О чем "молчит"литовское кино» выступила Альмира Усманова (Европейский гуманитарный университет, Минск/Вильнюс). В начале выступления доклад­чица описала, каким образом память о «советском» периоде (1944—1991) в Литве оформляется в политический дискурс «оккупации», доставшийся современной политической элите в наследство от «лесных братьев» (не складывавших оружия до 1957 года) и окончательно сложившийся в первые годы после выхода Литвы из состава СССР. Этот дискурс оказывается бескомпромисснее постколониаль­ного (с колонизатором возможна негоциация и, соответственно, взаимная выгода, тогда как с оккупантом разговор возможен только на языке оружия) и, с одной стороны, приносит Литве, по мнению докладчицы, «разнообразные политические и экономические дивиденды (особенно благодаря антироссийской риторике, со­провождающей тему советской оккупации), а с другой — практически полностью блокирует возможность продуктивного переосмысления советского опыта и тем более его реинтеграции в современный культурный контекст (даже в туристиче­ских гидах этот период, как правило, словно вычеркивается из Истории)». Кроме того, докладчица отметила некоторые эпизоды «возвращения вытесненного», осу­ществляемого в рамках целого ряда художественных проектов, среди которых выставки «Woman's time» (2010), «Модернизация», (2011) «Советская космиче­ская архитектура» (2012), фильм «Омут» Г. Лукшаса (2010) и т.д. Однако это воз­вращение происходит под знаменем довольно специфической риторики: так, со­ветский модернизм (в кино, дизайне) описывается в выставочных каталогах как манифестация «прибалтийской креативности, существовавшей вопреки тотали­тарной диктатуре». Такая «национализация» советских художественных практик призвана скрыть тот факт, что «национальная самобытность литовской тради­ционной культуры не является коммерчески прибыльным товаром на глобальном рынке культурной продукции, а не патриархальная Литва — это Литва советская с присущей ей модернистской эстетикой». Таким образом, негативное отношение к советскому прошлому в современной Литве докладчица предложила «рассмат­ривать с точки зрения нерационализируемого отторжения опыта модернизации и радикальной смены всего уклада жизни вообще» (оттого ностальгия по золо­тому веку в истории независимости Литвы — это в первую очередь тоска по пат­риархальной аграрной культуре и ее ценностям). Новая образность фильмов 1960—1970-х годов, которые докладчица успела только упомянуть в своем вы­ступлении[5], по ее мнению, артикулирует тему прощания с патриархальными цен­ностями, что также отсылает к травме модернизации. Однако, парадоксальным образом, продуктом советской эпохи оказывается не только урбанизация Литвы, но и конструкция традиционной аграрной культуры, в которой христианский компонент играл минимальную роль (Литва приняла христианство последней из европейских стран), а коммунистический атеизм незаметно подменялся неоязы­ческим политеизмом. В заключение докладчица рассказала об арт-интервенции в городское пространство, которую совершила руководимая ею исследователь­ская группа, проецируя советские фильмы на поверхность городских построек. По словам Усмановой, этот акт был призван тематизировать вытесненную память о советском, которая сегодня еще проявляется в формах частичного признания и переопределения, но уже через десять лет может перестать быть смыслоразли- чительной категорией.

 

Последним запланированным докладом секции стало выступление Элиота Боренстейна (Университет Нью-Йорка) «Alt-USSR: Волшебные миры Советского Союза после 1991 года», в котором докладчик обратился к анализу современных трансформаций жанра исторической прозы, чье содержание принято интерпре­тировать «с точки зрения идеологии или историографии», а форму — как «раз­новидность реализма». Однако, по мнению докладчика, ни то ни другое не релевантно для постсоветского контекста. К этому контексту может быть применен термин постсоц, которым могут быть описаны тексты «постмодернистские по форме, тоталитарные по содержанию» (по выражению Марка Липовецкого). Та­кие фикциональные тексты, посвященные ретроспективной исторической эпохе (как, например, фантастико-реалистический роман Михаила Елизарова «Биб­лиотекарь»), продуктивнее рассматривать как постидеологические. Современные романы о советском и досоветском российском прошлом, по мнению докладчика, «стоит отнести к категории научной фантастики или фэнтези: они не столько вос­производят утраченное прошлое, сколько создают волшебный мир, имеющий го­раздо больше общего с Толкином или Роулинг, чем с Голсуорси». Отрицание ис­тории в такой прозе заметно в балансировании на границе вымышленного и документально-реконструируемого повествования. Так, проанализированный до­кладчиком роман «ЖД» Дмитрия Быкова повествует о нашем времени, что под­тверждается хотя бы упоминаемым уровнем технологического развития, но при этом «время это какое-то не наше». Реализация альтернативных сценариев исто­рии начинает выглядеть как хронотоп типичного романа в жанре фэнтези. Как отметил докладчик, эти книги действуют как заклятие, а связь с советским в них сохраняется только на «фатическом» уровне (при этом советское входит в них в «фактурном», а не в идеологическом виде). Рассмотрев фантастический харак­тер современной исторической прозы и предложив переосмыслить ее «реализм» как разновидность фантастики, докладчик отметил, что русская литература, редко позволявшая сочетать историю и игру и тем более превращать историческую про­зу в пародию, китч, переопределяет сегодня понятие эскапизма, который обретает в этих книгах новую форму — вместо бегства от истории бегство в историю.

 

В ходе обсуждения доклада Вера Зверева заметила, что возможной причиной экзальтированно игрового отношения к истории может быть симультанный кон­текст современной медиальной среды, тогда как высмеивание советского про­шлого, происходящее со слишком серьезных позиций (как в романах Войновича), может казаться писателям и читателям просто скучным.

 

В заключение конференции был прочитан перенесенный с первого дня доклад Андрея Россомахина (Россия) «Комикс как предчувствие: к проблеме визуализации подлинной русскости», посвященный анализу одного из самых первых российских комиксов. Докладчик проанализировал главные особенности комикса с «русским мишкой», созданного почти двадцать лет назад и преследовавшего, наряду с раз­влекательными, цели «патриотического воспитания», которые при внимательном взгляде провоцируют совершенно незапрограммированные авторами смыслы. Эти смыслы докладчик и постарался раскрыть на достаточно обширном визуаль­ном материале, отметив, что иконографическими предтечами главного героя ко­микса (снабженного всеми необходимыми маркерами «подлинной русскости») на поверку оказываются исключительно заокеанские типажи. Тем самым, доклад­чик продемонстрировал, насколько специфична и сложна тема патриотизма: ав­торы комикса помимо собственной воли создали продукт, который способен ныне прочитываться как фрондерский политический памфлет.

 

В заключение можно сказать, что конференция на тему, которая на первый взгляд может показаться слишком академической, удаленной от актуальной об­щественной повестки или обращенной к прошлому, в ходе дискуссий и публич­ной полемики обнаружила свою критическую близость не только к переднему краю методологических дискуссий в гуманитаристике, но и к современным рос­сийским политическим дебатам.

 

В ходе конференции также были представлены два издания, не связанные с из­дательским домом «Новое литературное обозрение», но на разных уровнях раз­рабатывающие антропологию советского.

 

В конце первого дня конференции прошла презентация независимого литера­турно-критического альманаха «Транслит», издаваемого в Петербурге два раза в год. В самоопределении издания, объединяющего художественные тексты, кри­тику и гуманитарную эссеистику, значительную роль играет социально-поли­тический компонент, а последний на тот момент выпуск представляет собой попытку артикулировать видение советской культуры, присущее молодым лите­раторам, художникам, культурным активистам, магистрам и аспирантам гумани­тарных специальностей (то есть тем, кто не имеет биографического опыта совет­ского). Примечательно, что, помимо ожидаемого — при разговоре о советской литературе и культуре — интереса к феномену неофициальных художественных практик, с одной стороны, и концептуализации официальной культуры как китча, с другой, молодыми гуманитариями и литераторами, представлявшими альманах, акцент был сделан на борьбе между «разными — прогрессивными и реакцион­ными — сторонами советского, а не между советским и антисоветским».

 

Во второй день конференции был представлен издаваемый санкт-петербург­ским Центром независимых социологических исследований выходящий трижды в год журнал «LABORATORIUM», который уделяет основное внимание каче­ственным методам и сравнительной социологии, но привечает и представителей других социальных наук. Этот журнал представляет собой новую международ­ную площадку для дискуссий и публикаций результатов эмпирической работы, где уже были представлены многие участники завершившейся конференции.

 



[1] Познакомиться с общей методологической повесткой и конкретными векторами исследований можно в обзоре Питера Берка «Историческая антропология и новая куль­турная история» (НЛО. 2005. № 75).

[2] Ушакин СА. Патриотизм отчаяния: нация, война и утрата в России (Культура и общество после социализма). Ithaca: Cornell University Press, 2009. C. 299.

[3] Нора П. Проблематика мест памяти // П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюмиеж. Франция-память. М.: Винок; СПб.: Изд- во СПбГУ, 1999. С. 26.

[4] В то же время существовал Днепропетровский государст­венный университет, готовивший специалистов по про­ектированию сверхсекретной ракетной техники и потому подчиненный напрямую московскому, а не республикан­скому министерству образования, что создавало большие возможности для маневра на идеологическом поле. В част­ности, преподаватели ДГУ могли печатать свои работы в собственном издательстве, а не через громоздкую сис­тему издательства «Высшая школа», чем в полной мере воспользовался Н.П. Ковальский, заведовавший кафед­рой источниковедения и историографии в 1978—1994 го­дах и превративший ее в известный всему Союзу центр источниковедения истории Украины XV—XVII веков, не­редко называемый «школой Ковальского».

[5] «Чувства» (1968, реж. А. Дауса, А. Грикявичюс), «Геркус Ман- тас» (1972, реж. М. Гедрис), «Омут» (2009, реж. Г. Лукшас).



Другие статьи автора: Арсеньев Павел

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба