Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №119, 2013
2—3 марта на факультете свободных наук и искусств Санкт-Петербургского государственного университета должны были в очередной раз пройти Малые Банные чтения, организуемые журналом «Неприкосновенный запас». Конференция состоялась, но при этом не обошлось без неожиданностей, вызванных критической временной близостью к выборам президента РФ. В последний вечер перед конференцией стало известно, что «по независящим от организаторов причинам» провести конференцию в стенах СПбГУ оказалось невозможно, несмотря на долгосрочное сотрудничество издательского дома «НЛО» с бывшим Смольным институтом свободных искусств и наук и уже распространенную информацию о месте и времени проведения чтений. В срочном порядке место проведения конференции было изменено: чтения переместились в Европейский университет, где не в первый раз проходят мероприятия, вызывающие смутные подозрение у администрации Петербургского университета (точно так же осенью 2011 года в ЕУ был перенесен творческий вечер Бориса Гребенщикова, первоначально анонсированный филологическим факультетом СПбГУ). С задержкой в несколько часов конференция все же начала работу, но, несмотря на все усилия организаторов, избавить ежегодные «дебаты о политике и культуре» от резонансного политического звучания, спровоцированного неожиданным скандалом, уже не представлялось возможным, хотя в дальнейшем резонанс академической конференции с наличной политической повесткой обнаруживал себя уже не на организационном, а на содержательном уровне.
В этот раз Малые Банные чтения носили название «Историческая память: национальная по форме — постсоветская по содержанию», которое было призвано отсылать к знаменитому сталинскому определению соцреалистического искусства как «социалистического по форме, национального по содержанию». Подобная перегруппировка предикатов основывалась на том, что «повышенные инвестиции в политику памяти и в историческую политику в целом <...> мотивированы необходимостью сформировать новые национальные идентичности, которые преодолевают разрывы традиций, связанные с социалистическим или колониальным прошлым, равно как и травму утраты этого прошлого», как сообщала программа конференции. Необходимо также сказать, что повышенное внимание к исторической памяти, объединяющее все бывшие советские республики и постсоциалистические государства Восточной и Центральной Европы, разделяет их же в зависимости от того, возлагаются ли надежды на преодоление социалистического, или, как в таких случаях обычно говорится, колониального, прошлого или, напротив, на сохранение этого же самого прошлого и работу с травмой его утраты. Обе тенденции оказываются не только и не столько практикой чисто архивистской работы по разысканию исторической истины, но прежде всего прагматическими актами, вписанными в наличную политическую конъюнктуру и связанными с теми «идеологическими конструкциями, которые легитимируют политический режим и его претензии на дальнейшее удержание власти». В этом смысле формула Макиавелли—Оруэлла «кто владеет настоящим, тот владеет прошлым, кто владеет прошлым, тот владеет будущим» задавала концептуальный фон конференции.
После приветственного слова главы издательского дома «НЛО» Ирины Прохоровой начал работу «круглый стол» «Антропологический характер в гуманитарном знании», в рамках которого при участии модератора конференции Ильи Калинина, а также Ирины Прохоровой, Михаила Лурье, Александра Панченко, Кевина Платта и Андрея Щербенка происходила методологическая дискуссия. Тема «антропологического поворота» уже не в первый раз поднимается как на страницах изданий, выпускаемых издательским домом «Новое литературное обозрение», так и на проводимых им конференциях. В самом начале Ирина Прохорова еще раз очертила преимущественные области интереса «повернувших» гуманитарных наук — кроме центральной для конференции темы памяти к ним относятся история эмоций, история повседневности и другие разделы того, что принято называть исторической антропологией или новой культурной историей[1]. Экспансия филологии в дисциплинарную область антропологии или ответ филологов на вызов самой антропологии (об этой диалектике еще пойдет речь) мотивировались необходимостью «перестать быть догоняющей наукой и сказать свое веское слово». По замечанию Кевина Платта, открывшего дискуссию, если историки являются наиболее «антитеоретическим народом», то антропология обладает наиболее разработанным (само)критическим аппаратом. Ввиду этого, чтобы сделать из историков/литературоведов (т.е. выпускников факультетов, которые долгое время были объединены во многих университетах) антропологов, необходимо научить их смотреть на себя не только как на субъект исследования, но и как на потенциальный объект таких дисциплин, как социология или антропология науки. На это Ирина Прохорова заметила, что традиционная, позитивистская перспектива историко-филологических наук и их теоретический фундамент основываются на идее национальной истории и ее глорификации, чем еще раз обозначила связь методологической дискуссии «круглого стола» с темой конференции и прозвучавшими вскоре докладами. После этого Илья Калинин описал траекторию трансформаций собственной академической стратегии, вписанной в противостояние агентов разного понимания науки в девяностые годы, когда он, как и многие другие молодые филологи, осознал недостаточность «подсчета межиктовых интервалов и анализа нарративной структуры "Капитанской дочки"», которые были осложнены ощущением необходимости рефлексии социальной функции знания и «общественной пользы» науки. Особенность дискуссии заключалась в том, что если в девяностые годы рефлексия институционального быта была призвана выполнить функцию пересмотра устаревших исследовательских подходов и общей методологической рекогносцировки гуманитарного специалиста, то в начале десятых годов стремление подвергнуть сомнению автономию производства академического знания не просто оказывается готовностью отвечать на «вызовы времени», но может прозвучать и более двусмысленно в контексте продолжающихся сокращений университетских бюджетов и призывов поставить университетское знание в прямую зависимость от запросов рынка (что в большинстве случаев означает сокращение финансирования гуманитарных в пользу технических и других капиталоемких специальностей), озвучиваемых некоторыми политиками, проводившими неолиберальные реформы, в том числе в сфере образования (и в частности, сидевшим в первом ряду бывшим министром финансов Алексеем Кудриным). В таком совмещении контекстов слова о междисциплинарности (уже давно ставшей общим местом и не нуждающейся в утверждении) начинали отзываться чисто рыночно обусловленными требованиями «гибкости», постоянной переквалификации и другими особенностями условий труда гуманитарных специалистов, которые принято называть прекарными. Сложившуюся риторическую двусмысленность Ирина Прохорова постаралась сгладить призванным примирить всех замечанием о том, что «в истории науки не было момента, который был бы избавлен от подозрений в кризисности», которое, впрочем, в известном смысле может подрывать легитимность утверждаемого антропологического поворота. Далее Александр Панченко призвал заняться антропологией самих гуманитарных наук, отметив перенос конференции как один из потенциальных объектов для подобного анализа. Реплика Михаила Лурье о том, что «филологи в отличие от социологов еще способны и что-то чувствовать», заставила ведущего конференции в шутку предостеречь его от «разжигания междисциплинарной розни». А в заключение дискуссии Кевин Платт озвучил, наверное, наиболее точную формулу положения современных гуманитарных наук: «Хочется быть нужным (обществу), но не очень нужным — настолько, чтобы иметь возможность заниматься наукой».
После «круглого стола» секция продолжилась докладом Андрея Щербенка (СПбГУ) «Субъект постсоветской исторической памяти как идеологическая конструкция». Начальным тезисом докладчика стало утверждение о том, что разделяемые индивидом ценности и убеждения не производятся экономическими формациями (как в вульгарном социологизме) или идеологическими аппаратами государства (как в неомарксизме), но существуют относительно автономно, и общество существует благодаря относительной изолированности констелляций ценностей и убеждений. В этом смысле формула «для того, чтобы верить в нечто, совершенно не необходимо верить этому», высказанная в отношении механизмов конструирования исторической памяти, обнаруживает свою аналогию в расщеплении веры, на которой основывается работа многих художественных медиумов. Как позиция фрейдистского субъекта оказывается расщеплена на сознание отсутствия у матери фаллоса и веру в имевшую место кастрацию, как позиция зрителя кино расщеплена на понимание работы светотени, посредством которой конструируется оптическая иллюзия действия, и веру в реальность разворачивающихся на экране событий, точно так же субъект исторической памяти «не существует в отрыве от формирующих ее культурных и социальных практик». Именно это, по мнению докладчика, позволяет — как и в случае с психоанализом или семиологическим анализом кино (метод Кристиана Метца) — дезавуировать механизм конструирования исторической памяти. Постсоветская историческая память, ставшая основным объектом дезавуирования в докладе Щербенка, не является исключением. По мнению докладчика, «какими бы ни были "непосредственные" воспоминания людей о своем советском прошлом, за прошедшие двадцать лет эти воспоминания как минимум претерпели серьезную трансформацию» или даже деформацию, а в предельном случае были полностью заменены памятью, сконструированной уже постсоветской культурой. В рамках этого утверждения был проанализирован фильм Алексея Балабанова «Груз 200» (2007), который даже в аналитической оптике подготовленных реципиентов часто оказывался документом более достоверным, чем воспоминания очевидцев (то есть порой их собственные). В то же время, по мнению докладчика, «память о советском не может быть сведена к пассивному набору смыслов и знаков, которые постсоветская культура свободно комбинирует, создавая образы прошлого в соответствии с символическими потребностями постсоветских субъектов». По мнению Щербенка, сама бриколажная постсоветская субъективность оказывается интерпеллирована современными идеологическими аппаратами.
Вторым стал доклад Ильи Калинина (журнал «НЗ») «Империя памяти: мнемонический патриотизм и "постколониальные вызовы" в современной России», посвященный тому типу формулирования культурной идентичности, который нацелен не столько на преодоление прошлого, сколько на его удержание и который отличает ставки современной российской политической элиты от нового патриотизма постсоциалистических государств, вписанных в характерную постколониальную рамку. В данном случае травма колониального и социалистического прошлого превышается травмой от утраты этого прошлого. Таким образом, главным отличием российского патриотического нарратива от соответствующих нар- ративов соседних постсоветских государств оказывается пафос победителя, а не жертвы, и, кроме того, задача построения такой версии истории, которая не отменяла бы, а утверждала позитивную ценность имперского прошлого. Как было подчеркнуто докладчиком, «предпринимаемая современной российской политической элитой легитимация советского прошлого связана не с симпатией к советскому режиму как таковому, а с тем, что это прошлое может быть описано как пример успешного сосуществования национального и универсального», при котором универсализм социализма контаминируется с универсализмом империи. В рамках определенной конструкции прошлого — не национального, но многонационального и одновременно единого — происходит переход от «патриотизма отчаяния» (по выражению Сергея Ушакина[2]) к «патриотизму эклектики», в центре которого находится неразличение, выступающее основанием постсоветской империи памяти. Данные «стилистические» эффекты современной российской идеологической доктрины были проанализированы докладчиком на материале как официального политического и историографического дискурса, так и современной российской литературы и кинематографа.
В ходе последовавшей дискуссии Андрей Портнов прокомментировал сходство российской и украинской государственной политики исторической памяти. В отличие от гегельянского синтеза, бывшего в почете в советскую эпоху, в постсоветской ситуации наблюдается бриколажная конструкция «одной на всех, трагической и великой истории России», к которой могут быть подверстаны все без исключения исторические эпизоды, включая такие неоднозначные, как коллективизация, индустриализация и другие (от которых в свою очередь стремятся избавиться бывшие советские республики, объявляя их привнесенными «советской оккупацией» эффектами). Докладчиком была предложена претендующая на остроумие перифраза знаменитой формулы Жака Деррида, «вне-России не существует»: нет ничего такого, что это бриколажная конструкция исторической памяти не могла бы включить в себя (даже и собственную критику). Поскольку для российской политической элиты сохраняет опасность последовательное воспроизведение постколониальной логики, угрожающей целостности современного российского государства (в отличие от других постсоветских стран, где эта логика, напротив, конституирует целостность), официальная концепция исторической памяти манифестирует не актуальное чувство гордости и даже не какой-либо проект будущего, а определенную конструкцию прошлого: «Там, где некоторые видят только черепки и руины, настоящие патриоты находят цельные исторические амфоры».
После перерыва начала работу вторая секция, открывшаяся докладом Валерия Тимофеева (СПбГУ) «Историческая память как палимпсест: казус Выборга», основной интригой которого служила полемика с французским исследователем исторической памяти Пьером Нора. Центральной категорией французского историка является понятие места памяти (lieu de memoire), понятого как «форма, в которой существует коммеморативное сознание в истории, игнорирующей его, но нуждающейся в нем»[3]. Тимофеев предложил понимать кладбища как буквальные выражения общего пространства (или общего места) памяти, конструируемого жителями Выборга, то есть как нарратив или текст, к которому, следовательно, может быть применен нарратологический анализ. Сперва докладчик кратко напомнил о трагической истории Выборга. Так, финские историки утверждают, что Выборг перестал быть финским городом в 1940 году, не принимая во внимание того, что «на протяжении краткого периода до августа 1941 года советские оккупационные/освободительные власти последовательно поддерживали идею «"финскости" города Виипури, что было не просто, учитывая полное отсутствие местного населения». По этой причине главными «прибежищами космополитизма» можно назвать разделенные на сектора кладбища — финские, шведские, иудейские и православные, что уже перекликается с идеей общего места, как пространства-палимпсеста. После того как в 1944 году городу возвращают имперское (шведское) название Выборг, подчеркивая его древнерусское «происхождение», часть «кладбищенского текста» вымарывается, а новые его элементы накладываются на уже существующие (так, к примеру, были уничтожены православные кладбища, а горожан хоронили в существующих финских могилах кладбища Ристимяки, выбивая новые имена между старых строк, буквально переписывая общее место). В начале семидесятых, когда Ристимяки заполнилось повторно, оно получило название «Старое кладбище», после чего начинается использование другого финского кладбища, сохранившего тем не менее свое финское название Kangas, обогатившее местный язык фразеологизмом «отправиться на Кангас» — умереть. В заключение докладчик отметил еще одну текстуальную особенность мест памяти на примере первого выборгского, не финского, кладбища, открытого уже в восьмидесятые годы: «Если старые финские кладбища русифицировались — вокруг финских надгробий с русскими именами обязательно появлялись оградки, — то новое кладбище по непонятным причинам имеет протестантский облик — ограды не запрещены, но не приветствуются и встречаются редко». По мнению докладчика, этот пример может быть описан как влияние палимпсеста на новый текст или даже как его продолжение в новом тексте.
Вторым докладом секции стал доклад Кевина Платта (Университет Пенсильвании, США) «Пунктирная Россия: культурные практики извне». Докладчик предложил вернуться к теоретической дискуссии, развернувшейся в конце 1980-х и начале 1990-х годов вокруг понятия «культура», которое было подвергнуто резкой критике теоретиками культурной антропологии (в частности, Клиффордом Гирцем): «Критика этого понятия, лежавшего в основе прежней антропологической исследовательской практики, утверждала, что в нем таится идеологически мотивированная концепция целостности, самотождественности и статичности — понимаемых как автономные — культурных систем. Согласно новому критическому подходу, антропологи должны применять иные понятия, которые являются достаточно гибкими для того, чтобы понять фрагментарность, гибридность и историческую подвижность культурных процессов и тех символических пространств, в которых они протекают». Также Платт отметил, что в академической практике последнего десятилетия субстанциональный термин «культура» действительно встречается все реже и реже — «на смену ему пришли новые понятия, в которых понятие "культура" выступает уже не в качестве субстанции, а в качестве предиката: "культурные практики", "культурные смыслы", "культурные нормы" и т.д.». Сам докладчик при этом предположил, что применение понятия «культура» в определенных научных контекстах остается вполне целесообразным. Анализ Платта был основан на исследовании культурных проектов русскоязычных жителей Латвии, таких как Независимая русская библиотека, поэтическое объединение «Орбита», конкурс молодых поп-исполнителей «Новая волна» и других. При обращении к этому материалу термин «культура» может быть применен «не в качестве научного инструмента, а скорее как описательный термин по отношению к стремлениям разных акторов артикулировать представление о "русской культуре"». Докладчик отметил, что «на территории, где единство, самоидентичность и статичность "русской культуры" являются, очевидным образом, довольно шаткими и сомнительными, само понятие "культура" представляет собой один из важнейших механизмов для самоопределения, формирования и защиты коллективных идентичностей и политических позиций». Тем самым, было показано, что культурная повестка дня прибалтийского региона включает в себя определение целостной системы «русской культуры», несмотря на фактическую фрагментацию русскоязычного культурного пространства. В ходе последовавшего за докладом обсуждения были высказаны подтверждавшие гипотезу Платта комментарии и предложения рассмотреть с ее помощью также культуру других прибалтийских республик.
Секция и первый день конференции были закрыты докладом Сергея Абашина (Институт этнологии и антропологии РАН) «Разные советские истории: в музеях Средней Азии». В самом начале доклада автор отметил, что распад СССР в 1991 году произошел без какой-либо борьбы населения советской Центральной Азии за отделение: в тот период не было ни многотысячных митингов, ни требований независимости, ни борьбы местной элиты против центра. Однако впоследствии желание руководителей независимых центральноазиатских государств утвердить обновленную версию советского прошлого и вписать его в ту идеологическую конструкцию, которая призвана легитимировать сложившийся за последние двадцать лет локальный политический порядок, стало все более заметным. Тем не менее, по замечанию докладчика, создаваемые при этом пространства памяти нельзя считать однородными, подчиненными единой логике или интересу. Абашин на некоторых примерах показал, как в таких ситуациях происходит борьба разных образов советского и его интерпретаций. Наиболее эмблематичным выражением этой политики памяти, по мнению докладчика, являются музеи, «чьи переконструированные экспозиции рисуют перспективу исторической неизбежности произошедших изменений». Эти музеи, созданные в советское время, до сих пор несут черты советского в своей организации и статусе идеологических институтов. Следы дружбы народов и марксистская фразеология еще встречаются в экспозиции, но в целом они скорее скрадываются, тогда как новая история реструктурируется в связи с идеей национальной независимости: советская история объединяется с историей Центральной Азии в составе Российской империи. Это, по мнению докладчика, выражает то, что политика памяти выстраивается через историю виктимизации центральноазиатских народов. При таком подходе в качестве доказательства проводившейся советским руководством дискриминации могут восприниматься высокие показатели смертности в соответствующей республике. Докладчик представил подробный анализ трех исторических музеев: в Казахстане, Таджикистане и Узбекистане. На примере каждого из них можно было проследить то, как создается собственная картина советского времени: узбекский музей рисует ее как эпоху угнетения и дискриминация, таджикский музей — как эпоху становления национальной государственности, казахский же музей пытается спрятать исторические оценки и сделать их неразличимыми. В заключение докладчик попытался объяснить, почему Узбекистан среди всех бывших центроазиатских республик лидирует по степени десоветизации. Для этого есть и структурные причины: Узбекистан считался главной советской республикой в регионе, его представители часто занимали места в Бюро ЦК, а в Ташкенте располагались региональные филиалы союзных министерств, и, следовательно, точки соприкосновения центра и периферии здесь были наиболее напряженными. Субъективный же фактор, по мнению докладчика, оказался продолжением структурного: знаменитое хлопковое дело оказалось болезненным ударом по самолюбию узбекской элиты.
Второй день конференции был открыт докладом Оксаны Карпенко (Центр независимых социологических исследований, Россия) «Современные учебники истории: национальные по форме — постсоветские по содержанию (Россия/Грузия)», в котором заглавная формула конференции была распространена на материал учебных пособий средней школы. В самом начале доклада было отмечено, что советские школьные учебники истории могут быть названы национальными по форме и социалистическими по содержанию — «историческое повествование опирается в них на специфическую концепцию "народа"; каждому "народу" предписывается иметь, с одной стороны, особые ("свои", "национальные") судьбу/культуру/права, с другой, — универсальные ("интернациональные") интересы. Первое определяет форму исторического повествования (линейная история "народа", двигающегося "из глубины веков" к современному состоянию; выделение "национального" пантеона героев и деятелей культуры, призванных стать примером, и т.п.), второе — его содержание (обеспечивает наполнение "судьбы народа", действий его "лучших сынов" и т.п.)». Далее докладчица отметила, что при разрушении монополии «марксизма-ленинизма» первый элемент конструкции во многом сохранялся, тогда как второй претерпевал существенные изменения, а «утверждение гегемонии "национальных" интересов ("народа") при сохранении (советской) национальной формы способствовало определению этих интересов в этнокультурных терминах». В заключение докладчица проанализировала несколько «национальных» сценариев выстраивания постсоветского содержания, которое происходит в диалоге с советским. В частности, были рассмотрены российский и грузинский варианты. По мнению Карпенко, в случае Грузии этот диалог «оформляется как диалог врагов (антагонистов), заявляющих о своей легитимности через радикальное исключение оппонента; в случае России — как диалог оппонентов, предлагающих более или менее удачные решения «национального вопроса». В качестве примеров в докладе были использованы (поздне)советские (1970— 1980-х годов) и современные учебники СССР, Грузии и России.
Доклад Андрея Портнова ( Украина) « Советская историография по-украински. Некоторые наблюдения» был посвящен проблеме рефлексии советского опыта в украинской историографии, обычно сводящейся к фигуре репрессий и притеснений. Причем, как это обычно бывает, жертвами особенно охотно признают себя недавние историки партии и специалисты по разоблачению разнообразных «буржуазных и буржуазно-националистических измышлений». Однако ответственная рефлексия об украинском кластере советской историографии предполагает обращение к самому феномену советской национальной политики: наряду с пресловутой «русификацией» в Советском Союзе имела место «повсеместная институционализация национальности как социальной и культурной нормы». И именно она, как отметил докладчик, во многом «превратила коллапс советского режима в дезинтеграцию государства». Однако в начале советской эпохи на Украине, наряду с институционализацией национальности, велась борьба с теми элементами национального сознания, которые казались опасными для советского строя и воспринимались как «буржуазный национализм». В издательствах существовали списки запрещенных к употреблению украинских слов и списки запрещенных для цитирования авторов; в библиографиях при статьях в центральных энциклопедиях указывались и западные издания, тогда как в УССР этого не допускали и т.д. В брежневские времена ссылка на изданную на оккупированных территориях работу могла появиться только в том случае, если автор намеренно неправильно указывал дату публикации; «скрытым противопоставлением ориентации исключительно на русского брата становились работы о связях нерусских народов между собой» и т.д. В годы застоя условия академической работы в центре были гораздо либеральнее, чем на Украине, где над каждым висели подозрения в национализме. Докладчик отметил, что «возможность прямого выхода на Москву, минуя Киев, служила важным фактором плюрализации украинской советской историографии». Если в 1930-е годы в Москву ехали спасать жизнь, то в 1970-е — защищать докторские, которые в Украине «не пропускали» по подозрениям в национализме или просто по личным причинам (как в случае львовских медиевистов Н.П. Ковальского и Я.Д. Исаевича)[4]. Докладчик также отметил необходимость отказа от упрощенного и морально комфортного образа власти как целостной, чужеродной, сосредоточенной в одном месте силы, границы которой определенны и несомненны. В этом контексте образ советской науки как коллективной жертвы тоталитаризма нуждается не просто в коррекции, но в принципиальной деконструкции. Позднесоветская академия легко интегрировала нескольких недавних диссидентов, что стало антидотом против возможных попыток серьезных структурных реформ. Важно отметить, что осознанной программы институциональных реформ не предложили и русские историки Украины, которые в первые годы независимости взяли на себя роль посредников между международным научным сообществом и собственно украинскими историками, ранее принадлежавшую Москве. Если главным родимым пятном «советскости» обычно называют относительную слабость институциональных основ функционирования научного сообщества, вызванную гипертрофированным воздействием внешнего фактора, то исчезновение партийных директив и четкого государственного заказа привело к еще большей демодернизации и деградации институций гуманитарной науки и ее норм, когда лишенная внутренних механизмов контроля и отказавшаяся от ответственной рефлексии по поводу своего советского прошлого гуманитаристика столкнулась с реалиями рынка, превратившего и университетские дипломы, и докторские диссертации, и прочие академические регалии в предмет купли-продажи. Унаследовав от СССР централизованные научные институции, Украина избрала путь наполнения их новым идеологическим содержанием, поспешно отождествленный большинством историков со сменой методологии исследования при сохранении глубоко советского институционального статус-кво.
Работу секции закрыл доклад Веры Зверевой (Институт всеобщей истории РАН, Россия) «Вечно живое советское прошлое: дискуссии российских и украинских пользователей "Вконтакте"». Свое выступление Зверева начала с общетеоретических замечаний, связанных со средой социальных сетей, ставшей, по мнению докладчицы, в последнее десятилетие основным пространством для гражданских дискуссий. Пространство это, однако, представляет собой компенсаторную гражданскую сферу, с одной стороны, неся на себе черты «оффлайновой» публичной дискуссии, с другой, обнаруживая принципиально переопределенные условия коммуникации. Так, с самого начала был поставлен вопрос, насколько вообще может быть релевантна национальная идентичность (и, соответственно, сама дискуссия о национальной исторической памяти) для тех, кто давно уже обрел «сетевое гражданство». Однако, как стало понятно из приведенных докладчиком примеров названий тематических групп «Вконтакте», чаще всего имеет место не противостояние виртуализированных украинцев и россиян, а взаимное позиционирование более сложных идеологических констелляций. Как отметила докладчица, истории постсоветских стран настолько переплетены, что изменение интерпретаций прошлого, выделение и ресемантизация того или иного элемента истории одной стороной неизбежно вызывают перераспределение значения во всей системе постсоветской памяти. Конечно же, выбор дат и имен для коммеморации, трактовки событий становятся предметом переговоров, дискуссий и конфликтов, прежде всего, в публичной сфере, но состояние неопределенности в оценке недавнего прошлого или смена ориентиров на государственном уровне заставляют переписывать не только официальные и научные источники (включая учебники истории), но и частные/семейные воспоминания. Особенно интенсивно сражения за право артикуляции и интерпретации коллективных и частных воспоминаний ведутся в социальных медиа. Тем самым, доклад ставил вопросы не столько относительно самой исторической истины или даже полифонии частных историографий, сколько относительно механизмов преломления процессов конструирования постсоветской памяти в условиях плотности и высокой скорости обращения информации в Сети. Главным здесь оказывается то, что Интернет позволяет сделать память действительно коллективным или, точнее, коннективным проектом. Проекция сегодняшних идеологических установок на советское прошлое, подталкивающая пользователей к активному обсуждению версий исторических событий и вариантов коллективной памяти, приводит не к созданию архива (страницы постоянно обновляются), но к перманентной полемической коммуникации. Монументальность обсуждаемых событий, как ни странно, только усиливается от использования живого интернет-языка (неотредактированной письменной речи, невербальных маркеров и т.д.), сомнения и рефлексия отсекаются обязательными ритуальными коммеморативными комментариями (например, «Слава Воинам!»), а победа в риторическом бою одерживается благодаря количеству приведенных аргументов и доказательств (чья степень релевантности почти никогда не подвергается анализу).
Работа последней секции конференции была открыта докладом Андрея Горных (Европейский гуманитарный университет, Минск/Вильнюс) «Кинематографическое время Тарковского в контексте советского модерна», в котором была предпринята попытка деконструкции канонической интерпретации поэтики Тарковского как нарратива об утрате русской идентичности, трагической памяти о советском. Действуя на уровне антропологии формы Тарковского (перспектива, монтаж и т.д.), докладчик попытался раскрыть диалектику советского модерна, который, с одной стороны, выступает за разрушение патриархальных отношений, с другой, компенсирует распад традиционных социальных связей идеей общины. Так, эстетика разрухи, столь характерная для кадра Тарковского, оказывается не только упреком позднесоветской цивилизации, разрушившей природу и интимное пространство индивида, но и источником художественного вдохновения режиссера. Однако центральным утверждением, вокруг которого было построено выступление, было следующее: «Проблема времени у Тарковского служит симптомом современного общества, в котором возникает множественность социальных групп, растет специализация, в результате чего человек начинает жить "более замкнуто, часто по расписанию, резко ограничивающему его опыт в широком смысле этого слова" (Тарковский)». Время делимое — время изолированных операций капиталистического производства, дисциплинированных тел и монтажного кино (Эйзенштейн). Приводя в сравнение теоретические замечания Эйзенштейна, которые можно назвать грамматикой, математикой кино, докладчик отметил, что фрагментарные интуиции Тарковского о природе времени в кино достаточно сложно формализуемы. Тем не менее можно сказать, что Тарковский выступает за затушевывание монтажа, приоритет «внутренних» задач над «внешними», дисциплинарными, «которые все только разрушают». Длительность кадра, по мнению Тарковского, должна определяться не формальными параметрами, но «внутренними токами» содержания кадра. Концепция запечатленного времени, по мнению докладчика, отсылает к тому «дефициту времени» (отчуждению, реификации времени), который и призвано восполнить кино как самое современное из всех искусств. В качестве примера запечатленного времени докладчиком был приведен способ, которым создавались декорации, словно сохранявшие следы рук, фабриковавших естественность кадра.
В последовавшей за докладом дискуссии тем не менее было высказано предположение, что «отписывание» Тарковского от русского почвенничества в пользу европейской традиции городской общины (через голову советской радикально- демократической традиции) смотрится довольно умеренным жестом на фоне имплицитного антиавангардизма режиссера: его органицизм, антиформализм, затушевывание приемов монтажа обнаруживают в этом контексте еще один обертон. Уже Вертовым, не говоря о Брехте и Беньямине, демократизм искусства понимался не как транслирование «правильных» демократических нарративов, но как разомкнутость самой формы, дезавуирование идеологии миметического искусства как формы ложного сознания в самом произведении. В этом смысле агитационные сеансы с последующим разоблачением приемов воздействия, актуальные в двадцатые годы, можно считать более демократичными, чем трансляции республиканских идей с затушевыванием способов воздействия (грамматики монтажа).
Далее с докладом «Негативная память о советском как травма модернизации, или О чем "молчит"литовское кино» выступила Альмира Усманова (Европейский гуманитарный университет, Минск/Вильнюс). В начале выступления докладчица описала, каким образом память о «советском» периоде (1944—1991) в Литве оформляется в политический дискурс «оккупации», доставшийся современной политической элите в наследство от «лесных братьев» (не складывавших оружия до 1957 года) и окончательно сложившийся в первые годы после выхода Литвы из состава СССР. Этот дискурс оказывается бескомпромисснее постколониального (с колонизатором возможна негоциация и, соответственно, взаимная выгода, тогда как с оккупантом разговор возможен только на языке оружия) и, с одной стороны, приносит Литве, по мнению докладчицы, «разнообразные политические и экономические дивиденды (особенно благодаря антироссийской риторике, сопровождающей тему советской оккупации), а с другой — практически полностью блокирует возможность продуктивного переосмысления советского опыта и тем более его реинтеграции в современный культурный контекст (даже в туристических гидах этот период, как правило, словно вычеркивается из Истории)». Кроме того, докладчица отметила некоторые эпизоды «возвращения вытесненного», осуществляемого в рамках целого ряда художественных проектов, среди которых выставки «Woman's time» (2010), «Модернизация», (2011) «Советская космическая архитектура» (2012), фильм «Омут» Г. Лукшаса (2010) и т.д. Однако это возвращение происходит под знаменем довольно специфической риторики: так, советский модернизм (в кино, дизайне) описывается в выставочных каталогах как манифестация «прибалтийской креативности, существовавшей вопреки тоталитарной диктатуре». Такая «национализация» советских художественных практик призвана скрыть тот факт, что «национальная самобытность литовской традиционной культуры не является коммерчески прибыльным товаром на глобальном рынке культурной продукции, а не патриархальная Литва — это Литва советская с присущей ей модернистской эстетикой». Таким образом, негативное отношение к советскому прошлому в современной Литве докладчица предложила «рассматривать с точки зрения нерационализируемого отторжения опыта модернизации и радикальной смены всего уклада жизни вообще» (оттого ностальгия по золотому веку в истории независимости Литвы — это в первую очередь тоска по патриархальной аграрной культуре и ее ценностям). Новая образность фильмов 1960—1970-х годов, которые докладчица успела только упомянуть в своем выступлении[5], по ее мнению, артикулирует тему прощания с патриархальными ценностями, что также отсылает к травме модернизации. Однако, парадоксальным образом, продуктом советской эпохи оказывается не только урбанизация Литвы, но и конструкция традиционной аграрной культуры, в которой христианский компонент играл минимальную роль (Литва приняла христианство последней из европейских стран), а коммунистический атеизм незаметно подменялся неоязыческим политеизмом. В заключение докладчица рассказала об арт-интервенции в городское пространство, которую совершила руководимая ею исследовательская группа, проецируя советские фильмы на поверхность городских построек. По словам Усмановой, этот акт был призван тематизировать вытесненную память о советском, которая сегодня еще проявляется в формах частичного признания и переопределения, но уже через десять лет может перестать быть смыслоразли- чительной категорией.
Последним запланированным докладом секции стало выступление Элиота Боренстейна (Университет Нью-Йорка) «Alt-USSR: Волшебные миры Советского Союза после 1991 года», в котором докладчик обратился к анализу современных трансформаций жанра исторической прозы, чье содержание принято интерпретировать «с точки зрения идеологии или историографии», а форму — как «разновидность реализма». Однако, по мнению докладчика, ни то ни другое не релевантно для постсоветского контекста. К этому контексту может быть применен термин постсоц, которым могут быть описаны тексты «постмодернистские по форме, тоталитарные по содержанию» (по выражению Марка Липовецкого). Такие фикциональные тексты, посвященные ретроспективной исторической эпохе (как, например, фантастико-реалистический роман Михаила Елизарова «Библиотекарь»), продуктивнее рассматривать как постидеологические. Современные романы о советском и досоветском российском прошлом, по мнению докладчика, «стоит отнести к категории научной фантастики или фэнтези: они не столько воспроизводят утраченное прошлое, сколько создают волшебный мир, имеющий гораздо больше общего с Толкином или Роулинг, чем с Голсуорси». Отрицание истории в такой прозе заметно в балансировании на границе вымышленного и документально-реконструируемого повествования. Так, проанализированный докладчиком роман «ЖД» Дмитрия Быкова повествует о нашем времени, что подтверждается хотя бы упоминаемым уровнем технологического развития, но при этом «время это какое-то не наше». Реализация альтернативных сценариев истории начинает выглядеть как хронотоп типичного романа в жанре фэнтези. Как отметил докладчик, эти книги действуют как заклятие, а связь с советским в них сохраняется только на «фатическом» уровне (при этом советское входит в них в «фактурном», а не в идеологическом виде). Рассмотрев фантастический характер современной исторической прозы и предложив переосмыслить ее «реализм» как разновидность фантастики, докладчик отметил, что русская литература, редко позволявшая сочетать историю и игру и тем более превращать историческую прозу в пародию, китч, переопределяет сегодня понятие эскапизма, который обретает в этих книгах новую форму — вместо бегства от истории бегство в историю.
В ходе обсуждения доклада Вера Зверева заметила, что возможной причиной экзальтированно игрового отношения к истории может быть симультанный контекст современной медиальной среды, тогда как высмеивание советского прошлого, происходящее со слишком серьезных позиций (как в романах Войновича), может казаться писателям и читателям просто скучным.
В заключение конференции был прочитан перенесенный с первого дня доклад Андрея Россомахина (Россия) «Комикс как предчувствие: к проблеме визуализации подлинной русскости», посвященный анализу одного из самых первых российских комиксов. Докладчик проанализировал главные особенности комикса с «русским мишкой», созданного почти двадцать лет назад и преследовавшего, наряду с развлекательными, цели «патриотического воспитания», которые при внимательном взгляде провоцируют совершенно незапрограммированные авторами смыслы. Эти смыслы докладчик и постарался раскрыть на достаточно обширном визуальном материале, отметив, что иконографическими предтечами главного героя комикса (снабженного всеми необходимыми маркерами «подлинной русскости») на поверку оказываются исключительно заокеанские типажи. Тем самым, докладчик продемонстрировал, насколько специфична и сложна тема патриотизма: авторы комикса помимо собственной воли создали продукт, который способен ныне прочитываться как фрондерский политический памфлет.
В заключение можно сказать, что конференция на тему, которая на первый взгляд может показаться слишком академической, удаленной от актуальной общественной повестки или обращенной к прошлому, в ходе дискуссий и публичной полемики обнаружила свою критическую близость не только к переднему краю методологических дискуссий в гуманитаристике, но и к современным российским политическим дебатам.
В ходе конференции также были представлены два издания, не связанные с издательским домом «Новое литературное обозрение», но на разных уровнях разрабатывающие антропологию советского.
В конце первого дня конференции прошла презентация независимого литературно-критического альманаха «Транслит», издаваемого в Петербурге два раза в год. В самоопределении издания, объединяющего художественные тексты, критику и гуманитарную эссеистику, значительную роль играет социально-политический компонент, а последний на тот момент выпуск представляет собой попытку артикулировать видение советской культуры, присущее молодым литераторам, художникам, культурным активистам, магистрам и аспирантам гуманитарных специальностей (то есть тем, кто не имеет биографического опыта советского). Примечательно, что, помимо ожидаемого — при разговоре о советской литературе и культуре — интереса к феномену неофициальных художественных практик, с одной стороны, и концептуализации официальной культуры как китча, с другой, молодыми гуманитариями и литераторами, представлявшими альманах, акцент был сделан на борьбе между «разными — прогрессивными и реакционными — сторонами советского, а не между советским и антисоветским».
Во второй день конференции был представлен издаваемый санкт-петербургским Центром независимых социологических исследований выходящий трижды в год журнал «LABORATORIUM», который уделяет основное внимание качественным методам и сравнительной социологии, но привечает и представителей других социальных наук. Этот журнал представляет собой новую международную площадку для дискуссий и публикаций результатов эмпирической работы, где уже были представлены многие участники завершившейся конференции.
[1] Познакомиться с общей методологической повесткой и конкретными векторами исследований можно в обзоре Питера Берка «Историческая антропология и новая культурная история» (НЛО. 2005. № 75).
[2] Ушакин СА. Патриотизм отчаяния: нация, война и утрата в России (Культура и общество после социализма). Ithaca: Cornell University Press, 2009. C. 299.
[3] Нора П. Проблематика мест памяти // П. Нора, М. Озуф, Ж. де Пюмиеж. Франция-память. М.: Винок; СПб.: Изд- во СПбГУ, 1999. С. 26.
[4] В то же время существовал Днепропетровский государственный университет, готовивший специалистов по проектированию сверхсекретной ракетной техники и потому подчиненный напрямую московскому, а не республиканскому министерству образования, что создавало большие возможности для маневра на идеологическом поле. В частности, преподаватели ДГУ могли печатать свои работы в собственном издательстве, а не через громоздкую систему издательства «Высшая школа», чем в полной мере воспользовался Н.П. Ковальский, заведовавший кафедрой источниковедения и историографии в 1978—1994 годах и превративший ее в известный всему Союзу центр источниковедения истории Украины XV—XVII веков, нередко называемый «школой Ковальского».
[5] «Чувства» (1968, реж. А. Дауса, А. Грикявичюс), «Геркус Ман- тас» (1972, реж. М. Гедрис), «Омут» (2009, реж. Г. Лукшас).