Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №121, 2013
Во вступительной статье к блоку публикаций «Объекты аффекта: К материологии эмоций», опубликованному в прошлом номере «НЛО», его составитель Сергей Ушакин представил краткий обзор недавних работ по исследованиям материальности, где основное внимание уделил эпистемологическому потенциалу интерпретаций общества и культуры через их материальную составляющую. Акцент на эпистемологию подчеркивается самим термином «материология эмоций», через который Ушакин определяет поле своих исследований. Отсылая через корень «logos» к практикам познания, понятие «материология» тем самым уходит от политических аспектов, с которыми после Маркса ассоциируется понятие материализма. Однако современный академический интерес к материальности складывается не только как новая эпистемология. Авторы, ищущие (и пишущие) новые интерпретации материальности, неоднократно подчеркивали, что их поиски и письмо являются в равной степени политическим проектом. Во многих случаях именно политическая проблематика становится движущей силой новых исследований материальности1.
Выстраивая свои работы как реакцию на доминирование языка в сфере гуманитарных и социальных наук, такие авторы, как Мишель де Серто, Билл Браун, Дэниел Миллер или Джейн Беннетт, не оспаривают основные тезисы «лингвистов» — то, что язык безнадежно колонизирован властными значениями (Мишель Фуко) и что любое письмо организует себя независимо от желания автора посредством ритуализированных и от этого некритически воспроизводимых практик (Жак Деррида). Наоборот, эти тезисы становятся их отправной платформой, когда они утверждают, что именно материальность, менее подверженная идеологической колонизации властными значениями, содержит в себе освободительный потенциал2. Авторы недавних исследований по материальности утверждают, в частности, что доминирующая в политическом и научном языке концептуализация материи и вещей как пассивных объектов человеческой воли является политическим актом, структурирующим наше понимание окружающего мира как экстремально антропоцентрическое и воплощающее все те властные практики, которые, в конечном итоге, складываются в расизм, шовинизм и ориентализм3. Лишь возвращение вещи «вещности», ее остранение (умение «(с)делать камень каменным»), способно разрушить идеологическую автоматизацию, съедающую «жену и страх войны»4, — в этих вопросах советские формалисты 1920-х годов удивительно созвучны современным исследователям, — способно сделать общество более справедливым и эгалитарным. Тем самым большинство подходов к переосмыслению вещи и материальности становятся эксплицитно-политическими, нацеленными не столько на знание как «-логию», сколько на изменение окружающего мира через политическое действие5.
В то же время было бы наивно думать, что способность вещей организовывать вокруг себя социальные и политические порядки, становиться объектом эмоций и тем самым избегать дискурсивной нормализации и ритуализа ции остается полем свободы, не колонизированным властными практиками. В определенных ситуациях именно эта способность вещей генерировать определенные аффективные режимы является инструментом утверждения того или иного положения дел и препятствует попыткам переосмыслить его. В предлагаемой статье я предложу анализ подобного феномена, а именно организации практик воспоминания и историографии оккупации советской Карелии в годы Великой Отечественной войны вокруг одного материального объекта — колючей проволоки. В частности, я рассмотрю использование символизма колючей проволоки в культурном производстве памяти о войне и потенциал для эмоциональной организации общества, который колючая проволока как материальный объект приобретает, вступая в связь с детским телом. В то же время образ колючей проволоки в культуре и обществе Карелии производит режимы молчания, подавления и цензурирования опыта оккупации, поэтому колючая проволока в моем тексте — это не только объект исследования, но еще и повод для деконструкции этих режимов. Я обращусь к тем режимам молчания, которые она вызывает, чтобы попытаться перевести их в область обсуждаемого.
Поскольку колючая проволока как материальный объект военного времени является историческим феноменом, ее потенциал для эмоциональной организации общества возникает в первую очередь через визуальные репрезентации. Главную роль здесь играет одна фотография, давно ставшая артефактом памяти в Республике Карелии, но узнаваемая и шире, в общенациональном контексте практик памяти об оккупации советских территорий в годы Великой Отечественной войны.
Фотография Галины Санько является самым воспроизводимым изображением в публикациях, телепередачах и других формах культурного производства, посвященных оккупации Карелии, а также других советских регионов в годы Великой Отечественной войны. Она присутствует на обложках и страницах книг6, используется в официальной символике, в печатной продукции и на интернет-сайтах Российского союза бывших несовершеннолетних узников фашистских лагерей7 и Карельского союза бывших малолетних узников фашистских концлагерей (далее — КСБМУ)8, обсуждается в телепередачах9, является главным экспонатом школьного музея в Петрозаводске10 и регулярно воспроизводится в презентациях на школьных и студенческих конференциях11. Между тем, несмотря на повсеместное использование в качестве документального свидетельства об оккупации Карелии, фотография Галины Санько таковым не является: она была сделана через несколько дней после того, как 28 июня 1944 года Красная армия освободила Петрозаводск. Фотография была постановочной: сама Санько признавала, что дети, оказавшиеся на снимке, были первыми, кто оказался поблизости, — имели ли они отношение к тому концентрационному лагерю, который фотографировала Санько, или нет, она не знала12. В любом случае постановочный характер фотографии не мешает ее широкой популяризации в качестве документального подтверждения жестокой политики оккупационных властей в отношении советского гражданского населения. Причиной этого является присутствие на фотографии того объекта, через который и происходит осмысление всей оккупации Карелии в годы войны: колючей проволоки.
Колючая проволока изобильно присутствует во всех формах культурного производства, связанных с репрезентацией памяти и истории оккупации Карелии. Изображения колючей проволоки используются в качестве ключевого элемента дизайна интернет-сайта и печатной продукции КСБМУ, в телепередачах, школьных и студенческих презентациях13. Репрезентации личного опыта оккупации также выстраиваются вокруг колючей проволоки как объекта, который структурирует пространство (жизнь «за» колючей проволокой), время (жизнь «до» или «после» колючей проволоки) и собственный нарратив («Много лет после освобождения, да и теперь еще иногда, как только закрою глаза, вижу перед собой ряды колючей проволоки с часовыми на вышках»)14. Наконец, в художественных произведениях об оккупации Карелии колючая проволока становится символом, который задает границы художественного пространства и времени и переопределяет традиционные художественные образы (цветы, ветер, небо)15.
Причиной, по которой колючая проволока стала объектом, организующим практики повествований о личном опыте оккупации и принципы ее художественных репрезентаций, является присущая ей агентивность (agency) — способность ограничивать мобильность людей, служить экуменической границей, пересечение которой сродни путешествию Одиссея в потусторонний мир и, как следствие, представляет смертельную опасность: «Лагерь был обнесен колючей проволокой, на вышках стояли вооруженные часовые. К проволоке было нельзя подходить — стреляли. Так застрелили девочку, которая рвала травку у ограды»16. Колючая проволока — в ее репрезентациях — обладает именно той способностью «конституировать человеческих субъектов... и их отношения с другими субъектами», о которой рассуждает Билл Браун, проблематизируя теорию вещей17. Люди за колючей проволокой оказываются полностью лишенными собственной агентивности, беспомощными жертвами чьей-то чужой воли, причем, с точки зрения заключенных, эти свойства колючей проволоки несводимы к деятельности оккупационных властей. В приведенном выше примере часовые композиционно составляют часть ограды из колючей проволоки, а угроза смерти, как и сама смерть, не исходит из конкретного источника, а является результатом попытки перейти через колючую проволоку, что выражается, в частности, в использовании глаголов в безличном виде, не выражающем субъект действия («стреляли», «так застрелили...»).
В фотографии Санько «Узники фашизма» эта логика доведена до предела. В отличие от широко известных фотографий заключенных Бухенвальда или Освенцима эта фотография воздействует на зрителя не изображением предельного физического истощения тела, а помещением его за колючую проволоку, под надписью «Вход в лагерь и разговор через проволоку воспрещен под угрозой расстрела». Эмоция появляется там, где детское тело вступает в контакт с металлом, потому что колючая проволока обнажает его беззащитность, помещает его по «ту» сторону от зрителя — человека, предположительно обладающего свободой и всем тем, что с этим связано и чего лишены дети на фотографии. Тем самым фотография заставляет зрителя сочувствовать этим детям и, предположительно, приложить все усилия к тому, чтобы изображенная на ней ситуация больше никогда не повторилась. Аффект возникает от наблюдения того, что Жиль Делёз и Феликс Гваттари называли аффективной «сборкой» (assemblage) людей и вещей18, — от единства детского тела и колючей проволоки, которые, взятые по отдельности, не окажут аналогичного эмоционального воздействия19.
При этом эмоциональное воздействие на зрителя усиливается в связи с тем, что образы детей и колючей проволоки никак не привязаны к тому конкретному месту и времени — Петрозаводску летом 1944 года, — когда была сделана фотография. Этому же способствует ее название «Узники фашизма». Хронотоп фотографии Санько — это вся Великая Отечественная война и все оккупированные территории Советского Союза, отсюда ее широкое использование в репрезентациях немецкого оккупационного режима, например в печатной продукции Международного союза бывших малолетних узников фашизма20. Основой для создания этого хронотопа и становится колючая проволока с ее умением «конституировать человеческих субъектов», в данном случае детей, как узников.
Аффективная связь колючей проволоки и детского тела устанавливает доминирующие режимы знания об оккупации Карелии. В первую очередь, колючая проволока становится призмой, через которую разглядываются (и которая преломляет) исторические репрезентации оккупационного режима.
Зритель, рассматривающий фотографию Санько, находится на позиции наблюдателя с внешней стороны колючей проволоки; читатели мемуаров или исторических нарративов об оккупации, наоборот, оказываются внутри концлагеря и воспринимают через колючую проволоку окружающий мир. В любом случае знание об оккупации Карелии, которое формируется в результате рассматривания детей за колючей проволокой или чтения биографических нарративов о жизни за колючей проволокой, основано на отказе от взгляда «сверху», от подхода, выработанного в объективистской традиции, где историк пытается занять позицию внешнего наблюдателя и выстраивает свой нарратив через попытку дать объективную оценку ходу исторических событий. С такой позиции, подразумевающей выстраивание длинных причинно-следственных цепочек, колючая проволока, конечно, не будет обладать никакой собственной агентивностью, или «властью вещи»21, — все будет сводиться к политике оккупационных властей. Однако образ детских тел за колючей проволокой отрицает логику исторического процесса «сверху». История, рассматриваемая через колючую проволоку, воспринимается на ее собственных условиях. Колючая проволока становится экуменической границей не потому, что так решили оккупационные власти, а потому, что для людей, оказавшихся за колючей проволокой и позднее переводящих свой опыт в биографический нарратив, она в действительности являлась объектом, обладавшим собственной силой и волей и превращавшим их в беспомощных жертв оккупационного режима. В этом отношении доминирующие репрезентации оккупации Карелии в годы войны удивительно созвучны — по крайней мере, на декларативном уровне — работам «новых материалистов», которые призывали вернуть вещам статус обладающих собственной агентивностью и отказаться от понятия пассивной материи22. Однако там, где левый академический проект видит в аффективности вещей потенциал к эмансипации, в социальном пространстве Карелии обращение к колючей проволоке как к объекту, организующему репрезентации личного опыта и истории оккупации, становится основной фигурой забывания собственного и замалчивания чужого опыта.
Я намеренно вплоть до данного момента избегал контекстуализации исторических событий, связанных с оккупацией Карелии в годы Великой Отечественной войны, чтобы сделать более осязаемой логику ее репрезентации в современном карельском культурном производстве, где оккупация изображается как опыт фашистского режима. Между тем оккупационной силой на территории Карелии в годы войны была не Германия (что подразумевается эпитетом «фашистский»), а Финляндия, что наложило свою специфику на практики оккупации.
В основании финского оккупационного режима лежала этническая дискриминация: оккупационные власти разделили население захваченных территорий на «привилегированную» (карелов, вепсов, советских финнов — в общей сложности примерно 36 тысяч человек) и «непривилегированную» (тех, кто не принадлежал ни к одной из финно-угорских национальностей, в первую очередь русских — около 50 тысяч человек) группы. Политика финского руководства по отношению к первой группе строилась на долгосрочных планах по ее ассимиляции в составе будущего населения «великой Финляндии» и включала в себя достаточное снабжение продовольствием и товарами, обязательное школьное образование и возвращение частной собственности на землю. Планы в отношении славянского населения предполагали его насильственную депортацию на территории, оккупированные Германией, — при этом дальнейшая судьба этих людей финское руководство не интересовала23.
Появление финских концлагерей на оккупированных территориях Карелии было связано именно с подготовкой к этническим чисткам, которые не состоялись только из-за изменившейся конъюнктуры войны. Неудачи немецкой армии под Москвой и Сталинградом стали также причиной того, что планы сконцентрировать в лагерях все русское население Карелии были претворены в жизнь только частично: число заключенных финских концлагерей из числа гражданского населения оккупированных территорий достигло пика в апреле 1942 года, составив около 24 тысяч человек (27% всего населения или 44% его славянской части); к концу 1942 года численность заключенных уменьшилась до 15 тысяч и оставалась примерно на этом уровне до освобождения Карелии летом 1944 года24. В лагерях погибло 4—5 тысяч человек, то есть примерно каждый пятый заключенный25.
Этническая дискриминация, планы этнических чисток и высокий уровень смертности в концлагерях характеризуют финский оккупационный режим в советской Карелии как преступный. Однако дискриминационная и в то же время непоследовательная политика Финляндии на оккупированных территориях Карелии привела к тому, что опыт оккупации у местного населения был очень разнообразным и несводимым к жизни за колючей проволокой. И карелы, и вепсы, и даже те русские жители Карелии, которые не были депортированы в концлагеря, смогли сравнительно быстро нормализовать жизнь в новых условиях. Так, во время своих экспедиций в вепсские районы Карелии я собрал материалы, в которых мои респонденты, в частности, рассказывали о сексуальных отношениях и браках между местными женщинами и финскими военнослужащими как о широко распространенном феномене26, и об этом же на материалах карельских районов пишут другие исследователи27. Добровольное и активное сотрудничество местного населения с финскими оккупационными властями было весьма распространено и в экономической деятельности, и в управлении оккупированными территориями28. Более того, те социальные группы, которые пострадали в ходе коллективизации и репрессий 1937—1938 годов, рассматривали финский режим как более предпочтительный по сравнению с советской властью29.
То, что в современной Карелии образ детей за колючей проволокой стал основным символом, организующим режимы исторического знания об оккупации, приводит к вытеснению всего разнообразия реального опыта в табуируемую область умалчиваемого, непроговариваемого и постыдного. Отчасти это является наследием советских практик исторической репрезентации оккупации Карелии: в советском мастер-нарративе это была история партизан и подпольщиков, а гражданское население, которое не относилось ни к тем, ни к другим, могло описываться только в категориях страданий и лишений30. В этой связи символична сцена из книги карельского писателя Д.Я. Гусарова «За чертой милосердия» (1977), где один из главных героев, восемнадцатилетний партизан, посланный на разведку в родную деревню, сочинил историю о том, что он задушил родную сестру за роман с финским военнослужащим. В самом партизанском отряде этот выдуманный случай сделал его героем, и на его основе офицер, ответственный за политработу, подготовил лекцию «Нет пощады предателям»31. Делегируя своему герою культурную фантазию об удушении младшей сестры, Гусаров обнаруживает вытеснение опыта взаимодействия населения Карелии с финским оккупационным режимом в культурное бессознательное32.
Однако реабилитация опыта сотрудничества не состоялась и в постсоветское время, когда государственной монополии на производство исторического знания, казалось бы, пришел конец. Аффективная «сборка» колючей проволоки и детского тела, доминирующая в современном знании об оккупации Карелии, работает через создание негативного эффекта: фиксируя взгляд на детях-узниках, она не дает увидеть и почувствовать опыт жизни в оккупации «вне» колючей проволоки, предотвращает появление культурного языка, способного описывать опыт взаимодействия между оккупированным населением и оккупационным режимом в терминах, отличных от «коллаборационизма» и «измены». В качестве примера можно указать на мемуары вепсского писателя Рюрика Лонина33, в которых обнажается конфликт между личным опытом быстрой нормализации жизни во время финской оккупации и культурным кодом страдания и лишений, в котором Лонин вынужден воплощать свой нарратив, поскольку никакого другого культурного языка у него нет. Уже само заглавие «Детство, опаленное войной» отсылает читателя к советскому интертексту военного детства как опыту страдания на грани жизни и смерти; оформление обложки в виде пламени, пожирающего детскую фотографию автора, только усиливает эти аллюзии. Сложность выхода из устоявшегося культурного кода показывает и интервью, взятое у Рюрика Лонина мной и А.Ю. Осиповым весной 2007 года. В ходе интервью — устного и от этого более свободного жанра по сравнению с мемуарами — Лонин привел несколько ситуаций отношений между оккупационными властями и оккупированным населением, которые отсутствовали в его книге; еще более интересными оказались реплики его жены, которая также жила на оккупированных территориях в годы войны. Несколько раз она начинала отвечать вместо мужа, который заминался или забывал те или иные эпизоды оккупации, после чего Лонин вспоминал про них:
А.Ю. Осипов (интервьюер): Молодежь устраивала вечера или посиделки?
Р.М. Лонин: Посиделки были в зимнее время. Женщины ходили по очереди в один дом, второй дом. И с прялками ходили, уже тогда редко кто вышивал, пряли пряжу.
М.П. Лонина: Молодежь-то, скажи, на танцы ходили, с финнами танцевали.
Р.М. Лонин: Ну, запрещали это.34
А.Ю. Осипов: Во время оккупации рождались дети?
Р.М. Лонин: Рожали, да. Вот старосты дочь родила от финна даже двоих. Были такие женщины в деревнях, может, еще кто и рожал, я не знаю. Такие случаи в деревнях были.
М.П. Лонина: Да было и здесь, в Шелтозере, гуляли девки с финнами.
Р.М. Лонин: Некоторые были даже замужем, мужья на фронте, а они с финнами гуляли35.
Мое объяснение этому феномену заключается в том, что Р.М. Лонин как профессиональный писатель и краевед, освоивший культурный код письма об оккупации (язык колючей проволоки) и вобравший его в свой собственный язык, умалчивает, сознательно или бессознательно, об отношениях между вепсскими женщинами и финскими мужчинами как о чем-то «постыдном», недостойном упоминания. Нормативный язык, через который «принято» рассказывать о своем опыте оккупации, способствует аффективной организации рассказов о прошлом (в данном случае через эмоцию стыда), диктует его носителю фигуры умолчания, которые употребляются при нарративизации своего опыта36. В то же время Мария Лонина, бывший бригадир совхоза37, никогда не была вовлечена в культурное производство, и ее речь, даже стилистически очень отличающаяся от правильной литературной речи мужа («девки гуляли»), позволяет ей преодолеть пространства умолчания и тем самым помочь мужу публично озвучить (пусть и в формате осуждения — «мужья на фронте, а они с финнами гуляли») свой опыт.
Бывшие заключенные финских концлагерей активно способствуют утверждению этого режима исторического знания об оккупации Карелии, при котором опыт тех групп населения, для которых оккупация не являлась травматической, вытесняется из нормативного культурного пространства. При этом они активно используют способность материальных объектов к аффективной организации нарративов — иными словами, ту материологию эмоций, которой посвящен этот блок статей в «НЛО». Так, в 2006—2008 годах несколько моих студентов обращались в КСБМУ с просьбой предоставить телефоны и другие данные бывших малолетних узников финских лагерей для интервьюирования. По их рассказам, визиты в офис союза включали в себя долгую беседу с его руководителями, которые рассказывали про свой опыт заключения в концлагере и про фотографию «Узники фашизма» Санько. Заканчивались же эти беседы тем, что со студентов брали обещание «не писать о том, что финны кормили местное население конфетками», — фраза, которую слово в слово повторили несколько из них.
Противопоставление одного объекта («конфеток»), через который происходит организация нарратива о чужом опыте сотрудничества с оккупационным режимом, другому объекту, через который выстраивается собственный нарратив о страдании в концлагерях (колючей проволоке на фотографии Санько), является частью доминирующего аффективного режима знания об оккупации Карелии в годы войны. Опыт карельского и вепсского (а также значительной части русского) населения дискредитируется как наслаждение (опыт сладостей), в то время как опыт жизни за колючей проволокой дает моральное право на «истинное» знание о финской оккупации Карелии именно бывшим заключенным концлагерей. Материальность здесь работает в паре с телесностью: попытки рассказать о сотрудничестве населения Карелии с оккупационным режимом неизбежно спотыкаются о сексуальные отношения, возникавшие между оккупированным населением и оккупантами, — все то же наслаждение, которое дискредитирует себя диссонансом с телесностью детей за колючей проволокой, телесностью страдания38. Как следствие, моральный приоритет страдания над наслаждением вытесняет опыт свободного населения Карелии из сферы допустимого в исторических репрезентациях. «Национальный» опыт так и не обретает собственных форм культурной репрезентации, собственного языка или голоса, и история карелов, вепсов и советских финнов в годы войны рассказывается исключительно через русских повествователей, рассматривающих своих финно-угорских соседей через колючую проволоку:
За три года пребывания в концлагере Надя так и не поняла, почему всех жителей русской деревни поместили за колючую проволоку, а соседняя финская деревня могла жить свободно39.
«Обезличенность» финно-угорского населения Карелии подчеркивается здесь отсылкой к «финской деревне»: в действительности деревня была либо карельской, либо вепсской, поскольку после репрессий 1937—1938 годов населенных пунктов с преобладанием финского населения на территории Карелии просто не осталось40.
Аффективность связки детского тела и колючей проволоки становится веским аргументом и против попыток деконструировать нарративы об оккупации через апелляцию к объективному изложению событий. Так, например, в 2005 году в региональной газете «Курьер Карелии» появилась статья, в которой автор, известный в Карелии журналист, высказывал сомнения в достоверности ряда воспоминаний, опубликованных бывшими детьми — заключенными концлагерей. Не ставя под сомнение то, что оккупация Карелии оказалась тяжелым испытанием для ее населения и повлекла за собой ненужные смерти и страдания, автор статьи одновременно призвал «критичнее относиться к воспоминаниям пожилых людей <...>, чтобы не навредить истине», и подверг критике такие свидетельства, как массовые издевательства и намеренное истребление заключенных в финских концлагерях, в том числе «сотни ежедневно вывозимых трупов». В последнем случае он призвал на помощь арифметику (правда, признав этот прием «кощунством»): по его расчетам, если бы смертность в финских лагерях была настолько высокой, за два с половиной года это означало бы как минимум 90 тысяч смертей — при общем количестве заключенных финских концлагерей в три раза меньше этой цифры41.
Через две недели КСБМУ опубликовал в том же «Курьере Карелии» ответ на эту статью. Ее объективности внешнего наблюдателя семьдесят подписавшихся авторов противопоставили материальность и телесность своего опыта:
Широко применялись для наказания карцер, холодная будка, удары розгами и плетками, резиновыми палками и просто палками за малейшее нарушение режима, особенно за попытку проникновения через проволоку.42
Личный опыт страдания, таким образом, дискредитирует призывы к объективности, которые с позиции бывших узников действительно выглядят как оправдание преступного режима. В спорах о том, как описывать оккупацию Карелии в годы войны, попытки объективного историописания изначально маргинализируются образом детского тела, помещенного за колючую проволоку. В результате даже в работах, написанных профессиональными историками, доминирует взгляд на финскую оккупацию через колючую проволоку, глазами бывших узников концентрационных лагерей, который делает несущественным любой другой опыт, кроме их собственного43.
Однако в этой аффективной экономике исторических репрезентаций об оккупации репрессируется не только чужой опыт, но и свой собственный, поскольку жизнь в лагерях никогда не была похожа на неподвижные фигуры детей, смотрящих через колючую проволоку на зрителя на фотографии Санько. Это отражают, например, те воспоминания бывших заключенных, которые фиксируются вне практик мемориализации, организуемых КСБМУ. Например, интервью с бывшими заключенными финских концентрационных или трудовых лагерей, взятые мной или моими студентами в ходе полевых исследований в 2005—2007 годах, представляют иную картину оккупационного режима, чем та, что доминирует в культурном производстве знания о финской оккупации Карелии. В них присутствуют и голод, и необходимость тяжелого физического труда, и физические наказания, однако в совокупности не возникает картины «фашистской» политики на грани геноцида44.
Даже опыт взаимодействия с колючей проволокой обретает совершенно другие очертания, если рассказ о нем ускользает от доминирующих стратегий репрезентации. Использование колючей проволоки для изоляции русского населения Карелии являлось материализацией финляндского расистского и националистического дискурса, стоявшего за оккупационной политикой на захваченных территориях. Концлагеря в планах финского руководства должны были предотвратить контакты между заключенными и окружающим миром, и на фотографии Санько отразилась именно эта стратегическая — изолирующая — функция колючей проволоки. Потерянным при этом оказалось то, что Мишель де Серто в исследовании «Изобретение повседневности» назвал «тактиками» повседневной жизни (в противоположность «стратегиям» власти), — способность обычных людей найти пространство свободы и сопротивления на поле, организованном по законам противника45. Колючая проволока не только разъединяла, но одновременно и соединяла, а ее преодоление создавало возможности для контакта между оккупированными и оккупантами. Так, одна из моих респонденток, бывшая в заключении в одном из концлагерей в Петрозаводске, описывала пересечение детьми колючей проволоки как повседневный процесс:
Л.А. Банкет: Все было уже проволокой перегорожено, никуда нас не пускали. Но мы, ребятня, все равно ходили. Я, в частности. У меня было трое меньших братьев и сестер, это две сестры и брат. Надо же было кормить. Взрослые ходили на работу. А я и соседка... Были такие отважные люди: одни держали проволоку, чтобы пролезть через нее, а другие шли в город. Кто что, как мог. На Октябрьском проспекте в то время были овощные поля. Но это уже был октябрь, то есть уже все замерзало. Так мы собирали все, что можно было собрать вроде как съестное, и несли с собой обратно в лагерь <...>. А что мы еще делали очень здорово. Мы, ребятня, ходили под проволоку на финские кухни. У каждого из нас была какая-нибудь баночка или что-нибудь, и они нам отливали. Причем, знаете что, что меня поразило, что большинство из них сначала нам отливало, а потом себе оставляли. Но были и такие, которые объедки отдавали. Но нам уже было все равно46.
Согласно другим свидетельствам, детские походы через колючую проволоку были действительно повсеместным явлением47. Эти походы погружали детей, живших в концлагере, в перманентное лиминальное состояние перехода из одного социального мира в другой48, что возвращало им агентивность, лишение которой подразумевалось в акте финских оккупационных властей, поместивших их за колючую проволоку. Дети становились добытчиками дополнительного питания для своих семей; приходя же на финские кухни за едой, они подрывали финляндский националистический и расистский дискурс военного времени, поскольку финские военнослужащие в основной массе проявляли сочувствие и сострадание к детям, когда делились с ними своей едой, и не доносили об их несанкционированных походах администрации концлагерей. Колючая проволока позволяла детям, оказавшимся в концлагерях, сделать выбор (в котором отказывали им оккупационные власти): быть пассивной жертвой или вернуть себе активность, перебравшись через нее, и многие (если не большинство) выбирали второй вариант. Даже телесное взаимодействие с колючей проволокой осмысливается совершенно иначе. В том же интервью Л.А. Банкет рассказала о неудачном возвращении в концлагерь после одного из походов. В ее нарративе те шрамы, которые оставила колючая проволока на ее детском теле и которые она пронесла через всю жизнь (интервью происходило в 2005 году), стали знаком детской храбрости и инициативы:
Л.А. Банкет: Ходили эти охранники вот так: сюда один, сюда другой, и в этот момент мы пробегали. А тут, значит, они вернулись назад, и я. у меня на ноге до сих пор шов, даже два шва, я разорвала ногу проволокой. Крови было очень много. У кого что было, завернули.
А.В. Голубев: Это вы пытались обратно прибежать?
Л.А. Банкет: Обратно, да. Нам туда уже было невозможно идти. В общем, [финны] не нашли, кто бежал. Но у меня два шва до сих пор. Сколько лет прошло, так и осталось49.
В этом примере рана на ноге, нанесенная колючей проволокой, оказывается результатом собственных действий по ускользанию от финской охраны. Респондент не переносит вину за нее на охранников концлагеря — ей важно, что ногу поранила она сама («я разорвала ногу проволокой»), потому что преодоление колючей проволоки было ее собственным выбором, конституировавшим ее как активного субъекта истории («были такие отважные люди»), а не как ее пассивную жертву.
Именно эти повседневные тактики преодоления колючей проволоки оказались потеряны в доминирующем режиме знания о финском оккупационном режиме в Карелии. Дети, регулярно пересекавшие колючую проволоку во время оккупации, застыли перед ней как непреодолимой границей только в исторических репрезентациях, вначале на фотографии Санько, затем в публикациях советского времени и, наконец, в собственных биографических нарративах. Аффективность «сборки» материальности колючей проволоки и детской телесности оказалась захваченной изображением, которое само стало частью визуального бессознательного50, по крайней мере в современной Республике Карелии. Любопытно, что можно даже проследить генеалогию этого процесса, поскольку процесс перехода фотографии в биографические нарративы зафиксировали публикации карельского журналиста И.М. Бацера. По его инициативе 9 мая 1966 года карельская пресса, включая главную республиканскую газету «Ленинская правда», впервые опубликовала фотографию Санько «Узники фашизма» с призывом к тем, кого запечатлел этот снимок, откликнуться и рассказать о своих послевоенных судьбах51. Публикация фотографии инициировала поток воспоминаний в редакцию «Ленинской правды» о жизни в финских лагерях. Осмысливая этот процесс, Бацер писал:
Промчались годы, и пережившие войну вглядывались теперь в нечеткий газетный отпечаток не только потому, что пытались узнать кого-то или самого себя. Потому вглядывались, что до сих пор не перестали кровоточить нанесенные тогда раны. Бывает такое минувшее, с которым ни при каких обстоятельствах примириться нельзя, ни при каких, никогда!52
Образ детей за колючей проволокой стал для Бацера сильным эмоциональным потрясением, и в 1974 году он опубликовал книгу «Десант в полдень: История одной фотографии» (переизданную в 1984 году), чтобы показать преодоление колючей проволоки, освободить детей от ее власти. Композиционно книга выстраивается вокруг фотографии Санько: автор по очереди прослеживает биографии изображенных на ней детей, каждому из которых советская власть помогла пройти путь от беспомощной жертвы оккупационного режима до успешного советского человека — например, до кандидата наук и университетского преподавателя: «Приятно говорить о той силе, которая вырвала большеглазую девчушку из-за колючей проволоки и, пронеся ее через годы, подняла на эту кафедру»53. Аффективности колючей проволоки автор противопоставил аффективность советской власти («приятно говорить о той силе»), способной исправлять биографии своих субъектов, направлять их жизненный путь в русло нормальной жизни.
Тем самым образ детей за колючей проволокой оказался идеологическим «окликом», о котором рассуждает Луи Альтюссер как о процессе, превращающем людей в субъекты власти и идеологии54. Фотография Санько «окликнула» Бацера, вызвав в нем желание показать, как советская власть дала возможность детям вырваться из-за колючей проволоки и стать полноценными советскими людьми. Бацер через газету обратился с призывом («окликом») к детям, изображенным на фотографии, рассказать о своих судьбах и в своей книге превратил их жизненные истории в нарратив преодоления колючей проволоки. Как позже вспоминала К.А. Нюппиева — девочка с фотографии «Узники фашизма» и председатель КСБМУ — в интервью телеканалу «Вести — Карелия»,
военная фотография [Санько] и книга Исаака Бацера «Десант в полдень» положили начало объединительному движению бывших малолетних узников концлагерей в Карелии. Исаак Маркович Бацер призвал тех, кто узнал себя на этой фотографии, откликнуться. Они откликнулись, нашлись, и уже более двадцати лет в республике действует общественная организация: Союз бывших малолетних узников55.
При этом, ответив на этот «оклик» и позднее активно включившись в производство знания об оккупации Карелии, бывшие узники концлагерей перевели личный опыт боли в узнаваемые символы56 — символы кровоточащей раны, вызванной — по логике фотографии Санько — соприкосновением колючей проволоки и детского тела.
Таким образом, колючая проволока в силу своей аффективности стала основным символом, с помощью которого бывшие заключенные финских концлагерей в Карелии переводят опыт личной боли и страдания в социально-узнаваемые значения. Логика, по которой сформировалось и функционирует сообщество бывших малолетних узников в Карелии, обусловлена стремлением не допустить забывания их личной боли обществом, что отражено, в частности, в уставе КСБМУ57. Перевод личной боли в образ детского тела за колючей проволокой приводит к предельной функционализации опыта боли, к его использованию в социальной и политической борьбе за историю. В конечном итоге все это превращает колючую проволоку в политический и культурный символ, который не только доминирует в исторических репрезентациях оккупационного режима в Карелии, но и до сих пор продолжает конституировать бывших заключенных как субъекты страдания, получающие за это страдание исключительное право на производство исторического знания об оккупации.
ПРИМЕЧАНИЯ
1) Сам очерк, а также библиографию работ по изучению материальности см.: Ушакин С. Динамизирующая вещь // НЛО. 2013. № 120. С. 29—34.
2) Мишель де Серто, например, начинает свое «Изобретение повседневности» с изобретения нового языка описания, аргументируя это тем, что существующий научный (аналитический) язык не может описывать повседневность, а может лишь «захватывать» ее: Certeau M. de. The Practice of Everyday Life. Berkeley: University of California Press, 1984. P. 1—28. Об освободительном потенциале материальности и материальной культуры см. также: MillerD. Material Culture and Mass Consumption. Oxford: Blackwell, 1987, особенно разделы «Object Domains, Ideology and Interests» и «Towards a Theory of Consumption» (p. 158—217).
3) New Materialism: Ontology, Agency, and Politics / Ed. by Diana Coole and Samantha Frost. Durham: Duke University Press, 2010, особенно: Coole D, Frost S. Introducing the New Materialisms (p. 1—43); Grosz E. Feminism, Materialism, and Freedom (p. 139— 157). См. также: Bennett J. Vibrant Matter: A Political Ecology of Things. Durham: Duke University Press, 2010, особенно разделы «The Force of Things» (p. 1 — 19) и «Political Ecologies» (p. 94—109).
4) Шкловский В.Б. Искусство как прием // Шкловский В.Б. Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе (1914—1933). М.: Советский писатель, 1990. С. 63.
5) См.: Ушакин С. Указ. соч. С. 30—31.
6) Судьба: О фашизме ХХ века надо помнить: (О малолетних узниках гитлеровских лагерей — жителях Кубани). Краснодар: Периодика Кубани, 2005; Плененное детство: Сборник воспоминаний бывших малолетних узников / Под ред. И.А. Костина и К.А. Нюппиевой. Петрозаводск: Фолиум, 2005; Вспомним всех поименно: Книга о бывших малолетних узниках фашистских концлагерей / Под ред. В.Н. Белозерова. Новокузнецк: Новокузнецкий полиграфкомбинат, 2006; Черные крылья войны: Воспоминания / Сост. Е.М. Аниканова, А.В. Волынская. М.: Профиздат, 2011.
7) Газета Международного союза бывших малолетних узников фашизма: gazeta-sudba.ru (дата обращения: 15.04.2013); см. также: Брошюра МСБМУ — 20 лет // deti-uzniki.ru/arc/MSBMU-20-let.doc (дата обращения: 15.04.2013); Почетная грамота МСБМУ // licei13.karelia.ru/lyceum_today/museum/2010.jpg (дата обращения: 15.04.2013).
8) Карельский союз бывших малолетних узников фашистских концлагерей // www. autistici.org/deti-uzniki (дата обращения: 15.04.2013).
9) «Что имеем — не храним: Оккупация Петрозаводска» (режиссер А. Мазуровский, «Ника-Плюс» (Петрозаводск), 18 февраля 2011 года); «Прокуратура Карелии помогла вернуть статус малолетнего узника» («Вести — Карелия», 27 июня 2011 года), сюжет доступен онлайн: www.vesti.ru/doc.html?id=490099 (дата обращения: 23.04. 2013); «В Петрозаводске прошла панихида по жертвам фашистской оккупации» («Вести — Карелия», 11 апреля 2013 года).
10) Музей «Дети войны» в МОУ «Лицей № 13» Петрозаводска (Карелия, Петрозаводск, улица Сортавальская, дом 7б).
11) Наблюдения автора на конференции преподавателей и студентов Карельского пединститута, посвященной 60-летию освобождения Карелии от фашистской оккупации (2004), студенческой конференции Петрозаводского государственного университета в 2007 году и республиканской школьной краеведческой олимпиаде «Мой край — Карелия» (2009).
12) Об истории создания фотографии, включая переписку с Г. Санько, см.: Бацер И.М. Десант в полдень: История одной фотографии. Петрозаводск: Карелия, 1984. С. 10—16.
13) См. сноски 7— 10. См. также: Горяйнова О., Давыдова А. Голоса из убитого детства: Презентация на республиканской краеведческой олимпиаде школьников «Мой Край — Карелия» // www.myshared.ru/slide/70160 (дата обращения: 19.04.2013).
14) См. воспоминания, опубликованные в: Судьба: Сборник воспоминаний бывших малолетних узников фашистских лагерей / Под ред. И.А. Костина. Петрозаводск: ГУ КРБС, 1999; Плененное детство: Сборник воспоминаний бывших малолетних узников; Дети войны: Воспоминания женщин о детстве в годы Великой Отечественной войны. Петрозаводск: Издательство ГКПУ, 2006; Денисевич Н.И. В финском концлагере: Воспоминания и размышления. Минск, 2007; Оккупация: Воспоминания бывших малолетних узников финских концлагерей в год 60-летия великой Победы // Карелия официальная: Портал органов государственной власти Республики Карелия // pobeda.gov.karelia.ru/Veteran/memory.html (дата обращения: 20.04.2013). Цитата взята из последнего источника.
15) Костин И. Освобождение Петрозаводска: (Стихи) // Карелия. 2009. № 48 (1916). 9 мая; см. также: Максименко Е. Колючий сад: Стихи. СПб., 1998; Подснежники за колючей проволокой: Воспоминания бывших малолетних узников фашизма / Сост. О. Васюков, М. Петренко, С. Подольский. Львов: Цивилизация, 2001; Тризна Л.М. В плену обугленного детства: Стихи. Поэмы. Проза. М.: Фонд имени М.Ю. Лермонтова, 2005.
16) Воспоминания Раисы Артемовны Сычевой // Денисевич Н.И. Указ. изд. С. 127—128.
17) Brown B. Thing Theory // Things / Ed. by Bill Brown. Chicago: Chicago University Press, 2004. P. 7; см. также: Ушакин С. Указ. соч. С. 30.
18) Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения. М.: У-Фактория; Астрель, 2010; см. также: Bennet J. Op. cit. P. 20—38.
19) Так, фотографии, сделанные Г. Санько в тот же день и запечатлевшие большие группы бывших узников концлагерей в Петрозаводске, фактически не вовлечены в коллективную память об оккупации Карелии. Фотографии выставлялись на выставках «Петрозаводск в годы Великой Отечественной войны» и «Военная фотолетопись Карелии (1941 — 1945 гг.)», организованных в Национальном архиве Республики Карелии в 2004 и 2005 годах соответственно. Выстроенные сюжетно по образцу официальных коллективных фотографий, эти изображения выражают стремление к классификации и категоризации населения и не обладают той аф- фективностью, которая возникает на фотографии «Узники фашизма» от «сборки» детей и колючей проволоки.
20) См. сноски 6 и 7, а также: Судьба (газета МСБМУ). 2007. № 1 (107). Январь—февраль. С. 1. В трехтомном издании В. Литвинова «Коричневое ожерелье» фотография Г. Санько используется в томах 2 и 3 для иллюстрации немецкого оккупационного режима: Литвинов В. Коричневое ожерелье. Киев: ИГЛ «Абрис», 2001. Кн. 2. С. 114; Он же. Коричневое «ожерелье». Киев: ИГЛ «Абрис», 2003. Кн. 3. С. 138.
21) О «власти вещи» см.: Bennett J. Op. cit. P. 2—17; см. также статью из подборки «Объекты аффекта: К материологии эмоций» в прошлом номере «НЛО»: Чадага Ю. Объятия звезд: О телесных свойствах стекла в России // НЛО. 2013. № 120. С. 54—74.
22) См. также: Mel Chen. Animacies: Biopolitics, Racial Mattering, and Queer Affect. Durham, N.C.: Duke University Press, 2012. P. 159—222.
23) Laine A. Suur-Suomen kahdet kasvot: Ita-Karjalan siviilivaeston asema suomalaisessa miehityshallinnossa 1941 — 1944. Helsinki: Otava, 1982. S. 105 и далее.
24) Веригин С.Г. Карелия в годы военных испытаний: Политическое и социально-экономическое положение Советской Карелии в период Второй мировой войны 1939—1945 гг. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 2009. С. 363.
25) Лайне А. Гражданское население Восточной Карелии под финляндской оккупацией во Второй мировой войне // Карелия, Заполярье и Финляндия в годы Второй мировой войны. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 1994. С. 43.
26) Golubev A. Between Social Reformism and Conservatism: Soviet Women under the Finnish Occupation Regime, 1941 — 1944 // Scandinavian Journal of History. 2012. Vol. 37. № 3. P. 368—371; Устная история в Карелии: Сборник научных статей и источников. Вып. 3: Финская оккупация Карелии / Под ред. А.В. Голубева и А.Ю. Осипова. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 2007. С. 37—118.
27) Киселева О.А,, Никулина Т.В. Гражданское население и оккупационный режим: Выступление на круглом столе « Советская Карелия в пространстве оккупации, 1941 — 1944» // Отечественная история. 2006. № 4. С. 81; Koponen M. Sexual Relations between Finnish Occupying Soldiers and Local Women in Eastern Karelia during the Second World War // Ethnosexual Processes: Realities, Stereotypes and Narratives / Ed. by Joni Virkkunen, Pirjo Uimonen, and Olga Davydova. Helsinki: Kikimora Publications, 2010. P. 155—173.
28) Веригин С.Г. Карелия в годы военных испытаний. C. 386—417; Он же. Предатели или жертвы войны? Коллаборационизм в Карелии в годы Второй мировой войны 1939—1945 гг. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 2012.
29) Выявлению подобных мнений была посвящена значительная работа органов госбезопасности в течение первого года после освобождения Карелии. См.: Национальный архив республики Карелия. Ф. П-1230. Оп. 40. Д. 12. Л. 40; Д. 19. Л. 12; Ф. П-33. Оп. 1. Д. 265. Л. 29, 104—105. См. также: Куломаа Ю. Финская оккупация Петрозаводска, 1941 — 1944. Петрозаводск: Rif Company, 2006; Веригин С.Г. Предатели или жертвы войны?
30) В грозные годы: Документы и материалы о героических подвигах женщин Карелии в годы Великой Отечественной войны (1941 — 1945 гг.). Петрозаводск: Карелия, 1970; Гусаров Д.Я. Цена человеку: Роман. Петрозаводск: Карелия, 1970; Куприянов Г.Н. За линией Карельского фронта. Петрозаводск: Карелия, 1975; Бацер И.М., Кликачев А.И. Позывные из ночи. Петрозаводск: Карелия, 1977; Тихонов О.Н. Операция в зоне «Вакуум». Петрозаводск: Карелия, 1979; Гусаров Д.Я. За чертой милосердия: Партизанская музыка. Петрозаводск: Карелия, 1983; За родную Карелию / Отв. ред. К.А. Морозов. Петрозаводск: Карелия, 1990.
31) Гусаров Д.Я. За чертой милосердия. С. 20—23.
32) О культурных фантазиях, связанных с физическим насилием, как о вытеснении властных практик в коллективное бессознательное на советском материале см.: Kaganovsky L. How the Soviet Man Was Unmade: Cultural Fantasies and Male Subjectivity Under Stalin. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2008.
33) Лонин Р.П. Детство, опаленное войной. Петрозаводск: Verso, 2004.
34) Интервью с Р.М. Лониным // Устная история в Карелии. С. 103.
35) Там же. С. 106.
36) Об аффективной организации памяти на советском материале см.: Oushakine S.A. Remembering in Public: On the Affective Management of History // Ab Imperio. 2013. № 1. P. 1—33; Ушакин С.А. «Нам этой болью дышать»? О травме, памяти и сообществах // Травма: Пункты / Под ред. С. Ушакина и Е. Трубиной. М.: Новое литературное обозрение, 2009. С. 5—41. Про стыд как социально-культурный феномен см.: Ahmed S. The Cultural Politics of Emotion. New York: Routledge, 2004. P. 101—121.
37) Биографию Р.М. и М.П. Лониных см.: Наумов Д. Хранитель вепсских традиций // Карелия. 2010. № 108 (2123). 30 сентября.
38) О значении страдания в поздней советской культуре см.: Рис Н. «Русские разговоры»: Культура и речевая повседневность эпохи перестройки. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 226—279.
39) Нечаева Н., Волкова Н. Дети финских концлагерей // Северный курьер. 1993. № 257. 30 декабря.
40) Такала И.Р. Национальные операции ОГПУ / НКВД в Карелии // В семье единой: Национальная политика партии большевиков и ее осуществление на Северо-Западе России в 1920—1950-е годы / Под ред. Т. Вихавайнена и И.Р. Такала. Петрозаводск: Издательство ПетрГУ, 1998. С. 161—206.
41) Машин В. Тяжелый плен воспоминаний // Курьер Карелии. 2005. 27 января.
42) Нюппиева К. и др. Нас жарили в бане и травили известью // Курьер Карелии. 2005. 12 февраля.
43) Веригин С.Г. Карелия в годы военных испытаний. С. 306—385; Юсупова Л.Н. Военное детство в памяти поколения, пережившего оккупацию в Карелии // Военно- историческая антропология: Ежегодник. 2003 / 2004. Новые научные направления. М.: РОССПЭН, 2005. С. 345—351. Если С.Г. Веригин еще помещает в свою работу материал о сотрудничестве местного населения и оккупационного режима, хоть и «вытесняет» его в раздел «коллаборационизм», то у Л.Н. Юсуповой «память поколения, пережившего оккупацию в Карелии», — это исключительно детские воспоминания о жизни в финских концлагерях из сборников, опубликованных КСБМУ.
44) Устная история в Карелии. С. 133, 136, 149, 158.
45) Certeau M. de. Op. cit. P. ix—xxiv; особенно см.: p. xvii—xix.
46) Интервью с Л.А. Банкет // Устная история в Карелии. С. 188—189.
47) Денисевич Н.И. Указ. соч. С. 86—87; Нечаева Н, Волкова Н. Указ. соч.; Машин В. Тяжелый плен воспоминаний; Плененное детство. С. 9; Интервью с Валентиной Васильевной Луковниковой // Устная история в Карелии. С. 202.
48) О лиминальности см.: Тэрнер В. Символ и ритуал. М.: Наука, 1983.
49) Интервью с Л.А. Банкет. С. 188—189.
50) О визуальном бессознательном см.: Беньямин В. Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости. М.: Медиум, 1996. С. 54; Krauss R.E. The Optical Unconscious. Cambridge, MA: MIT Press, 1994.
51) Бацер И.М. Указ. соч. С. 10; Ленинская правда. 1966. 9 мая.
52) Бацер И.М. Указ. соч. С. 13.
53) Там же. С. 45.
54) Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства: (Заметки для исследования) // Неприкосновенный запас. 2011. № 3 (77). С. 14—58.
55) «Прокуратура Карелии помогла вернуть статус малолетнего узника» (см. примеч. 9).
56) О невозможности разделить личный опыт боли, что приводит к его семантизации и символизации, то есть к отказу от субъективного опыта боли и его перекодированию в культурно-узнаваемый опыт, см.: Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы. М.: Гнозис, 1994. Ч. I. С. 173—187.
57) Устав общественной организации Карельский союз бывших малолетних узников фашистских концлагерей (КСБМУ): www.autistici.org/deti-uzniki/ustav.html(дата обращения: 27.04.2013).
Я хотел бы поблагодарить А.В. Антощенко и Д.В. Четвертного (Петрозаводск) и Сергея Ушакина (Принстон) за критические замечания, которые помогли мне в работе над этой статьей, а также Дэвида Норриса (Ноттингем) за возможность выступить с докладом по теме статьи на конференции «War and Culture in Russia and Eastern Europe» (Университет Ноттингема, март 2013 года).