Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №121, 2013

Александр Осипян
«Самые опасные книги», исторические мифы И ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ИНТЕЛЛЕКТУАЛОВ

Krebs Ch. B. A MOST DANGEROUS BOOK: TACITUS'S GERMANIA FROM THE ROMAN EMPIRE TO THE THIRD REICH. — N.Y.;L.: W.W. Norton & Company, 2011. — 303p.

 

Plokhy S. THE COSSA CK MYTH: HISTOR Y AND NATIONHOOD IN THE AGES OF EMPIRES. — Cambridge; N.Y.: Cam­bridge University Press, 2012. — 402 р.

 

В своих монографиях Сергей Плохий и Кристиан Кребс рассматривают процессы конструирования базовых исторических мифов двух наций — немцев и украин­цев. Обе книги выделяются из постоянно растущего ряда подобных исследова­ний, направленных на освобождение истории от бремени национальной мифо­логии. Не менее интересно и то, насколько разными путями оба исследователя пришли к этой проблематике.

Кребс дает прекрасный образец формирования исторического мифа в интел­лектуальной среде, его распространения за пределами этой среды и, наконец, при­нятия на вооружение государством. Он показывает, как формировался интеллек­туальный инструментарий (как в гуманитарных, так и в естественных науках, как за пределами, так и в самой Германии), с помощью которого миф приобретал все новые грани. Исследователь подводит читателя к мысли, что отрывки из «Герма­нии» Тацита на разных этапах подвергались разным интерпретациям с самыми различными намерениями и только на заключительной стадии исторический миф приобрел новое содержание, о котором не могли догадываться представители долгой чреды интерпретаторов.

Благодаря изящно написанной книге Плохия западный читатель узнает, что Украина — это не только «кровавые земли между Гитлером и Сталиным»[2], населенные «неожиданной нацией»[3], но еще и весьма интересная лаборатория интел­лектуальной истории, открывающая широкие возможности для изучения самых неожиданных хитросплетений национальных и имперских идентичностей.

 

* * *

Хотя эти две книги посвящены столь разным странам и объектам исследования, а их хронологические рамки несопоставимы, нам кажется возможным сравнить их. С одной стороны, это позволит рельефнее увидеть современные тенденции в интеллектуальной истории. С другой, поможет увидеть отличия, истоки кото­рых, по нашему мнению, находятся за пределами академической сферы, будучи укоренены в разных способах переосмысления прошлого в странах происхождения исследователей.

У Кребса и Плохия много общего. Оба работали над своими книгами почти одновременно, будучи преподавателями Гарвардского университета. Оба автора гуманитарии: филолог-античник с интересом к истории последующих эпох и ис­торик с интересом к текстологии. Оба некоренные американцы: Кребс родился в Германии и учился в университетах Берлина, Киля и Оксфорда; Плохий как историк сформировался в Днепропетровском университете, защищался в Уни­верситете дружбы народов в Москве и Киевском университете[4]. Вместе с тем, у них есть и серьезные отличия. «Самая опасная книга» — первая монография Кребса на английском[5]. Плохий — автор восьми монографий (в том числе семь издано за последнее десятилетие на английском языке), признанный авторитет в исследовании истории Восточной Европы[6].

Интеллектуальные траектории Плохия и Кребса также обнаруживают сход­ство и различия. Первоначальный ареал своих исследований сочинений древне­римских историков Кребс расширил за счет изучения того, как их воспринимали гуманисты в XV—XVI вв. В «Самой опасной книге» он продолжил эту линию (интерпретация «Германии» Тацита), включив в свой круг интересов также ба­рокко, Просвещение, XIX в. и первую половину ХХ века. В этом же направлении, но намного медленнее и основательнее движется и Плохий — от изучения рели­гиозной жизни на украинских землях и истории казачества в XVI—XVII вв. он перешел к изучению формирования домодерных идентичностей в Восточной Ев­ропе и украинской историографии XIX — начала ХХ в. Также его перу принадлежит монография о Ялтинской конференции 1945 г. и ее последствиях. Из ин­тервью Плохия (январь 2012 г.) известно, что после публикации «Казацкого мифа» он планирует заняться исследованием процессов распада СССР и провоз­глашения независимости Украины в 1991 г. Таким образом, оба автора, хотя и разными путями, вступили в сферу исследований национализма, национальных идентичностей и исторических мифов.

Свою книгу Кребс начинает с очерка, в котором описывает политическую жизнь в Риме I в. н.э. (известную прежде всего по «Анналам» и «Истории» Та­цита) и пытается реконструировать мотивацию Тацита, побудившую его взяться за написание «Германии» — первого известного нам целостного этнографи­ческого сочинения. Выходец из привилегированного сословия «всадников», достигший высот служебной карьеры к концу I в. н.э., Тацит не стал писать о современных ему счастливых временах Траяна и Адриана, обратившись к предше­ствующей эпохе правления династий Юлиев—Клавдиев и Флавиев. Эта эпоха, наступившая после окончания «золотого века Августа» в 14 г. н.э., была весьма трагической для аристократии, подвергшейся преследованиям в правление им­ператоров Тиберия, Калигулы, Нерона и Домициана. По мнению Кребса, «Анна­лы» и «История» Тацита являются своеобразной «археологией тирании» (с. 53). Кребс убедительно показывает, что традиционный для римской историографии мотив «падения нравов» был необычайно обострен и драматизирован Тацитом. Во всех своих сочинениях Тацит старался проследить, как ценности подверга­ются испытаниям социальными и политическими обстоятельствами. В «Диалоге ораторов» Тацит рассуждает о причинах упадка красноречия в Риме и подводит читателя к мысли, что упадок этот есть следствие политической трансформа­ции — утратили свое значение республиканские институты, исчезла и публичная сфера для приложения красноречия.

Первое известное нам произведение Тацита — «Жизнеописание Юлия Агри- колы», расширенная надгробная речь, произнесенная Тацитом в 98 г. н.э. после смерти его тестя — Юлия Агриколы, римского полководца времен императора Домициана, была призвана иллюстрировать мысль, что «даже при плохих прави­телях можно оставаться порядочным человеком» (Агрикола 42.4). Подобная мысль должна была неоднократно приходить в голову Тациту, сделавшему карь­еру в правление «плохого правителя» Домициана. Для Тацита было очевидно, что римляне утратили свои достоинства (явные и вымышленные). Кребс считает, что «при таких обстоятельствах свободу можно было обрести только во внутренней эмиграции или за пределами империи, например среди германцев» (с. 53). Давая характеристику правления императора Домициана (81—96 гг.), среди прочих не­достатков (явных или вымышленных post mortem сенаторами-оппозиционерами), Тацит упоминает триумф 83 г. над германским племенем хаттов. Согласно Тациту, Домициан устроил этот триумф еще до похода в германские земли («пленные гер­манцы» для триумфа были куплены и переодеты), чтобы иметь возможность при­соединить к своим именам имя Германик, как поступали многие его предшествен­ники после побед над опасным северным соседом. Этот поступок Домициана дал повод для злословия его оппонентов. Кребс выдвигает предположение, что через два года после убийства Домициана Тацит написал «Германию» из-за еще свежего в памяти «ложного триумфа» (с. 38). Как известно, античные авторы устраивали публичные чтения своих произведений. В случае с «Германией» его аудиторией были сенаторы и, возможно, император Траян, прибывший в Рим после побед над северными варварами. Как нам кажется, «Германия» Тацита должна была восприниматься слушателями как еще один выпад против «плохого императора» и за­вуалированное наставление новому, о котором в Риме мало что было известно. Таким образом, Кребс абсолютно справедливо указывает на то, что всякое про­изведение писалось для определенной аудитории и те смыслы, которые автор вкладывал в текст, можно адекватно понять, только если максимально вникнуть в темы и проблемы, волновавшие современников автора (с. 24).

Нет никаких данных, хотя бы косвенных, которые позволяли бы предполо­жить, что Тацит бывал в землях германских племен или хотя бы в пограничных с ними провинциях. Вслед за Эдуардом Норденом, немецким антиковедом начала ХХ в., Кребс полагает, что, хотя Тацит мог воспользоваться информацией от куп­цов, бывавших в германских землях, а также сведениями, полученными от германцев — пленных и воинов на римской службе, в основе его нарратива — хорошо разработанные в греко-римской литературе «этнографические» описания «вар­варских» народов. Достаточно вспомнить описание Геродотом скифов или егип­тян. По мнению Нордена и Кребса, Тацит воспроизвел эти клише в описании гер­манцев, прежде всего, в утверждении, что «этот народ не смешан с другими и не похож ни на какой иной». Если сравнивать «Германию» Тацита с прочими его сочинениями, то очевидным становится противопоставление упадка нравов и изощренной тирании у римлян и суровой простоты германцев, «цивилизованной несвободы» и «варварской свободы». Таким образом, делает вывод Кребс, «Герма­ния» Тацита — это утопия. Это произведение следует рассматривать не как этно­графическое описание некоего народа или племен, но как «образную рефлексию римлянина над человеческими ценностями и как политический памфлет» (c. 25).

В Средневековье сочинения Тацита не пользовались популярностью. Ситуа­ция меняется в эпоху Возрождения. В XV в. «Германию» Тацита начинают целе­направленно разыскивать итальянские гуманисты. Эта глава — одна из лучших в книге Кребса. Автор показывает сложное переплетение интриг и конкуренции в узком кругу гуманистов, в частности стремление заполучить единственную (?) рукопись «Германии», хранившуюся в Герсфельдском монастыре. Кребс рекон­струирует перипетии этих интриг на основании переписки гуманистов Поджо Браччолини и Никколо Никколи в 1425—1429 гг. Отправленный папой Нико­лаем V в Германию для поиска рукописей античных авторов, Энох из Асколи при­вез находки в Рим в 1455 г., когда папа уже умер. После смерти самого Эноха в 1457 г. рукописью «Германии» завладел Эней Сильвио Пикколомини, кардинал Сиены (в 1460—1464 гг. папа римский Пий II), и в 1458 г. использовал ее в своем «Описании Германии» (издано в 1494, 1515, 1551). С этого момента «Германия» Тацита рождается заново как авторитетный текст, используемый современни­ками для обоснования их заявлений и претензий.

«Германия» попала в Рим в период усилившегося напряжения в отношениях между папской курией и императором. Росло недовольство немцев тем, что ог­ромные суммы в виде различных сборов уплывают в Рим, а в самой Германии Римской церкви принадлежат огромные владения. В начале XVI в. это недоволь­ство стало одной из главных причин немецкой Реформации. Но уже во второй половине XV в. оно нашло отражение в отношениях политических и интеллек­туальных элит. Когда настоятель одного немецкого монастыря Мартин Мейер написал кардиналу Пикколомини письмо с жалобами на притеснения Германии папской курией, тот в ответ составил развернутый трактат в защиту Римской церкви. Если Мейер писал о могуществе средневековой Империи, принявшей на себя защиту христианского мира, и ее тяжелом состоянии ныне, то Пикколомини использовал другую стратегию — он противопоставил варварскую Германию дре­мучих лесов современной Германии процветающих городов. Заслуга же этой трансформации целиком принадлежит Римской церкви, просветившей некогда диких германцев. Таким образом, именно Пикколомини впервые идентифициро­вал современных ему немцев как прямых потомков древних германцев, выстроив между ними этническую преемственность. Следовательно, именно итальянские гуманисты заложили основание последующего использования «Германии» в кон­струировании германского мифа как важной составляющей немецкой идентич­ности. Когда «Германия» Тацита была переиздана в немецких землях в 1476 г. (самое первое издание: Болонья, 1472), мало кто из немецких читателей обратил на нее внимание. Однако после публикации «Описания Германии» Пикколомини в 1496 г. немцы обратились к первоисточнику в поисках аргументов для отповеди итальянцу. Уже в 1500 г. вышло в свет второе издание «Германии» в немецких землях. В следующие полстолетия было напечатано 6000 экземпляров. «Немец­кие гуманисты были разгневаны и спровоцированы изучить "Германию", чтобы попробовать создать собственные образы Германии». Как метафорически пишет Кребс: «Когда родились германцы, злость была повитухой» (с. 91).

Неприязни в отношения итальянских и немецких гуманистов добавил и Джанантонио Кампано, отправленный папой Павлом II на имперский сейм в Регенсбург. В специально написанной речи (издана в 1487 г.) Кампано расхваливал силу и благочестие древних и современных ему германцев. Однако в письмах друзьям в Италию он писал про алкоголизм, обжорство и неотесанность немцев (и те, и другие черты отмечены Тацитом в «Германии»). В 1495 г. эти письма были на­печатаны в собрании его сочинений и вызвали гнев немецких гуманистов.

Еще один итальянец продолжил дело, начатое его предшественниками. Доми­никанец Джованни Нанни (Анниус из Витербо) стал автором одной из наиболее масштабных фальсификаций эпохи Возрождения. В 1498 г. он издал «Древности» («Antiquitates») — сборник сфабрикованных им 17 «древних» трудов. В част­ности, он обеспечил древних германцев престижной генеалогией — предком гер­манцев он объявил Туиско, сына Ноя/Януса. Эту вымышленную генеалогию он подтверждал и ссылками на Тацита. «Древности» Джованни Нанни оказались ценным и своевременным подарком для немецких гуманистов, ибо, несмотря на антиитальянские настроения, они ориентировались на латинские образцы и со­чинения итальянских гуманистов. Отсутствие политического единства в Им­перии способствовало формированию «общей германской родины» в сочинени­ях немецких гуманистов. «Эта "германская нация" обозначалась через культуру с особой отсылкой к общему и морально высшему прошлому» (с. 106—107). Утон­ченным, но развращенным интриганам итальянцам были противопоставлены не­мецкие «автохтонность и чистота, свобода, храбрость и верность, вместе с про­стотой нравов», унаследованные от германских предков (с. 111). Так началось формирование германского мифа.

Одновременно с восхвалением моральной чистоты, свободы и воинственности германцев немецкие гуманисты начали приписывать им и некоторые цивилизо­ванные черты. Конрад Цельтис в поэме «Germania generalis» добавил к герман­ским качествам занятие ремеслами, виноделием и земледелием. Генрих Бебель в сочинении «Indiginae» (1509) противопоставляет автохтонную германскую на­цию известной легенде об основании Рима, согласно которой Ромул объявил но­вый город убежищем для всех и туда отовсюду стекалось всякое отребье. Иоганн Турмаер/Авентинус в «Немецкой хронике» (1541) и «Баварской хронике» (1556) «воссоздал» биографию первого германского правителя Туискона и родословную германских королей. Все эти авторы превозносили простоту нравов германских предков, подчеркивая, что вместе с искусствами в Германию из Италии проникли моральные пороки (с. 125). Противопоставление «развратного Рима» и «нрав­ственных германцев» было на руку и деятелям Реформации. Филипп Меланхтон, ближайший сподвижник Мартина Лютера, издал «Германию» в 1538 и 1557 гг. Иоганн Эберлин фон Гюрцбург в 1526 г. перевел «Германию» на немецкий, уби­рая при этом из текста все, что считал вредным. Так, всего за тридцатилетие гер­манские предки были полностью обозначены и охарактеризованы. Следующие поколения читателей «Германии» лишь слегка модифицировали для своих по­требностей то, что уже сделали гуманисты.

Таким образом, интеллектуальное соперничество итальянских и немецких гу­манистов заложило основы «германского мифа», поместив в его центр описание германцев Тацитом.

Травматический опыт Тридцатилетней войны (1618—1648), когда иностранные армии разоряли германские княжества, сделал «германских предков» еще более востребованными. Поскольку немецкая знать пребывала в плену французского языка и моды, то на первый план теперь выдвигается восхваление немецкого языка. Он подается как древний, поэтический и чистый, значит, несомненно, «наи­лучший и самый богатый» (с. 134). Филипп Клювер («Germania antiqua», 1616) выводит истоки немецкого языка от времен Потопа. Мартин Опиц из упоминания Тацитом пения (barditus) у древних германцев производит бардов-певцов (как у кельтов). Наконец, Юст Георгий Шоттелиус заявляет, что немецкий, так же как еврейский, греческий, латинский и славянский, относится к древним оригиналь­ным языкам (Haubt Sprache), от которых происходят все остальные. Так выстраи­вается непрерывная лингвистическая преемственность (с. 150—151). При этом они не упоминали человеческих жертвоприношений, о которых писал Тацит.

Дойдя до эпохи Просвещения, Кребс вновь подчеркивает иностранное влия­ние — французское, которое на этот раз было уже не объектом критики немецких патриотов, но источником их вдохновения. Речь идет о «Духе законов» (1748) Монтескьё, который во второй половине XVIII в. воспринимался как трактат о природных, социальных и политических законах. Главным для Монтескьё было отношение этих законов к географическим и климатическим условиям, регио­нальным нравам и обычаям, политическим и религиозным институтам. Все вме­сте они формируют характер народа. Так возникает антропогеографическая теория, согласно которой национальный характер и уровень моральности зависят от уровня температуры (климата). Как писал Монтескьё (после поездки в Англию), прекрасная политическая система Англии была изобретена в лесах Германии. На­конец, Монтескьё изменил традиционную семантику севера — ранее выступав­ший как дикий, он стал рассматриваться как колыбель свободы, «прекрасной системы» британского парламента.

Эти интеллектуальные сдвиги позволили прусскому министру фон Герцбергу в 1780 г. заявить в речи в прусской Академии наук, что германцы превосходили римлян, разгромили Римскую империю и на ее месте создали монархии совре­менной Европы. Германия/Тевтония — единственная страна Европы и мира, ко­торая никогда не была завоевана. «Это все та же автохтонная и туземная нация, сохранившая независимость, название и язык от своего возникновения и до сего дня» (с. 157).

Когда в 1753 г. А.Г. Кастнер перевел Монтескьё на немецкий, он не смог найти эквивалента французскому «esprit». Только в 1760 г. впервые было использовано немецкое соответствие «Geist» (с. 162). Начинаются поиски немецкого «народ­ного духа» (Volksgeist). Если немецкие гуманисты писали о древних германцах как о свободных от римской тирании, то теперь стали считать, что немцы быливсегда свободны от иноземного правления. Монтескьё в эпоху абсолютизма видел в древней «Германии» прообраз свободного общества с балансом власти и народ­ным собранием, ограничивавшим власть королей. В ходе развернувшихся 1765— 1769 гг. дебатов был поставлен вопрос: кому принадлежит дух — элите или на­роду? В итоге национальный дух был прикреплен к «Германии» Тацита, а идеи Монтескьё получили дальнейшее распространение.

Национальный дух был закреплен за народом (Volk) в «Истории Оснабрюкке» (1768) Юста Мёзера. Во Введении он указывает на разрыв своей книги с тра­диционным немецким историописанием: в центре внимания автора «саксы, возделывающие земли своих предков», а не короли и князья, поскольку именно эти земледельцы воплощали национальный дух. Это также история упадка и униже­ния, поскольку свободные крестьяне, которые сами собой управляли, возделы­вали свою землю и защищали свои общины (свобода и автаркия), впоследствии деградировали в несчастных крепостных. Однако Мёзер преднамеренно непра­вильно перевел текст Тацита («Германия», 12.3) о прямых выборах в народном собрании — слишком велико было искушение найти республику у древних гер­манцев. Мёзер подчеркивал, что именно простонародье составляет хребет нации.

Кребс не только указывает, что формирование «германского мифа» было в зна­чительной степени ответом на внешние вызовы (итальянский и французский), но и подчеркивает нелинейность этого процесса, отрицание телеологической линей­ности в рамках национальных исторических нарративов. Так, король Пруссии Фридрих II, который впоследствии был превращен в одну из важнейших состав­ляющих немецкой исторической памяти, а для соседних народов стал воплощением немецкого милитаризма, на самом деле был франкофоном. Формирование основ представлений о нордическом духе и нордической расе происходило при дворе его современника, короля Дании Фридриха V, и в значительной степени было осуществлено усилиями придворных франкоязычных интеллектуалов.

Именно швейцарец-франкофон Поль Анри Малле обратил внимание на древ­нескандинавскую поэзию и включил перевод отрывков «Эдды» в свои «Памят­ники кельтской мифологии и поэзии, в особенности древних скандинавов» (1753), реконструировав «нордический пантеон». Публикация стала сенсацией для фран­коязычных читателей. Почву для подобного восприятия подготовил Ж.-Ж. Руссо, отдававший предпочтение начальному состоянию человека и его естественной, первобытной культуре как более желательной парадигме в сравнении с город­ской рукотворностью. Пробудился интерес к «руническим камням», а рунические письмена воспринимались как указание на высокий уровень культуры древних германцев.

Также при датском дворе обосновался немец Генрих Вильгельм фон Герстенберг, издавший «Скальдическую поэзию». По мнению Кребса, это знаменовало изменение парадигмы — отныне немецкие поэты могли отказаться от античной мифологии, как уже ранее они отказались от латыни, ради своей оригинальной нордической мифологии. При дворе Фридриха V писал пьесы и поэмы Фридрих Готтлиб Клопшток, стремившийся к возрождению бардической поэзии.

Иоганн Готфрид Гердер нордическую мифологию считал немецкой, поскольку она происходит от соседнего германского племени. Гердер также опирался на Монтескьё («Мысли при чтении Монтескьё»), но он пошел дальше, «считая на­цию органическим целым, питающим свой дух мифическими свойствами, и за­являя, что одни только низшие формы народного искусства являются истин­ными» (с. 177—178). Безыскусные песни древних поэтов, по Гердеру, несут в себе немецкий дух. Они сохранились в фольклоре. Если среди элиты много франкофонов, то их нет среди «большой почтенной части публики, именуемой народ, гово­рящей, поющей и думающей на родном языке». Кребс убежден, что «Гердер верил, что простонародье — это истинные носители [национального] духа. Дух немец­кого народа был в его людях. В трудах Гердера далеко продвинулась трансфор­мация термина "народ" (Volk) из преимущественно социополитического в идео­логический. Он использовал "Volk" и "нацию" как синонимы не из-за недостатка внимания, а по убеждению» (с. 180). Мысли Гердера укрепили то, что ранее было сформулировано Клопштоком, Малле, Мёзером и Монтескьё. «Так же как и они, он опирался на Тацита, когда использовал культурные критерии для обозначения немецкой нации, ее мистический дух жив в прошлом, а в настоящем все еще со­хранился в языке и традициях Volk» (с. 180). По мнению Кребса, «национализм Гердера не был шовинистическим: требования/потребности, которые он обозна­чил для немцев, — крепкие объятия их собственных слов, мифов и поэзии, а право на самоопределение — применимо ко всем народам, соединенным в его оптимистическом понимании человечества. Гердер никогда не говорил о кровном родстве (bloodlines) и определенно отрицал термин "раса" из-за его неопределенности. Од­нако Volk и его дух начали жить своей особой жизнью» (с. 181).

Поражения от Наполеона и ликвидация Священной Римской империи гер­манской нации в 1806 г. стали еще одной травмой, спровоцировавшей обраще­ние к «немецкому духу» и особой миссии немцев — освобождению Европы от тирании Наполеона. «В отсутствие политической нации националисты еще глубже отступили в культурную сферу, укрепляя язык, право и, более всего, ис­торию как бастионы немецкой идентичности» (с. 184). «Обращения к немецкой нации» Иоганна Готлиба Фихте имели большое влияние на немцев. «Они вы­ражали общие места националистического дискурса: настоятельный возврат к чистоте немецкого языка и литературы, история как панацея и избранность немцев» (с. 186).

Важным этапом становления мифа стала историческая дидактика, с помощью которой «обнаруженный» романтиками народный дух ретранслировался в широ­кие массы. В 1816 г. Фридрих Кольрауш издал учебники по истории Германии («Немецкая история для школы и дома» с 1816 г. до 1875 г. выдержала 16 изда­ний). «С их помощью он представил германцев широкой публике и заметно распространил и расширил круг читателей Тацита. Именно в эту эпоху "Германия" и производный от нее германский миф вышли за пределы узкого круга ученых и интеллектуалов и проникли в гостиные немецкого среднего класса» (с. 183). У «германского мифа» появляется новый аспект — расовый оттенок. «С начала XIX века римский историк был интерпретирован так, чтобы подтвердить чистоту не только нравов и языка, но и все в большей степени расовое строение тела гер­манских предков как представителей кавказской, позже арийской и, наконец, нор­дической расы. Германцы были расово чистыми; расово чистыми они должны быть вновь» (с. 183). Кольрауш делал акцент на чистоте крови. Повсюду в своей «Истории...» он описывает германцев «как древнюю, чистую и несмешанную ори­гинальную расу, уподобляя их "идентичным растениям, растущим из чистого семени", которые не подвержены "дегенерации". Он насаждал расовые представления в текст Тацита. Но откуда он, историк и учитель, заполучил их?» (с. 191).

В середине XVIII в. появляется «научная концепция расы». В эту эпоху ботаники и зоологи предлагали классификации различных видов растений и живот­ных. Голландский художник и анатом Питер Кампер в 1760 г. вывел «лицевой угол» как критерий красоты, как подспорье в работе художников и скульпторов. Несколькими десятилетиями позже шведский антрополог Андерс Ретциус высчитал длину и ширину черепов и вывел «кефалический индекс» для различий между двумя типами — брахикефальным и долихокефальным. Иоганн Фридрих Блюменбах, профессор медицины в Гёттингене, в своей «Диссертации о природ­ном разнообразии человечества» утверждал, что вырождение является след­ствием изменения климата и образа жизни, скрещивания с другими видами, при­водящего к отклонению от начального типа. Германские предки не смешивались с чужеземцами. Но с тех пор климат изменился, люди смешивались, и вырожде­ние очевидно, поскольку среди современников редко можно встретить людей «с большими телами наших предков» и их «грозными очами», о которых писал Тацит. На этот раз речь шла уже не о культурном и моральном упадке, но о фи­зиологическом и, наконец, расовом вырождении. Блюменбах не был расистом. Он верил в единство человеческого вида и выступал против предположений об умственной неполноценности негров. И все же он считал кавказскую расу (названную так по предполагаемому месту происхождения) изначальной фор­мой человечества, а также «самой красивой и привлекательной». Эстетические взгляды Блюменбаха провоцировали расистские взгляды. Расовые теории были популярны как в академической среде, так и за ее пределами. Эрнст Моритц Арндт, автор антинаполеоновских памфлетов, восхвалял Тацита, приписывая ему мысли о чистоте германцев и испорченном сброде поздней Римской импе­рии. «Связывая упадок с вырождением, Арндт заложил расовую теорию истории, наиболее мрачную версию которой несколькими десятилетиями позже развил французский писатель Артур де Гобино, также испытавший влияние Блюменбаха» (с. 196).

Артур де Гобино в четырехтомном «Очерке о неравенстве человеческих рас» утверждал, что белая раса обладает монополией на красоту, умственные способности и власть. Именно она движет историю. Благороднейшая группа белой расы — арийцы. Арийско-германская группа белой расы причастна ко всем достижениям в истории человечества. Термин «арийцы» ввел в оборот Уильям Джонс, обративший внимание на явные лингвистические параллели между санскритом, греческим и латинским языками. Он сделал вывод об их происхождении из общего источника, более не существующего. Филологи продолжили его работу, и вскоре термин «арийский» стал использоваться для обозначения не только праязыка индоевропейцев, но и арийского пранарода. В серии лекций, прочитанных в Королевском институте Великобритании, Фридрих Макс Мюллер заявил, что «название "арийский" следует использовать в чисто физиологическом смысле и ограничить долихокефальными людьми, голубоглазыми блондинами, независимо от языка, на котором они говорили» (с. 197—198). Гобино пессимистически оценивал современное состояние арийской расы и позитивно отзывался о евреях, что решительно не совпадало с будущей нацистской идеологией. Однако идеи Гобино оказали влияние на национал-социализм через посредничество композитора Рихарда Вагнера. В «Кольце Нибелунгов» он прославлял нордический героизм и немецкие добродетели. Вагнер поручил своему последователю Люд­вигу Шеманну, библиотекарю в Гёттингене, спасти от забвения наследие Гобино. Шеманн основал общество имени Гобино, перевел его труды, написал биографию и свой собственный трактат о расе.

Создание Германской империи в 1871 г. еще более способствовало распростра­нению германского мифа благодаря созданию множества добровольных полити­ческих ассоциаций (Verein), таких как гимнастические общества, стрелковые клубы, студенческие корпорации и молодежные группы, которые Кребс относит к националистическому (volkisch) движению. Среди них выделялись «Allgemeine Verband» (1891) и «Germanenorden» (1912). «К концу [Х1Х] века эта романти­зация прошлого соединилась со страхом перед модерностью, трансформиро­вавшимся в неприязнь к городу, недоверие к интеллектуалам и любовь к кресть­янской жизни. Процветали паранауки с их прогерманским и антисемитским расизмом. Националисты фантазировали, что арийско-немецкое превосходство, засвидетельствованное в истории, может быть доказано анатомически» (с. 204). Измерение черепов должно было продемонстрировать соотношение германской внешности и талантов. Расовая чистота стала главной заботой националистиче­ского движения. Она дополнялась усилиями очистить немецкую культуру и язык. «Общая немецкая языковая ассоциация» была основана в 1885 г., чтобы «сохра­нить истинный дух и уникальную сущность немецкого языка, поощрять осозна­ние его чистоты, четкости, ясности и красоты» (с. 206).

Густав Коссина, профессор Берлинского университета, на материале своих раскопок доказывал высокий уровень технических достижений и утонченной культуры германцев в бронзовом веке и утверждал, что именно они принесли ци­вилизацию в первобытное Средиземноморье. Член нескольких националистиче­ских организаций, Коссина распространял результаты своей новой научной дис­циплины — доистории. Его книга так и называлась: «Германская доистория: самая выдающаяся национальная наука» (1912). Его труды имели влияние на публику и способствовали появлению исторических романов и монументальных полотен художников на «древнегерманские» темы, а также бесчисленных лекций, журна­лов и популярных книг по доистории.

Зять Р. Вагнера, британский аристократ Хьюстон Стюарт Чемберлен, в книге «Основы XIX века» (1899) главной движущей силой истории назвал расовый конфликт. Чемберлен завершил процесс трансформации древних германцев из варваров в спасителей и создателей цивилизации. Он утверждал, что, когда из- за смешения народов Римская империя пришла в упадок, с севера, к счастью, вторглись германцы, законные наследники греков и римлян, одной с ними крови и духа, члены арийско-германской семьи. Если бы не северные «варвары», ин­доевропейская раса могла бы исчезнуть, ибо азиатские и африканские «рабы» сели на римский трон (намек на некоторых поздних императоров), а евреи ис­пользовали свою ученость для проникновения в греко-римскую культуру и порчи ее. Германцы создали нации, технику, подняли дух искусством. В целом, согласно Чемберлену, уровень цивилизации народа зависит от доли германской крови в его жилах. История творится на полях расового конфликта. С падением Рима история только начинается, ибо начинается драма германо-еврейского конф­ликта. Чемберлен располагает в центре расового конфликта эти два народа, по­скольку оба придерживались принципа расовой чистоты.

Кребс добавляет, что в это время звучали и иные голоса. В 1920 г. знаменитый германский латинист Эдуард Норден в своей монографии предостерегал против использования «Германии» Тацита как простого отображения древнегерманского прошлого. Он проследил многие якобы германские черты, на самом деле восхо­дящие к греческим и римским описаниям иных народов, таких как египтяне и скифы. По мнению Нордена, эти «кочующие мотивы» Тацит приписал герман­цам, поскольку они соответствовали тому, что римляне считали варварским на­родом. Однако дилетанты-националисты обвинили ученого в подтасовке фактов. По мнению Кребса, ситуация вокруг книги Э. Нордена в начале 1920-х показала, что «Германия» Тацита уже превратилась в «святая святых». В 1934 г. «Герма­ния» среди прочих текстов была включена в «Германскую Библию, священное писание германского народа» (с. 212—213).

С приходом в 1933 г. НСДАП к власти только католическая церковь осме­ливалась открыто выступать против «германского мифа». В 1933 г. кардинал Михель фон Фаулабер выступил в Мюнхене с серией проповедей «Христианство и германство», в которой (используя Тацита) показал неприглядную картину мно­гобожия, человеческих жертвоприношений и «дикого суеверия» древних герман­цев в дохристианскую эпоху. Альфред Розенберг, главный идеолог режима, об­винил кардинала в «жесткой критике процесса саморефлексии, происходящего в Третьем рейхе».

Хотя многие лидеры Третьего рейха в своей риторике апеллировали к арий­ской расе и древним предкам, большинство (Гитлер, Геринг, Геббельс), по мне­нию Кребса, весьма скептически относилось и к «германскому мифу», и его верному адепту Генриху Гиммлеру. Тем не менее «существовало официальное национал-социалистическое мировоззрение» и германский миф транслировался в общество через множество каналов — школьное образование, специальные бро­шюры и журналы для учителей истории и молодежи, конференции по германской доистории и т.п. Профессор расовых исследований Ганс Фридрих Карл Гюнтер за книгу «Расовая этнология немецкого народа» был награжден премией на съезде НСДАП в Нюрнберге в 1935 г. Как указывал Гюнтер, из-за скрещивания с другими нордическая раса почти исчезла среди современных немцев, поэтому необходима ренордификация. Гюнтер выступал за расовую селекцию нордиче­ских людей и искоренение социальных элементов, обреченных на «деградацию». По его мнению, подобные практики применяли древние германцы, которые то­пили в болотах тех, кто был склонен к отклонениям от нормы. Доктрина Гюнтера существенно повлияла на национал-социалистическую идеологию, в основных чертах она была изложена в таких учебниках, как «Азбука национал-социа­лизма», и включена в школьную программу.

Наконец, на специфическом прочтении «Германии» Тацита базировались не­которые законы Третьего рейха. Закон о защите немецкой крови и немецкой чести был принят «исходя из глубокого убеждения, что чистота немецкой крови является условием выживания немецкого народа». Рейхстаг единогласно проголосовал за запрет браков евреев с гражданами немецкой и родственной крови. (В 4-й главе «Германии» Тацит писал о том, что германцы не смешиваются с ины­ми народами.) На якобы присущей древним германцам практике был основан и Закон об организации национального труда, принятый после роспуска профсою­зов. Отношения между работодателем и наемными работниками теперь рассмат­ривались как отношения между «вождем» и «дружинниками», где первый несет ответственность за общее благополучие, а последние обязаны быть верными «вож­дю» — так же, как и германцы у Тацита (о чем он писал в 14-й и 15-й главах).

Монография Кребса построена как цепь биографий тех, кто вольно или не­вольно внес интеллектуальный вклад в создание «германского мифа», легшего в основу доктрины расового превосходства нордической расы. Логическим завер­шением этой цепи у Кребса является биография Г. Гиммлера. Хотя сам Гиммлер не соответствовал критериям нордической расы (кроме высокого роста), он пред­принимал целенаправленные усилия по возрождению расовой чистоты следую­щих поколений и формированию новой элиты. Руководимая Гиммлером СС на­ходилась в авангарде этого процесса. В этом ему также помогал Рихард Вальтер Дарре, отвечавший в партийном аппарате за распространение идеологии. Автор книг «Хлеборобство как способ существования нордической расы» (1928) и «Но­вое дворянство крови и почвы» (1930), Дарре после встречи с Гитлером в 1930 г. сделал успешную карьеру. Он занимал должности рейхсминистра продовольствия и сельского хозяйства, рейхсфюрера крестьянства, директора Управления по делам расы и расселения. На последней должности Дарре отвечал за ренордизацию и освоение жизненного пространства. «С целью увеличить число герман­цев, обрабатывающих землю, — эту "сонную артерию народа" и источник омоло­жения нордической расы — Дарре разрабатывал схемы, как жизненное простран­ство, добытое в завоеванных регионах к востоку от Германии, будет осваиваться земледельцами немецкого происхождения» (с. 232).

Безусловно, подобный монументальный проект не может быть лишен недо­статков. Кребс мастерски показывает влияние войн на формирование «герман­ского мифа». При этом он почему-то ничего не пишет о репарациях, гиперин­фляции, социальном хаосе и отчаянии начала 1920-х гг. в Германии, оказавших большое влияние на быстрое распространение представлений о превосходстве арийской/нордической расы в обществе, лишенном многих привычных ориен­тиров после поражения в Первой мировой войне и краха Германской империи. Упоминание данного контекста могло бы помочь читателю лучше понять болез­ненную реакцию немецкого общества 1920-х гг. на монографию латиниста Эду­арда Нордена.

Сжатым очеркам Кребса о вкладе того или иного автора в новое прочтение «Германии» не всегда хватает более широкой контекстуальности. Во второй по­ловине Х1Х — начале ХХ вв. необычайно возрос научный и внеакадемический интерес к первобытной культуре и иррациональным формам знания (см., напри­мер, работы Э.Б. Тайлора «Первобытная культура», Дж. Фрэзера «Золотая ветвь» и К. Леви-Брюля «Первобытное мышление»). С учетом данного контекстадоистория профессора Густава Коссины (1912) и восхваление им утонченной культуры германцев в бронзовом веке не будут восприниматься как нечто из ряда вон выходящее или проявление уникальности германской ситуации.

 

* * *

В центре внимания С. Плохия Левобережная Украина (бывшая Гетманщина, а затем Малороссия) последней четверти XVIII — первой четверти XIX вв. В 1828 г. стало известно о находке рукописи ранее неизвестной «Истории Русов» в библиотеке одного из местных помещиков, принадлежавшего к потомкам ка­зацкой старшины. Это сочинение якобы было создано в 1769 г. Могилевским (Бе­лорусским) архиепископом Георгием Кониским по просьбе Григория Полетики, депутата от бывшей Гетманщины в Уложенной комиссии, созванной Екатери­ной II в 1767 г.

Многие известные авторы эпохи романтизма (К. Рылеев, А. Пушкин, Н. Го­голь, Т. Шевченко) открыли для себя неисчерпаемый источник вдохновения в «Истории Русов». Одни из них использовали этот текст при разработке траги­ческих и героических сюжетов в собственных произведениях, связанных с исто­рией Малороссии, другие — для критики абсолютизма. В 1846 г. рукопись была опубликована профессором Московского университета Осипом Бодянским[7]. На­чиная с середины XIX в. — в эпоху конкурирующих национальных проектов в Российской империи — «Историю Русов» используют для обоснования самых разных платформ национального строительства: и украинофилы, и сторонники «большой русской нации», и те, кто декларировал культурное своеобразие мало­россов в «триедином русском народе».

Уже тогда звучали голоса, выражавшие сомнение в подлинности «Истории Русов». Тем не менее все новые и новые поколения «будителей» обращались к этому тексту как к манифесту национальной идентичности украинцев, пока на­конец в 1991 г. (за несколько месяцев до провозглашения независимости Ук­раины) «История Русов» была опубликована вторично (русский оригинал и укра­инский перевод). Антипольский и антиеврейский характер «Истории Русов», несомненно, привлекал как «будителей», помогая более рельефно показать этни­ческое своеобразие украинцев, так и сторонников «большой русской нации». Ред­кие выпады против великороссов (в том числе старообрядцев) бледнеют на фоне изъявлений лояльности автора к правящей династии Романовых. Еще одна осо­бенность «Истории Русов» (весьма досадная, с точки зрения прежних и нынешних «будителей») в том, что в отличие от «казацких летописей» XVII—XVIII вв., в центре повествования которых были Хмельнитчина и Гетманщина, анонимный автор значительное концептуальное внимание уделяет «доказацкому» периоду ис­тории, подчеркивая общее происхождение малороссов и великороссов из «Древ­ней Руси» (таким образом, автор оказывается в стане сторонников концепции Древней Руси как «колыбели трех братских восточнославянских народов»). Наконец, автор «Истории Русов» принципиально избегает употребления термина «Украина» как выдумки, приписываемой им «бесстыдным и злобливым польским и литовским баснословцам», но пишет о «Малой Руси».

Однако даже эти противоречия не помешали «Истории Русов» остаться одним из краеугольных камней украинского национального нарратива вплоть до наших дней. Кто же был автором «Истории Русов»? В каких обстоятельствах родился замысел ее написания? Какие цели преследовал автор, пожелавший скрыться за чужим именем? Почему «История Русов», несмотря на явные противоречия, сыг­рала такую важную роль в украинском национальном проекте и продолжает опосредованно влиять на украинско-российские отношения?[8] Вот те вопросы, которые ставит перед собой С. Плохий, избрав для своего исследования, как сам он заявляет, форму детективного расследования.

Окончательного ответа на первый вопрос Плохий не дает. Однако он называет время, место, обстоятельства и среду, в которых была создана «История Русов». Вместо того чтобы искать автора среди известных персон бывшей Гетманщины, Плохий обращает внимание на лиц, ранее не привлекавших внимание исследователей. Более того, если на протяжении последних двух десятилетий украинская историография прилагала немалые усилия для максимальной изоляции истории Украины от имперского прошлого[9], то Плохий, наоборот, предлагает вернуть ее в имперский контекст.

Несомненно, обращение Плохия к имперскому контексту отражает его лич­ную интеллектуальную траекторию в западной академической среде[10]. Тем не менее с высокой долей уверенности можно предположить, что «Казацкий миф.» спровоцирует часть украинских историков пересмотреть свои подходы к истории XVIII—XIX вв. Предпосылки для этого есть. Некоторые исследователи уже осо­знают, что искусственная изоляция украинского прошлого от имперского кон­текста сужает возможности для адекватного понимания и реконструкции многих процессов, имевших место в истории Украины XVIII—XIX вв.[11] Как нам кажется, некоторое промедление в этой сфере может быть объяснено методологической растерянностью: возможно ли совместить дискурс национально-освободительной борьбы с имперским контекстом, отказавшись от его исключительно негативной трактовки в антиколониальном ключе? Книга Плохия может помочь в решении этой проблемы.

Плохий отказывается рассматривать «Историю Русов» в качестве одного из наиболее ранних манифестов украинского национального движения. Он заяв­ляет, что «государственническая школа» (прежде всего, проф. Александр Оглоблин), доминировавшая в диаспорной историографии в годы холодной войны, задним числом поставила малороссийскую элиту на службу украинскому нацио­нальному проекту. Плохий ищет мотивы автора и его окружения, пытаясь понять их цели и устремления, мировоззрение провинциальных помещиков той эпохи, доступный им интеллектуальный багаж, с помощью которого они формулировали видение прошлого и будущего своей социальной группы. Таким образом, Плохий стремится установить обстоятельства создания «Истории Русов» с точки зрения современников, руководствовавшихся текущими интересами, а не с пер­спективы нациоцентричной истории, целью которой является создание, а затем легитимация национального государства. Плохий отказывается от вписывания процесса создания «Истории Русов» в жестко детерминированное русло «нацио­нального возрождения» и «строительства нации».

«История Русов» в украинской гуманитаристике и дидактике традиционно воспринимается как начальный этап национального пробуждения и освободи­тельного движения, направленного на разрушение империи. Плохий же, наобо­рот, делает попытку вернуть «Историю Русов» в имперский контекст — контекст ее создания. Именно этим его монография более всего отличается от поисков предшественников: их предзнание делало их заложниками национальной пара­дигмы истории, априори сужая исследовательское поле. Плохию также нелегко дался этот отход от национальной парадигмы — он откровенно пишет о своем удивлении, когда в процессе почти двадцатилетнего исследования увидел, что его результаты не соответствуют устоявшимся клише. Плохий признает, что в начале исследования ожидал увидеть кружок интеллектуалов-мечтателей («собирателей национального наследия», по классификации М. Гроха[12]), однако нашел полити­чески активных помещиков, многие из которых также принадлежали к имперской бюрократии и приложили немало усилий для расширения империи и управления ее окраинами (с. 8—9). Образ «интеллектуалов-мечтателей» явно навеян более поздним Кирилло-Мефодиевским братством (1845—1847). Само это недолговеч­ное братство, благодаря усилиям его апологетов (как националистического, так и революционно-демократического калибра), превратилось в модель, к которой украинские исследователи привыкли подгонять и более ранние явления обще­ственной и интеллектуальной жизни. Плохий также отказывается от уникальности украинской ситуации, сравнивая ее с синхронными явлениями истории Шотландии и Чехии. Таким образом, монография Плохия — это отход от усто­явшихся стереотипов украинской историографии, сформированных усилиями историков и публицистов — украинофилов второй половины ХIХ в. В трансформированном виде эти стереотипы нашли свое продолжение как в советской, так и в эмигрантско-диаспорной историографии и продолжают воспроизводиться в современной украинской историографии. По мнению Плохия, национальная идеология не развивалась в вакууме, а вырастала из политического и идеологи­ческого контекста империй. Национальные активисты раннего этапа не обязательно считали нацию и империю несовместимыми категориями. Они использо­вали имперские догмы и обращались к имперским институтам, прежде чем со временем отважились на конфликт. Нации формируются в пределах, определен­ных империей.

Плохий убедительно демонстрирует, что в начале Х1Х в. в сознании малорос­сийской элиты могли одновременно сосуществовать лояльность к империи/ди­настии и борьба за права своей нации. Конечно, в том виде, в каком нация иправа понимались в ту эпоху, то есть как права дворянской корпорации, в частности борьба за первенство в империи с конкурирующими дворянскими корпорациями. В отличие от многих иных народов империи, потомки казацкой старшины были убеждены (и это нашло отражение в «Истории Русов»), что они вовсе не завоеванные подданные, а полноправные члены правящей имперской нации, более того, ее древнейший, аутентичный и главный компонент. По мнению Плохия, «История Русов» — это не манифест русско-украинского единства или зарождения украин­ского национализма (как считали многие в Х1Х в. и считают до сих пор), а по­пытка части потомков казацкой старшины выторговать себе наиболее выгодные условия для инкорпорации в империю — равные правам русского дворянства.

Монография подразделена на пять частей. В первых двух Плохий тщательно описывает обстоятельства «обнаружения» рукописи «Истории Русов», исполь­зование ее современниками (К. Рылеев, А. Пушкин, Н. Гоголь, Т. Шевченко), пуб­ликацию 1846 г., интерпретации и исследования до 1990-х гг. включительно. Ана­лизируя труды предшественников, Плохий обращает внимание как на находки, так и на слабые места, показывая, как обстоятельства и убеждения исследовате­лей влияли на предложенные интерпретации «Истории Русов». Освещение этих процессов, растянувшихся во времени на почти два века, можно считать прекрас­ным путеводителем, в котором Плохий знакомит англоязычного читателя с ин­теллектуальной историей Украины.

Следующие три части отражают процесс собственных научных поисков Плохия и имеют красноречивые детективные названия: «Фрагменты мозаики», «Не­обычные подозреваемые», «Семейный круг».

Собственное исследование/расследование Плохий начинает с вопроса о дате написания «Истории Русов». Проведя анализ текста и установив, с какими авто­рами полемизирует аноним, Плохий приходит к выводу, что, скорее всего, «Ис­тория Русов» была написана в интервале 1816—1818 гг. (с. 146).

По нашему мнению, восьмая глава («В поисках мотивации») — одна из луч­ших в монографии. Плохий обращает внимание на то, что аноним целенаправ­ленно избегает термина «Украина», считая введение его польской интригой. В то же время он использует понятие «Малая Русь» и вводит термин «русы». Так ано­ним сводит в единый нарратив историю «русов», казацкого сословия и малорос­сийского дворянства. Откровенно антипольскую позицию анонима Плохий объ­ясняет явным польским влиянием (особенно кн. Адама Чарторыйского) при дворе Александра I, планировавшего восстановить Польское королевство под скипетром российского монарха. «Коварные поляки» в 1806—1807 гг. уговари­вали Наполеона присоединить к Герцогству Варшавскому Волынь, Подолию и «Украину», а в 1812 г. присоединились к его Великой армии во время похода на Москву. Несмотря на все это, в 1815 г. было создано Царство Польское под ски­петром Александра I, а у большинства шляхты были признаны дворянские права. В то же время потомки «верных казаков» чувствовали себя обиженными.

Созданная в 1797 г. по указу императора Павла I Геральдическая комиссия (Герольдия) существенно ограничила доступ в дворянское сословие многим по­томкам казацкой старшины, требуя от них документального подтверждения их претензий. Это недовольство породило первую волну меморандумов, составлен­ных предводителями дворянства Черниговской и Полтавской губерний в 1809 г., в которых они доказывали свои давние шляхетские права. В декабре 1818 г. по­томкам казацкой старшины было отказано в дворянстве на том основании, что их предки могли претендовать лишь на личное, но не потомственное дворянство. Эти события спровоцировали новые меморандумы в 1819 г. Таким образом, про­шлое превратилось в весомый аргумент в обращениях малороссийского дворян­ства к имперскому центру.

Именно в этих обстоятельствах, по мнению Плохия, и была написана «История Русов», замаскированная под сочинение архиепископа Григория Кониского, якобы составленное около 1769 г. Это сочинение, написанное от имени уже по­койного на тот момент православного иерарха, современники должны были вос­принимать как беспристрастный аргумент в пользу дворянских устремлений потомков казацкой старшины. В «Истории Русов», как и в меморандумах, под­черкнуто равенство в служении трону и отчизне малороссийского дворянства с его «русскими братьями», и даже первенство малороссиян. Как утверждает Пло­хий: «Это была стратегия сверхкомпенсации — акцентирование славного прошло­го казацких предков и утверждение превосходства прав и свобод малороссийского дворянства как способ настаивать на равном статусе с великорусами и добиться как можно более благоприятных условий интеграции в имперскую элиту. Как нам кажется, именно это было главной целью автора "Истории Русов", подчеркивав­шего не только казацкий героизм и права, пожалованные малороссийским дворя­нам польскими королями, но также исключительное право его земляков на имя и наследие Руси, бывшее ядром русской имперской идентичности» (с. 167—168). Главное отличие «Истории Русов» от меморандумов Плохий видит, прежде всего, в жанре (с. 168). Это, а также анонимность позволяли автору смелее конструиро­вать героическое прошлое казаков и развивать аргументацию меморандумов.

Девятая глава («Как он делал это?») посвящена тому, как, собственно, не­известный автор составил свое сочинение. По мнению Плохия, его воодушевляли сочинения двух французов — Вольтера («История Карла II») и Ж.-Б. Шерера («Летопись Малороссии, или История казаков-запорожцев и казаков Украины, или Малороссии»). «Если источники не давали достаточно материала для напи­сания того вида истории, на который его вдохновляли его французские модели, анонимный автор использовал свое воображение в несравненно большей степени, чем это делали его предшественники или последующие авторы. Он творил исто­рию в такой же степени, как и фиксировал ее. Опираясь одновременно на Про­свещение и романтизм, автор создал повествование, которое не только пропаган­дировало идеи свободы, патриотизма, борьбы с тиранией, человеческой и божественной справедливости, но также стимулировало воображение читателя, желавшего слышать голос прошлого и видеть историю, разворачивающуюся пе­ред его глазами. Одна из причин популярности "Истории Русов" была в том, что она не следовала устоявшимся шаблонам, но учитывала меняющиеся вкусы чи­тателей» (с. 187). Следовательно, по мнению Плохия, использование анонимом художественных приемов литературы романтизма объясняет популярность «Ис­тории Русов» среди читателей, в частности женщин, число которых в читатель­ской аудитории Х1Х в. резко возросло.

Относительно политических убеждений автора (и его окружения) Плохий де­лает вывод, что это была «попытка примирить конфликтующие лояльности — по отношению к нации и суверену» (с. 199). Следуя, в целом, уже сформировавше­муся канону «хороших» и «плохих» гетманов, аноним вкладывает свои мысли в уста Павла Полуботка (ок. 1660 — 1724)[13]: «Он олицетворяет собой идеального гетмана, готового умереть, защищая интересы своей нации, не предавая принципа верности правителю» (с. 198).

Опираясь на выводы и наблюдения Александра Оглоблина, Плохий одно­временно критикует его утверждение о существовании «Новгород-Северского патриотического кружка» (с. 209—210, 217—219). Тщательный анализ «Истории Русов» (особенно описания событий после 1708 г.), в частности топонимов, поз­воляет Плохию заявлять, что это сочинение было написано на землях бывшего Стародубского полка в Черниговской губернии (ныне в Брянской области Рос­сийской Федерации) (с. 223—224).

Двенадцатую главу («Казацкая аристократия») Плохий посвятил биографиям богатых стародубских помещиков Миклашевских и Гудовичей и их покровите­лям в Петербурге — кн. Александру Безбородко, Петру Завадовскому и Дмитрию Трощинскому, достигшим наивысших должностей в эпоху Екатерины II, но утра­тившим их в царствование Павла I и Александра I (или умершим, как А. Безбородко в 1799 г.). По мнению Плохия, эти «старые отставники», вытесненные с имперского олимпа в свои поместья, могли стимулировать общий дух недо­вольства малороссийского дворянства (в частности, у Д. Трощинского бывали в гостях декабристы Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин; Михаил Миклашевский был тестем декабриста Александра фон Бригена, которому принадлежит первое упоминание об «Истории...» Кониского; в имении И.А. Безбородко была найдена рукопись «Истории Русов»). Так Плохий формулирует собственную вер­сию, согласно которой существовал «кружок богатых стародубских помещиков, связанных семейными узами и общим опытом имперской службы» (с. 242).

В тринадцатой главе («Освобожденное дворянство») Плохий осуществляет попытку реконструкции этого кружка. Он прослеживает связь между индивиду­альными карьерами «подозреваемых» в сочувствии идеям «Истории Русов» или даже в причастности к ее созданию и тем, как на страницах этого произведения охарактеризованы те или иные российские монархи, казацкие гетманы и полков­ники. Плохий также обращает внимание на то, кто из числа стародубской знати и их родственников, как часто и в каком качестве упомянут в «Истории Русов». Таким образом, был очерчен круг потенциальных авторов/соавторов, их «кон­сультантов» и сочувствующих читателей-распространителей рукописи на началь­ном этапе ее существования.

В следующей главе Плохий вплотную подходит к личности потенциального автора, однако так и не ставит точку, указывая на некоторые слабые стороны в собственной гипотезе. В центре его внимания «социальные квалификации» ав­тора — происхождение, воспитание, образование, карьера, — которые позволили бы ему написать «Историю Русов».

В последнем, пятом разделе — «Семейный круг» (главы: «Отсутствующее имя», «Зять» и «Соперники») — Плохий воссоздает плотную сеть родственных связей стародубских помещиков. Углубляясь в дружеские и неприязненные от­ношения, распутывая интриги и судебные тяжбы, Плохий мастерски показывает потенциальные возможности того, как эти связи могли отразиться на страницах анонимного сочинения. Наконец, Плохий вводит в бой такие хорошо известные фигуры, как малороссийский генерал-губернатор кн. Н. Репнин (в этой должнос­ти в 1816—1834 гг.) и сотрудник его канцелярии, историограф Д.Н. Бантыш-Каменский. Плохий предполагает, что «История Русов» была создана в рамках «стародубского кружка» в ходе противостояния генерал-губернатора кн. Н. Реп­нина и стародубского помещика, отставного генерала С.М. Ширяя (1761—1841), предводителя дворянства Черниговской губернии (1818—1828). Разное видение ими возможного решения сложной ситуации с малороссийским дворянством сти­мулировало обращение к прошлому в поисках дополнительных аргументов. Не­удивительно, что время издания «Истории Малой России»[14] Д.Н. Бантыш-Ка- менского (1822 и 1830) и обнаружения «Истории Русов» (1825—1828) совпадает. Репнин заказал Д.Н. Бантыш-Каменскому написать «Историю Малой России», для которой сам написал главу о битве под Берестечком в 1651 г.

Период последней четверти XVIII — первой четверти XIX вв. никогда не поль­зовался популярностью у украинских историков, тем более после 1991 г., когда сквозной осью украинских исторических нарративов стала извечная борьба за собственную государственность. Полвека между ликвидацией Запорожской Сечи (1775) и выступлением декабристов остается почти целиком белым пятном в из­учении и преподавании истории Украины. Авторы исторических гранд-нарративов стараются поскорее перейти к Тарасу Шевченко и Кирилло-Мефодиевскому братству, с которого начинается непрерывное национально-освободительное дви­жение различных украинофильских организаций. Именно украинофилы вычеркнули из истории Украины малороссийское дворянство, которому было отказано в чести принадлежать к угнетенной украинской/крестьянской нации[15].

Плохий фактически возвращает ведущий слой населения Левобережья (Гетманщины) в историю Украины, демонстрируя при этом активную политическую позицию помещиков и бывших имперских сановников, которые одновременно прославляли Павла Полуботка, защищавшего гетманство, и Екатерину II, это гет­манство окончательно ликвидировавшую. Взгляды этого слоя отражает «История Русов», и Плохий показывает возможность реконструировать политическое и историческое воображение анонима и его окружения, а не навязывать им идео­логические клише позднего периода, когда нация и империяпревратились во взаимоисключающие категории. «Автор "Истории Русов" не был ни украинским националистом, ни русофобом. Модерного украинского национализма тогда еще не существовало» (с. 352). Подчеркивая этнические отличия врагов Малой России, аноним способствовал трансформации собственной «казацкой малороссий­ской нации» из корпоративной в этническую.«С другой стороны, его переход от сословной к этнической концепции нации был далек от завершения. В социаль­ных категориях, нация русов "Истории Русов" была нацией казацкой старшины и ее дворянских потомков, и только иногда членство в этой нации распространя­лось и на народные массы» (с. 354). Интегрированные в империю потомки казац­кой старшины стремились сохранить свои корпоративные привилегии, что про­тиворечило просветительским проектам централизации и унификации империи. «Сопротивление этому проекту было в центре аргументации, изложенной в "Ис­тории Русов". Обе стороны этого спора говорили на языке Просвещения, но использовали его по-разному: чтобы подчеркнуть или рациональность и имперскую централизацию, или наоборот — права и свободы бывших подданных, ныне став­ших гражданами» (с. 357). По мнению Плохия, главный аргумент «Истории Русов» можно понять только в имперском контексте. «Автор поддерживал претен­зии своей нации на основу имперской исторической идентичности — название и наследие Руси. Он не только представил казаков как нацию русов, но он также взялся изложить историю своей родины, называемой Малой Россией в заголовке работы, как часть общерусской истории. <...> Заявляя претензии своей нации на историю Киевской Руси и подчеркивая, что название и история Руси были украдены у казаков, автор не подрывал имперский нарратив, но перестраивал его для того, чтобы поместить свой народ ближе к центру империи» (с. 357—358).

Плохий указывает на общие черты чешской и малороссийской элит эпохи просвещенного абсолютизма. В обоих случаях, лишившись влиятельного поло­жения в имперских столицах (Вене и Петербурге), эти элиты обращаются к про­шлому и способствуют созданию исторических подделок (Краледворской руко­писи и «Истории Русов»), необходимых для защиты их сословных привилегий от имперской бюрократии. Отличие Плохий видит в том, что чешская аристокра­тия основала много институтов, позже заложивших культурный фундамент мо­дерной чешской нации. Малороссийское дворянство этого не сделало, поскольку имело влияние на провинциальные центры власти — именно предводители дво­рянства были в центре «открытия» и распространения «Истории Русов» на на­чальном этапе.

Таким образом, хотя основное внимание Плохий уделяет поискам автора «Истории Русов», наибольшей новацией его монографии нам представляется именно анализ горизонта ожиданий и политического воображения малороссий­ского дворянства первой четверти XIX в.

Каждую главу Плохий начинает с очерка, в котором показывает (возможно, иногда преувеличивая) влияние «Истории Русов» и казацкого мифа в целом как на культурные и политические процессы в современной Украине (преимущественно 1970—1990-х гг.), так и на российско-украинские отношения 2000-х гг. «Казацкий миф, позаимствованный украинским проектом национального строи­тельства из "Истории Русов" в начале XIX века, остается важным компонентом украинской исторической и национальной идентичности» (с. 366). В хорошо из­вестных дискуссиях о путях формирования наций, ведущихся между модернистами(Эрнест Геллнер, Эрик Хобсбаум) и перенниалистами (Энтони Смит, Джон Армстронг), Плохий становится на сторону последних, присоединяясь к мысли, что «далеко не все национальные традиции были "изобретены" строителями наций в XIX веке <...> исторические мифы могут быть приспособлены к различным об­стоятельствам и приобрести новые значения в разных контекстах» (с. 366—367).

Признавая масштабность и новаторство исследовательского проекта С. Плохия, хотелось бы обратить внимание также и на некоторые спорные моменты.

Плохий убедительно развенчивает многие клише, сложившиеся в украинской историографии в ее государственнической и народнической версиях, однако у него нет четкого разделения «украинского» и «малороссийского». Для него это сино­нимы. Одних и тех же персонажей он квалифицирует как «малороссийское дво­рянство» (the Little Russian nobility) и тут же как «украинских патриотов» (the Ukrainian patriots) и «украинское дворянство» (the Ukrainian nobility) (например, с. 164—165). При этом сами патриоты в частной переписке (цитируемой Плохием) называли друг друга «малороссийским дворянством». Вполне в традиционном русле украинского национального дискурса Плохий считает общественно- политическую активность малороссийского дворянства начала XIX века начальным этапом «украинского национального проекта», при этом декларируя, что «подозреваемые» в причастности к «Истории Русов» не были модерными украинскими националистами. Явное противоречие.

Это противоречие можно разрешить, если вспомнить, что, например, Энтони Смит (на чью сторону склоняется Плохий в противостоянии перенниалистов и модернистов) выделял латеральный (определяемый домодерной элитой) идемотический (народно-культурная мобилизация) пути формирования наций[16]. По нашему мнению, на этнических украинских землях Российской империи суще­ствовало два местных[17] проекта — «малороссийский» и «украинский». Первый был старше, респектабельнее и эволюционировал из малороссийского автономизма потомков казацкой старшины. Второй — моложе и радикальнее, с сильной разночинской и народнической (позже социалистической) составляющей. Эти проекты существенно отличались. Для них были характерны разное понимание нации, разный уровень мобилизации, разные территориальные рамки «отече­ства», не говоря уже о разных целях. Оба эти проекта сосуществовали как мини­мум до краха Российской империи. Политическая и вооруженная борьба между Украинской Народной Республикой и Украинской Державой гетмана П. Скоропадского в 1918 г. показала, что оба эти проекта так и не смогли найти некий компромисс[18]. На очевидное различие между малороссийским «панством» и «украинофилами» указывал уже Пантелеймон Кулиш (один из членов Кирилло- Мефодиевского братства) в своей статье «Украинофилам» (1862)[19].

Плохий пишет об отличии Малой России от «остальной империи» (c. 164), как если бы эта «остальная империя» была чем-то однородным[20]. Разные части империи также отличались друг от друга. Достаточно вспомнить Эстляндию, Лифляндию, Курляндию, «Литву», Сибирь и казачьи войска степного юга, не го­воря уже о присоединенных в правление Александра I Финляндии, Бессарабии, грузинских царствах и Царстве Польском. Фактически у Плохия идет речь о про­тивопоставлении Малой России как периферии и Великороссии как традицион­ного ядра империи (т.е. великорусского дворянства как главной опоры трона) и стремлении малороссийских дворян трансформировать это ядро в двуединое — доказать, что трон самодержцев опирается прежде всего на дворянские корпора­ции Великой и Малой России.

Плохий очень ярко и подробно пишет о том, как малороссийское дворянство в начале Х!Х в. конструировало «казацкий миф» для достижения своих сослов­ных целей. Однако он фактически игнорирует диалогичность этого процесса —провинциальная элита и имперский центр, — не объясняя позиции имперского центра и сводя ее исключительно к ограничениям Геральдической комиссии и различиям присланных из центра генерал-губернаторов (Куракин, Лобанов-Ростовский, Репнин). Хотя Плохий талантливо и весьма убедительно расширяет круг «подозреваемых», все же, следуя сознательно выбранному им жанру детек­тивного расследования, он ограничивается только мотивацией «подозреваемых» и их социальной среды, но не пишет о мотивации другой стороны (т.е. имперского центра), с позицией которой не были согласны «подозреваемые». Как, собственно, из имперского центра рассматривали Малороссию и ее прошлое? Игнорирование образа Малороссии в перспективе имперского центра помешало Плохию до конца понять истинные причины того, почему автор «Истории Русов» в самом начале сочинения аргументирует отказ от употребления термина «Украина». Плохий объясняет это реакцией автора на произведения «польских и литовских баснословцев» начала XIX в., использовавших термин «Украина» в негативном контексте — «пустыня», заселенная усилиями Польского государства[21]. Автор же подчеркивает, что эта земля — часть «Древней Руси»[22] (на что справедливо ука­зывает Плохий). Плохий останавливается на этом антипольском аргументе. Однако (как отмечает сам Плохий) «История Русов» была адресована имперскому центру (поэтому написана на русском). Логично было бы предположить, что глав­ный аргумент был направлен не против «польских происков», но против опреде­ленных стереотипов в восприятии «Украины» в имперском центре (и шире, среди русского дворянства Великороссии). Задолго до 1654 г. у Московии/России уже были свои «Украины»/«Украйны» с донскими, терскими и яицкими казаками. У имперской элиты существовало устоявшееся представление о низком социаль­ном происхождении и неблагонадежном поведении населения «украинных» земель, принесших множество бедствий собственно России и даже угрожавших ее государственности/династии/дворянству. Достаточно вспомнить участие казаков (в том числе и запорожских) в событиях Смутного времени, восстания С. Ра­зина и К. Булавина и еще свежее в памяти современников восстание Е. Пугачева. Все эти «бунты» начинались на «украйнах», куда от помещиков бежали их хо­лопы. По нашему мнению, в писаниях польских «баснословцев» автора «Истории Русов» более всего раздражало именно их указание на плебейский характер населения «Украины»[23]. Поэтому он последовательно использует термин «Малая Русь», указывая на древнее и благородное происхождение местной элиты[24] и, тем самым, на справедливость ее претензий на социальный статус, равный статусу русского (великорусского) дворянства.

Плохий указывает на то, что сочинения малороссийских помещиков расска­зывали историю, «сильно отличавшуюся от той, которую продвигали имперские чиновники» (c. 265). К сожалению, Плохий не дает ответа на вопрос: какую же историю продвигали «имперские чиновники»? А ведь именно к этому импер­скому историческому нарративу должен был приспосабливаться автор «Истории Русов», чтобы представить казацких предков главными преемниками наследия Руси. Плохий лишь изредка упоминает Татищева и некоторые учебники по рус­ской истории. Создается впечатление, что Плохий уверен в глубоком знакомстве своего читателя с историей России XVШ—ХIХ вв. Поэтому, рассказав о декабристах и интересе некоторых из них к «Истории Русов», Плохий далее фоку­сирует свое внимание исключительно на малороссийской ситуации, т.е. на двух губерниях — Черниговской и Полтавской. Недостаток имперского интеллекту­ального и историографического контекста Плохий в некоторой степени компен­сирует в эпилоге. Соотнесение «Истории Русов» с предшествующим и совре­менным ей имперским историописанием (XVIII — начала XIX в.) могло бы существенно облегчить читателю восприятие аргументации как анонимного ав­тора, так и Плохия. В своей книге Плохий последовательно идет от общего к частному, и поэтому, на наш взгляд, надо было больше внимания уделить ха­рактеристике этого общего.

Плохий высказывает весьма интересную гипотезу о связи «кружка подозре­ваемых» с декабристами (с. 229). Однако он не приводит убедительной аргумен­тации в пользу своего предположения, а именно причастности декабристов к ра­боте над текстом «Истории Русов» или существенного влияния на ее автора/ авторов. Одних только родственных связей «подозреваемого» Михаила Миклашевского (его сын и зять были декабристами) и визитов некоторых декабристов к Д. Трощинскому явно недостаточно. Более того, в Эпилоге Плохий даже не упоминает о своей почти сенсационной гипотезе. Если вспомнить, например, о речи Александра I в польском сейме в 1818 г. с обещаниями конституции, то антиавторитаризм «отцов» вовсе не кажется нам таким уж оппозиционным. «Отцы» могли продолжать считать себя лояльными подданными, одновременно высказываясь в пользу конституции и реформ. Таким образом, тот более широкий им­перский контекст, который Плохий продекларировал во Введении, он не всегда приводит в своей книге.

Также поспешным кажется нам и утверждение Плохия о влиянии идей Про­свещения и отчасти Французской революции на автора «Истории Русов», проявившемся в его пафосе осуждения абсолютизма как восточной деспотии. По мнению Плохия, это отличает «Историю Русов» от предшествующей традиции украинского/малороссийского историописания. Как нам кажется, «отцы-автоно­мисты» вполне могли использовать риторику шляхетского республиканизма, ко­торую вместе со многими иными чертами культуры элита Гетманщины унаследовала от Речи Посполитой и продолжала воспроизводить в имперском контексте[25].

 

* * *

То ли в шутку, то ли всерьез Кребс относит свое исследование к жанру «интеллектуальной эпидемиологии», заявляя, что «идеи похожи на вирусы» (с. 23). На наш взгляд, правильнее было бы классифицировать «Самую опасную книгу» Кребса как археологию интеллектуальных истоков нацистской теории расового превосходства.

Кребс аргументированно показывает, что конструирование древнегерманских предков происходило как ответная реакция на итальянские и французские идеи, культурное и интеллектуальное влияние извне, травматический опыт военных поражений. Он реконструирует процесс формирования набора национальных ка­честв, которыми наделяются «воображенные предки» на каждом этапе развития «германского мифа». У Плохия нет критического разбора сути «казацкого мифа». На наш взгляд, это можно объяснить следующими причинами: 1) Плохий, веро­ятно, полагает, что суть этого мифа уже известна его читателям; 2) по мнению Плохия, «казацкий миф» весьма функционален в национальном строительстве современной Украины. (В то время как в Германии давно уже отказались от «древнегерманского мифа» и осудили его как часть нацистской идеологии.) Важность книги Плохия в другом. Плохий не просто выбирает для исследова­ния самый непопулярный среди украинских историков период — последнюю чет­верть XVIII — первую четверть XIX вв. Он впервые открыто артикулирует не­обходимость введения истории Украины XVIII—XIX вв. в имперский контекст (фактически речь идет о возвращении после 20-летних усилий по максимальной изоляции истории Украины от имперского контекста). Это действительно парадигмальный поворот в украинской историографии.

Кребс старается подчеркнуть влияние извне на немецкую интеллектуальную традицию. Таким образом, он исподволь подрывает устоявшийся стереотипный взгляд на нацизм как на уникальное немецкое явление, выросшее исключительно на немецкой почве. Кребс придерживается хронологической последовательности в изложении, демонстрируя изменения в интерпретации «Германии» в зависи­мости от изменившихся политических обстоятельств и культурной среды.

Плохий не устает удивлять читателя неожиданными поворотами сюжета, ведя его по лабиринту своего детективного расследования из одного тупика в другой. Он до конца держит интригу, в то время как в случае с «Германией» Тацита из­вестны и истоки, и последствия, и Кребсу остается только живо их изложить. Более того, вклад Плохия в изучение истории написания и «обнаружения» «Истории Русов», несомненно, больше, чем вклад Кребса в исследование проблемы создания, открытия и использования «Германии» Тацита. Главная заслуга Кребса в масштабности его замысла, на который вряд ли отважился бы историк, занимающийся изучением нацистской идеологии или Третьего рейха в целом, а если бы и отважился, то его повествование об «эпохе до национализма» никогда бы не получилось таким насыщенным и живописным, каким его сделал профессор античной литературы. Историки Нового и Новейшего времени или исследователи национализма, изучая формирование национальных мифов и идеологий, не углубляются в «прошлое до 1800 г.», но воспринимают домодерные мифы как данность, как уже готовый ресурс, которым только воспользовались создатели модерных наций[26]. (Очевидный результат узкой научной специализации.)

Оба автора подчеркивают парадоксы, главным образом, ставя под сомнение традиционные упрощенные образы формирования своих наций и национализмов. Фактически, избавляются от багажа стереотипов, усвоенных в детстве и юности. Оба используют биографический метод изложения, ведут читателя через цепь жизнеописаний лиц, причастных к созданию, «обнаружению» и интерпретации рукописи. Более всего Кребсу удались образы завистливых и двуличных италь­янских гуманистов XV в. Там, где позволяет материал (вторая половина XIX — первая половина ХХ в.), Кребс обращается к психоанализу, несколькими штри­хами набрасывая детские и юношеские фрустрации некоторых конструкторов арийского мифа. Плохий, с едва скрываемым юмором, живописует потуги сенти­ментальных украинских литераторов найти документальные свидетельства су­ществования в прошлом вымышленных литературных персонажей. Также Плохию прекрасно удались образы провинциального учителя истории из Стародуба и отставного генерала Ширяя. Создается впечатление, что Плохий «писал их с натуры», имея перед глазами образы (возможно, собирательные), которые использовал как прототипы, дабы оживить исторических персонажей, реконструирован­ных им на основании немногочисленных архивных материалов.

 

* * *

Подводя итоги, можно сказать, что оба исследователя рельефно отразили совре­менные тенденции в американской интеллектуальной истории. Именно поэтому книга Плохия никогда не будет иметь такого успеха у читающей публики и коллег по цеху, на который обречена книга Кребса. И дело здесь не в исследовательских и литературных талантах, а в значимости и узнаваемости самих объектов иссле­дования. «История Русов», даже несмотря на усилия Плохия, выведшего ее из яслей «украинского национального возрождения» на подиум истории Российской империи, никогда не сравнится с «Германией» Тацита, историей ее открытия гуманистами и ее ролью в формировании раннемодерной немецкой идентично­сти, не говоря уже о Второй мировой войне и преступлениях нацизма. Слишком разновелики эти явления, слишком очевидна маргинальность Восточной Европы (даже имперского Петербурга времен Екатерины II и Александра I) в сравнении с античным наследием, Ренессансом и нацизмом. Лавровый венок и нацистская свастика — лаконичный дизайн обложки монографии Кребса — узнаваемые сим­волы во всех уголках мира у читающей публики с самым разным уровнем образования. Прекрасную иллюстрацию художника Г. Нарбута к «Энеиде» И. Котляревского, украшающую обложку книги Плохия, даже в Украине распознают не все, а за рубежом она вряд ли будет идентифицирована за пределами узкого круга ученых-украинистов и диаспорных украинофилов. Только концептуально силь­ные исследования, которые, независимо от географической и временной при­вязки изучаемого объекта, помогают лучше понять широко распространенные феномены, могут поставить публикации по восточноевропейской тематике на один уровень с европоцентричными исследованиями.

Как нам кажется, оба исследователя, помимо всего прочего, указывают на потребность формирующейся национальной идеологии в священных текстах.Об­ращение к этому символическому ресурсу зачастую является защитной реакцией на вызовы извне, а также отражает неспособность общества прагматически ре­шить стоящие перед ним проблемы. Обращение к священным текстам — это также поиск простых ответов на сложные вопросы.

В Эпилоге Кребс обращается к проблеме интеллектуального выбора и альтернативы: а могли ли ранее (особенно до середины XIX в.) по-другому читать и ин­терпретировать Тацита? По мнению Кребса, могли. Всегда была возможность чи­тать текст «Германии», не приписывая Тациту своих мыслей. В качестве примера Кребс приводит Беатуса Ренана (1485—1547): «В своей трехтомной "Истории Гер­мании" (Res Germanicae), опубликованной в 1531 г., он довел эту мысль до логич­ного конца. Он отделил древнюю Германию от современной ему Германии. Более того, Б. Ренан даже поставил под вопрос мнение, согласно которому местное на­селение некритически считалось потомками того племени, которое упоминали Юлий Цезарь и Тацит. "Если кто-либо желает приписать то, что Тацит <...> пишет о свевах, современным швабам, он ошибается". Урок Ренана в том, что немецкое настоящее не может просто так претендовать на германское прошлое» (с. 249).

В чем же урок Кребса для нас? «Самая опасная книга» Кребса — это книга о том, что исследователи не должны выходить за рамки профессиональной этики и приписывать изучаемому автору то, чего он не говорил; о недопустимости при­несения принципов научной объективности в жертву современным интересам; об опасности интерпретаций и неточных прочтений и ответственности интеллек­туалов. «В конце концов, не римский историк Тацит написал самую опасную книгу; это сделали его читатели» (с. 250).

Как нам кажется, у Плохия нет подобного морального вывода. Его работа оста­ется в рамках детективного расследования и выяснения мотивации автора/авто­ров «Истории Русов». Плохий со знанием дела критикует версии предшественников и очень талантливо и убедительно формулирует собственную гипотезу. Он старается показать (иногда преувеличивая), что «История Русов» даже через двести лет оказывает влияние как на Украину, так и на украинско-российские отно­шения. Однако Плохий не анализирует суть казацкого мифа так, как это делает Кребс с германским мифом. Каждую главу своей монографии Плохий начинает с небольшого сюжета о том, как в XX в. пытались установить авторство «Истории Русов», как эта книга воспринималась в разные периоды этой сложной эпохи и т.п. Вместе с тем, Плохий почти не пишет о том, кого, как ина что воодушевлял казацкий миф и к чему это приводило на протяжении последних двухсот лет. В монографии Плохия подчеркнуты парадоксы, которые ставят под сомнение многие исторические стереотипы, устоявшиеся в украинском обществе и даже в профессиональной среде, но сам казацкий мифвынесен за рамки исследова­ния Плохия. Разные подходы Кребса и Плохия, двух гарвардских профессоров, чье профессиональное становление происходило на исторической родине, а не в США, на наш взгляд, отражает разные стадии функционирования исторических мифов в Германии и Украине. Поражение Германии в 1945 г. было также и пора­жением германского мифа о нордической расе и унаследованных достоинствах древних предков. Провозглашение независимости Украины в 1991 г., рассматри­ваемое как победа в рамках линейного нарратива, ориентированного на создание своего национального государства, открыло ящик Пандоры, выпустив на свободу старые и новые исторические мифы.

 



[1] Публикация подготовлена благодаря стажировке в Ин­ституте славянских, восточноевропейских и евразийских исследований Калифорнийского университета в Беркли.

[2] Snyder T. Bloodlands: Europe Between Hitler and Stalin. N.Y.: Basic Books, 2010.

[3] Wilson A. The Ukrainians: Unexpected Nation. New Haven; L.: Yale University Press, 2000.

[4] См.: Плохий С. Папство и Украина: политика Римской ку­рии на украинских землях в XVI—XVII вв. Киев: Наукова думка, 1989.

[5] В 2005 г. на немецком вышла его книга об интерпретациях «Германии» Тацита в сочинениях итальянских и немец­ких гуманистов.

[6] См.: Plokhy S. The Cossacks and Religion in Early Modern Ukraine. N.Y.: Oxford University Press, 2001; Idem. Tsars and Cossacks: A Study in Iconography. Cambridge, MA, 2002; Idem. Unmaking Imperial Russia: Mykhailo Hrushevsky and the Writing of Ukrainian History. Toronto: University of To­ronto Press, 2005; Idem. The Origins of the Slavic Nations: Pre- modern Identities in Russia, Ukraine, and Belarus. Cambridge University Press, 2006; Idem. Ukraine and Russia: Representa­tions of the Past. Toronto: University of Toronto Press, 2008.

[7] История Русов или Малой России, сочинение Георгия Конискаго архиепископа Белоруского. М., 1846.

[8] Плохий обращает внимание читателя на тот факт, что в ходе конфликта вокруг Украинской библиотеки в Моск­ве в 2007—2009 гг. «История Русов» была квалифици­рована властями как произведение, разжигающее нацио­нальную рознь. То, как воспринимается «История Русов» в современном российском антилиберальном (антизапад­ном) дискурсе, прекрасно иллюстрирует написанная в пуб­лицистическом ключе книга: Тюрин А. Правда о Николае I. Оболганный император. М., 2010. Позволим себе привес­ти пространную цитату: «В Малороссии польское мифо­творчество нашло немногочисленных, однако деятельных сторонников среди местного дворянства. Среди них выде­лялись мазепинцы Григорий и Василий Полетика, сочи­нившие антироссийскую фальшивку "История руссов"» (http://www.e-reading-lib.org/chapter.php/1002591/33/Tyurin_Aleksandr_-_P.... Последнее посещение 17.03.2013).

[9] Подробнее см.: Осипян А.Л. Образ империи в историче­ских гранд-нарративах и политике памяти Украины: про­шлое в контексте национального строительства // Пере­крестки. 2010. № 3/4. C. 22—70.

[10] Подробнее на эту тему см. интервью С. Плохия 16 января 2012 г.: Плохш С. Без мри книжок не бувае (http://www.historians.in.ua/index.php/intervyu/86-serhiy-plokhiy-bez-mri.... Последнее посещение 29.01.2013).

[11] См., например: Ададуров В. Запорозький козак Твердовський проти Наполеона: вщображення вiрнопiдданих на­строй малоросшського дворянства в украшомовному памфлет 1807 р. з Нацюнального архiву Францй // Украшський юторичний журнал. 2012. № 5. С. 177—186; а также рассуждения Владимира Маслийчука на форуме: Периферийность «Центра» в современных исторических нарративах // Ab Imperio. 2012. № 1. С. 86—88.

[12] См.: Hroch M. Social Preconditions of National Revival in Europe: A Comparative Analyses of the Social Composition of Patriotic Groups among the Smaller European Nations. Cambridge: Cambridge University Press, 1985.

[13] После смерти в 1722 г. гетмана Ивана Скоропадского Петр I запретил проведение выборов нового гетмана. Поэтому наказной гетман (и.о. гетмана) Павел Полуботок во главе делегации казацкой старшины отправился в Петербург. По приказу царя вся делегация была брошена в Петропавловс­кую крепость. Согласно автору «Истории Русов», Петр I посетил Павла Полуботка в камере, где последний произ­нес пламенную речь в защиту автономии Гетманщины. Полуботок умер в заточении в 1724 г. После смерти Петра I в 1725 г. прочие члены делегации были освобождены.

[14] Бантыш-Каменский Д.Н. История Малой России, со вре­мен присоединения оной к Российскому государству до отмены гетманства, с кратким обозрением первобытного состояния сего края. М., 1822.

[15] «Литература, изображая в возвеличенном виде простолю­дина и выставляя рядом с ним одни пороки и глупости со­словия господствующего, клеймит это сословие печатью отвержения, или — сказать проще — считает его выродив­шимся и неспособным к продолжению народного разви­тия» (Кулиш П.А. Украинофилам // Пам'ятки сусшльно! думки Украши XVIII — першо! половини XIX ст.: Хресто- майя. Дшпропетровськ, 1995. С. 426).

[16] См.: Смт Е. Нацюнальна щентичшсть / Пер. з англшсько! П. Таращука. К.: Основи, 1994. С. 63—76, 130 (Smith A.D. The Ethnic Origins of Nations. Oxford: Basil Blackwell, 1986).

[17] Чтобы не усложнять ситуацию, мы не будем упоминать польские и имперские проекты, конкурировавшие в неко­торых регионах современной Украины.

[18] См.: Andriewsky O. The Russian-Ukrainian Discourse and the Failure of the «Little Russian Solution», 1782—1917 // Cul­ture, Nation, and Identity: The Ukrainian-Russian Encounter, 1600—1945 / Ed. by F. Kappeler, Z.E. Kohut, F.E. Sysyn, M. von Hagen. Toronto: CIUS, 2003; Hagen M. von. «I love Russia, and/but I want Ukraine», or How a Russian General became Hetman of the Ukrainian State, 1917—1918 //Journal of Ukrainian Studies. 2004. Vol. 29. № 1/2.

[19] «...украинские народолюбцы, не обращая внимания на благородную часть господствующего класса, как на явле­ние естественное, и поражаясь злоупотреблениями силы со стороны другой, несравненно многочисленнейшей час­ти, как явлением чудовищным, отвернулись от всего, что составляет принадлежность господствующего сословия, и начали искать истинной человечности только в сословиях труждающихся и обремененных. Роковая крайность!» (Кулиш П.А. Украинофилам. С. 425).

[20] Это позволяет нам предположить, что Плохий мыслит в категориях «мы/Украина» и «Россия/империя», тради­ционных для разных направлений украинской историогра­фии и публицистики, которые предпочитают не замечать существование иных «народностей/народов» в Россий­ской империи/СССР, кроме украинцев и русских (исклю­чение делается разве что для поляков — еще одного значи­мого «другого», слишком долго выступавшего в качестве конкурента украинского и имперского/советского про­ектов, чтобы быть незамеченным), в то время как задекла­рированный Плохием «имперский контекст» предполагает категорию «империи в разнообразии ее частей».

[21] «...новая некаясь земля при Днепре, названная тут Украи­ною, а в ней заводятся польскими королями новые посе­ления и учреждаются украинские козаки; а до того сия земля будто была пуста и необитаема, и козаков в Руси не бывало» (История Русов или Малой России. С. III).

[22] «...не видал в той стороне, называемой им Украиною, рус- ких городов, самых древних» (Там же. С. IV).

[23] «...изрыгнули писатели оные все свои поношения и всех родов неправды и клеветы на сей народ и на их вождей и начальников, называя их непостоянным и бунтливым хлоп- ством, по своевольству, будто, и буйству своему бунты и нестроения поднявшим» (Там же. С. II—III). «Польские ж историки показывают еще, будто они набирались из раз­ной вольницы или сволочи, и поселены от их королей на пус­тых землях внизу рек Днепра и Буга» (Там же. С. 18).

[24] Конструирование «древнерусского прошлого» для «Украи­ны» было явлением достаточно новым и спорадическим. В случае с Украиной XVII—XVIII вв. довольно сложно говорить о некой преемственности с домонгольским про­шлым или хотя бы наличии непрерывной традиции пред­ставлений о «Руси», на что справедливо указывает А.П. Толочко: Толочко О. «Русь» очима «Украши»: в пошуку самощентифжацй та континуГгету // Доповщ на II Мiжнародному конгреа украшю™. Львiв, 1994. Ч. 1. С. 68—75.

[25] Подробнее на эту тему см.: Шлiхта Н. Елементи рiчпос- политсько! щеологй та пол^ично! риторики в «Тсторй Руав»// Молода нащя. 2000. № 1. С. 5—23. Эту публикацию С. Плохий однажды упоминает в своей книге.

[26] См., например: Seewald B. Graben fur Hitler — Archaologen auf Germanensuche // Die Welt. 2013. 10 Mar.



Другие статьи автора: Осипян Александр

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба