Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №122, 2013
Насколько сильной была иллюзия самодостаточности у русских эмигрантов, нашедших пристанище в Берлине начала 1920-х годов, можно судить по объявлению, размещенному в журнале «Новая русская книга»: «15 октября открыта в помещении галереи Ван-Димена выставка работ русских художников, привезенных из России Штерeнбергом. Выставка вызвала большой интерес, как у зарубежных русских, так и среди иностранцев»[1]. А.М. Ремизов, обосновавшийся в столице Германии с сентября 1921 года, внес свой вклад в «летопись» Русского Берлина. Его заметки, большей частью анонимные, иногда подписанные псевдонимами, в течение двух лет появлялись на страницах периодических изданий в обозрениях деятельности русской творческой интеллигенции за границей: «Бюллетени Дома искусств», «Новая русская книга», «Голос России», «Дни». Короткие сообщения, нередко включенные в общую сводку новостей, освещали вымышленные культурные события с участием реальных лиц. Один из «хроникальных» этюдов, опубликованный в первом выпуске берлинских «Бюллетеней Дома искусств» в феврале 1922 года, информировал читателей о создании сенсационного художественного артефакта.
Памятник погибшим анархистам
Петербургский скульптор футурист К.Ф. Залит («Salit ist nicht gestorben») сделал проект памятника товарищам анархистам, погибшим на даче Дурново. Памятник состоит из сплава птичьих костей, перетертых перьев и свинцовых коньячных бутылочных ярлыков (на пробке). Памятник вертится. А стоит он на особой газообразной динамической массе без видимого фундамента. Масштаб — 500 метров приблизительно. Половинная модель показывается в Шарлоттенбурге ежедневно, по пятницам и вторникам — Lutherstr. 50, bei Zar[2].
Нетрудно догадаться, что ремизовский текст представляет собой ироническую фантазию, однако внутреннее содержание скрыто от современного читателя не только абсурдистской оболочкой, но и временной дистанцией. Нанизанные один на другой элементы текста составляют шараду, общий смысл которой разгадывается последовательным объяснением каждой из частей. На первый взгляд, описание модели памятника, инсталляция и даже само название — не что иное, как суггестивное нагнетание нелепицы. Вместе с тем вымышленное событие заключает в себе самые разнообразные приметы реальной общественно-политической, культурной жизни. Обращаясь к конструкции этой «хроникальной» миниатюры, мы оставляем открытым вопрос, в чем, собственно, состояла интенция Ремизова. Ясно одно: смешение вымысла и факта обусловлено авторской стратегией. Как заметил Р. Барт, функция литературного произведения состоит «не только в том, чтобы сообщить или выразить нечто, но и в том, чтобы утвердить сверхъязыковую реальность — Историю» и «участие в ней» автора[3]. «Развернем» текст таким образом, чтобы наличествующие в нем конкретные и самостоятельные сюжеты, вместе составляющие многослойный культурно-идеологический контекст, нашли объяснение своего содержательного единства.
АНАРХИСТЫ
Тема «товарищей анархистов, погибших на даче Дурново», относится к самому раннему временному слою полихронного нарратива заметки. Драматические события, произошедшие в начале лета на территории дачи царского министра П.Н. Дурново в Петрограде, — знаковый эпизод революционного 1917 года. Более детальное знакомство с хроникой того времени позволяет обнаружить двусмысленность ремизовских слов о «погибших» анархистах. Особняк на Полюстровской набережной превратился в политический штаб крайне левых еще в марте, после того как его захватили анархисты вместе с другими рабочими организациями. Наиболее активную агитацию против Временного правительства вели здесь анархо-коммунисты, вдохновляемые идеей «социальной революции» и ориентирующиеся на массовое вооруженное восстание. 5 июня группа анархистов во главе с И.С. Блейхманом захватила редакцию и типографию правой газеты «Русская Воля»[4]. В качестве ответной меры Временное правительство отдало приказ очистить здание бывшей дачи от радикальных элементов. Спустя две недели, после нескольких неудачных попыток, анархистский центр был разгромлен.
В опубликованном на следующий день сообщении «От Временного правительства» была изложена официальная версия произошедшего: «Наряд войск вместе с прокурором палаты прибыл около 4 часов утра 19-го июня к даче Дурново <...> После переговоров находившиеся на даче отказались исполнить <...> требования, вследствие чего прокурор палаты обратился к содействию военных властей. Войска вошли в дачу, причем навстречу им было брошено несколько бомб, которые не разорвались, ибо предохранители оказались не снятыми. Все находившиеся в даче, в числе около 60 человек, были арестованы, при этом один из бывших в даче, оказавшийся по документам Асиным, был найден в комнате, где заперся, мертвым с зажатой в руке бомбой. По показаниям свидетелей, он застрелился из револьвера; точное выяснение обстоятельств его смерти производится. <...> При обыске на даче взято много бомб и огнестрельного оружия»[5]. Дальнейшее расследование показало, что Ш.А. Асин, который, судя по татуировкам, принадлежал к уголовной среде, стал жертвой случайного выстрела[6]. Похороны «героя» не привели к активизации масс, на что рассчитывали анархисты, и вскоре этот факт оказался далеко на периферии политической рефлексии современников. Однако разгромом дачи Дурново история анархического движения в России не закончилась.
В 1917 году революционеры-анархисты выступали в роли союзников большевиков. Анархический общественный идеал складывался из таких концептов, как свобода, солидарность, равенство, культура, творчество. Лозунги анархистов вызывали симпатии части литературно-художественной интеллигенции, в первую очередь футуристов. О своей близости анархизму они публично заявили 15 марта 1918 года. На страницах «Газеты футуристов» (в ее первом и единственном номере) в «Открытом письме рабочим» В. Маяковский, призывая к очищению масс «от ветоши старого искусства», ставил задачу соединения анархистского содержания и футуристической формы: «Революция содержания — социализм-анархизм — немыслима без революции формы — футуризма»[7]. Там же Д. Бурлюк, В. Каменский и В. Маяковский опубликовали «Манифест Летучей федерации футуристов», в котором содержался призыв «к третьей бескровной, но жестокой революции, революции духа», и провозглашался принцип «отделения искусства от государства»[8]. Иллюстрируя современное «рабство Духа», авторы «Манифеста» указывали, среди прочего, на состояние монументального искусства: «...по-прежнему памятники генералов, князей — царских любовниц и царицыных любовников тяжкой, грязной ногой стоят на горлах молодых улиц»[9].
По всей вероятности, именно декларация «Летучей федерации футуристов» вызвала к жизни «Письмо к товарищам футуристам», опубликованное 26 марта в газете «Анархия» — печатном органе Московской федерации анархистских групп. С призывом сплотиться вокруг «революционного анархо-футуризма» к потенциальным единомышленникам обратился Баян Пламень[10]. Обращение «к товарищам футуристам» незамедлительно подхватили представители изобразительного искусства. О своих искренних симпатиях к анархизму заявил А. Родченко: «...мы идем к вам, дорогие товарищи анархисты, инстинктивно узнавая в вас своих раньше неведомых друзей! <...> Настоящее принадлежит художникам-анархистам в искусстве»[11]. К. Малевич сделал акцент на индивидуалистической платформе возможного сближения футуристов с анархистами: «Я с радостью читал ваши слова о футуризме. Жму вашу руку. <...> Я видел пламя футуризма, как бунт, сжигающий все заторы. <...> Я принял зарю бунта футуристического искусства. Открыл себя и разбил череп свой, метнул разум прошлого в его бегущий огонь. В пламени его очутился весь алтарь искусства <...> наше "я" освобождено <...> объявляем все вещи несостоятельными»[12]. А. Моргунов использовал газетную трибуну, чтобы выступить против государственного диктата: «Довольно обращаться к власти за советами и надеждами! Всякая власть — палач для искусства!»[13]
В череде печатных аффектаций некоторым диссонансом прозвучало выступление В. Татлина. Оно содержало аналогичную риторику («...призываю всех людей моего цеха пройти через предлагаемые ворота свержения старого, чтобы дать возможность духу стать анархичным»), однако не было окрашено антигосударственной патетикой. Говоря о необходимости «оборудованных художественных депо, где психическая машина художника могла бы получить соответствующий ремонт»[14], Татлин, по существу, высказался за внешний контроль над деятельностью работников искусства, что, безусловно, противоречило анархистской идеологии, основанной на принципе тотальной свободы. Все художники-авангардисты, выступившие на страницах печатного органа Московской федерации анархистских групп, так или иначе манифестировали свое положительное отношение к идее анархии, при этом сам термин «анархо-футуризм» не использовали. Татлин и вовсе дистанцировался от идеологических эмблем, назвав все «измы» «хронической болезнью современного искусства».
Несмотря на поддержку Баяна Пламеня, ответ художников не привел к какому-то конкретному результату. Только А. Родченко (под своей фамилией и под псевдонимом Анти) приблизительно в течение месяца активно продолжал выступать на страницах «Анархии» в поддержку идеи союза анархистов и футуристов. При этом он проводил разграничительную линию между художниками, оберегавшими свою независимость от государства, и теми, кто уже пошел на сотрудничество с властью. В заметке-обращении, адресованной «Газете футуристов», Родченко называл Д. Бурлюка, В. Каменского и В. Маяковского — «футуристами-диктаторами», «большевиками футуризма» и «государственниками футуризма», противопоставляя их «более чем футуристам» — В. Хлебникову и А. Крученых (из литераторов); О. Розановой, К. Малевичу, В. Татлину, А. Моргунову, Н. Удальцовой, Л. Поповой (из представителей изобразительных искусств)[15]. О степени неприятия тройки инициаторов «Летучей федерации футуристов» красноречиво свидетельствовала заключительная тирада: «Так издайте же второй номер ["Газеты футуристов"], где подпишите мир с эстетизмом буржуазии. Издайте декрет о расстрелах более крайних новаторов, "анархо-бунтарей" — чем вы»[16]. Последние слова Родченко в известном смысле предвосхитили дальнейшие события.
Прикрывая террор словами о преследовании «уголовных элементов», в апреле 1918 года большевики начали кампанию по выдавливанию анархизма с российской политической авансцены. Теперь настал черед влиятельной Московской федерации анархистских групп. К этому времени Москва уже превратилась в центр государственной власти после того, как 10—11 марта из Петрограда туда переехал Совет народных комиссаров. В ночь с 11 на 12 апреля была проведена вооруженная акция, приведшая к ликвидации очагов анархизма в новой столице. От анархистов очистили 25 особняков, экспроприированных после Октября. Отчаянно оборонялись поселенцы дома «Анархия» на Малой Дмитровке — самого популярного московского культурного центра анархизма. Именно там издавалась одноименная газета, работали многочисленные просветительские кружки[17]. История «срифмовала» два события: захват дачи Дурново — и разгром дома «Анархия», практически бескровное подавление анархистов в июне 1917-го — и их ликвидацию с немногочисленными жертвами в апреле 1918-го. На эту параллель указали сами большевики, объясняя репрессии в отношении недавних союзников: «Никакими жалкими словами не могут анархисты затушевать того всем очевидного факта, что если в июне 1917 года оружие против Советов точил Керенский, то в апреле 1918 года его точили вместо Керенского темные фигуры с белогвардейским и уголовным прошлым и настоящим, надеявшиеся кличкой анархистов обеспечить себе полную безопасность»[18].
Особого накала гонения на сторонников анархии достигли в 1921 году, после подавления Кронштадтского мятежа, когда множество членов анархистских организаций оказалось в застенках ВЧК. В конце декабря 1921 года в Берлине в обстановке секретности Федерация коммунистов-анархистов Германии провела международный конгресс анархистов, где, «в частности, обсуждался вопрос о том, каким образом спасти находящихся в России анархистов, которым угрожает тюрьма и смерть»[19]. В начале января 1922 года, уступая международному давлению, большевики освободили из тюрем десять видных деятелей анархистского движения, которые 5 января были депортированы в Германию. После долгого путешествия на поезде и целого ряда мытарств[20] к середине февраля анархисты оказались в Берлине[21]. Большая часть их товарищей оставалась в заключении на родине, ожидая своей участи. Безусловно, эти актуальные события, широко обсуждаемые в эмиграции, привносили в контекст «Памятника погибшим анархистам» имплицитный трагический смысл.
ПАМЯТНИКИ
Частотность употребления в заметке слова «памятник» фокусирует на этом концепте особое внимание. В первые революционные годы искусство в целом и монументальная скульптура в частности стали «орудием культурного развития масс»[22], инструментом замещения эстетических и нравственных парадигм самодержавного строя новыми идеалами и символами. В день разгрома московских анархистов, 12 апреля, Совет народных комиссаров РСФСР принял знаменательный декрет «О памятниках республики»[23]. Подписанный председателем СНК В. Ульяновым (Лениным) и народными комиссарами А. Луначарским и Сталиным документ вошел в историю как «план монументальной пропаганды». «Воздвигнутые в честь царей и их слуг и не представляющие интереса ни с исторической, ни с художественной стороны» памятники надлежало убрать с площадей и улиц: частично перенести в складские помещения, частично использовать «утилитарно», то есть уничтожить. «Особой комиссии» поручалось не только «определить, какие памятники подлежат снятию», но и «мобилизовать художественные силы», организовав «широкий конкурс по выработке проектов» новых «памятников, долженствующих ознаменовать великие дни Российской социалистической революции». СНК выражал желание, «чтобы в день 1 мая были уже сняты некоторые наиболее уродливые истуканы и поставлены первые модели новых памятников на суд масс»[24].
Публикации декрета предшествовали и другие действия государственных органов, значимые для деятелей изобразительного искусства. 11 апреля на Пленуме ЦИК в Москве А. Луначарский заявил о проводимой политике «освобождения искусства из-под опеки официального государства», об отделении «его, подобно церкви, от государства». С другой стороны, нарком просвещения объявил о планируемом государственном заказе представителям искусства «на ряд памятников революции, которые Совет Нар<одных> Комиссаров предполагает ставить». Еще до публикации плана монументальной пропаганды в среде художественной интеллигенции проводилась масштабная агитация в пользу государства. По утверждению наркома просвещения, «известие о том, что будут убраны с площадей наиболее безобразные, наиболее шокирующие царские памятники, было с радостью встречено в художественных кругах»[25].
На самом деле государственная программа непросто согласовывалась с настроениями художников. Мастера изобразительного искусства оказались перед дилеммой: либо оставаться на анархо-индивидуалистических позициях, но без средств к существованию, либо переходить под опеку власти, провозгласившей фиктивный (что подтвердилось совсем скоро) лозунг «искусства вне государства». 11 апреля в Московском совете рабочих и красноармейских депутатов на совещании по делам изобразительных искусств было принято решение о создании московской коллегии по делам искусств («Художественной коллегии»), куда вошли В. Татлин (избранный председателем), А. Моргунов, Н. Удальцова и др. Один из немногих, кто продолжал сопротивляться общей тенденции, был А. Родченко: «Новые и новые оковы мы надеваем на себя и сами приковываем себя к стенам. Все идет вперед и вперед, а мы опять избираем избранных и создаем центры и власть. <...> Смотрите: вот аквариум, в нем плавают солидно нами же избранные художники, но толстое стекло между нами. Смотрите, как они танцуют наш дерзостный танец. <...> Наряжайтесь в лохмотья, веселитесь: один из нас действительно стал избранным и властью»[26].
Разгром Московской федерации наглядно обнаружил всю эфемерность проекта «анархо-футуристического» союза. Большинство художников, еще недавно заявлявших о своей приверженности анархизму, прекратило сотрудничество с газетой. Неутомимый искатель правды Родченко привлек к этому повороту умонастроений общественное внимание, поставив в статье «Исчезнувшим "анархистам"» перед коллегами ряд риторических вопросов: «Интересно, куда исчезли со страниц "Анархии" после разгрома ее, все эти чуть не анархисты: <...> Моргуновы, Татлины и др.? Где затерялись именитые анархо-индивидуалисты Маяковский, Бурлюк?.. Пробираются ли полегоньку, помаленьку в выгодные комиссариаты, коллегии.»[27]
Значимую роль в деле сближения «левых» художников с властью сыграл и декрет «О памятниках республики». Если академически ориентированные живописцы и скульпторы восприняли постановление СНК враждебно, хотя в итоге и вынуждены были с ним смириться, то футуристам определенно пришлась по душе идея разрушения дореволюционных и создания новых памятников[28]. Максималист Родченко отреагировал на программу «монументальной революции» с анархистской патетикой: «Да исчезнут всякие памятники!.. И идиотские фигуры самодержцев, и прочих, прочих: Пушкина, Федорова, Минина, Ленина, Бакунина... Для чего эти нелепые бронзовые идолы, смешные куклы, может быть, работы талантливых людей? Да вы скажете: это скульптура, искусство, но ответьте: может ли быть искусство по заказу, по теме, по условности, по размеру? Конечно, нет... По заказу царей, лидеров партий, народа будет только заказ, но не искусство»[29].
После того как футуристы перешли на службу государству, они доминировали на «художественном фронте» в течение целого года — с весны 1918-го по весну 1919-го. Идеологом нового течения выступил заместитель председателя Петроградского отдела изобразительных искусств Народного комиссариата по просвещению и заведующий его литературно-издательской секцией Н.Н. Пунин. Истинный романтик, руководствовавшийся в большей степени эстетическими, нежели социальными, критериями, блестящий организатор, редактор газеты «Искусство коммуны», он приложил немало усилий для убеждения властей предержащих в том, что именно футуристически ориентированные художники являются эстетическим оплотом нового строя.
На задачи революционного искусства Пунин смотрел куда более радикально, нежели большинство его коллег по Наркомпросу. Так, комментируя «украшение» Петрограда на октябрьских празднествах 1918 года, он требовал от художников большей эстетической смелости и полного разрыва с традицией: «Взорвать, разрушить, стереть с лица земли старые художественные формы — как не мечтать об этом художнику, пролетарскому художнику, новому человеку»[30]. Стремление к тотальному уничтожению старых форм как единственно возможной для нового искусства методологии воскрешала мысль основоположника русского анархизма М. Бакунина о том, что разрушение тождественно созиданию. По существу, футуристическая программа постреволюционного времени воспроизводила хорошо известные идеологические и риторические штампы анархизма.
Весной 1919 года, год спустя после разгрома анархистов, в стране развернулась кампания, инициированная «пролетарской общественностью», по изгнанию футуристов из государственных органов. Ортодоксальное коммунистическое сознание не могло принять ни пересмотра идеологических догматов, ни попытки одного из руководителей Наркомпроса «протащить» анархические идеи в футуристической упаковке. Редакция «Искусства коммуны» чутко уловила признаки надвигающихся перемен. Автор анонимной заметки «Что делать с футуристами» провел прямую параллель между политическими перспективами футуристов и судьбой анархистов: «Совершенно неожиданно перед некоторыми легковесными журналистами встал вопрос о том, что делать с футуризмом, представители которого "сумели воспользоваться моментом", и, захватив Отделы Изобразительных Искусств Наркомпроса в Петербурге и Москве, в огромных дозах прививают массам "футуристические безобразия" — то ли их закрыть, то ли национализировать. На Смоленском рынке так там даже решили "футуристов" вышибать из особняков артиллерией. "С анархистами тогда справились в одно утро. А с этими будет потруднее"»[31].
«Глас народа» со Смоленского рынка напоминал художникам о судьбе анархистов и недвусмысленно намекал на близкую расправу над футуристами. 4 апреля «общее собрание членов секции советского союза работников наук, искусств и литературы» приняло резолюцию, в которой указывалось, «что Комиссариат Народного Просвещения не только не поддерживает в должной мере пролетарское искусство и не идет ему навстречу, но упорно отстаивает искания в творчестве, не имеющие ничего общего с коммунизмом и даже враждебные коммунизму...». Футуризм и кубизм назывались в ней разновидностями «буржуазного разлагающегося искусства», в связи с чем Комиссариату народного просвещения предлагалось «обратить внимание на неограниченное преобладание» этих форм в Советской республике и всеми мерами содействовать сторонникам истинно «пролетарского искусства в совершенном соответствии с коммунизмом»[32]. Вышедший неделю спустя номер «Искусства коммуны» оказался последним. Руководство Наркомпроса действительно «обратило внимание» на газету, закрыв ее под предлогом дефицита бумаги.
В постреволюционный период анархизм, как феникс, уничтожался и возрождался вновь. В первый раз он был разгромлен летом 1917 года на даче Дурново, затем, не успев переродиться в анархо-футуризм, потерпел крах в доме «Анархия», и, наконец, анархистские настроения еще некоторое время питали футуристов, пошедших на сотрудничество с советской властью, но и их деятельность была вскоре пресечена. Таким образом, подтекст ремизов- ской заметки содержит не только историю гибели самого анархизма, но и конец анархистского (революционного) запала в футуризме. После 1919 года в России футуризм решает свои художественные задачи уже в рамках господствующей социалистической культуры. В этом смысле позиция автора «Памятника погибшим анархистам» была близка к точке зрения его литературного друга — Е.И. Замятина, представленной в знаменитой статье «Я боюсь» (январь 1921-го): «Наиюрчайшими оказались футуристы: немедля ни минуты — они объявили, что придворная школа — это, конечно, они. <... > Но сочетание красного санкюлотского колпака с желтой кофтой и с нестертым еще вчерашним голубым цветочком на щеке — слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул»[33]. Незадолго до появления ремизовской заметки эмигрантская печать обнародовала оценку идеологической и политической эволюции русских футуристов Ф.Т. Маринетти. Во время пребывания в конце 1921 года в Праге лидер международного футуризма сказал: «После переворота футуризму пошли навстречу коммунисты и образовали так наз[ываемый] "комфут" — коммунистический футуризм. Русские футуристы никогда не занимались политикой и потому коммунисты сумели их использовать, взяв футуристическое искусство под свои знамена. Я против этого, потому что, по-моему, коммунистический футуризм является абсурдом»[34].
К. Ф. ЗАЛИТ
Ремизовские аллюзии тесно связывают петроградский локус и берлинскую реальность — «дачу Дурново» и топонимическую деталь, приведенную в конце заметки: «Lutherstr. 50, bei Zar». Что именно размещалось в популярном среди русских районе Шарлоттенбург на улице Мартина Лютера, 50, около кафе «Царь», неизвестно. Однако Ремизов и герой его заметки оказались соседями по дому, расположенному в Шарлоттенбурге, на Кирхштрассе, 2. Выходцы из России снимали там жилье у хозяйки, фрау Делион. Впоследствии, комментируя собственную переписку с женой, писатель отметит: «У Делион, кроме нас: художник Залит и скульптор Зиркал[35]. Одно время жил Пильняк. Постоянно Соломон Каплун и Андрей Белый»[36].
Ремизов неспроста называет Залита «петербургским скульптором». Фриц Карл Иоганн Леопольд Фрицевич Зале[37] (Карл Федорович Залит, Залитис, Залите; 1888—1942), уроженец Ковенской губернии, выпускник Казанской школы искусств — колыбели русского футуризма, подмастерье скульптора Степана Эрьзи в Москве, переехал в Петроград в 1915 году. Здесь он учился в рисовальной школе Императорского общества поощрения художеств (класс Г.Р. Залемана). В 1917 году был вольнослушателем Высшего художественного училища при Императорской Академии художеств, где занимался искусством ваяния в мастерской А.Т. Матвеева. С осени 1918-го числился студентом скульптурной мастерской Матвеева, которая была образована в структуре Петроградских государственных свободных художественно-учебных мастерских (ПГСХУМ) на базе Высшего художественного училища (бывшей Императорской Академии художеств).
Писатель явно создавал скульптору мифическую славу. Об этом, в частности, свидетельствует реакция на рассказы Ремизова из берлинской жизни другого его латышского приятеля, В. Эглитиса: «Но что это за Залит у вас — скульптор? Он уехал в Париж мильенером <так!>, неужто застрял на пути у Вас? Его произведений совершенно не знаю»[38]. О знакомстве Ремизова с творениями Залита в Петрограде свидетельствует еще одна его «хроникальная» заметка — «Из жизни художников в Берлине». Опубликованная под псевдонимом Смольный, она сообщала о «деятельности» вымышленного философского общества Цвофирзон в Берлине: «В Шарлоттенбурге в "Берли- нер Киндель" состоялось первое открытое собрание нового философского общества. Первым выступил Г.С. Киреев: "Ижица как символ вещей сокровенных". Затем П.П. Сувчинский читал "О знаменном распеве" — о его решающем значении для русской музыки. Третьим — художник К.Ф. Задолит свои воспоминания о скульптурных работах в России по украшению Петербурга (1918—1920)...»[39] Иронически искаженная фамилия «автора» «Памятника погибшим анархистам» звучит здесь вполне узнаваемо.
«Украшение Петербурга» — своего рода клише, устойчивое название художественно-идеологической кампании, инициированной декретом «О памятниках республики». Новые памятники служили пропагандистским целям, а их торжественные открытия неизменно превращались в многолюдные манифестации и митинги, прославлявшие революционеров. Как и многие его товарищи по цеху, К. Зале принимал активное участие в реализации плана монументальной пропаганды. Летом 1918 года он выиграл конкурс на памятники Н.А. Добролюбову и Д. Гарибальди. Памятник русскому критику был открыт 27 сентября на Петроградской стороне, у Тучкова моста[40]. Спустя месяц газета «Жизнь искусства» сообщила читателям о том, что «скульптор К.Ф. Залит <...> закончил в глине памятник Гарибальди, который будет поставлен в скором времени на одной из площадей Петрограда»[41].
Хотя творческие устремления Зале и развивались в русле экспериментального искусства, оба его памятника не несли особых примет авангардизма. Впоследствии искусствовед М.С. Нейман, полагаясь на воспоминания очевидцев, отметит: «Молодой латышский скульптор К. Зале (Залит), работая над памятником Гарибальди, мог настойчиво выспрашивать старших товарищей, как сделать свое произведение "полевей".»[42] В декабре 1920 года К. Зале отбыл на родину в Латвию[43]. В Берлин он приехал осенью 1921 года из Риги вместе с художниками А. Дзеркалом, Н. Струнке и А. Бельцовой[44]. В начале 1920-х столица Германии представляла собой центр авангардистской культуры. Здесь уже прочно обосновались и даже создали собственные студии известные русские художники — И. Пуни и К. Богуславская, А. Архипенко, Н. Габо и другие. Перечисляя художников, собиравшихся в квартире Пуни, В. Шкловский упоминал и молодого латыша с эксцентричным темпераментом: «…латыш Карл Залит, шумный как африканский христианин IV века...»[45]В Берлине стиль К. Зале приобрел оригинальные черты, сочетавшие элементы футуризма и кубизма. Он познакомился с немецкими футуристами, группировавшимися вокруг журнала и галереи известного эксперта авангардного искусства, художника-экспрессиониста Х. Вальдена — «Der Sturm»; сотрудничал с художниками-авангардистами из «Novembergruppe», которые симпатизировали русской революционной культуре; примкнул к международному союзу «Берлинские футуристы». В конце мая 1922 года К. Зале принимал участие (вместе с И. Пуни и А. Дзеркалом) в работе Первого международного конгресса прогрессивного искусства, собравшегося в Дюссельдорфе. Репродукции футуристических работ Зале были представлены в специально созданном для пропаганды авангардного искусства журнале «Der Futurismus». Журнал, первый номер которого вышел в мае 1922 года, издавался в Берлине под редакцией итальянского поэта-футуриста Р. Вазари при поддержке Х. Вальдена. В журнале были опубликованы фотографии скульптурных работ К. Зале, выполненных в кубистической манере: «Гипс» («Gipsbild». № 2/3); «Танцовщица. Разработка двух- и трехмерных форм» («Tanzerin. En- twicklung der zwei- und dreidimensionalen Formen». № 5/6); «Скульптура» («Sculpture». № 7/8. С. 4). Издательством, выпускающим журнал, был также подготовлен тираж почтовых карточек с репродукциями работ художников- футуристов, среди которых была отпечатана и открытка со скульптурой Зале «Динамизм танцовщицы» («Dynamic einer Tanzerin»).
Осенью 1922 года «Der Futurismus» опубликовал на немецком языке литературный портрет К. Зале, написанный В. Шкловским.
Я не Милюков и даже не Ллойд Джордж. Мою подпись вы найдете внизу под текстом. Поэтому меня не спрашивают, необходима ли самостоятельная Латвия.
Впрочем, я ничего не имею против самостоятельной Латвии, Литвы, Эстонии, Финляндии, Грузии, Армении.
Так веселее.
Когда-то Северная Африка была христианской страной. И Персия когда- то была христианской, однако застряла в несторианской ереси.
Сам я пил чай в Курдистане с Маршимуном, патриархом Востока и Индии. Это было в 1918 году. Вообще-то Запад занимает на Земле территорию размером в один грош, а вокруг — Восток.
Восточный Восток, западный Восток, северный Восток.
Но давайте вернемся в Африку: оттуда недалеко до Залита.
Христиане в Африке были африканскими христианами; только приняли крещение, еще не обсохнув, они стали донатистами.
Донатисты бегали-бегали с дубинками по Африке и кричали: «Слава Богу!» — и били всех по голове.
И тут появился Залит.
Латвия совсем молодая страна, она еще даже не обсохла.
Ее художники, из приличных, — футуристы.
Вам не следует думать, что донатисты только дубинками размахивают: культура Северной Африки в свое время обновила культуру Рима.
Карл Залит — краснощекий, добродушный убежденный донатист.
«Вздор!» — восклицает Залит в Дюссельдорфе и бьет по черепу.
Илья Эренбург чувствует себя оскорбленным. Ничего не поделаешь; евреи дряхлый и брюзгливый народ.
По своему телосложению Карл Залит, как это свойственно скульпторам, крепкий, здоровенный мужик; чтобы стать еще здоровее, он пьет пиво.
Графический элемент в скульптуре неизбежен; благодаря этому скульптурные произведения имеют контур.
Скульптура Павла Трубецкого подчиняется рисунку; произведения Родена явно подчиняются принципам живописи.
В качестве антитезы пробудилось желание полностью изгнать из скульптуры рисунок.
Произведения Майоля, и особенно Матвеева, Коненкова обусловлены материалом, который мотивирует синтетическое моделирование (майолика, чугунное литье, дерево) и являются результатом этой антитезы.
У Залита двухмерная композиция рисунка возвращается в скульптуру в качестве одной из ее составных частей.
Но Залит как современный скульптор создает двухмерность не для мотивации контура и не для обработки поверхности, а как свободно взятую часть композиции.
Залит — скульптор, а не мастер барельефов: он никогда не воплощает свои работы в гипсе.
Ему свойственна убежденность, как всякому отпрыску еще молодого народа.
В ярости устремляется он вперед.
«Слава Господу!»
Новое искусство собирает сегодня те звенья, которые оно раньше отвергало: оно овладело своим материалом и больше не боится его.
Только беспредметники, представители «нового стиля», боятся искусства, как онанист женщины[46].
В свете описанной модели творческого поведения «донатиста» К. Зале обращает на себя внимание эпиграф к тому же номеру «Der Futurismus», в котором был опубликован очерк Шкловского, — цитата из программной статьи органа сицилийских футуристов «La Balza Futurista»[47]: «Футуризм — это не художественное направление: это стрелковый окоп в позиционной войне; новый способ смотреть на мир, любить жизнь, знамя молодости, оригинальности любой ценой, это стальная цепь против устоев свихнувшихся мечтателей, динамитный патрон для почтенных руин <...>»[48]. Аналогия Шкловского о неофитах-христианах делает более понятной мотивацию Ремизова приписать именно К. Залиту «Памятник погибшим анархистам». «Донатисты» — представители религиозного течения IV века в Северной Африке — отличались крайней нетерпимостью к отступникам, отвергали вмешательство власти в дела церкви и вследствие этого вступили в кровавый конфликт с теократической Римской империей.
ФОРМА И СОДЕРЖАНИЕ
По описанию в мифическом памятнике легко угадывается знаменитый артефакт послереволюционных лет «Памятник III Интернационалу»[49], известный также под названием «Башня Татлина». К реализации проекта художник приступил летом 1919-го по поручению Отдела изобразительных искусств Наркомпроса, после того как Пунин организовал его переезд в Петроград. К тому времени в Москве начались самые настоящие гонения на футуристов. В апреле Татлин был смещен с поста председателя Московской коллегии по делам искусства. В сложившейся ситуации должность профессора ПГСХУМ открывала для художника-экспериментатора новые творческие горизонты. Год спустя, к концу июня 1920-го, Татлину вместе с учениками и ассистентами-энтузиастами удалось создать в специально переоборудованном помещении бывшего мозаичного отделения упраздненной Академии художеств футуристический архитектурно-конструктивный образ III Интернационала.
Уникальное произведение революционного искусства экспонировалось на выставке, проходившей с 8 ноября по 1 декабря 1920 года непосредственно в мастерской Татлина. Впервые в качестве памятника был представлен архитектурный объект, имевший практическое назначение. Модель представляла собой динамическую конструкцию вращающихся с разной скоростью геометрических объемов, предназначенных для просторных помещений и объединенных вокруг общей наклонной оси. В основе конструктивной части лежал принцип устремленной вверх спирали. Лаконизм, современность, практичность и функциональность таких материалов, как железо и стекло, — все эти качества полностью отвечали новому мировидению, основанному на целесообразности, утилитарности и рациональности. Предполагалось, что сооружение, украшенное крупной надписью «Совет рабочих и крестьянских депутатов земного шара», будет высотой в четыреста метров — вдвое выше Исаакиевского собора[50].
Всестороннюю идеологическую и практическую поддержку «памятнику русской великой революции» оказывал Н. Пунин[51]. Покровитель русского авангарда не скрывал восторга перед гением художника, называя его «великаном», «единственной творческой силой, способной выдвинуть искусство за окопы старых позиционных линий»[52]. Именно он ориентировал возглавляемую Татлиным мастерскую «объемов, материалов и конструкций» на изобретение новой художественной формы. Поворотным событием, знаменовавшим собой качественную трансформацию эстетических универсалий, стало завершение работы над моделью. По мысли Пунина, тем самым разрешилась наиболее «сложная проблема культуры» — «утилитарная форма» превратилась в «чистую творческую форму»[53], вследствие чего свершился исторический прорыв от старых антропоморфных изваяний к «памятнику-форме»[54].
Высоко оценил работу Татлина и В. Шкловский в статье «Памятник Третьему Интернационалу»: «Мы живем в тишине грохота. В этом мощном воздухе родилась железная спираль проекта памятника ростом в два Исакия. Эта спираль падает набок, и ее поддерживает крепкая наклонно стоящая форма. Таково основное построение проекта Памятника III Интернационалу работы художника Татлина <...> впервые железо встало на дыбы и ищет свою художественную форму»[55]. В этом критик находил подтверждение исповедуемой им концепции формализма, в соответствии с которой сам материал создает условия для осуществления новой формы. После знакомства с Башней Татлина недавний оппонент Пунина был вынужден кардинально изменить свою точку зрения и на проблему взаимоотношений искусства и действительности: «Совет народных Комиссаров принят Татлиным <...> в свой памятник как новый художественный материал и использован вместе с РОСТА для создания художественной формы»[56]. Рефлексии Шкловского завершались парадоксальной формулой, отождествляющей материальное и идеологическое: «Памятник сделан из железа, стекла и революции»[57].
Ремизов и до отъезда за границу, и в Берлине имел возможность видеть Башню как воочию, так и в репродукциях. Нетрудно заметить, что в описании творения Залита писатель бурлескно имитирует обобщающую формулу Шкловского. Материальную основу «памятника погибшим анархистам» образует триада квазиутилитарных компонентов — сплав из «птичьих костей, перетертых перьев и свинцовых коньячных бутылочных ярлыков (на пробке)». Функцию идеологической составляющей в данном случае выполняет ярлык, указывающий на содержимое бутылки. Конструкция Залита представляет собой своего рода инверсию артефакта Татлина: вместо формы — бесформенное сооружение, опирающееся на нечто невидимое, аморфное и подвижное. Главная особенность проекта — фиктивность «несущих» элементов: «А стоит он на особой газообразной динамической массе без видимого фундамента».
Предметом пародии у Ремизова является не столько сама Башня, сколько ее рецепции, в которых поднималась проблема изобретения новой формы. Эта тема поддержана в заметке несколькими фразами, непосредственно указывающими на другого поклонника творения Татлина — поэта и журналиста И. Эренбурга. В столицу Германии он приехал в ноябре 1921 года, однако в литературных кругах русской диаспоры стал известен несколькими месяцами ранее — после публикации на страницах берлинского журнала «Русская книга» ряда текстов в поддержку молодого советского искусства, в частности статьи «О некоторых признаках расцвета российской поэзии»[58]. Вдохновленный подъемом творческих сил «на всем культурном пространстве советской России», Эренбург приравнивал «Памятник III Интернационалу» к вершинам революционного поэтического творчества.
Такое сравнение не осталось не замеченным редактором-издателем «Русской книги» проф. А.С. Ященко. В том же номере журнала он, наоборот, выступил с апологией дореволюционной эстетики, миссию сохранения которой, по его мнению, взял на себя новый литературно-художественный иллюстрированный журнал «Жар-Птица», выходивший в издательстве «Русское искусство» под редакцией и на средства А.Э. Когана. В восторженной рецензии на первую книжку «Жар-Птицы», продолжавшей традиции модернистских журналов начала века «Мир искусства», «Весы», «Золотое руно», «Аполлон», Ященко нашел возможность категорически возразить «горячему и воинствующему Илье Григорьевичу Эренбургу»: «Нам думается, он вполне прав относительно поэзии, но выводов его нельзя распространять на другие формы искусства, в особенности на живопись. Во всяком случае, ссылка его на "Памятник III Интернационалу" Татлина не в пользу такого распространения. Видали мы его — не убедительно»[59].
В январском номере журнала за 1922 год (который с этого момента стал называться «Новой русской книгой») Ященко поместил ответ Эренбурга, озаглавленный «Новое искусство в России» и написанный, как пояснялось в подзаголовке, «в форме письма» к главному редактору. В первых строках Эренбург отмечал, что его позиция по означенному вопросу кардинальным образом расходится с позицией адресата: «Дорогой Александр Семенович <...> вы — категорически отвергаете наличность расцвета в России искусств пластических». Наперед зная, что вступает в «жесткий спор», он называл центральным событием мирового масштаба в сфере искусства создание модели Башни Татлина: «В его [Памятника. — Е. О.] изумительной спирали передан весь динамический пафос наших лет. Материал — стекло и железо — прекрасен в своей девственности. Я видел модель "Памятника" весной, перед отъездом, и это было одним из наиболее памятных дней в наши небедные эмоциями года»[60].
Критик подчеркнуто противопоставил образцы конструктивного искусства («Памятник III Интернационалу» и кафе «Питтореск» («Красный Петух») на Кузнецком мосту в Москве, стеклянный потолок которого по эскизу Г. Якулова расписывал В. Татлин) «антикварным увеселениям "Жар-Птицы"» и заодно устаревшим эстетическим предпочтениям Ященко. Здесь же Эренбург анонсировал свою книгу о тенденциях мирового авангардного искусства, вновь саркастически обыгрывая ретроградство Ященко и заглавие «антикварного» журнала: «Как будто недели через две должна выйти в свет моя книга "А все-таки она вертится", — в некотором роде очистительные заклинания для неразумных птицеведов, предпочитающих добрым гусям и курам различных консервированных птиц»[61].
Книга Эренбурга с обложкой работы Ф. Леже вышла в московско-берлинском издательстве «Геликон» 26 марта[62]. Сочинение, посвященное современному авангарду, не только повторяло стилистику футуристических манифестов, но и мыслилось автором как программа нового, «правильно сконструированного искусства»[63]. В. Татлин изображался в ней как человек новой эры: «На развалинах императорского Санкт-Петербурга доморощенный белобрысый провидец (с виду мастеровой) достиг явственной мечты: начинается Новая Архитектура»[64]. Понятно, что ремизовская фраза «Памятник вертится» прямо отсылает читателя к названию книги Эренбурга, объявленной «Новой русской книгой». На опубликованную там же дискуссию между Эренбургом и Ященко указывает «орнитологическая» тема, доведенная в «Памятнике погибшим анархистам» до абсурда — «птичьих костей» и «перетертых перьев»[65]. Ирония заметки направлена как на идеологов авангардизма, так и на саму утопию построения нового мира, основанного на «вещах быта»[66].
РИСУНОК
Рефлексия Ремизова на тему анархизма-футуризма имела не только словесное выражение в виде заметки, но и графическое. В одном из его домашних альбомов вырезка из «Бюллетеней Дома искусств» сопровождается рисунком, по всей вероятности, появившимся на свет в ноябре 1922 года[67]. Представленный здесь изобразительный ряд, как и текст заметки, энигматичен. Он включает автопортрет писателя в профиль, фигурку человека, очевидно, К. Залита (на круглом лице которого прочитывается неестественно затемненное пространство вокруг левого глаза), два ключа, фаллос, антропоморфный «лик» хмурого солнца и другие символические детали. Центральным элементом графического «текста» является уже известное выражение: «Salit ist nicht gestorben!» Дополненное восклицательным знаком и тем самым уподобленное лозунгу, оно служит названием рисунку. Смысл изображения актуализируется благодаря еще одному берлинскому сюжету, связанному как с судьбами русского авангардистского изобразительного искусства начала 1920 годов, так и с латышским художником. 15 октября 1922 года в Берлине открылась «Первая русская художественная вы- ставка»[68]. Огромная экспозиция, в которой участвовали сто шестьдесят семь художников, выставивших семьсот четыре произведения, собрала весь цвет русского авангарда. Такая внушительная констатация поистине революционного прорыва нового искусства требовала и теоретических обобщений, анализа эстетики и содержания. Отчасти эту миссию на себя взял И. Пуни, который 3 ноября 1922 года прочел в Доме искусств доклад «Современная русская живопись и русская выставка в Берлине». К. Зале совершенно неожиданно оказался в центре этого культурного события. В официальной хронике журнала «Новая русская книга» упоминается о случившемся на лекции Пуни столкновении между художниками разных авангардных направлений (с участием представителей современной русской литературы): «В качестве оппонентов должны были выступить Архипенко, Альтман, Габо, Лисицкий, Маяковский, Штеренберг, Эренбург и друг[ие]. Но во время прений произошли инциденты между скульптором Залитом и художником Альтманом и между В. Маяковским и А. Белым. Эти инциденты сорвали собрание»[69]. Возможно, именно этой стычкой и объясняется затемнение под глазом у персонажа, нарисованного Ремизовым.
Предмет жарких дебатов, разразившихся на лекции, остался не освещенным прессой, однако можно предположить, что разногласия возникли на почве рассуждений о конструктивном и беспредметном направлениях в русском и европейском искусстве, критика которых содержалась и в готовящейся к печати книге И. Пуни «Современная живопись». Хотя текст этого искусствоведческого труда и вышел из печати в 1923 году, он не только соответствует тематике, концентрированно присутствующей в «Памятнике погибшим анархистам», но и с очевидностью раздвигает границы реального контекста внутренней жизни берлинского русского авангарда, в котором родилась ремизовская заметка.
Насколько лекция Пуни и ее положения были существенными для писателя, с начала 1910-х годов поддерживавшего творческие и дружеские отношения с кругом художников-авангардистов (среди которых были братья В. и Д. Бурлюки, В. Хлебников, М. Ларионов, Н. Гончарова и другие), подтверждается несколькими строками из его книги «Кукха. Розановы письма», созданной во второй половине 1922 года. В ней писатель упоминает Пуни и его лекцию в связи со своими графическим опытами: «И скорее всего ученик я Кандинского, и это я понял уже тут в Берлине после лекции Ив. Пуни»[70]. Эта параллель возникает из темы беспредметного искусства В. Кандинского, которое Пуни оценивал как сознательный и последовательный индивидуа- лизм[71]. По поводу Кандинского Пуни писал: «.картину Кандинского следует писать залпом, без поправок <...> т. к. нанеся линию, автор нечто отложил от себя в вещь, последовательно себя записывая. Полагаю, что вот чем Кандинский ощущает картину, как некоторое отслоение индивидуальности»[72]. Такое «отслоение индивидуальности», несомненно, присутствует во всех рассмотренных выше текстах Ремизова, включая его графический экзерсис, в котором, в отличие от текстов, скрыты такие доминантные тематические слои, как анархизм и футуризм, а на поверхность графической загадки выведен лишь некто «Salit». Учитывая, что Кандинский — автор известного труда «О духовном в искусстве» (1914), для Ремизова этот художник был выразителем близкой ему идеи Я-центричного искусства.
Среди иллюстративного материала к концептуальному труду И. Пуни, посвященному памяти В. Хлебникова, приведены три работы Залита, отмеченные смелой динамикой кубистических форм, наряду с произведениями П. Пикассо, В. Кандинского, К. Малевича, А. Дзеркала и других неутомимых романтиков нового времени. В главе «Рельефы и контр-рельефы (Левое искусство в России)» Пуни, переживший увлечение беспредметничеством, развенчивает идеологический пафос абстрактных объектов. Прослеживая тенденции этих направлений, Пуни осуждает их за своеобразный арт-анархизм («отрицание предметности, изобразительности (анархизм-с)», который «неизбежно превращается (с ведома автора или нет) в пафос "машинизма"»[73]). Отдельные положения книги, возможно, высказанные на лекции, прямо касались татлинского шедевра.
Пассажи Пуни по поводу апологии принципов нового искусства, создающего не предметы искусства, а утилитарные «вещи», которую выдвинул И. Эренбург в книге «А все-таки она вертится», совпадают с ремизовским отношением к идеологии авангарда, представленным в «Памятнике погибшим анархистам». Пуни недвусмысленно иронизирует над концептом «вещного искусства», призванного целесообразно организовывать жизнь, который пропагандировали И. Эренбург и Эль Лисицкий на страницах журнала «Вещь»[74]. По его мнению, такие «вещи» «никак не выполнимы; и кажется, вообще предположены к висению в воздухе путем гипноза и силы внутри нас, но которые, как говорит Эренбург, когда-нибудь, через двести лет будут использованы»[75]. Конструктивистский объект, ставший, по признанию авангардистов в России и за рубежом, эталоном кубофутуристической архитектуры, Пуни называет «идеологическим абсурдом». Не связанная ни с искусством, ни с жизнью, модель Татлина воспринималась художником как «предельное выражение русской национальной черты», суть которой — «доведение всякого положения до абсурда»[76]. В сущности, и Ремизов демонстрирует тот же самый вектор риторики, когда, начиная с деталей, отражающих реальность, постепенно доводит свое описание «проекта» Залита до комического абсурда.
СНЫ
Вся творческая биография Ремизова представляет собой сочетание приверженности традиции со стремлением к новым художественным формам. Любопытство ко всему современному в искусстве подпитывалось у писателя тесным общением со многими представителями русского и зарубежного авангарда[77]. Тем не менее ирония «Памятника погибшим анархистам» была направлена на Пунина, Шкловского, Эренбурга, молодых идеологов нового искусства, апологетов творческого эксперимента Татлина — мечтателя, пренебрегавшего законами статики и целесообразности. Однако начиная со второй половины 1922 года отношение Ремизова к сторонникам авангарда («левому» искусству) начинает меняться. Эренбург, еще недавно находившийся под прицелом его сарказма, входит в близкий дружеский круг писателя. К январю 1923-го молодой поклонник нового искусства становится кавалером ремизовской Обезьяньей Великой и Вольной Палаты — учрежденного еще в 1908 году «тайного» сообщества единомышленников[78]. Впоследствии, вспоминая Берлин 1922—1923 годов, Эренбург выскажет несколько тонких и неожиданных замечаний, касающихся отношения писателя к авангарду: «К.А. Федин писал: "Ремизов мог быть и в действительности был своеобычнейшим "правым фронтом литературы". Слово "правый" относится, конечно, не к политике, но к эстетике: Ремизов у Федина противопоставлен лефовцaм[79]. <...> Ремизов говорил, что из современников ему ближе других Андрей Белый, Хлебников, Маяковский, Пaстернaк. Не очень-то "правые" вкусы были у Алексея Михaйловичa. В живописи он любил Пикассо, Мaтиссa. Архаизмы диктовались не консервативными наклонностями, а стремлением найти новый язык»[80].
Косвенным подтверждением обозначившейся «левизны» ремизовских творческих интенций того времени может служить текст, генезис которого восходит к заметке «Памятник погибшим анархистам». Речь идет об одном из «литературных снов», впервые опубликованном в составе «Временника Алексея Ремизова»[81]. В целом «Временник» представляет собой новаторскую прозу писателя, которая содержит как совершенно реалистические описания, так и «сны», восходящие к подлинным сновидениям, ранее зафиксированным в дневнике. Событийно этот «сон» относится к началу лета 1917 года; в нем вновь всплывает тема «памятников», упоминается дача Дурново, а в качестве центрального персонажа, как и в газетной заметке, фигурирует К. Залит.
«Шел я к Александро-Невской Лавре с Ф.И. Щеколдиным. Строят дом, как игрушечный, раскрашивает Владимир Бурлюк. Здесь же сидит и Петров- Водкин и с ним Клопотовский: Клопотовский весь татуирован. "Художник должен поменьше рассуждать, тогда и выйдет картина!" — сказал Петров- Водкин и ткнул пальцем в Клопотовского. Идем дальше <...> места незнакомые — редкие постройки, памятники, надпись: "строил художник Лев Бруни" <...> И я попадаю на дачу Дурново. У меня в руках рукопись: "лирическая проза" — воззвание, которое написал я для К.Ф. Залита. Залит сидит у стола и чистит, как картошку, ручные бомбы. "Это воззвание, — говорю, — можно напечатать через мужа Коммиссаржевской и расклеить на Васильевском острове!" "С добрым утречком! — отзывается Залит и, не подымая головы, продолжает работу, — Bleichmann ist schon gestorben!"[82] Танцуют. "В такое время танцуют!" И говорю громко: "Ведь это весна!" Среди танцующих — И. Гюн- тер, Шкловский, Ховин, Пуни, Пунин и Богуславская»[83].
Хронотоп этого сновидческого сюжета обусловлен исключительно петроградскими реалиями. Его непосредственным источником является сновидение, зафиксированное писателем в дневниковой записи от 16 июня 1917 года. «Шел я куда-то, как мне казалось к Алекс[андро]-Нев[ской] Лавре с Ф.И. Щеколдиным. По дороге какой-то дом строят желтый, как игрушечный. Раскрашивает его Кустодиев Б.М. Здесь же сидит и Петров- Водкин. Я говорю П[етрову]-В[одкину] — "Художники должны поменьше рассуждать, тогда и выйдет картина!" <...> Мест этих я не знаю. Редкие постройки — памятники величайших размеров и самых затейливых. "Это строили худож[ники] Мир[а] Иск[усства]" догадываюсь <...> И я попадаю опять в город. Там Марк Карлович. У меня в руках рукопись, "Лирич[еская] проза" воззвание какое, которое написал я. И можно напечатать через инженера той дамы, похожей на Коммиссаржевскую. К Мар[ку] Кар[ловичу] я опять иду туда. Там много народа. Танцуют. И я думаю: "в такое время танцуют!" А потом говорю себе "это весна". Среди танцующих И. Гюнтер»[84].
Сопоставление записи сновидения с его литературной обработкой позволяет не только выделить исходную текстообразующую матрицу, отметив при этом сделанные автором дополнения и изменения, но и объективировать связь двух онейрических текстов с псевдохроникальной заметкой Ремизова. Несмотря на то что практически все элементы трех этих текстов формально соотносятся с объективной реальностью, доминирующую роль в каждом из них играют скрытые коннотации, внешне выраженные как дискретные смысловые единицы (сигнатуры), осуществляющие взаимосвязь названных и подразумевающихся явлений. Во-первых, это «памятники», появляющиеся задолго до того, как тема «монументальной пропаганды» оказывается в поле внимания писателя. Во-вторых, это К. Залит, который в литературном сне выступает в роли анархиста. Именно две эти сигнатуры позволяют расположить в реальном хронологическом порядке запись сновидения, иронический «Памятник погибшим анархистам» и абсурдистский «литературный сон», перебросив логические «мостики» от «памятников величайших размеров и самых затейливых» к «памятнику погибшим анархистам», от «петербургского скульптора футуриста К. Ф. Залита» к Залиту, чистящему «ручные бомбы» на даче Дурново.
Сновидение является алогичным отражением ситуации в жизни Ремизова, сложившейся к середине июня 1917 года — в переломный момент русской революции. Ремизов находился тогда в Черниговской губернии у родственников жены. Оторванный от Петрограда, он получал информацию о положении в столице из газет. Судя по дневниковым записям, писатель был серьезно обеспокоен выступлением анархистов под руководством Блейхмана, которого сравнивал с разбойничьим атаманом Хлопком — колоритным персонажем русской Смуты начала XVII столетия: «Если Ленин это Болотников, то Блейхман (булочник-анархист) это атаман Хлопок, для к[отор]ого разбой — социальный протест»[85]. Тяжелые мысли о том, что «тушинцы», «увлекая чернь пряниками, сотрут» культуру, «погибнет и литература русская: спрос пойдет на потаковнические мазки и кинематографическую легкость»[86], не оставляли его ни на мгновение.
Несмотря на «фон» драматических событий, запись сновидения не содержит явных примет близящейся трагической развязки русской революции. Если тематизировать его содержание (насколько это вообще возможно по отношению к онейрической реальности), то получится, что все оно обусловлено проблематикой современного изобразительного искусства, которое «упаковано» в сюжетную линию, связанную с Кустодиевым и Петровым-Водкиным — художниками из «Мира искусства». Позиция самого актора утверждается в сентенции об изобразительном искусстве, которое должно рождаться вопреки «рассуждениям». Революционная действительность воспринимается им на тот момент еще вполне позитивно. Оптимизм наглядно проявляется в коллективном танце, символизирующем всеобщее «весеннее» настроение. Особого внимания заслуживает самая удивительная деталь сновидения — «памятники величайших размеров и самых затейливых». Очевидно, что именно это «монументальное» видение инспирировало спустя три с половиной года пародийный (по отношению к татлинскому проекту и дискуссиям вокруг него) «Памятник погибшим анархистам».
В «литературном сне» содержательная сторона претерпевает существенную трансформацию — во многом благодаря ретроспективному взгляду на лето 1917-го «из» 1922 года. Появляются новые персонажи, художники-футуристы — давний приятель Ремизова В. Бурлюк, погибший в 1917 году, и Л. Бруни, участвовавший в кампании по «украшению» Петрограда осенью 1920 года и в подготовке Памятника III Интернационалу. Фигурирует здесь также эмигрировавший в Берлин журналист и поэт В. Клопотовский. Однако значительно по отношению к сну из дневника изменился состав группы «танцующих» — теперь это идеолог футуризма Н. Пунин и формалист В. Шкловский, кубофутурист и супрематист И. Пуни с женой, театральным художником-авангардистом К. Богуславской, идеолог и редактор петербургского эгофутуристического альманаха «Очарованный странник» В. Ховин. Наконец, скульптор К. Залит в роли анархиста с дачи Дурново. Всех их, так или иначе, объединяет тема авангардного искусства, которое, зародившись в революционном и послереволюционном Петрограде, находит свое продолжение в Русском Берлине.
Сопоставление трех текстов убеждает в их соприродности. Первоначально мысли об анархическом характере развития революции претворились в сновидение 1917 года, затем темы анархии и футуристического искусства соединились в заметке «Памятник погибшим анархистам», в которой они окрашены ироническим скепсисом. Однако только благодаря «литературному сну» можно убедиться в том, что в поле внимания писателя в 1922 году конъюнкция «анархизм — футуризм» попала далеко не случайно, поскольку в «литературном сне» руководит уже не бессознательное, а осознанная авторская стратегия. Тема художников-мирискусников преобразована в тему художников-авангардистов: примыкавшие на тот момент к группе правого, консервативного, крыла художников, в первую очередь ассоциировавшегося с «Миром искусства», Б. Кустодиев и К. Петров-Водкин заменены на «стопроцентного» футуриста — Владимира Бурлюка, пропавшего без вести во время Первой мировой войны. Тема «весны», ассоциировавшейся с революционным обновлением, как и танцующие «в такие времена», в сновидении 1917-го еще дана отстраненно и персонифицирована одним Гюнтером — немецким литератором, тяготевшим к символистам. В «литературном сне» она уже звучит определенно и представлена целым хороводом новаторов от искусства и литературы. Круг «танцующих» объединяет главных действующих лиц русского авангарда постреволюционной поры — футуристов и их союзников.
Помимо аллюзий к определенным явлениям русской революционной и постреволюционной эпохи, текст «Памятника погибшим анархистам» содержит такие отражения берлинского хронотопа, которые обусловлены личными отношениями Ремизова и Зале либо известными писателю нюансами отношений Зале с российскими и европейскими лидерами футуристического движения. Очевидно, таково происхождение немецкой фразы («Salit ist nicht gestorben», «Залит не умер»), которая может быть истолкована как «благая весть» о чудесном возрождении футуризма в лице К. Залита[87]. Само употребление немецкого языка предполагает обращение к немецкой культурной традиции, а точнее, к немецкому переводу Евангелия от Матфея, в котором Иисус говорит о девице, считавшейся умершей, что она «не умерла, но спит» (9: 24). В «литературном сне» Залит также играет роль центральной символической фигуры, воплощающей возродившийся дух анархизма в искусстве.
С ним сопрягаются такие эмблематические элементы анархистского топоса, как дача Дурново и имя лидера этого центра — Блейхмана. Опять звучит немецкая фраза: «Bleichmann ist schon gestorben!» («Блейхман уже умер!»). Реплика, отчетливо актуализирующая тему анархизма (отсутствующая в сновидении), в заметке наделена прямо противоположным значением.
Линия «лирического воззвания», наличествующая в онейрическом тексте, соединяется в его литературной обработке с темой анархизма, реализуемой через такие сигнатуры, как «Блейхман», «дача Дурново» и «ручные бомбы». Наконец, «лирическое воззвание», впервые упомянутое в сне 1917 года, в «литературном сне» напрямую соотносится с анархизмом / футуризмом, поскольку написано для «бомбиста» с дачи Дурново — К. Залита. Это литературное, осознанное преобразование случайного действия («написал лирическое воззвание») в строго закрепленный в определенном смысловом «гнезде» способ самовыражения является едва ли не единственным случаем прямой объективации авторского «участия в Истории» (Р. Барт). Именно «литературный сон» показывает, что поднятая в заметке тема авангарда не являлась пародией, написанной «по случаю», а представляла для писателя решение актуальной творческой проблемы, связанной с пересмотром собственных воззрений на авангард.
НОВАЯ ФОРМА
Комментарий к заметке, а также к окружающим ее текстам закончен — насколько, разумеется, может быть закончен комментарий. Однако вряд ли можно понять и эту заметку, и весь «хроникальный» метатекст без соотнесения его с авторским «я» и ответа на вопрос, какая интенция стоит за чередой шутливых, ироничных «случаев», написанных в pendant к реальной жизни. Современные исследователи, вслед за мемуаристами, интерпретируют подобные ремизовские тексты как «мистификации»[88], объясняя их «игровой концепцией "литературной жизни" <...> основанной на "сплетне"»[89]. Прагматика «мистификаций» сводится к «вышучиванию» и «"жанровому" переосмыслению» хроники, ставшей «к началу 1920-х гг. обязательной составной частью большинства периодических изданий»[90]. Ремизов, действительно, на протяжении всей жизни демонстрировал игровой модус поведения. Однако и «мистификация», и «сплетня» служат распространению заведомо ложных или порочащих сведений. Между тем писателя невозможно заподозрить в желании ввести кого-либо в заблуждение, выдать несуществующее за действительность с тем, чтобы извлечь из выдумок некие дивиденды. В его опусах нет ни разоблачительной критики, ни язвительной сатиры, направленной против конкретных личностей.
Очевидно, что эстетическая природа ремизовской псевдохроники имеет иные, нежели мистификация, основания. В сущности, это легенда, творимая здесь и теперь, фигуранты которой — друзья и приятели писателя; литературный миф, живописующий современность. Характерная особенность заметок — свободная игра фантазии, при этом вымысел выполняет функцию остранения реальности. Изображая эмигрантскую культурную повседневность, Ремизов наделяет ее пародийной, иронической валентностью. Процесс создания вымышленного, параллельного мира соответствует логике мифа: отдельные предложения, нелепые с рациональной точки зрения, возникают из многочисленных скрытых коннотаций, объединяющих имена и явления, которые приобретают статус мифологем. Проникнуть в невидимое рациональное измерение мифа можно лишь в том случае, если обнаружить в нем «функциональную связь» «явной данности» и «латентного содержания»[91].
Казалось бы, в «Памятнике погибшим анархистам» основная доля авторской иронии приходится на конструктивизм как форму, выражающую беспочвенные идеалы. Однако и сам жанр фантастической хроники, занимающий в творчестве Ремизова нишу где-то в промежуточном пространстве между «литературными снами» и современными апокрифами, является очевидным признаком поиска писателем новой формы. Берлинские годы Ремизова прошли в тесном общении с молодыми писателями, тяготевшими к теоретическому исследованию путей обновления литературы и искусства. Особую роль в актуализации этого «своевременного» теоретизирования, несомненно, играл В. Шкловский. В Петрограде Ремизов и Шкловский сотрудничали в газете «Жизнь искусства», однако близко сошлись уже в Берлине, о чем Шкловский свидетельствует в книге «Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза», писавшейся в конце 1922 — начале 1923 годов.
Пересечения писателей продолжились на страницах берлинского журнала «Эпопея», когда в декабрьском номере за 1922 год были опубликованы глава «Временника» со «сном» об анархисте Залите и авангардистах и статья Шкловского «К теории комического», написанная в Берлине и датированная 1 сентября 1922 года[92]. Эпистемологическую основу новой литературной формы критик видел в единстве трагического и комического: «Восприятие трагическое и комическое ближе друг к другу, чем это полагают. Вещь может быть задумана, как трагическая и воспринята, как комическая, и наоборот»[93]. «Трагическое отличается от комического не материалом, из которого построена композиция, а, главным образом, ключом, написанным перед произведением. В частности, новая форма воспринимается почти всегда, как комическая <...> Впоследствии, ощущение комизма стирается, и мы часто плачем там, где нужно смеяться»[94]. Принцип построения анекдота, согласно Шкловскому, заключался не в конкретных фактах или описаниях, а в соотношении, отражающем связи различных, зачастую противоположных, предметов: «...кровь в анекдотах не кровава, берутся не вещи, а отношения вещей <...> Вещи в анекдотах не значат сами по себе ничего. Важно сопоставление вещей»[95].
«К теории комического» завершалась экспрессивным жестом: «Статью свою бросаю, как камень в воду»[96]. Однако тема анекдота не оставила критика и вновь возникла в его воспоминаниях уже в связи с творческой позицией Ремизова: «...тягостен вольным обезьянам путь по тротуарам, жизнь чужая. <...> Быт человеческий — страшный, тупой, косный, не гибкий. Мы юродствуем в мире для того, чтобы быть сводными. Быт превращаем в анекдоты. Строим между миром и собою маленькие собственные мирки — зверинцы. Мы хотим свободы. Ремизов живет в жизни методами искусства»[97]. В книге (которая писалась летом 1922 года, как раз в тот момент, когда Ремизов работал над «Временником») Шкловский выступает как очевидец кардинальных перемен, произошедших во взглядах писателя на литературную форму: «Говорил он [Ремизов] мне раз: "Не могу я больше начать роман: «Иван Иванович сидел за столом»" <...> Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы. Писатель не может быть землепашцем: он кочевник и со своим стадом и женой переходит на новую траву <...> Наше дело — созданье новых вещей. Ремизов сейчас хочет создать книгу без сюжета, без судьбы человека, положенной в основу композиции. Он пишет то книгу, составленную из кусков, — это "Россия в письменах", это книга из обрывков книг, — то книгу, наращенную на письма Розанова. Нельзя писать книгу по-старому <...> Мы ввели в нашу работу интимное, названное по имени и отчеству из-за той же необходимости нового материала в искусстве»[98].
Действительно, как и ремизовская хроника мифических событий, запечатленная в анонимных репликах писателя на страницах берлинской прессы, так и его книги «Кукха» и «Россия в письменах» вместе с находившимся в то время в процессе создания романом «Взвихренная Русь» стали явлениями новой формы, с документальной точностью отразившими личность автора. Бытовые детали его обыденной жизни — сны, дневники, письма — вписывались в хронику большой Истории, становясь косвенным свидетельством участия в ней Алексея Ремизова.
[1] Новая русская книга. 1922. № 10. Октябрь. С. 26.
[2] Бюллетени Дома искусств. Берлин. 1922. № 1—2. 17 февраля. Стлб. 38.
[3] Барт Р. Нулевая степень письма // Р. Барт. Нулевая степень письма. М., 2008. С. 51. Семиотический подход к тексту Барт иллюстрирует на примере нарочито простонародного языка газеты, выходившей во времена Великой французской революции. Ср.: «Эбер не начинал ни одного номера своего "Папаши Дюшена" без какого-нибудь ругательства вроде "черт подери" или еще похлеще. Эти забористые словечки ничего не значили, зато служили опознавательным знаком. Знаком чего? Всей существовавшей тогда революционной ситуации» (Там же).
[4] Подробнее об этом резонансном событии см. подборки хроникальной информации под одинаковым названием «Анархисты в "Русской Воле"»: Речь. 1917. № 130. 6 июня. С. 5; Русская Воля. 1917. № 133. 7 июня. С. 6.
[5] Петроградский листок. 1917. № 147. 20 июня. С. 1.
[6] Подробности расследования, а также детали биографии убитого см.: Об анархистах с дачи Дурново // Там же. № 151. 24 июня. С. 4; Похороны вора Асина // Там же. № 152. 25 июня. С. 5; «Анархисты» на даче Дурново (От прокурора судебной палаты) // Там же. № 153. 27 июня. С. 4.
[7] Газета футуристов. 1918. № 1. 15 марта. С. 1.
[8] Там же.
[9] Там же.
[10] Псевдоним; настоящая фамилия не установлена.
[11] Родченко А. Товарищам анархистам // Анархия. 1918. № 29. 28 марта. С. 4.
[12] Малевич К. Ответ // Там же.
[13] Моргунов А. К чорту! // Анархия. 1918. № 30. 29 марта. С. 4.
[14] Татлин В. Отвечаю на «Письмо к футуристам» // Там же.
[15] Анархия. 1918. № 31. 30 марта. С. 4.
[16] Там же.
[17] С 1 апреля Татлин и Моргунов должны были начать обучение художников-любителей рисованию. Объявление о занятиях кружка см. в: Анархия. 1918. № 30. 29 марта. С. 4.
[18] Советы и анархисты // Правда. 1918. № 72. 14 апреля. С. 1.
[19] Конгресс анархистов // Руль. 1922. № 354. 15 января. С. 5.
[20] См.: Максимов Г.П. За что и как большевики изгнали анархистов из России: К освещению положения анархистов в России. [Штетин,] 1922.
[21] Косвенное указание на анархистов содержит упоминание о встрече Ремизовых с одним из беженцев в письме С.П. Ремизовой к З.Н. Гиппиус от 18 февраля 1922 г.: «Вот приехал совсем на днях один из Петербурга, бежал на санях через Финляндию.» (Amherst College Center for Russian Culture. Zinaida Gippius and Dmitrij Merezhkovsky Papers. B. 3. F. 43).
[22] Слова наркома просвещения А.В. Луначарского на Пленуме ЦИК 11 апреля 1918 г. См.: В ЦИК // Знамя труда. 1918. № 179. 13 апреля. С. 3.
[23] См.: Известия ВЦИК Советов Крестьянских, Рабочих, Солдатских и Казачьих депутатов. 1918. 14 апреля. № 74. С. 3.
[24] Там же.
[25] В ЦИК // Знамя труда. 1918. № 179. 13 апреля. С. 3.
[26] Знамя труда. 1918. № 42. 12 апреля. С. 4. Этот, последний перед разгромом анархистов, выпуск не поступил в продажу, и поэтому заметка была повторно опубликована 21 апреля в следующем номере возобновленной газеты.
[27] Анархия. 1918. № 50. 30 апреля. С. 4.
[28] В известном смысле декрет СНК от 12 апреля можно рассматривать как ответ государства на призыв «Летучей федерации футуристов» к очищению «молодых улиц» от старых памятников.
[29] Родченко [А.] О покойниках // Анархия. 1918. № 52. 4 мая. С. 4.
[30] Н.П. К итогам Октябрьских торжеств // Искусство коммуны. 1918. № 1. 7 декабря. С. 2.
[31] Искусство коммуны. 1919. № 17. 30 марта. С. 8.
[32] Резолюция о футуризме и т. п. // Правда. 1919. № 76. 9 апреля. С. 4.
[33] Замятин Е.И. Собр. соч.: В 5 т. М., 2004. Т. 3. С. 121.
[34] Маринетти о футуризме // Руль. 1921. № 328. 15 декабря. С. 4.
[35] А. Дзеркал.
[36] Письма А.М. Ремизова С.П. Ремизовой-Довгелло. Berlin. 21 IX 1921 — Paris. 5 XI 1923 — [1931]. Кн. 13 (Собрание Резниковых. Париж).
[37] Дело студента Петроградских Свободных Государственных Художественных мастерских. Российский государственный исторический архив. Ф. 780. Оп. 24. 1917. № 140. Л. 1.
[38] Письмо Эглитиса Ремизову от 24 января 1922 г. (Amherst Center for Russian Culture. Архив А. Ремизова и С. Довгелло-Ремизовой. B. 1. F. 3).
[39] Голос России. 1922. № 959. 7 мая. С. 3.
[40] Памятник простоял до 23 сентября 1924 года, когда он был снесен сильнейшим за столетие наводнением. Фотофиксацию памятника от 1919 года (фото Я.В. Штейн- берна) см. в: Центральный государственный архив кинофотофондодокументов СПб. Др. 9588.
[41] Жизнь искусства. 1918. № 3. 31 октября. С. 7. Фото модели памятника Гарибальди см. в журнале Отдела изобразительных искусств Наркомпроса «Изобразительное искусство» (1919. № 1. С. 71). Бронзовый отлив (1963) с копии гипсового памятника хранится в Художественном музее Латвии (Рига).
[42] Нейман М. Новое о монументальной пропаганде // Искусство. 1962. № 1. С. 42. В статье опубликована ранее неизвестная фотография памятника Гарибальди.
[43] Заявление К. Залита от 11 декабря 1920 года в правление ПГСХМ с просьбой выдать удостоверение для отъезда в Латвию см. в: РГИА. Ф. 780. Оп. 24. 1917. № 140. Л. 12.
[44] Cм.: Braslina A. On Futurism, Mussolini and Niklavs Strunke in Italy // Studija Visual Arts Magazine (http://www.studija.lv).
[45] Шкловский В. Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза // Шкловский В. Сентиментальное путешествие. М., 1990. С. 316.
[46] Der Futurismus. 1922. № 5/6. Oktober. S. 4—5. (Пер. с нем. Л.П. Ильницкой.) На русском языке очерк публикуется впервые.
[47] 1922. 9 января. Номер газеты вышел в Милане под ред. Г. Джанелли (G. Jannelli) и Л. Никастро (L. Nicastro).
[48] Пер. с нем. Л.П. Ильницкой.
[49] В публикациях Н. Пунина модель Татлина имеет вариативные названия. Ср.: «Проект памятника Третьего Интернационала. К открытию выставки моделей в бывшей Академии художеств (1920. № 51. 7 ноября. С. 3); брошюра «Памятник III Интернационала» (Пб., 1920).
[50] См.: К небесам // Жизнь искусства. 1920. № 490. 29 июня. С. 2.
[51] Пунин Н. О памятниках // Искусство коммуны. 1919. № 14. 9 марта. С. 2.
[52] Пунин Н. В Москве (письмо) // Искусство коммуны. 1919. № 10. 9 февраля. С. 2.
[53] Пунин Н. Памятник III Интернационала. Пг., 1920. С. 3.
[54] Там же. С. 4.
[55] Жизнь искусства. 1921. № 650—652. 5—9 января. Цит. по: Шкловский В. Гамбургский счет: Статьи — воспоминания — эссе (1914—1933) / Сост. А.Ю. Галушкина и А.П. Чудакова. М., 1990. С. 101.
[56] Там же.
[57] Там же.
[58] Русская книга. 1921. № 9. Сентябрь. С. 1—5.
[59] Там же. С. 9.
[60] Новая русская книга. 1922. № 1. Январь. С. 12. Спустя десятилетия Эренбург вспоминал: «Был в Берлине еще один клочок "ничьей земли", где встречались советские писатели с эмигрантскими, — страницы журнала "Новая русская книга". Издавал его профессор Александр Семенович Ященко, юрист и любитель литературы; из России он уехал с советским паспортом и, подобно Минскому, старался объединить всех. Кто только не сотрудничал в его журнале! Я прославлял работы Татлина и возражал эмигрантским хулителям советской поэзии. Александр Семенович вздыхал: "Резко, чересчур резко", — но статьи мои печатал» (Эренбург И. Люди, годы, жизнь: Воспоминания: В 3 т. / Подгот. текста И.И. Эренбурга и Б.Я. Фрезинского; коммент. Б.Я. Фрезинского. М., 1990. Т. 1. С. 392). См. также: Флейшман Л, Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. А.С. Ящен- ко и его журналы в литературной и общественной жизни русского Берлина // Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская- Хьюз О. Русский Берлин: 1921—1923: По материалам архива Б.И. Николаевского в Гуверовском университете. Paris, 1983. С. 25—27.
[61] Новая русская книга. 1922. № 1. С. 12.
[62] О выходе книги И. Эренбурга «А все-таки она вертится» см. объявление книгоиздательства «Геликон»: Руль. 1922. № 414. 26 марта. С. 7. Там же, в рекламе Центрального книжного склада «Образование» в Берлине, книга Эрен- бурга (вместе с его же романом «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников») приводится в списке поступивших в продажу «сегодня». Консервативное крыло эмиграции встретило апологию нового искусства враждебно. Ср.: «Попытки большевиков подчинить искусство своим лозунгам и руководить им по своей указке потерпели крушение. Книга Эренбурга представляет собою даже не оправдание этих попыток, а скорее запоздалую отрыжку их» (П.Ш. [Рец.] И. Эренбург. А все-таки она вертится // Руль. 1922. № 436. 23 апреля. С. 7).
[63] См.: Эренбург И. А все-таки она вертится. Берлин, 1922. С. 60.
[64] Там же. С. 18.
[65] Сатирическая составляющая текста Ремизова вызывает ассоциации со стихотворением Козьмы Пруткова «Опрометчивость» (Быль): «Раз архитектор с птичницей спознался... / И что ж? в их детище смешались две натуры: / Сын архитектора — он строить покушался, / Потомок птичницы — он строил только — куры. / Конечно, всякий догадался, / Что птицеводства часть, да часть архитектуры / Рождают не детей, а разве каламбуры» (Искра. 1859. № 28).
[66] Ср.: «Конечной задачей Татлина и татлинистов является, очевидно, создание нового мира ощущения, перенесения и распространения методов построения художественных вещей на построение "вещей быта". Конечной целью такого движения должно являться построение нового осязаемого мира» (Шкловский В. О фактуре и контр-рельефах // Жизнь искусства. 1920. № 567. 20 октября. С. 1).
[67] РО ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 1. № 55. Л. 6. Публикуется впервые.
[68] На выставке, организованной Д. Штеренбергом, было представлено творчество не только художников из советской России, но и русских эмигрантов. Средства от продажи произведений с выставки должны были пойти в пользу голодающих в России. См. иллюстрированный каталог: Holitscher A., dr. Redslo, Shterenberg D. (die vor- worte). Erste Russische Kunstausstellung. Berlin 1922. Galerie Van Diemen & Co. Gemalde neuer meister. Unter den Linden 21. [Verzeichnis]. Verlag: Internationale Arbeiterhilfe. Berlin, 1922.
[69] Новая русская книга. 1922. № 10. Октябрь. С. 25. Ср. также упоминание об этой лекции в книге Эренбурга, память которого не сохранила имя К. Зале: «На докладе художника Пуни разразилась гроза; яростно спорили друг с другом Архипенко, Альтман, Шкловский, Маяковский, Штерен- берг, Габо, Лисицкий, я» (Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Т. 1. С. 391). В берлинском альбоме Ремизова сохранилась газетная заметка из неустановленного печатного источника под названием «Неразбериха в "Доме Искусств"», где, в частности, сообщалось: «Не повезло "Дому Искусств" при новом президиуме. На первом же заседании в прошлую пятницу под председательством Андрея Белого по программе, казалось бы, самой далекой от политики — доклад Ив. Пуни о художественной выставке — разразился какой-то необъяснимый скандал, в результате которого, как говорят, весь президиум подал в отставку. По рассказам одних очевидцев, президиум был взорван Маяковским, который возмутился тем, что оскорбление, нанесенное одному из художников, не было остановлено председателем <...>» (Amherst Center for Russian Culture. Архив А. Ремизова и С. Довгелло-Ремизовой. Seriers 2. B. 20. F. 2).
[70] Ремизов А. Кукха. Розановы письма / Подгот. изд. Е.Р. Обат- ниной. СПб., 2011. С. 84. Ср. также запись в дневнике Ремизова (1956 г.): (Иван Альбертович Пуни единственный из художников по-настоящему интересовался моими многомерными рисунками» (Кодрянская Н. Алексей Ремизов. Париж, [1959]. С. 98). О дружеских отношениях между писателем и художником, завязавшихся еще в Берлине, свидетельствует награждение Пуни «Обезьяньим знаком кавалера I степени» 22 апреля 1926 года. В настоящее время этот игровой документ находится в составе H. Berninger Collection. Iwan Puni-Archiv, Zurich. Об И. Пуни см. также: БоултДж. Бегство форм. Иван Пуни в Берлине (1920—1923) // Русский авангард 1910—1920-х годов в европейском контексте. М., 2000. С. 228—233; Боулт Дж. Бегство в Берлин: Иван Пуни в эмиграции // Русский Берлин: 1920—1945: Международная научная конференция. М., 2006. С. 223—288.
[71] Пуни И. Современная живопись. Берлин, 1923. С. 7. Пуни проводит отчетливую разделительную черту между беспредметным искусством западных художников (в основном французских авангардистов, на примере Пикассо и Матисса) и русских; при этом он отдает предпочтение первым, признавая глубину таких экспериментов лишь в немногих работах Кандинского и Малевича.
[72] Там же. С. 8.
[73] Там же. С. 32.
[74] Первый сдвоенный номер международного обозрения современного искусства «Вещь» вышел в конце марта 1922 года. Об отношении Ремизова к осуществлению этого проекта в берлинском издательстве «Скифы» см.: Обатнина Е. А. Ремизов и идеология русского авангарда (к истории журнала «Вещь») // «Слово как таковое»: К столетию русского футуризма. Материалы международной конференции. Женева. 10.04—13.04.2013 (в печати).
[75] Пуни И. Современная живопись. С. 16. Ср. высказывание Эренбурга в статье «Новое искусство в России (Статья в форме письма)» об экспонируемой модели «Памятника III Интернационалу» В. Татлина: «Увы, я боюсь, что модель останется моделью, ибо русский быт сейчас, тело России живет иной эпохой, почти допетровской и как будто не способно выявить этот железный взлет ее духа» (Новая русская книга. 1922. № 1. Январь. С. 12).
[76] Пуни И. Современная живопись. С. 31.
[77] Об авангардистской ориентации ремизовского творческого метода см.: Обатнина Е. А.М. Ремизов: Личность и творческие практики писателя. М., 2008. С. 9—27; 173—184. Дружеские контакты Ремизова с московскими представителями авангардного искусства подтверждаются письмом брата писателя Сергея от 1 ноября 1913 г.: «.футуристы очень тебя любят и спрашивают, приедешь ли ты в Ноябре читать лекцию в Москве, карикатура на тебя уже готова, говорят хорошая, и как только приедешь, то в тот же день появится в Моск<овских> газетах. Ларионов, Гончарова, Большаков и пр<очие> бывают in corpora у Иды [невестка Ремизова. — Е. О.] и я уполномочен спросить тебя о твоем приезде» (РО ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 3. № 167. Л. 9 об.). См. также: Lampl Н. Remizovs petersburger Jahre: Маterialen zur Biographie // Wiener Slavisticher Almanach. 1982. Bd. 10. S. 291; Гурьянова Н. Ремизов и «будетляне» // Алексей Ремизов: Исследования и материалы. СПб., 1994. С. 142—150.
[78] О том, что Эренбург стал членом Обезвелволпала, свидетельствует ряд документов, в частности дарственная надпись Ремизова от 4 января на книге «Русалия» (Берлин, 1922): «кавалеру обезьяньего знака I степени с жуже- личным хоботком» (Mierau F. Russen in Berlin: Literatur. Malerei. Theater. Film. 1918—1933. Leipzig, 1990. S. 113). В «Хабарной тетради» Ремизова сохранилось шуточное «Прошение» Эренбурга именоваться «Фра Ипполито, а в общежитии Ипполит, согласно его религиозным воззрениям», от 30 января 1923 года (ИРЛИ. Ф. 256. Оп. 2. № 13. Л. 24). «Обезьяний» статус Эренбурга упоминается также в статье: Essad-Bey. Eine seltsame Dichterloge. Zwanzig Iahre Affenkammer // Die Literarische Welt. 1928. № 39. 28 September.
[79] Ср. рассуждения об игровой природе творческой натуры Ремизова в воспоминаниях Федина: «Если бы его чудачества были простым средством войти в литературный быт, они могли бы заинтересовать только любителей курьезов. Но поверхность, выставленная им напоказ, была связана с глубиною явления гораздо крепче, нежели ложки в петлицах футуристов — с левым фронтом литературы» (Федин К. Горький среди нас. [М.], 1944. С. 9—10).
[80] Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Т. 1. С. 414.
[81] Всеобщее восстание. Временник Алексея Ремизова. 3. Мя- тенье. 1/VI—10/VII 1917 // Эпопея. 1922. № 3. Декабрь. С. 92—94 (с датировкой: «1917—1922, 17 VII Breitbrunn a. Ammersee»). Впоследствии этот текст был включен в структуру «Взвихренной Руси» как XVI сновидение главы «В деревне».
[82] Блейхман уже умер! (нем.)
[83] Всеобщее восстание. Временник Алексея Ремизова. 3. Мя- тенье. 1/VI—10/VII 1917. С. 94.
[84] Ремизов А.М. Дневник 1917—1921 гг. / Публ. А. М. Грачевой // Ремизов А.М. Собр. соч. Взвихренная Русь. М., 2000. Т. 5. С. 451.
[85] Ремизов А.М. Дневник 1917—1921 гг. С. 442. Ср. также запись от 15 июня: «Вчера после газет о событиях 10.VI сон был расстроенный» (Там же. С. 450). 10 июня 1917 года в Петрограде Совет рабочих и солдатских депутатов провел «мирную демонстрацию», направленную «против контрреволюции». Правые газеты писали, что ее целью являлось свержение Временного правительства.
[86] Там же. С. 448.
[87] В 1923 году в Берлине К. Зале начал издавать вместе с А. Курцийсом первый латышский футуристический журнал «Laikmets» («Эпоха»). См.: Braslina A. От Futurism, Mussolini and Niklavs Strunke in Italy // Studija. Visual Arts Magazine (http://www.studija.lv). После возвращения на родину (1923) Зале работал над монументальными проектами, в которых соединялись черты латвийского национального искусства и европейского модернизма, стал народным скульптором Латвии, автором знаменитого «Памятника Свободы», установленного в Риге (1935). В Латвии творчеству скульптора посвящено несколько монографий. Библиографию см. в: http://www.letonica.lv. Автор выражает благодарность Светлане Погодиной (Латвийский университет. Рига) за предоставленные сведения о библиографических источниках, касающихся биографии и творчества скульптора.
[88] См.: Лундберг Е. Записки писателя: 1920—1924. Л., 1930. Т. 2. С. 301.
[89] Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский Берлин. 1921—1923. С. 21.
[90] Флейшман Л. В кругу ремизовских мистификаций: «"Конклав" Саркофагского» // Studies in Modern Russian and Polish Culture and Bibliography. Essay in Honor of Wojciech Zalewskj. Stanford, 1999 (Stanford Slavic Studies. Vol. 20). P. 160.
[91] См.: Барт Р. Мифологии. М., 2000. С. 238.
[92] Эпопея. 1922. № 3. С. 57—67. Возможно, Шкловский не включил эту статью в состав книг, выходивших впоследствии в России, по цензурным соображениям — ввиду упоминаний о современном ему анекдоте, сейчас звучащих совершенно нейтрально. Ср.: «Обилие советских анекдотов в России объясняется не особенно враждебным отношением к власти, а тем, что новые явления жизни и противоречия быта осознаются, как комические» (с. 63).
[93] Там же. С. 57—58.
[94] Там же. С. 66.
[95] Там же.
[96] Эпопея. С. 67.
[97] Шкловский В. Zoo, или Письма не о любви, или Третья Элоиза. С. 296.
[98] Там же.