Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №124, 2013
Этот тематический блок продолжает исследование феномена травмы, индивидуальной и коллективной, в антропологическом аспекте. «НЛО» уже неоднократно обращалось к этой проблематике – достаточно назвать хотя бы 900-страничный сборник «Травма:пункты»[1] или XXI Большие Банные чтения (5–6 апреля 2013 года), прошедшие под общим названием «Неофициальная меморизация травматического опыта». На основе последних, собственно, и составлен этот блок: опубликованные здесь статьи изначально были представлены в виде докладов. Отсюда специфика взгляда, выбранного авторами подборки, – соотношение двух антропологических констант: травмы (прежде всего коллективной) и памяти.
Коллективная травма, взятая в своем мемориальном измерении, так или иначе приобретает черты травмы культурной, которая, в свою очередь, является одним из конститутивных факторов формирования коллективной идентичности:
Культурная травма имеет место, когда члены некоего сообщества чувствуют, что их заставили пережить какое-либо ужасающее событие, которое оставляет неизгладимые следы в их групповом сознании, навсегда отпечатывается в их памяти и коренным и необратимым образом изменяет их будущую идентичность[2].
Однако можно постулировать едва ли не бесконечное множество вариантов того, как эта идентичность может / способна изменяться и как это отражается в текстах, репрезентирующих и травму, и сам процесс изменения. В этой подборке представлен анализ некоторых из них.
Илья Калинин прослеживает своеобразное отношение к травме в идеологии авангарда на примере Виктора Шкловского и его теории остранения. Если обычно травма оценивается как негативное явление и объект травмы либо отказывается признавать ее в принципе, либо инкорпорирует ее «внутрь» собственной идентичности («переварив» ее, делает ее воздействие менее болезненным, свыкается с ней), то у Шкловского – как и у многих других революционных авторов / субъектов – желание и поиск травмы (в данном случае травмы, наносимой революцией) сами становятся стадиями формирования идентичности. Негативностью наделяется рутина обыденного мира, предшествующего революционному потрясению, а сама революция, как в социуме, так и в поэтическом языке, предстает болезненным, но необходимым этапом становления нового субъекта – вырвавшегося из пут автоматизирующей рутины, избавившегося от бремени культурной памяти и ощутившего новую, «настоящую жизнь».
Но если у Калинина мы видим начальный этап становления революционного субъекта на заре советского строя, то в статье Кевина М.Ф. Платта представлен своеобразный итог его развития, благополучно продолжающий существовать и в постсоветские годы. Анализируя современную школьную практику «уроков – судов над Сталиным», Платт приходит к выводу, что на самом деле эти процессы правильнее называть «антисудами»: они не выносят никакого последовательного суждения, а, наоборот, приучают школьников к тому, что сталинизм – явление слишком сложное, не подлежащее проговариванию и находящееся за пределами рефлексии. История России при таком подходе предстает в виде магического пространства чистого аффекта, к собственной исторической памяти нельзя относиться иначе, чем с благоговейным трепетом, а к тем, кто все-таки пытается вынести определенное суждение в ее адрес, должны быть применены дисциплинирующие санкции.
Наконец, в завершающем этот тематический блок интервью, которое Ольга Кириллова взяла у Михаила Ямпольского на Банных чтениях, разговор в свободной форме переходит на средства репрезентации травмы, в частности на советский и современный российский кинематограф. И здесь мы снова видим ту же траекторию эволюции советского субъекта, которая была намечена в предыдущих материалах подборки: от отказа от коллективной памяти и историцизма (прежде всего у Сергея Эйзенштейна) – к культу памяти и всепоглощающей меморизации (например, в фильмах Александра Сокурова, Андрея Тарковского и Алексея Германа-старшего).
Хотя все работы блока так или иначе касаются рассмотрения именно советского субъекта (включая его постсоветскую стадию), его работы с травмой и памятью, однако нельзя сказать, что выводы, к которым приходят авторы, уникальны и применимы исключительно к человеку, чья жизнь оказалась связана с СССР. На частном материале проверяются концепции, которые в дальнейшем могут быть применены к анализу других закрытых или закрывающихся (со)обществ, выработанные здесь концептуальные рамки вполне пригодны и для анализа других революционных субъектов, практик дисциплинирования памяти или культов меморизации, не обязательно географически связанных с Россией. Механизмы работы травмы и работы с травмой схожи независимо от того, кто является объектом травмы – будет ли это носитель советской / российской культурной идентичности или нет, Зоя Космодемьянская или Жанна д’Арк.
Николай Поселягин