Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №124, 2013
Несмотря на свою двадцатилетнюю историю, а после акции Pussy Riot в ХХС и широкую интернациональную известность, московский акционизм еще не находит адекватного понимания. Проблема заключается в том, что его пытаются определить исходя из общественных функций и норм. Однако за время, прошедшее с 1991 года — когда группа Э.Т.И. выложила человеческими телами обсценное слово на Красной площади, — акционизм не приблизился к общепринятым представлениям о норме и не стал выполнять никаких общественных функций. Это явление не укладывается в рамки социального целого в качестве одной из его частей. Следовательно, акционизм невозможно оценить по меркам институционализированных форм искусства или политики, общественных норм и даже закона.
В чем же заключается значение акционизма? Какие нужды он восполняет, если это не нужды общества? Какие новые перспективы политического и художественного действия открывает он нам сегодня? Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо проследить возникновение акционизма в 1990-е годы и раскрыть его отличия от акционизма 2000-х, прояснить тот специфический смысл политики и искусства, который они приобретают в акционистском действии. И наконец, показать, что привнес в московский контекст политический лагерь, кочующий по улицам столицы на пике волны протестов в мае 2012 года.
Важно отметить, что этот текст является попыткой показать то новое, что открывает акционизм для мысли и действия, и вовсе не претендует дать верную интерпретацию всем его проявлениям.
К ОПРЕДЕЛЕНИЮ АКЦИИ
Все определения акционизма с точки зрения какой-либо социальной функции находят свой логический предел в обвинительных приговорах судебной инстанции, неоднократно провозглашавшей акционизм преступлением. И вот главное, что можно извлечь из них: прежде всего, акционизм асоциален. Акционизм — это вовсе не все многообразие телесных жестов 1990-х или уличных выставок искусства 2000—2010-х. Акциями являются лишь те немногие из них, что выходили за пределы забот художественной среды и за границы специализированных художественных пространств. Говоря об акционизме, я не имею в виду ни «политические акции», формы которых не меняются на протяжении десятилетий, ни тем более «акции», исполненные на заказ. Акция есть поступок. То есть явление, принадлежащее скорее не разделенным сферам труда, а ткани неформализованных отношений, иначе говоря, отношений непосредственных. Но особенность поступка-акции в том, что он возвращает этим неформализованным отношениям отчужденные до того формы действия. Реализуя какую-либо политическую тактику или художественный прием, акция ищет свою форму и свой смысл, ориентируясь на динамику непосредственных связей, а не на правила институциональной игры. Так акционизм отвечает на вопрос: «Как искусство или политика меняют мир?»
Акционизм асоциален, но ради чего-то общего. Да, иногда акционисты преступают ту подвижную черту — подводящую итог соотношению сил общества, государства, политических и экономических групп, сложившихся практик судов и полиции, — которую чертит закон. Но они делают это, провозглашая нечто более важное. Своими поступками акционисты утверждают ценность политики, ставящей под вопрос нормы и право в общих интересах. Ведь совершение поступка на виду у многих, согласно Ханне Арендт, и является осуществлением политики[1]. Такая политика создает мир в качестве общего, то есть в качестве мира, до которого есть дело многим. Для Ханны Арендт только политика является сферой обретения свободы[2], поскольку соразмерно публичному действию любого меняет судьбу общего мира. Во-вторых, акционизм принадлежит политике, производящей перемены в согласии с непосредственным участием каждого. И эта максима участия отличает акционизм от политики представительства.
Акция, в-третьих, есть действие публичное. Точнее, акция создает непосредственную публичность через прямое действие. Акция непосредственно вмешивается в обыденное положение вещей и дел. Вмешивается максимально публично, поскольку испытывает возможность поступка, произведенного на виду у многих. Захватывая внимание, она становится предметом общего обсуждения, требует занять по отношению к себе определенную позицию. Именно так акция политизирует ситуацию. Затрагивая интересы различных сил, она заставляет их проявить себя в действии. Заставляя эти силы проявлять себя, она инициирует последствия, которые часто нельзя предсказать. Акция — это вспышка, которая освещает сокрытое и разжигает пожар. Так, например, акция группы Pussy Riotсделала предметом критического обсуждения деятельность ХХС и российского патриарха. Эта акция стала полемическим общим местом, породила множество последствий и длится до сих пор. Оказавшиеся за решеткой участницы группы приняли решение сделать судебный процесс политическим. Они возобновили революционную традицию превращать скамью подсудимых в трибуну. На мой взгляд, их заявления на суде и даже интервью из мест заключения также относятся к акционизму, проливая яркий свет на условия заключения в современной России.
Все это относится к акционизму в той мере, в какой он, сознательно наследуя авангарду начала ХХ века, воплощает искусство в жизнь. В конце концов, мы все начинаем играть, когда оказываемся в центре внимания других. Акционизм открывает искусство в жесте, поступке, коллективном жизненном эксперименте, соединяя их с тем освобождением чувства и желания, которое только посредством эстетической игры и возможно. Полноценно существуя на улице и в тактических медиа, он показывает возможность преодоления тупика авангарда, выходящего за пределы художественной системы только для того, чтобы позже войти в нее. Тем самым акционизм превосходит политизированное искусство, изображающее борьбу, но на уровне социальных связей остающееся (как и любой наемный труд) сервильным в отношении системы искусства, предоставляющей ему публичность и опосредующей его действия.
Но когда искусство расторгает союз с художественной системой, принципиальным становится выбор новых союзников. Акционисты последней волны, такие как группа Война и Pussy Riot, не уделяли этому выбору достаточного внимания. Они не артикулировали свою позицию по этому вопросу четко и ясно, доверившись обстоятельствам. И в результате оказались заложниками контекста классической политики, то есть стали участниками политической борьбы, понятой в рамках национального государства и исходя из него. Но за что ведется эта борьба между политиками Кремля и так называемыми лидерами российской оппозиции, олицетворяющими движение протеста в контексте классической политики? И те и другие, находясь в русле неолиберального курса, заявляют о намерении решить проблему коррупции, склонны к авторитаризму и манипуляциям зрелищной демократии. Заглянем же за кулисы этого зрелища.
В ТЕНИ ОБЩЕСТВА
Многие эксперты спешат заявить о недостаточном художественном качестве акций — тогда как акционизм, подобно любому новому виду искусства, открывает в искусстве новые качества. Политическим активистам недостает в акционизме ясно поставленных практических целей — тогда как политику и искусство объединяет то, что их «"конечный результат" совпадает с развертыванием его осуществления»[3]. В непарламентарной политике мы постоянно сталкиваемся с выявленной Ханной Арендт опасностью «принижения всего вообще политического до средства, служащего какой-то "высшей" цели»[4]. Иначе говоря, «что» политики не должно затмевать ее «как», средство не должно противоречить цели. Эту проблему призваны решать практики объединения политики и искусства[5], и именно такие практики входят в противоречия с обществом разделения. Очевидно, что движение акционизма, так же как и стремившийся к слиянию политики и искусства Ситуационистский интернационал, имеет отношение и к общественной истории искусства, и к истории политической. Но так же ясно, что и акционизм и СИ не находят полноценным образом своего места ни в одной из них, как не имеют они своего места и в обществе.
О каком же искусстве и какой политике здесь идет речь? Что это за стихия отношений, в которой акционизм находит своего лучшего союзника, расторгая союз с классической политикой и художественной системой? В поиске ответов на эти вопросы, следуя за вспышками уличных акций, мы приходим к остающемуся в их тени сообществу. Сообществу как актуальному горизонту философской и политической мысли и как явлению, которое возникает во времена «оттепели», заявляет о себе во весь голос на рубеже 1980—1990-х и угасает в конце 1990-х.
Но прежде чем получить у сообщества ответы на все эти вопросы, необходимо сделать небольшое отступление. Книга Жана-Люка Нанси «Непроизводящее сообщество» («La communaute desoeuvree»), этот своеобразный философский манифест бытия-вместе, была инициирована критической переоценкой действительности «реального коммунизма». Согласно Нанси, именно обнародование этой действительности вновь сделало изучение смысла таких слов, как «коммунизм», необходимым[6]. Развивая идею сообщества, его мысль доходит «вплоть до использования слова "коммунизм" с утверждающим значением, которое, впрочем, ничего не имеет общего с "реальным" коммунизмом»[7]. Во-первых, Нанси проблематизирует бытие-вместе в поиске его философских оснований, которые бы отличались от индивидуализма и эго- логии. Мысль о сообществе для Нанси есть мысль об «общем». Однако речь идет вовсе не о замене личного общественным. Вторая интенция мыслителя состоит в размышлениях о необходимости исчерпать любые формы религиозного и натуралистического (этнического или национального) представительства. Сообщество не может быть представлено или реализовано также и посредством какого-либо политического объединения под одним руководством. Такие попытки репрезентации и реализации сообщества прокладывали бы путь «тоталитаризму». Сообщество же сопротивляется любой возвышающейся над ним сущности, стремящейся объединить ту совместность конечных существований, которую мы собой являем. Для Нанси основанием бытия- вместе являются взаимодействия индивидов на пределе их способностей сообщения. Сообщество возникает во взаимодействиях, которые прерывают идентичности, социальные роли и мифы, подчиняющие себе любое общение[8].
В таких взаимодействиях рождаются единичности, то есть наши элементарные проявления в их уникальности и внеположности любым тотализующим сущностям.
В этом политическом горизонте, обрисованном Жаном-Люком Нанси, особое место отведено искусству. Если сообщество есть страсть прерывания любого мифа, идеологии и идентичности, то голос этого прерывания и есть голос искусства[9]. Вспомним о той роли, которую оно сыграло — и в первую очередь перепечатываемая вручную литература — в создании неформальной среды 1960—1980-х и в оспаривании этой средой советской идеологии, советского мифа.
Опыт позднесоветского подполья приведен в пример не случайно, самой логикой своего становления оно близко сообществу в понимании Нанси. Оно тоже стремилось не иметь ничего общего с «реальным коммунизмом», сопротивлялось идеологической репрезентации и, возможно неосознанно, искало общие, а не индивидуалистические основания бытия-вместе. Как пишет Олег Аронсон, сообщество в своем явном противостоянии или инаковости обществу возникает в начале 1960-х, когда жертвы репрессий выходили из тюрем и лагерей[10]. Их сообщничество начиналось как опознание одиночками друг друга в толпе, как «молчаливое сопротивление». Они сами, и вместе с ними советская интеллигенция 1960-х, получили прививку социального отторжения. Различие между обществом и сообществом, между «для них» и «для себя», было уже естественным для таких художников подполья, как Илья Кабаков[11]. Управдом и другие «они» — агенты функционирования общества — отчужденно воспринимались им в жизни и стали героями остраненного изображения в его творчестве. Однако это творчество, дистанцирующееся от общества, состоялось в столь впечатляющих формах только благодаря существованию неофициальной среды. А эта среда возникла лишь потому, что составляющие ее литераторы, художники, активисты, ученые и «читающая публика» уже позволяли себе не только «заговор бездействия», но и интенсивное взаимодействие и поиск общего.
Однако серьезных исследований советской контркультуры в философской перспективе сообщества пока не существует. Российские философы сообщества Елена Петровская и Олег Аронсон известны в первую очередь своими работами об искусстве. Возможно, особое внимание к анализу художественных произведений и образов связано с их близостью к позднесоветской контркультуре, в которой само политическое часто замещалось искусством. Акционизм же раскрывает одновременно политический и художественный потенциал самих отношений сообщества, а не произведений, в эти отношения включенных.
Политический горизонт сообщества и та роль, которая отведена в нем искусству, позволяют по-новому взглянуть на занимающие нас проблемы. Во-первых, мы можем представить себе политику вне ее классических форм. И во-вторых, мы можем дать новый ответ на вопрос о политической роли искусства. А становление сообщества, непрестанно нарастающее вплоть до начала 1990-х, показывает конкретные формы, которые принимают такая политика и такое искусство, и как они связаны с акционизмом.
ПОЛИТИКА СООБЩЕСТВА
Какой же предстает ситуация 1990-х из перспективы сообщества? Рубеж 1980—1990-х стал пиком политики сообщества, хотя и не принес ему победы. Демократические реформы второй половины 1980-х создали условия для его беспрецедентного становления. Отмена однопартийности, попытка передачи власти советам, демократизация управления предприятиями, предоставление общественных учреждений для свободного пользования, освобождение печати и последовавший культурный взрыв, изменение отношения к диссидентам... и одновременно нерешительность в проведении либеральных экономических реформ создали особую ситуацию. В этот момент отступления государства его место занимает сообщество. А еще недавно общественные — то есть принадлежащие государству и контролируемые им — пространства становятсяобщими.
Исторический момент конца 1980-х — начала 1990-х годов не укладывается в неолиберальный курс постсоветской России, связанный с приватизацией этих пространств. Сообщество превращает в сквоты покинутые квартиры и пустующие здания. Оно занимает многочисленные и легко доступные инфраструктуры уходящего в прошлое советского государства: Дворцы культуры, «красные уголки», университетские аудитории... Общими становятся вещи, пространства, тела. Не имея возможности или не желая зарабатывать, люди годами могли жить без денег. Всегда находились квартиры («вписки»), готовые принять гостей. Сообщество обитало в кафе, расцветало под сенью субкультур, имеющих свои точки в общем пространстве города — Арбат, Гоголя (так, с ударением на последнем слоге, называли Гоголевский бульвар), преобразуя, в том числе и через язык, общественное пространство в место сообщества.
В этот период бурлящей самоорганизации появлялось множество художественных и политических коллективностей. Они возникали прямо на концертах, кинопоказах и митингах, где люди из разных социальных сред объединялись для издания журналов, создания выставок, участия в уличных действиях... А во время защиты Белого дома в 1991-м они, без какого-либо единого руководящего органа, объединялись для строительства баррикад[12]. И этот нарастающий поток, сметающий прежние мифы и идентичности, состоял из еще невиданных единичностей, этих минимальных проявлений нас самих, которыми мы становимся здесь и сейчас и больше, возможно, не станем никогда. Из этих появляющихся на пределе взаимодействия единичностей и состоит сообщество. Эти единичности разделяют общее становление встречи и в то же время разделяются проявляющимися на пределе взаимодействия различиями. Политический горизонт сообщества — это общее; находясь между общественным и частным, оно есть общее место проявления различий.
И вот, этот нарастающий поток единичностей на рубеже десятилетий, с 1988-го до конца 1991-го, заявив о себе в грандиозных митингах на улицах и площадях Москвы, захватывает весь город. Оценить этот размах позволяют свидетельства участников сообщества, в тот исторический момент готовых узнать «своего» в первом встречном.
Но к политике сообщества относятся не митинги в Лужниках, а скорее московский «Гайд-парк», возникший на Пушкинской площади в 1988 году. «Гайд-парк» был местом встреч, политических декламаций, обмена листовками и журналами. Митинги в Лужниках, напротив, помещали сообщество в машину политической репрезентации. Распространенная страсть к поклонению кумирам, заранее приготовленные списки ораторов — все это привело к присвоению «кумирами» общей мощи движения и подмене сообщества его репрезентацией.
Это присвоение стало очевидно к 1993 году и привело к крушению политических ожиданий сообщества. Его разочарование запечатлено во все еще широко распространенном представлении о «грязной политике». Однако важна политическая подоплека этой аполитичности. Безмерное презрение к политике и апатия демонстрируют бездну между политикой и политическим, между борьбой за власть в политических институтах и переменами в самом строе жизни. Трагедия 1991 года заключалась в том, что не были найдены формы, способные сохранить сообщество в качестве политической силы, противостоящей политике представительства. Преодолеть аполитичность можно, только осуществляя политику, позволяющую избегать присвоения мощи сообщества какой-либо политической группой.
С точки зрения политики сообщества противостояние рубежа 1980— 1990-х проходило вовсе не между идеологическими течениями. Приверженцы различных идеологий в тот момент почти бесконфликтно сосуществовали в общедемократическом движении — все они противостояли обществу тотального контроля и нормативной культуры. Иначе говоря, столкновение происходило между самим социальным — как отождествлением личности с ее общественной функцией — и сообществом как поиском нового опыта, руководствующимся не нормой, а смыслом. Появление акционизма было связано с доведением этого поиска до предела. Акционисты старались нарушить основополагающие нормы, оспорить самые натурализованные мифы, бросить вызов государственной власти. И эти совершенные максимально публично поступки были актами искусства, длящими сообщество в охваченном политикой городе.
ИСКУССТВО СООБЩЕСТВА
Чем же искусство сообщества отличается от его институциональных форм? Отношения внутри сообщества противостоят институциональной формализации, что вовсе не означает неспособности его участников к организации, доказательством тому — существование акционистских групп. Но организация в этих группах не отчуждена от самих организующихся и потому не угнетает сообщество.
Сообщество не знает профессиональных разделений и открыто вовне. Также и акционистская среда существовала на пересечении художественной, активистской и других сред. В ней культивировалось экстравагантное поведение, в котором акции черпают изрядную долю своей интенсивности и смысла. Такое поведение не было направлено на достижение внешнего эффекта «привлечения внимания», скорее, оно поддерживало материю отношений в подвижном состоянии. Вхождение в сообщество требовало особой искусности отношений, выводящей участников к их пределу и раскрывающей их новому. Эти моменты жизни на пределе можно было бы назвать искусством сообщества в двойном смысле: в смысле искусства дления сообщества и в смысле акта искусства, полностью сообществу принадлежащего.
Участвуя в группе «Радек», я имел прекрасную возможность понять, что это значит. Однажды мы отправились гулять по вечерней Москве, надев женские платья. Этот жест был феминистским. Так мы раскрепощали женское в нас самих. И, несмотря на агрессивную реакцию некоторых свидетелей этого действа, мы получили небывалый опыт. Теряя мужские идентичности, мы входили в новые отношения с людьми и пространством. Еще одним жестом освоения города был выход на улицы со своими стульями, чтобы удобнее было занимать любое место, которое нам понравится. Пушкинская, Триумфальная... на Красной площади наше путешествие прекратила милиция. Так мы возвращали себе город, в конце 1990-х уже отчужденный от нас новыми нормами общества потребления, дорогими кафе и приватизацией общих мест.
Такое искусство реализуется не в его институциональной репрезентации, а в силовых линиях неформализованных отношений сообщества. Эти жесты являлись достоянием только той непосредственной публичности, которую дает нам сам город. Мы ориентировались на собственные ощущения, ощущение освобождения. Мы не стремились создавать изображения для последующего их обращения в художественной системе или в СМИ, как того требует публичность медийная. Если документация и оставалась, то случайным образом. Нас интересовала непосредственность встречи, процесса, взаимодействия. Непосредственная публичность таких жестов и создавала сообщество. А интенсивность наслаждения от этих выходок превышала как соблазн социальной интеграции, так и страх ее лишиться. Эта непосредственная публичность одновременно отлична и от государственной публичной сферы, и от публичности, заданной логикой наемного труда и производства (художественного) товара. Она необходима для освобождения как художественного, так и политического жеста, для осуществления полного действия.
Описанные выше жесты играли, по-видимому, ту же роль для сообщества, что и произведения искусства подполья 1960—1980-х. Как и тогда, поиск художественных форм проходил с такой интенсивностью, поскольку достигалполноты действия[13], объединяя поиск новых состояний сознания с поиском новых форм жизни. Акционистские выходки, как и произведения искусства 1960—1980-х, были вплетены в ткань сообщества, восполняя его нужды и продлевая его становление. Они создавали реальность, которой жили участники сообщества: реальность их отношений друг с другом и с миром. Полноты действия они достигали еще и в том смысле, что совершались во всю силу желания этого действия, не ограниченного ни форматом, ни социальной стратификацией. Но в акциях появилось и одно существенное отличие от искусства сообщества 1960—1980-х. Акционизм показал, что в качестве искусства может обсуждаться сама ткань сообщества, а не только создающее ее произведение. Так искусство вновь — после опытов авангарда — было открыто в поступке, совершенном на виду у других[14]. И это позволило акционизму непосредственно соединить искусство с политикой.
ГОЛОС СООБЩЕСТВА
Акционизм следовал за динамикой сообщества. В начале 1990-х он продолжал освобождение сообществом публичного пространства через нарушение последних существующих в нем запретов. После 1993 года, когда сообщество окончательно потеряло город, он оспаривал право власти на репрезентацию сообщества, настаивая на иных формах политики. В этой логике были сделаны главные акции второй половины 1990-х: «Первая перчатка» (1995) Александра Бренера, вызвавшего президента Б. Ельцина на боксерский бой, «Баррикада» (1998), «Мавзолей» (1999)... И это был не только вызов или туманное послание власти, как большинство акций начала 1990-х, это было и обращение к дальнему другу, открытость, стремление получить какой-то ответ.
Акционисты, от Э.Т.И. и Бренера до Pussy Riot, никогда не покидали центральных площадей, напоминая о том, что город принадлежит каждому. Казалось, что подводящий итог «шоковой терапии» экономический кризис 1998 года, вместе с распространенным разочарованием в реформах давал новый шанс сообществу — и акционизму — в борьбе за город.
При подготовке к акции «Баррикада» на Большой Никитской, проведенной в годовщину Мая 68-го, организаторы связались с Даниэлем Кон-Бендитом, чтобы получить от него приветственное письмо. Но важнее была связь с этой революционной традицией на уровне самой формы действия. «Баррикада» сохраняла сообщество, приводя его в политическое состояние, состояние столкновения. В отличие от большинства других акций, совершаемых перед безучастным зрителем, «Баррикада» была открыта к участию. Более двухсот человек, приглашенных по «сарафанному радио», стали в тот день в меру своего желания акционистами.
В акте радикального неповиновения акционисты провели линию разделения между обществом и сообществом прямо поперек оживленной улицы в центре Москвы. Случайные прохожие также могли присоединиться к действу, проникнув на ту сторону баррикады, чтобы оказаться по ту сторону общества. Теряя свои идентичности, они могли обрести себя в единичностях, рождаемых во встрече с другими. Помню, мне было страшно, но я помню и незабываемое ощущение свободы — она добывалась из коллективного столкновения c привычно разлитыми в городском пространстве властью нормы и властью полиции. «Баррикада» делала явным присутствие этой власти, скрытое за привычкой подчиняться ей, потому что на время отменяла неизбежность этого подчинения. Радикальность такого неповиновения заключалась в том, что телесно и чувственно ставила под вопрос основания общественной власти, оспаривая саму готовность подчиняться каким-либо извне навязанным правилам.
Такой жест, прерывая власть общества над пространством и утверждая в нем власть конкретного коллектива, высвобождает в последнем колоссальную энергию. Если тело находится в городе, то прежде всего оно имеет право на наслаждение городским пространством вместе с другими. «Баррикада» осуществляла это право на наслаждение, еще только ждущее своего утверждения в политической практике. Брутальность полицейского и судебного насилия, обрушиваемого на демонстрантов, следует понимать как реакцию именно на публичную демонстрацию коллективного наслаждения.
Склеенные скотчем картонные коробки, картины, лозунги на французском, присутствие телекамер — все это превращало реальное столкновение с милицией в игру, в театр, где есть только актеры. Декорации привели в шок слуг порядка. Милиция более четырех часов не решалась на насилие в отношении главных действующих лиц этого представления, в котором, вплоть до финала, ей была уготована роль статиста. Картонная баррикада работала, то есть выполняла свою функцию баррикады, остановив оживленное движение в центре Москвы. И в то же время она бросала интеллектуальный вызов участникам и зрителям, ставя вопрос о формах политического действия и места в нем искусства.
Смысл акционизма не ограничивается и тем, чтобы быть последним прибежищем активизма в ситуации общей аполитичности, не позволяющей рассчитывать на результат[15]. Сам жест телесного неповиновения делает акционизм причастным политике. Его результатом становится полученный участниками акции опыт освобождения. Но рассчитывали акционисты и на другой результат. «Баррикада», как и последующая акция «Против всех» — когда во время думской предвыборной кампании 1999 года акционисты растянули транспарант с надписью «ПРОТИВ ВСЕХ» на Мавзолее Ленина, — должна была стать агитационным искусством, чем-то вроде плаката, развернутого в телеэфире. Эти акции были попыткой некоторых участников уже распадающегося сообщества создать революционный импульс для трансляции его миллионам телезрителей.
Но ни «Баррикада», ни «Против всех» не стали в полной мере акциями политическими, потому что не были частью политической ситуации, инициировать которую они притязали. Несмотря на то что «Баррикада» состоялась в тяжелой экономической ситуации, когда накануне дефолта 1998 года цены взлетели в несколько раз, ее вспышка не вызвала пожара в столице — возможно, потому, что акционисты действовали вне какой-либо организационной или хотя бы декларированной связи с большими протестующими коллективами. Акционисты как будто не замечали их. А в этот момент, на пике шахтерской «рельсовой войны», вся страна была охвачена волной железнодорожных «перекрытий».
Это были акты искусства сообщества, состоявшиеся не только в непосредственной публичности для их участников и свидетелей. Благодаря их трансляции по центральным каналам телевидения акции становились голосом сообщества, актами искусства, реализованными в телеэфире и пробивающими брешь в медийной репрезентации действительности. Во всеуслышание они заявляли о существовании сообщества и о том, что оно собой представляет.
Но стало ясно, что, промелькнув в новостях, любая экстравагантная выходка может быть воспринята дальним другом, однако не способна вызвать восстание. Напротив, акция «Против всех» спровоцировала давление спецслужб на наиболее деятельных акционистов, нейтрализовав их. Стратегия медиаагитации не сработала. Но, парадоксальным образом, акционисты следующего десятилетия взяли на вооружение именно ее. (Вспомним хотя бы акционистскую тактику нацболов.) И надо сказать, что эта стратегия до сих пор очень популярна среди политических активистов в России.
Но если революционная агитация телезрителей была в конечном счете признана провальной, то все же она не являлась совершенно бессмысленной. Акции 1990-х всегда производили сильный эффект, хотя и не тот, ради которого совершались. Будучи не в состоянии радикально изменить общество, они вновь и вновь длили сообщество, публично утверждая его в прерывании Зрелища, этого главного мифа современности.
АКЦИЯ БЕЗ СООБЩЕСТВА
В 2000-е, под давлением логики рынка и институций, а также возрастающего государственного контроля, сообщество почти исчезает в Москве. Если в 1991-м на улицах города все были «своими», а к концу 1990-х «своих» узнавали друг в друге лишь единицы, то Москва 2000-х — это уже город «чужих». Годы «путинской стабильности» принесли жителям столицы радости частного потребления, оказавшиеся более привлекательными, чем далекие горизонты общего. Конечно, сообщество никогда не исчезнет окончательно, будучи неотъемлемой частью нашего существования, но оно может быть забыто ради общества, подчиняющего нашу изобретательность и эмоциональность логике производственного процесса. К тому же те, кто не повинуется этой логике, рискуют быть выброшены за пределы общества. В 2000-е, спасаясь от репрессий, часть акционистов иммигрировала в Европу, часть оставила акционизм. Кто-то интегрировался в появившуюся в России систему искусства. С начала и до второй половины 2000-х только нацболы делали нечто близкое к акционизму. Правда, их акции, как и сама НБП, несли в себе двойственность, будучи одновременно причастны и сообществу и идеологизированной партийной структуре.
Между тем, в середине 2000-х возникает новая волна акционизма. Теперь он уже испытывает на прочность не столько нормы общества потребления, сколько набирающие силу институты полиции и церкви, захватившие в новом десятилетии пальму первенства в наступлении на мир-как-общее. Однако в условиях, когда стратегия медиаагитации не работает, а сообщество деградировало, что представляют собой акции таких групп, как Война и Puissy Riot?
Согласно Алеку Эпштейну, значимость группы Война определяется беспрецедентным интересом к ней посетителей социальных сетей[16]. Конечно, это делает ее интересной в качестве объекта исследования. Благодаря своей популярности акции группы Война позволяют лучше понять плачевное состояние умов россиян: презрение и ненависть к власти, увенчанные отсутствием каких-либо общих идей по поводу желаемых перспектив[17]. Но что можно ответить на вопрос о политическом значении группы? Оно вовсе не так велико. Причиной тому — обращение группы исключительно к «виртуальному сообществу». Но как сообщество не может длиться без события встречи, так и политика не может быть виртуальной. Сотни тысяч комментариев и упоминаний группы в прессе соседствовали с их изоляцией в качестве политических активистов.
Несмотря на удачные попытки привлечения новых участников, группа вынужденно пробуксовывала в отсутствие питательной среды. Именно поэтому ей оставалось лишь развлекать потребителей медиаконтента. В силу чего этот смелый и творческий порыв оказался не в авангарде сопротивления, а в авангарде Зрелища, из которого хотел вырваться[18]. Поэтому с утверждением Антона Николаева о большей политизированности акционизма 2000-х по сравнению с акционизмом 1990-х[19] можно согласиться лишь с одним уточнением. Акционизм 2000-х более политизирован лишь на уровне риторики, однако в отсутствие сообщества потерял действительно политическое значение.
В 1990-е тесная связь художественной среды и акционизма обеспечивала последний серьезными ресурсами осмысления. Да и сами акционисты много внимания уделяли артикуляции своих взглядов во множестве текстов и манифестов. Группа Война заменила интеллектуальную работу пиаром в исполнении Алексея Плуцера-Сарно. А участницы Pussy Riot, несмотря на заявления о принадлежности к неавторитарному левому движению[20], на суде воспроизводили общеоппозиционный дискурс, сводящийся к защите прав человека, базовых демократических свобод и обличению режима. Не говоря уже о выражении поддержки некоторым харизматическим «лидерам оппозиции», которых невозможно назвать ни антиавторитарными, ни левыми[21].
Еще одна проблема связана с отсутствием общей этики, которая может возникнуть только в развитом сообществе. Поэтому, противопоставляя себя художественной или музыкальной индустрии, и Война и Pussy Riot оказались слишком уязвимы перед господствующими императивами пиара и копирайта, удаляющими нас от общего. Именно этим обусловлены многочисленные конфликты как внутри обеих групп, так и между ними.
Согласно заявлениям участников группы Война, их стратегия заключается в том, чтобы своими акциями избавить людей от страха радикального действия и спровоцировать появление новых акционистов[22]. Каждый может использовать название Война. Так должен произойти рост движения, политическая позиция которого заключается в отказе от денег и экспроприации всего необходимого в супермаркетах.
Стратегия Pussy Riot схожа, за вычетом радикального эксперимента с отказом от денег. Зато они более преуспели в деперсонификации, преодолении идентичности. Под цветной «балаклавой» может скрываться кто угодно, и значит, Pussy Riotможет стать любой. В поддержку группы выступили множество людей в «балаклавах» по всему миру. Однако эти акции не были столь же яркими и не преследовали иных целей, помимо выражения солидарности с осужденными. К настоящему моменту нельзя сказать, что Pussy Riot удалось создать движение; сегодня очевидно, что проблема не в недостатке популярности. Как и в 1990-е, медиаагитация по-прежнему не годится для этих целей.
Акционизм 2000—2010-х берет на вооружение стратегию медиаагитации 1990-х. Но в отсутствие сообщества она полностью нейтрализуется контекстом классической политики и логикой медийного развлечения[23]. Если мы не удовлетворены интеллектуальной нищетой классической политики и локализующей политический жест коммодификацией художественной системы, необходимо искать другие решения.
Одно из таких решений — стратегия «Лаборатории Поэтического Акционизма». В тексте, сопровождающем акцию «Много буков», участники «Лаборатории» декларируют дистанцию по отношению к художественной системе[24]. На практике они критикуют эту систему изнутри (как в упомянутой акции) или посредством интервенций (акция «Время говорить»[25]) на ее территорию. Таким образом, они как бы отделяют настоящее искусство и настоящих его ценителей от «концентрата репрезентаций, стремящихся повысить собственную символическую стоимость»[26]. В отсутствие политически весомого сообщества они действуют подобно неофициальным художникам 1960—1980-х, создавая искусство сообщества как интеллектуальные условия жизни сообща.
Это важная работа, но искусство сообщества не является политическим до тех пор, пока сообщество не занимает общие пространства, подчиняя их своей динамике, или не прорывает завесу Зрелища. Поэтому наиболее политизированный из участников объединения, Роман Осминкин, выступает с концертом на профсоюзном митинге[27]. Вместо того чтобы довериться контексту классической политики, он выстраивает иной политический контекст, который, пользуясь его собственным выражением, можно назвать «тру-марксистским». Но является ли подключение к профсоюзной митинговой машине действенным выходом из ситуации отсутствия сообщества?
Пиком политизации «Лаборатории» стал транспарант Павла Арсеньева, растянутый во время одного из больших митингов последней волны протестов. Фраза «ВЫ НАС ДАЖЕ НЕ ПРЕДСТАВЛЯЕТЕ» по-настоящему политична именно потому, что продемонстрирована в ходе уличной акции; в то же время она становится политической благодаря своей поэтической состоятельности. Этот жест является полным как акт мысли, состоявшийся на виду у многих в пространстве манифестации. Его смысл заключается в противостоянии сценической машине репрезентации, в которую стремились втиснуть протест так называемые лидеры оппозиции. Лозунг призван вернуть манифестантам состояние сообщества. Такое возвращение состоялось в той мере, в какой он был разделен многими. Но в отсутствие достаточных условий для кристаллизации сообщества разделяющие этот лозунг люди просто не могли встретить друг друга.
Итак, в отсутствие необходимых сообществу условий акционизм второй волны в целом теряет политичность, утопая в репрезентации. Какие же новые горизонты открывает перед нами возвращение политики на улицы больших городов в России?
ПОЛИТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО
На острую нехватку общих пространств и виртуализацию сопротивления можно ответить только созданием таких пространств и своим личным присутствием в них. «Чтобы имела место политика, должно появиться тело», — писала Джудит Батлер в сентябре 2011 года, осмысляя новые формы манифестаций в Египте и Сирии[28], распространившиеся потом по всему миру. Согласно Батлер, политическое значение сегодня приобретают не только публичные слова и поступки, но и все условия, необходимые для поддержания существования тел. Потому что вопросы политики ставятся в непосредственной связи с улучшением этих условий. Какие же ответы на вопрос о политике и искусстве дает нам новый для Москвы опыт, полученный в лагере Occupy на Чистых прудах?
Какие формы искусства готовы раскрыться политике? Проведенные за время существования лагеря выставки плакатов и графики входили в противоречие с динамикой сообщества вместо того, чтобы длить его. Они возвращали нас к старой художественной логике, разделяющей активного художника и пассивного зрителя. Изображение может раскрыться политике сообщества, только если сыграет роль в преодолении этого разделения, включая действия того, кто раньше был просто зрителем, в акт искусства.
В то же время уличный лагерь обладал и новым потенциалом искусства, пусть еще не осознанным и потому не в полной мере реализованным летом 2012 года. Потенциал этот заключался в самих отношениях между участниками лагеря, в той легкости, с какой каждый мог найти поддержку в реализации своей инициативы. Происходившее в лагере напоминало стремительный процесс самоорганизации на рубеже 1980—1990-х, но в миниатюре. Подчеркивая коллективный и децентрализованный характер такого художественного действия, можно сказать, что искусство заключалось в выстраивании отношений, в самих актах самоорганизации.
Оно могло возникнуть в конструировании пространства, произнесении речи, совершении поступка, создании рабочих групп... Любое из этих действий могло стать взаимодействием на пределе. И, наконец, искусство могло появиться в ходе проведения ассамблей. Сложно предоставить документацию моментов искусства, искрящихся здесь и там в этом интенсивном потоке единичностей. И все же я помню, каким высоким драматизмом была исполнена ассамблея, во время висящей в воздухе опасности разгона лагеря принимавшая решение о его дальнейшей судьбе. Мы все были и актерами этой драмы, и, одновременно, ее коллективным режиссером.
Какая политика готова раскрыться искусству? Тот факт, что само сообщество создается искусством и манифестирует себя в искусстве, определяет ответ на этот вопрос.
Речь идет о политике сообщества. Если на рубеже 1980—1990-х теневое развитие сообщества опережало его публичное появление, то во время последней волны протестов сообщество возникало в уличных манифестациях. Оно начиналось в редких встречах и обменах мнениями за кулисами сценической машины. Но затем превратило в политический жест само создание условий бытия-вместе в политическом лагере. Сообщество делает общим пространство сквера, организует кухню и туалеты, днем находит пространство для встреч, лекций, концертов и обсуждений, а ночью обустраивает место для сна.
Сообщество отторгает руководство политических лидеров. И выбирает для принятия общих решений практику ассамблеи, абсолютно открытую участию любого. Так, избегая институционального опосредования, политическая организация совпадает с теми, кто организуется. И это свидетельствует о появлении новых форм в локальной политике. В 1990-е сообществу недоставало таких форм, противостоящих личному присвоению общей власти. В 2012-м, в ситуации нехватки сообщества, только само его создание возвращает политический смысл акционизму[29].
Становление сообщества прямо посреди города является политическим актом, актом радикального неповиновения, телесно и чувственно оспаривающим господствующие формы совместной жизни. Тем самым сообщество подчиняет городскую среду своей динамике, утверждая свое право на город. Здесь его становление в актах искусства является частью борьбы за общее пространство. И в этой ситуации искусство сообщества становится политическим искусством.
Политический лагерь стал площадкой для множества встреч, совместных действий и организации нового быта. Но все это было выставлено напоказ не для медийного созерцания. Лагерь предоставлял себя оценивающему взгляду города и взывал к участию в многогранном коллективном эксперименте. Он служил также примером полного действия, которое можно осуществить и в других городах. Такая агитация от лица воплощенных форм жизни оказалась успешней классической агитации от лица идей[30]. В горизонте сообщества логика участия преодолевает логику представительства в ее художественном и политическом измерении (когда художник претендует представлять эстетический горизонт народа, так же как политик претендует представлять его политический горизонт). И даже задачи медиатрансляции берут на себя участники лагеря, прерывая своими вовлеченными репортажами холодное Зрелище, поставляемое СМИ.
Однако организация коллективной жизни в городском сквере не является ни единственной, ни достаточной формой политики. Вспомним условия существования сообщества в 1990-е, чтобы без труда перенести мысль о сообществе с маленькой площадки в центре города на весь мегаполис. И если на рубеже 1980— 1990-х эти условия достались нам в наследство от СССР, то сегодня становление сообщества и развитие акционизма необходимо связано с их созданием.
* * *
Итак, несмотря на яркий «политический» медиаэффект, которого удается достичь некоторым современным акционистам, заставляющим говорить о себе саму верховную власть, политические горизонты акционизма связаны прежде всего с другой политикой — политикой сообщества.
Формы жизни и формы публичных действий акционистов бросают вызов существующему общественному устройству. В противовес ему они развивают особые отношения сообщества и практику публичного действия на виду у многих. Искусство сообщества становится политическим, когда длит сообщество, делая его частью политической ситуации. В этом и заключается выход из тупика институционального политического искусства, которое способно лишь декларировать политичность, оставаясь при этом в рамках отношений наемного труда.
Сегодня перспективы акционизма связаны с его способностью к самоорганизации, созданию условий сообщества и свободной публичности — и, в силу этого, к совершению полного жеста.
[1] Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни / Пер. с нем. и англ. В.В. Бибихина. СПб.: Алетейя, 2000. С. 14— 16. Возможно, именно эти идеи Арендт дали импульс размышлениям Алена Бадью о том, что в СССР, державшем публичную сферу под контролем жесткой государственной цензуры, политики не было вовсе. Появление в России политики — одна из немногих бесспорно положительных черт постсоветских трансформаций. И несоразмерность наказания акционистов (как и многих других активистов) совершенным ими поступкам свидетельствует не столько о поддержании законности, сколько о наступлении государства на саму возможность политики. Таково обвинение, которое акционизм выдвигает в ответ на судебные преследования акционистов.
[2] Там же. С. 48. Для Арендт человеческая свобода связана с возможностью выйти за пределы поддержания своей жизни и жизни своей семьи. Свободный человек может действовать за пределами обязательств, взятых в ходе участия в разделенном труде. Его свобода заключается в том, чтобы вне подчинения чьим-либо приказам проводить свою линию в становлении общего мира.
[3] Арендт ссылается на Демокрита и Платона, настаивающих на существовании государственного искусства, которое нужно приравнивать к исполнительским искусствам, медицине или кораблевождению, танцу или театру, в противоположность практикам «создания», для которых важен лишь получающийся в результате предмет (Арендт Х. Vita activa, или О деятельной жизни. С. 275).
[4] Там же. С. 306.
[5] И это касается международного контекста современной политики, «требующей задействовать этико-эстетический уровень трансформации жизни в хорошую и прекрасную жизнь и требующей становления форм совместной жизни по всему миру» (Raunig G. Factories of Knowledge. Industries of Creativity. Los Angeles: Semiotext(e), 2013. P. 152).
[6] «...По мере того как действительность "реального" коммунизма была обнародована, стало очевидно, что не только сам смысл и употребление слов "коммунизм", "социализм", а также "марксизм" стал вновь достойным изучения, но и само это изучение стало необходимостью» (Нанси Ж.-Л. Непроизводимое сообщество / Пер. с фр. Ж. Горбылевой, Е. Троицкого. М.: Володей, 2011. С. 16). Поскольку русский перевод этой книги, включая название, крайне неудачен, далее мы ссылаемся на французское издание 1986 года. Но так как предисловие Ж.-Л. Нанси, написанное в 2002 году, доступно только по-русски, мы вынуждены пользоваться переводом.
[7] Там же. С. 15.
[8] «В прерывании уже больше нечего делать с мифом, в той мере, в какой миф — это всегда завершение, осуществление. Но прерывание не является тишиной — у которой и самой может быть миф или которая и сама может быть мифом в одном из его осуществлений. В прерывании мифа нечто дает себя услышать — это то, что остается от мифа,
когда он прерван, и что есть не что иное, как голос самого прерывания, если можно так выразиться.
Этот голос и есть голос сообщества, или страсти сообщества» (Nancy J.-L. La Communaute desreuvree. Paris: Christian Bourgois, 1986. P. 155).
[9] «Есть голос сообщества, обретающий членораздельность в прерывании — и даже вследствие самого прерывания. Этому голосу прерывания было дано имя: литература...» (NancyJ.-L. Op. cit. P. 157). Нанси связывает бытие-вместе не только с литературой, оно заключено и «в письме, некоем голосе, в особой музыке, но также и в живописи, танце, в мыслительном упражнении...» (Ibid. P. 161).
[10] «Вернемся в эпоху оттепели, когда после разоблачения культа личности Сталина на XX съезде партии начали проявляться первые жесты социального освобождения от господства знаков политической идеологии. И здесь важно отметить, что это уже были не просто конкретные люди, пытавшиеся по возможности избежать в своем частном жизненном опыте столкновения с советской идеологией и политикой. Возникли новые типы общности, которые не заявляли о себе на политической сцене, они не могли сформироваться как социальные группы, сообщничество этих индивидов было невидимым, но, будучи одинокими в толпе, они без труда опознавали друг друга, устанавливая между собой особые молчаливые связи» (Аронсон О. Богема: опыт сообщества. Наброски к философии асоциаль- ности. М.: Прагматика культуры, 2002. С. 53).
[11] Его книга о 1960—1970-х открывается этой темой и содержит множество ее вариаций. «Попробую вспомнить самостоятельную работу "для себя", а не для "для них", потому что учеба и в школе художественной и в художественном институте вся как бы была "для них", а не "для себя", чтобы "они" были довольны, не выгнали (из школы, института), чтобы все было похоже на то, что "они" требуют; и вот эта разведенность, несводимость "для них" и "для себя", окончательная и полная уже была заложена в школе и институте» (Кабаков И. 60—70-е. Записки о неофициальной жизни в Москве. М.: Новое литературное обозрение, 2008. С. 11).
[12] Цветков А. Баррикады в моей жизни. Екатеринбург: Ультра. Культура, 2006.
[13] Что понимается здесь под полнотой действия, хорошо показывает следующая цитата из статьи о позднесоветском подполье: «Важно понять уникальность отношений, в которых находились между собой литературная работа и жизнь, быт и поведение. Эти области в любом случае ставят одна другой свои условия, но здесь, в подполье, это начиналось сразу, с первых шагов. Поиск новой литературной формы был неотделим от нового состояния сознания и иного строя жизненного дыхания» (Айзенберг М. К определению подполья // Знамя. 1998. № 6 (http://magazines.russ.ru/znamia/1998/6/krit.html).
[14] Мне могут возразить, что еще до появления акционизма существовали перформансы. Но это возражение справедливо лишь отчасти, поскольку перформансы 1980-х, как правило, требовали маркированного художественного пространства и были еще подчинены логике создания изображения, а не логике создания отношений, встречи.
[15] Конечно, политика сообщества совершается скорее в больших уличных скоплениях, чем в небольших акциях. Но я не могу согласиться с Анной Зайцевой, которая в своей статье о «спектакулярном протесте» представляет акцио- нистский «драйв и угар» своего рода прибежищем в ситуации «апатии и аполитичности большинства населения», отсутствия «надежды на изменение соотношения сил» и нехватки «расчета на результат». На мой взгляд, акцио- низм, не являясь решающей политической силой, все же открывал новые горизонты митинговой активности (см.: Зайцева А. Спектакулярные формы протеста в современной России: между искусством и социальной терапией // Неприкосновенный запас. 2010. № 4 (72) (http://magazines.russ.ru/nz/2010/4/za4.html)).
[16] Нужно добавить, что ее популярность подстегивала и политических активистов 2000-х, по-прежнему тактически ориентированных на проведение медиаакций.
[17] «Ненависть к государственной власти, ее силовым структурам и судебной системе, повсеместно воспринимаемым как продажные, коррумпированные и заведомо недружественные гражданам, смогла объединить вокруг группы симпатии значительного числа россиян, а отсутствие какой-либо содержательной доктрины позволило избежать расколов, неизбежных в ситуации, когда в обществе нет согласия относительно самых базовых векторов желаемого развития» (Эпштейн Алек Д. Арт-активизм в отсутствие публичной политики. Группа «Война»: от зарождения - к всероссийской известности // Неприкосновенный запас. 2011. № 5 (79) (http://magazines.russ.ru/nz/2011/5/e10.html)).
[18] «По замыслу участников, эта акция [«Автопробег несогласных»] должна была показать, что контроль над обществом — это контроль над сексуальной сферой. И единственный возможный протест, который не будет вписан в политический спектакль, - это демонстрация сексуальной свободы» (Блог Антона Николаева. 2008. 17 сентября. Цит. по: Эпштейн Алек Д. Арт-активизм в отсутствие публичной политики...).
[19] Николаев А. Артивизм и акционизм // Блог Антона Николаева (http://halfaman.livejournal.com/510998.html).
[20] Гладин Е. «Мы не хотим торговать женским лицом»: интервью // Московские новости. 2012. 24 января (http:// pda.mn.ru/moscow_people/20120124/310329193.hml).
[21] Толоконникова Н. Непроизнесенное последнее слово // Блог Нади Толокно. 2013. 27 апреля (http://www.echo.msk.ru/blog/tolokno_25/1062456-echo/). См. также:http://wisegizmo.livejournal.com/55959.html.
[22] Еремеев С. Арт-группа «ВОЙНА»: «Мы меняем атмосферу безнадежности» // Новый смысл. 2011. 28 февраля (http://www.sensusnovus.ru/interview/2011/02/28/5767.html); Шабохин С. Интервью с российской арт-группой «Война» // Art Activist. 2011. 3 ноября (http://artaktivist.org/intervyu-s-rossijskoj-art-gruppoj-vojna/).
[23] Этой проблеме посвящена статья: Виленский Д. Критика «живого романтического образа // Художественный журнал. 2011. № 81 (http://permm.ru/menu/xzh/arxiv/81/10.html).
[24] Текст к акции «Много буков», опубликованный на сайте группы:http://poetryactionism.wordpress.com/page/3/.
[25] Там же.
[26] Там же.
[27] Осминкин Р., Командиров А. Митинг за достойный труд. Видео доступно по ссылке: http://www.youtube.com/watch7v=kgmcUJL4SuE.
[28] Butler J. Bodies in Alliance and the Politics of the Street // eipcp. 2011. 09 (http://www.eipcp.net/transversal/1011/butler/en).
[29] Акция на Чистых прудах длилась немногим больше недели. Но поскольку она была включена в становление сообщества, ее влияние на политико-художественную ситуацию в плане изобретения и опыта новых форм (взаимо)действия сравнимо с годами деятельности акционистских групп.
[30] В этом отношении опыт политических лагерей оказался чрезвычайно успешным. С момента своего возникновения на площади Тахрир тактика лагеря быстро распространилась по всему миру. Что же касается российского опыта, то в Нижнем Новгороде техника ассамблеи стала основным способом принятия решений для всего протестного движения.