Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №125, 2014
Строго говоря, данная статья не имеет прямого отношения к деятельности издательства «Ардис». В центре внимания здесь находятся не явления позднесоветского литературного андеграунда, получившие наименования «самиздат» и «тамиздат». Моя работа посвящена литературе, вполне легитимно печатавшейся в Советском Союзе в 1950-е и 1960-е годы, а главное — общественной полемике, разворачивавшейся вокруг этой литературы. Изучая взаимоотношения между опубликованными текстами и их читателями, я преследую цель рассмотреть некоторые механизмы и следствия интеллектуальных перемен, происходивших в советском обществе. Важно и то, что два литературных мира, официальный и контркультурный, находились в тесном взаимодействии. Именно положение в официальной литературе породило андеграунд, где во второй половине ХХ века оказались сотни произведений, многим из которых суждена была слава. Статья освещает некоторые подробности этого литературного пейзажа. Значительная ее часть посвящена общественному воздействию самого значительного литературного явления тех лет — журнала «Новый мир».
С отстранением Н.С. Хрущева от власти в октябре 1964 года оттепель не закончилась. Более того, долговременное воздействие оттепели оставалось мощным на всем последующем протяжении советской и даже постсоветской истории. И однако же, во второй половине шестидесятых положение в культуре начало меняться. Речь не только об усилении официальной цензуры: как раз в этом направлении новое руководство страны во главе с Л.И. Брежневым действовало умеренно, во всяком случае, до вторжения в Чехословакию. Стала меняться идеологическая стратегия. Период между 1965 и 1970 годами можно назвать «Временем юбилеев», когда была организована серия масштабных и дорогостоящих торжеств в честь разных знаменательных дат гаветской истории. В их числе — двадцатилетие Победы (1965), пятидесятилетие Октябрьской революции (1967), пятидесятилетие Светской армии (1968) и столетие со дня рождения Ленина (1970). Советская система организации культуры и мобилизации общественных мнений часто действовала по юбилейному принципу: пропагандистские начинания узаконивались путем провозглашения логической связи между ними и некой приближающейся годовщиной, которой придавался соответствующий акцент[1]. В этом смысле юбилейные торжества второй половины 1960-х имели большое политическое значение. Идя наперекор недавнему обличению сталинского прошлого, юбилеи были призваны заново утвердить законность существующего строя. Историю страны в ХХ веке теперь полагалось праздновать как череду блестящих побед, а не переосмысливать как трагический источник скорби и коллективной памяти о человеческом страдании. Соответственно, примерно к 1966 году прямые упоминания о государственном насилии сталинской эпохи практически исчезли из средств массовой информации[2]. На этом фоне критическая позиция по отношению к советскому прошлому, которую занимал «Новый мир» Александра Твардовского, стала особенно неудобной[3]. Давление на журнал резко усилилось. Вторая половина шестидесятых также стала временем, когда стратегии литературных журналов — как «Нового мира», так и его противников — обрели зрелую форму.
Образованное общество тех лет — авторы, редакторы и их многосоттысячная (а часто и миллионная) читательская аудитория — тревожно следило за событиями литературной жизни, горячо их обсуждая. Всякий участник этой масштабной и сложной полемики понимал, что события эти выходят далеко за рамки литературы. Речь шла о политическом будущем страны.
ДЕЛО СИНЯВСКОГО И ДАНИЭЛЯ
Одним из таких событий стало дело Синявского и Даниэля. В глазах многих наблюдателей процесс над этими авторами в 1965—1966 годах знаменовал поворот к репрессиям в интеллектуальной среде и одновременно начало диссидентского движения[4]. Следствие и процесс по делу находились под контролем высших органов власти — Секретариата и Политбюро ЦК КПСС, включая лично первого (с апреля 1966 года — генерального) секретаря Л.И. Брежнева[5]. Информируя ЦК об откликах общественности на это громкое дело, сводки КГБ рисовали картину верноподданнического единодушия: советские люди якобы всецело разделяли позицию обвинения[6]. Однако знакомство с источниками показывает, что эта картина искажала истинное положение вещей. Мнения читателей были разнообразны и сложны, и ни о каком единодушии говорить не приходится.
Источники также показывают важные перемены в том, как люди откликались на сходные литературно-политические кризисы — например, на дело Синявского и Даниэля в сравнении с делом Пастернака 1958—1959 годов. Современники часто проводили параллели между этими делами. Полезно, однако, сопоставить не только сами дела, но и отклики на них читательской аудитории — те априорные выводы, которые советские читатели, не знакомые ни с полным текстом «Доктора Живаго», ни с произведениями Синявского и Даниэля, делали в своих письмах в журналы и газеты относительно главных фигурантов обоих дел, попутно высказываясь о литературе, политике, истории. Кратко опишу некоторые результаты этого сопоставления[7].
Письма, в которых Синявский и Даниэль осуждались, действительно, существовали в 1966 году, однако они перемежались со множеством писем поддержки, одобрения и защиты. Важно, что эмоциональная интенсивность самовыражения была присуща скорее «защитным», а не «обвинительным» письмам. Этим читательские отклики 1966 года отличались от реакции на дело Пастернака. Тогда, напротив, именно осуждение действий Пастернака в письмах читателей чаще всего имело эмоциональный и автобиографический, исповедальный характер. Среди других новых явлений в 1966 году были частое использование защитниками Синявского и Даниэля правовой лексики, упоминание демократии и прав человека, а также тесное переплетение этих доводов с напоминаниями о сталинском терроре.
Повышенное внимание к законности и частое использование правовой аргументации вообще были характерны для самых разных уровней советской культуры, общества и языка 1960-х годов. Вопросы права в те годы стали важны не только для профессиональных юристов, но и для широкой образованной общественности. На то были важные причины. Главная из них — стремление предотвратить повторение массовых репрессий. В значительной мере именно из этого стремления родилось советское правозащитное движение — как раз в шестидесятые годы и в связи с делом Синявского и Даниэля. Многие тогда пришли к мысли, что возобновление террора может быть предотвращено путем строгого соблюдения буквы закона, хотя бы советского. Люди начали обращать внимание (пусть и с долей априорного скепсиса и сарказма) на официальные, книжно-газетные определения социализма, включавшие в себя отсылки к нормам демократии и законности, и начали требовать от власти соблюдения этих норм[8]. Остро воспринимавшееся расхождение между словами и делами власти во многом объясняло, почему защитники Синявского и Даниэля выступали более эмоционально, чем обвинители. В своих письмах в инстанции люди требовали соблюдения основных норм демократического общества. Некоторые прямо утверждали допустимость открытого расхождения с официальной идеологией, но чаще всего авторы писем защиты требовали гласности суда и соблюдения презумпции невиновности (последняя широко обсуждалась в шестидесятые годы, но вплоть до постановления пленума Верховного суда СССР 1978 года не стала признанной нормой советского права)[9].
Эти требования были непосредственно связаны с памятью о сталинском терроре. Демократия и законность, вне зависимости от того, как именно авторы писем определяли эти понятия, стали в глазах многих людей гарантиями от возобновления массового уничтожения человеческих жизней[10].
В этом отношении происходившее в советском обществе в те годы в чем- то совпадало с тенденциями времени на Западе. После Второй мировой войны обостренное внимание к законности и праву стало характерно, например, для Западной Германии и Франции, где также было распространено убеждение, что в основе трагедий ХХ века лежало забвение и искажение правовых норм[11]. Другим сходством между советским и западными обществами была важная роль литературы в привлечении общественного внимания к недавнему трагическому прошлому и к опасности его возврата. Писатели поднимали эту тему не только в Советском Союзе, но и в западных странах: в качестве примеров можно привести Анни Ромейн-Фершоор в Нидерландах, Гюнтера Грасса, Рольфа Хоххута и Петера Вайса в Западной Германии[12]. Однако в силу русской культурной традиции воздействие литературы на осмысление темы государственного насилия в советском обществе стало особенно мощным.
Важно, что в 1966 году не пресса, а сами читатели, авторы писем задали тему государственного насилия в качестве повестки дня. Беспокойство читателей по поводу возможного возвращения террора не было реакцией на некий сценарий, предложенный средствами массовой информации. Если в 1958 году именно пресса (в первую очередь «Литературная газета» — своим подробным комментарием о «Докторе Живаго» с обширными цитатами из романа) задала тему революции и Гражданской войны как центральную для читательской полемики, то в 1966 году, напротив, средства массовой информации старательно обходили тему сталинских репрессий. На этот раз пресса не сообщала никаких подробностей о содержании произведений Синявского и Даниэля (а главной темой их было именно наследие террора)[13]. И тем не менее без всякого журналистского побуждения, по собственной инициативе читатели определили государственное насилие как основную для себя тему.
Сравнение языка читательских писем 1958 и 1966 годов указывает на то, что за семь с половиной лет в общественном сознании произошли важные перемены. Что-то теперь заставляло людей писать о демократии и законности столь активно и, главное, в такой прямой связи с проблемой массовых репрессий. Берусь утверждать, что эти перемены произошли благодаря широкому и достаточно открытому обсуждению темы сталинского террора в советской литературе и печати начала 1960-х годов. Во времена дела Пастернака, несмотря на недавний ХХ съезд партии, и даже при том, что знание о терроре было, несомненно, широко распространено в обществе, существовал громадный разрыв между тем, как проблема государственного насилия подавалась в средствах массовой информации (с иносказаниями вроде «культа личности Сталина», «нарушений социалистической законности» и пр.)[14], и тем, как эта проблема обсуждалась в частном кругу, за кухонным столом[15]. Соответственно, в середине и конце 1950-х годов относительно немногие авторы писем открыто признавали себя жертвами репрессий. Однако в начале шестидесятых, вскоре после ХХП съезда партии (1961), на несколько лет стало возможно гораздо более откровенное и подробное описание недавнего трагического прошлого в печати. Самым ярким примером является «Один день Ивана Денисовича» А.И. Солженицына, опубликованный в 1962 году. Разрыв между официально обсуждаемым и произносимым в частном кругу не исчез, но сузился. Подробное обсуждение темы террора в печати породило активный диалог между текстами и читателями. Диалог этот привел к массовому, глубокому и часто поразительно открытому переосмыслению прошлого и настоящего[16].
Подробности трагедий ХХ века, о которых с начала 1960-х стало возможно прочесть (конечно, далеко не все) в официально публикуемой литературе, изменили мировосприятие читателей. Во времена дела Пастернака боевые кличи эпохи революции, столкнувшие в начале века миллионы людей в братоубийственной войне, все еще имели власть над множеством умов. В 1958 году русская революция и Гражданская война, и в первую очередь вопросы о том, по какую сторону линии фронта в них находился человек, оставались в центре сознания множества советских людей. Как обвинители, так и защитники Пастернака спорили о том, является его роман советским или антисоветским, соответствует ли он стандартам верности общепризнанному идеалу революции[17]. К середине же 1960-х для многих на первый план вышло переосмысление политического насилия ХХ века — в первую очередь, насилия сталинской эпохи. Героика революции не вполне еще сошла со сцены и даже получила развитие с возрождением в 1950-х годах ленинской темы в искусстве и пропаганде. Однако само это возрождение, призывы «назад к Ленину» в эпоху оттепели являлись производными от нового знания о масштабах сталинского террора[18]. В 1958 году авторы писем в «Литературную газету» и «Новый мир» так страстно защищали революцию от посягательств «Доктора Живаго» не только из-за стремления оправдать свой личный опыт Гражданской войны (это было характерно для читателей старшего возраста). Другой причиной был страх крушения идеалов, охвативший многих после смерти Сталина и речи Хрущева на Двадцатом съезде. К 1966 году состояние умов стало еще более шатким и тревожным[19]. Под воздействием прочтенного в начале шестидесятых люди начали рассматривать весь советский строй как историческое производное от террора, как порождение не столько 1917-го, сколько 1937 года. Узаконенность пришедшей через литературу информации о человеческих трагедиях ХХ века в их стране поднимала вопрос о законности существования самой страны.
Новое присутствие в культуре темы террора также привело к переосмыслению понятия гражданства, причастности человека к обществу. Критерии этой причастности или, напротив, исключения из общества — таким критерием, например, в 1958 году еще казалась преданность делу революции — становились все менее ясными. Преданность делу революции не могла более служить объединяющим принципом, поскольку было официально признано, что преданность эта не помешала верным сынам революции уничтожать других ее сынов, столь же верных. Возможно, новым объединяющим знаменем могла бы стать память о Второй мировой войне. Однако проблемы террора она не решала: ведь и после войны советские люди продолжали уничтожать друг друга по чудовищным обвинениям[20]. Следует помнить и о том, что в середине 1960-х годов Великая Отечественная война лишь начинала занимать то центральное место в средствах массовой информации, которое будет ей отведено несколько лет спустя. Возрождение широкого празднования Дня Победы состоялось в 1965 году, когда, впервые с 1948 года, этот день стал нерабочим. Ко времени процесса Синявского и Даниэля в следующем, 1966 году новое общественное внимание к войне только набирало силу, а недавняя мощная литературная полемика об арестах, расстрелах и лагерях сталинской эпохи была свежа в памяти современников. К тому же вопросы о терроре подчас казались более сложными, чем вопросы о войне, — а ответы менее очевидными[21]. Начало и середина шестидесятых, возможно, были тем историческим моментом, когда для советской читательской аудитории проблема террора заслонила собою даже проблемы Второй мировой войны.
После того как печатное слово донесло до читателей повсеместность недавнего государственного насилия, всякие критерии деления на причастных и не причастных к обществу, на своих и чужих, начали терять смысл. Именно тогда, в шестидесятые, многие люди перестали искать для себя такие критерии. Вместо бесконечных призывов к очищению насилием, сотрясавших страну в течение полувека, появились письма — и их становилось все больше, — авторы которых говорили о своей усталости от кровавых социальных битв, о бессмысленности поисков очередных мнимых «врагов». Было бы преждевременно утверждать, что в этих письмах содержалось программное отвержение массового насилия. И все же они были первым признаком того, что постепенный отход от идеи этого насилия в сознании людей начался[22].
Источники по истории общественного сознания обречены всегда оставаться фрагментарными и непредставительными. Никакой источник никогда не позволит точно рассчитать, насколько распространены были в обществе те или иные идеи. В данном случае мнения, о которых идет речь, были присущи прежде всего интеллигенции, притом, вероятно, не всей. Среди авторов писем, заявивших о своей профессиональной и социальной принадлежности (а делали это отнюдь не все авторы), мы видим экономиста, юриста, учителя, доцента, двух младших научных сотрудников, двух инженеров, но лишь двоих солдат и троих рабочих. Однако, хотя перед нами в основном интеллигенция, не стоит отметать ее как нечто несущественное. Такой подход повторял бы примитивизм советского школьного обществознания. Интеллигенция 1960-х годов вовсе не была каким-то «узким кругом, страшно далеким от народа». Это был большой, быстро растущий и важный класс образованных профессионалов, неотделимых социально и культурно от остального общества[23]. Кроме того, в истории идей важны не столько определенные цифры в некий конкретный момент (даже если бы их удалось установить), сколько динамика и долгосрочные процессы. С этой точки зрения новые представления, появившиеся в шестидесятые годы, были симптоматичны. Пусть и присущие пока далеко не всем, в недалеком будущем эти представления начали определять сознание все большего числа людей.
ТЕ ЖЕ И ЗАПАД
При всем сказанном выше было бы ошибкой думать, что защитники Синявского и Даниэля всецело и недвусмысленно выступали на стороне двух опальных писателей. Как раз наоборот. Хотя многие признавали право автора печататься где угодно, включая Запад, никто, за исключением авторов нескольких воинственных анонимных посланий, особенно не восторгался поступком Синявского и Даниэля. Вместо аплодисментов даже в лагере защитников мы наблюдаем холодное отстранение[24]. Эта холодность должна быть объяснена.
Авторы писем оставались советскими людьми. Некоторые из защитников даже призывали официальную власть поменьше заботиться об идеологическом здоровье читателей, поменьше охранять их от воздействия со стороны Запада, поскольку это воздействие ни в коем случае не способно подорвать устои советского мироощущения[25]. Даже воинственные антисоветские послания отражали прежде всего причастность их авторов ко многим элементам советской культуры[26]. Одним из таких элементов было традиционно-опасливое, если не враждебное отношение к Западу. Несмотря на масштабное культурное сближение с Западом, происшедшее в эпоху оттепели[27], многие сохраняли настороженное отношение к иностранцам, воспринимая связи с ними как опасные, в лучшем случае чрезвычайные[28]. Пусть и не возражая против взаимодействия с Западом, на практике далеко не все были к нему готовы. Несанкционированная публикация за рубежом гипотетически не отвергалась, но воспринималась с неловкостью.
Неловкость вызывало то, что формально Запад оставался враждебным для советской страны лагерем. Авторы писем часто отождествляли публикацию «там» с западными политическими интересами и, даже признавая, что писатель мог того не желать, полагали, что враждебный лагерь использует публикацию в своих интересах. Точно так же обвинение в антисоветской агитации, предъявленное судом А.Д. Синявскому и Ю.М. Даниэлю, основывалось не только на содержании их текстов, но и (пожалуй, в первую очередь) на избранных ими способах действия. Обвинение утверждало, что сам факт несанкционированной публикации на Западе превратил тексты Абрама Терца и Николая Аржака в оружие, которое западная пропаганда могла обратить и обратила против СССР[29].
Многие советские читатели разделяли эту точку зрения. На практике право писателя публиковаться где угодно могло быть реализовано лишь в каком-то другом мире, не расколотом холодной войной. Примечательно, что сами Синявский и Даниэль на следствии и в суде убедительно отвергли все обвинения, основанные на отождествлении автора с героем, однако были менее решительны при защите от другого обвинения: в самом факте публикации на Западе[30]. В своем последнем слове Юлий Даниэль сказал: «Мы виноваты — не в том, что мы написали, а в том, что направили за границу свои произведения... Как мы оба говорили на предварительном следствии и здесь, мы глубоко сожалеем, что наши произведения использовали во вред реакционные силы, что тем самым мы причинили зло, нанесли ущерб нашей стране»[31]. В первом же письме к родным из лагеря Даниэль вернулся к этой теме: «Еще раз: я признал себя (нас) виновным(и)только в том, что не пред- усмотрел(и) возможности использования этих произведений во вред России (если этот вред вообще был)»[32]. В сознании советского человека шестидесятых образы внешних врагов рассеивались медленнее, чем призраки врагов внутренних[33].
Эта настороженность по отношению к Западу, отсутствие симпатии к Синявскому и Даниэлю даже в письмах их защитников предлагает поправку к традиционно сложившемуся образу реформистской интеллигенции оттепельных лет, в пределах которого стремление к переменам внутри страны непротиворечиво соседствует со стремлением к «вестернизации»[34]. Действительно, желания внутренних перемен и сближения с Западом часто переплетались в сознании одних и тех же людей. Однако безупречный образ прозападного преобразователя-шестидесятника является не более чем еще одним призраком, столь же мифическим и эфемерным, как и его антитеза — образ закоренелого сталиниста, националиста и противника всяких преобразований. Действительность 1960-х была сложнее. Один и тот же человек мог восхищаться критическим реализмом «Нового мира», текстами Эренбурга и Солженицына, быть сторонником реформ и демократии, но при этом сохранять ощущение глубокой обособленности своей страны от внешнего мира.
И все же в конечном итоге стремление к переменам побеждало. Страх перед террором и желание не допустить его возвращения с лихвой перекрывали неприязнь к писателю, самовольно связавшемуся с Западом. Примером является сам главный редактор «Нового мира» Александр Трифонович Твардовский.
Связь дела Синявского и Даниэля с «Новым миром» отмечалась неоднократно. Твардовский публиковал работы Синявского в журнале, хваля их за точность литературного анализа и изящество стиля[35], и некоторые наблюдатели даже полагали, что все дело было затеяно как пролог и предлог для удара по «Новому миру». Именно этого, как показывает дневник Твардовского зимы 1966 года, он и опасался[36]. Однако он был полон решимости сохранить журнал. Заняв оборонительную позицию, он принял решение отстаивать принципы «Нового мира», при этом избегая скандальных публикаций, которые могли быть восприняты как вызов[37]. План был разумен: в таком громком деле главный редактор должен был соблюдать крайнюю осторожность. В публичных выступлениях Твардовский отзывался об обоих диссидентах неодобрительно[38].
Однако осуществить план не удалось. Во-первых, определение того, что считать политическим вызовом, зависело прежде всего от власти, а не от журнала. Во-вторых, принципы журнала по большому счету не допускали подобных компромиссов. Именно в 1966 году «Новый мир» опубликует некоторые по-настоящему взрывные материалы, которые повлекут за собой дальнейшие репрессии, — в первую очередь, статью В. Кардина «Легенды и факты»[39]. В-третьих, журнал оказался между молотом государства и наковальней общественных мнений — как советских, так и западных. Репутация «Нового мира» побуждала защитников Синявского и Даниэля обращаться к Твардовскому за поддержкой, которой тот заведомо не мог оказать.
Осложняло дело и активное участие западных средств информации. Так, в мае 1967 года к Твардовскому обратилась Лариса Богораз, супруга Юлия Даниэля и известный правозащитник. Ее письмо содержало впечатления от свидания с мужем в лагере и подробно описывало тяжелые условия содержания заключенных. Письмо представляло собой не только просьбу о помощи, но и открытый вызов и протест: копии письма Богораз отправила ряду известных литераторов[40]. Твардовский, как и другие, не ответил. После этого Богораз переправила письмо за границу, и вскоре советская аудитория услышала его текст в передаче западногерманского радио. В августе Твардовский вновь услыхал о письме — теперь уже от читателя своего журнала. Прослушав письмо в «радиопередаче из ФРГ», Иван Лысенко из поселка Саргамыс (Казахстан) был поражен тем, что Даниэля, человека слабого здоровья, сажали в холодный сырой карцер. Читателя возмутило, что Твардовский не отреагировал на обращение Богораз и не помог заключенному. «Это не по-джентльменски», — заключал он, добавляя: главный редактор «потерял лично мое, как поклонника его творчества, уважение»[41]. Твардовский не ответил и на это письмо. Что он мог сказать?
На самом деле отношение Твардовского к делу Синявского и Даниэля было более сложным и во многом совпадало с мнениями читателей, хотя он был гораздо лучше информирован о подробностях дела[42]. Питая уважение к Синявскому как литературоведу, Твардовский невысоко оценивал его и Даниэля поступок с нравственной стороны. Нет, он не считал их публикации на Западе серьезным преступлением. Да и с литературной точки зрения тексты, за которые авторы подверглись репрессиям, не произвели на него впечатления — а в отличие от многих других высказывавшихся, Твардовский эти тексты читал. «Прочел "Любимов" [Синявского], — писал он в дневнике 13 ноября 1965 года, — муренция»[43]. Неприязнь его к авторам диктовалась тем же самым мотивом, что и у многих современников: по его мнению, опубликованные за границей тексты могли стать орудием пропаганды, направленной против СССР. Вплоть до февраля 1966 года в дневнике Твардовский презрительно отзывался о Синявском и Даниэле, называя их «эти мазурики»[44].
А вот потом его мнение поменялось. Все изменил приговор от 14 февраля 1966 года, присудивший Андрея Донатовича Синявского к семи, а Юлия Марковича Даниэля к пяти годам заключения. Приговор произвел на Твардовского сокрушительное впечатление. Одно дело было осуждать писателей с нравственных позиций, но совсем другое — отправить двух живых людей в лагерь. Одно дело воображать себе неких врагов далеко на Западе, но совсем другое — возобновить физическое преследование живых людей как «врагов» в своей стране. После оглашения приговора Твардовский начал протестовать, написав несколько писем в секретариат Союза писателей, в Президиум ЦК партии и в другие органы власти, в которых предупреждал об опасности сползания страны обратно к террору. Едва ли он в корне поменял свое мнение о публикациях на Западе, да и в устных публичных комментариях он продолжал осуждать Синявского и Даниэля. Однако дневниковые записи Твардовского о них стали мягче, и он следил за их судьбой с большим беспокойством. На первый план вышли гораздо более важные соображения, чем недовольство «непатриотичным» поступком двух авторов[45].
Образы «врага» не исчезли из советского общества и культуры второй половины 1960-х. Однако, как и многие читатели его журнала, Твардовский прежде всего стремился не допустить материального воплощения этих образов: не допустить возвращения террора.
ПОСЛЕДНИЕ СРАЖЕНИЯ
Несмотря на зловещие симптомы, которые принесло с собою дело Синявского и Даниэля, культурная политика раннебрежневского времени между 1964 и 1968 годами оставалась достаточно мягкой. Резкое ужесточение идеологического курса произошло после военного вторжения стран Варшавского договора в Чехословакию в августе 1968 года. Вторжение также привело к нравственной и политической поляризации в среде интеллигенции. Одни все более отдалялись от режима, в их глазах окончательно скомпрометировавшего себя; другие, напротив, заняли консервативные, государственнические позиции. Все более важным становился вопрос, на чьей ты стороне[46].
Литературная полемика конца десятилетия обозначила последние оборонительные рубежи оттепели, и в первую очередь это ощутил на себе опять же «Новый мир». Главное цензурное ведомство страны, Главлит, регулярно отказывало журналу в публикациях или настаивало на бесчисленных изъятиях и исправлениях, задерживавших отправку номера в печать. Читатели до последнего момента не знали, выйдет ли следующий номер и будет ли в нем имя Твардовского. По сведениям Альберта Беляева, заведовавшего тогда сектором литературы Отдела культуры ЦК КПСС, именно в 1968 году секретари ЦК приняли негласное решение не отвечать на письма Твардовского и не встречаться с ним лично. Одновременно было решено принципиально «усилить» редколлегию «Нового мира». Хоть и отложенное на несколько месяцев, исполнение решения означало разгром журнала[47].
История этого разгрома достаточно хорошо известна. Не пересказывая ее, остановлюсь на некоторых подробностях взаимодействия между литературно-политической средой и читательской аудиторией конца шестидесятых. Главным для меня является следующий вопрос: что произошло с идеями и ценностями оттепели в менявшемся политическом климате тех лет? Насколько прочным оказалось наследие оттепели — в первую очередь, наследие критического переосмысления советской истории, вызвавшего столь мощную общественную реакцию в начале десятилетия?
В 1968—1969 годах казалось, что наследие это под угрозой. Каждый материал, проводивший линию «Нового мира», давался Твардовскому и его коллегам все большей кровью. Вслед за тем на журнал обрушивались новые, все более частые атаки критиков. Примеров много, но одним из наиболее ярких служит история с повестью (впоследствии романом) Николая Воронова «Юность в Железнодольске» и сопряженная с ней судьба статьи А.Г. Дементьева «О традициях и народности».
Публикация «Юности в Железнодольске», трагической книги о человеческих судьбах эпохи индустриализации, стоила Твардовскому нескольких месяцев упорной борьбы с Отделом культуры ЦК. Едва успев появиться в «Новом мире» в начале 1969 года, повесть вызвала мощную разгромную кампанию. Журнал обвиняли в очернении советского прошлого и в искажении образа советского рабочего[48]. Эти обвинения были не новы, и Твардовский реагировал на них достаточно хладнокровно. Однако на сей раз к традиционным противникам журнала присоединилась новая политическая сила — авторы, исповедовавшие идеи русского национализма.
В советском культурном пространстве второй половины 1960-х годов националистические движения находились на подъеме. Внимание исследователей, конечно, привлекает национализм русский, особенно учитывая поддержку, которой он пользовался в руководстве страны[49]. Однако взлет национализма был не только русским явлением. Сходные течения наблюдались и в других национальных сообществах, особенно в этнических республиках. Националистические течения тех лет надо рассматривать в широком культурном контексте растущего внимания к историческому прошлому, обращения к истокам и корням, которое стало спутником начавшегося в эпоху оттепели распада советской идеологии.
Подняв проблему трагедий ХХ века, оттепель поколебала советские методы и средства массового убеждения. Оттепель дискредитировала сам официальный язык, показав, что корни его уходят в сталинскую эпоху, которая теперь в сознании многих людей связывалась прежде всего с массовым уничтожением человеческих жизней. Язык пропаганды, газетных кампаний со всеми штампами, идущими из тридцатых годов, теперь воспринимался как язык убийства и преступления. К концу 1960-х, когда партийные идеологи при помощи юбилеев возрождали образ «славного» советского прошлого, многие люди разочаровались в способности средств массовой информации не то что ответить на вопросы о трагедиях этого прошлого, но даже найти слова для обращения к ним[50].
Соответственно, все большее число людей начало поиск иных основ интеллектуальной, нравственной и языковой стабильности, — поиск, для которого прошлое давало богатейший материал. Этот поиск не обязательно подразумевал национализм. Как и само прошлое, искатели смысла в нем были неоднородны. В их числе мы видим и авторов, мысливших широкими космополитическими категориями нравственности, — например, Булата Окуджаву. Правильнее будет сказать, что стремление компенсировать ущербность настоящего обращением к прошлому было общим духом времени и поначалу не являлось националистическим по своей сути. Не случайно обращению к досоветскому прошлому часто предшествовала попытка найти нравственный исток в прошлом советском — отсюда «комиссары в пыльных шлемах» Окуджавы 1957 года. Однако по мере компрометации советского прошлого и углубления в досоветское, национальные «перегородки» возникали часто и быстро. Логика обращения к истории была политически разобщающей, и для многих национализм оказался наиболее доступным и быстродействующим средством мнимого избавления от нравственных тревог[51].
«Новый мир», стоявший на позициях критического переосмысления, а не восхваления какого бы то ни было прошлого, наблюдал за подъемом русского национализма скептически и с большой долей сарказма. Особый скепсис хорошо образованных членов редколлегии журнала вызывало вольное обращение с фактами русской истории, которое позволяли себе националистически настроенные авторы. Именно такая фактографическая критика легла в основу статьи А.Г. Дементьева «О традициях и народности», опубликованной в «Новом мире» в 1969 году[52]. Полемизируя с литературными критиками Виктором Чалмаевым и Михаилом Лобановым, чьи статьи в 1968 году опубликовал журнал «Молодая гвардия», Дементьев иронически критиковал их стремление уберечь русскую культуру от западного «чужебесия» (термин, употребленный Чалмаевым)[53]. Их «неославянофильство», как утверждал Дементьев, не основывалось на глубоком знании той русской культуры, которую критики взялись защищать. Так, Чалмаев приписывал поэзию Блока Бунину, называл Константина Леонтьева другом Льва Толстого и создал новый персонаж русской истории — некоего «Нила Саровского», которого, по выражению Дементьева, «смонтировал» из Серафима Саровского и Нила Сорского.
Дементьев также критиковал реабилитацию культа Сталина в текстах националистов — например, в стихотворении Ф. Чуева, где упоминались «наш генералиссимус и маршалы великие его»[54]. Неблизка была Дементьеву и романтизация русской деревни. «Новый мир» Твардовского стоял у истоков деревенской прозы, и менее всего можно было обвинять этот журнал в невнимании к судьбам деревни. Возражения Дементьева вызвало то, что критикуемые им авторы не обращались к подлинной жизни деревни, полной тяжкого труда и страданий, но создавали некую «поэзию отдыха» на лоне деревенской природы — с питьем молока, собиранием грибов, загоранием на солнце, прогулками в лесу и так далее. Это приятное времяпрепровождение было далеко от крестьянской жизни, которую Дементьев, выходец из деревни, знал хорошо. Знал ее и Твардовский[55].
Сарказм Дементьева был острым и ранил глубоко. И все же нельзя избавиться от ощущения, что Александр Григорьевич что-то упустил из виду. При всей своей примитивности, тексты неонационалистов конца 1960-х провозглашали возрождение идеологии — мощной, агрессивной и доступной, — которой предстояло заступить на место стареющих советских догм. Гуманистический интернационализм интеллигенции, который Дементьев противопоставил новому и грозному противнику, был сложнее и тоньше первобытной логики националистов. Но, возможно, позиция Дементьева была излишне утонченной. На этот раз «Новый мир» вышел на бой с настоящей религией Нового времени, обладавшей огромным потенциалом воздействия на умы. И неясно, сознавали ли всю степень ее опасности тогдашние редакторы журнала. Дневники Твардовского, Кондратовича, Лакшина тех лет не передают ощущения этой опасности.
Как бы то ни было, в ответ на статью Дементьева старые и новые противники журнала объединили силы. В 1969 году «Новый мир» подвергся атаке одновременно за критику советского прошлого (в книге Воронова) и русского национализма (в статье Дементьева). 26 июля журнал «Огонек» опубликовал ныне хорошо известное письмо, подписанное одиннадцатью тогда не слишком знаменитыми писателями. Авторство письма, как стало известно годы спустя, принадлежало не им, а тем самым критикам, которых высмеивал Дементьев[56]. Упрекая его в недостатке патриотизма, авторы в то же время припоминали ему его участие в борьбе против «космополитов» в Ленинградском университете конца 1940-х годов. Грехи прошлого, по их мнению, противоречили позиции, занятой Дементьевым теперь[57]. Кстати, в единственном читательском письме-отклике на его статью, сохранившемся в архиве журнала «Молодая гвардия», Дементьев тоже критиковался за то, что от статьи «повеяло. теперь уже далекими, забытыми временами»[58]. В шестидесятые к этому иносказанию часто прибегали, желая упомянуть о сталинских репрессиях.
Такая аргументация более чем примечательна. Как видим, к концу 1960-х годов не только сторонники, но и противники «Нового мира» стали использовать ассоциации со сталинским прошлым как средство компрометировать литературных недругов[59]. Уже из этого следует, что оттепель не прошла бесследно.
Впрочем, в отличие от «Нового мира», его противники сочетали антисталинскую риторику с намеренной реанимацией языка сталинской эпохи. Так, термин «мужиковствующие», который Дементьев применял к критикам- русофилам, авторы письма приписывали Троцкому. Подразумеваемая ассоциация с «троцкизмом» возрождала одно из самых суровых обвинений сталинских времен. Авторы также (несмотря на свою же критику поведения Дементьева в 1940-е годы) характеризовали взгляды «Нового мира» как «космополитические», используя это понятие в обвинительном ключе и тем самым возрождая еще одну формулу сталинских лет[60].
Закаленный в литературных боях Твардовский был скорее позабавлен, нежели напуган, «письмом одиннадцати». Он сразу предположил, что авторство принадлежало кому-то другому, отметив и то, что все одиннадцать подписавшихся некогда критиковались «Новым миром» за низкое качество их текстов. Однако главный его вывод был мрачным: письмо означало еще один шаг к разгрому журнала[61].
Как и три года назад, советские литературные битвы продолжали вызывать большой интерес у западных наблюдателей. Это раздражало партийных вождей, хотя, быть может, и несколько сдерживало их репрессивный пыл. 27 июля 1969 года, уже на следующий день после появления «письма одиннадцати», «New York Times» опубликовала статью руководителя своего московского бюро Бернарда Гверцмана с описанием последних литературно-политических схваток в СССР[62]. Противники «Нового мира» сразу заметили статью, и неделю спустя «Советская Россия» уже язвительно высказывалась по поводу «затянувшегося флирта между "Новым миром" и буржуазной прессой»[63].
Участие западных комментаторов ставило Твардовского в сложное и неловкое положение. С одной стороны, он внимательно следил за реакциями Запада, хорошо представляя себе международное значение своего журнала. Твардовский часто слушал передачи западных радиостанций, особенно Би-би-си, и иногда соглашался с их оценками происходившего[64]. С другой стороны, он никогда не руководствовался этими оценками в своей работе, и более того, они порой создавали ему дополнительные трудности. Твардовский всегда рассматривал «Новый мир» как советское издание, существующее в установившейся внутри страны структуре взаимотношений литературы, политики и общества. Журнал был призван изменять и исправлять существующий порядок вещей, но делать это изнутри системы, традиционными для нее и легитимными средствами, а не воевать с ней. При всем сочувствии Твардовского к некоторым из диссидентов, прямая ассоциация между ними и журналом противоречила его убеждениям, как противоречило им и прямое отождествление его линии с мнениями западных наблюдателей. Это грозило поставить «Новый мир» в открытую политическую оппозицию режиму и тем самым сразу уничтожить журнал, оборвать его связь с читателями. Какими бы намерениями ни руководствовался Гверцман, по сути, его статья подлила масла в огонь критики «Нового мира». Оказавшись меж огней холодной войны, платформа легитимности, на которой и без того непрочно стоял журнал, зашаталась.
Следующий залп критики последовал вскоре и снова был облечен в форму письма, на этот раз читательского. 31 июля 1969 года газета «Социалистическая индустрия» опубликовала открытое письмо Твардовскому, подписанное токарем Подольского машиностроительного завода Михаилом Егоровичем Захаровым. Автор письма упоминал статью Дементьева, но главной мишенью избрал роман Воронова «Юность в Железнодольске». По мнению автора, книга изображала советских рабочих примитивными, погрязшими в повседневности и лишенными идеалов[65]. Усомнившись в авторстве письма, Твардовский запросил у газеты его оригинал и адрес автора. Неделю спустя в газете появился ответ обиженного Захарова и (малым форматом с низким качеством печати) факсимиле первой страницы оригинала письма. Кстати, выяснилось, что, формально будучи рабочим, Захаров занимал видное общественное положение: Герой Социалистического Труда, делегат 22-го и 23-го съездов партии, депутат Верховного Совета РСФСР, кандидат в члены ЦК КПСС. Как он сам, так и редколлегия газеты возмутились недоверием Твардовского, который, по выражению Захарова (или другого автора этих слов), «оторвался от нашего брата советского рабочего»[66].
Однако факсимильный оригинал письма существенно отличался от первоначально опубликованного текста. Видна была редакторская правка. Так, в факсимиле стояло: «Подтолкнул меня взяться за перо один разговор, который состоялся недавно». В печатной версии к «недавно» было добавлено: «в цехе». Захаров писал: «Спросил меня мой товарищ про журнал "Новый мир"...» После слов «мой товарищ» редакторы добавили: «рабочий наш», с помощью инверсии имитируя «простонародную» речь. Захаров сообщал: «И рабочие свои замечания в адрес газеты [sic] высказывали». Редакторы изменили эти слова на следующие: «И наш брат, рабочий, свои замечания высказывал»[67].
Газета «Социалистическая индустрия» возникла лишь в начале июля 1969 года, за четыре недели до этой истории. Но, редактируя письмо Захарова, редакторы газеты следовали очень старому журналистскому канону изображения рабочего класса, сложившемуся в первые десятилетия советской власти, если не раньше. Канон этот создавал удобный образ простака- рабочего, незыблемо преданного советскому строю и инстинктивно стоящего на страже некой «правды», всегда, впрочем, совпадающей с мнением власти. Словесные инверсии и псевдоархаизмы имитировали «простую» разговорную речь, а подчеркнуто продюсеристская[68]фразеология внушала читателю представление о центральном месте производства в жизни рабочего. Даже разговоры на литературные темы должны были происходить не где-нибудь, а «в цехе». Сформировавшись в двадцатые и тридцатые годы, все эти клише с тех пор неизменно применялись в советских газетах. Игра была старой, и все игроки прекрасно знали ее правила[69].
ЧИТАТЕЛИ, ГОД 1969-й
Знали эти правила и читатели. Кампания лета 1969 года против «Нового мира» породила один из самых мощных читательских откликов в истории журнала. В редакцию пришло не менее ста сорока пяти писем от более чем ста сорока авторов. Кроме того, не менее тридцати двух писем были посвящены «Юности в Железнодольске» Воронова[70]. Это — только письма, сохранившиеся в архиве «Нового мира». Как всегда в случаях с письмами читателей, полный анализ откликов на литературное событие едва ли возможен: в отличие от «Нового мира», архивы организаций, противостоявших ему, похоже, сохранили лишь три читательских письма, связанных с этой кампанией. Во всех трех осуждались Дементьев и «Новый мир», что может указывать на интенсивный отбор при архивировании[71]. Во всех письмах из архива «Нового мира» (за исключением десяти) выражается поддержка журнала. Многие читатели посылали копии писем или писали отдельно в «Огонек» и «Социалистическую индустрию». Доля анонимных писем была невелика — 21 из 145, или 14,5%, — хотя для «Нового мира» и это было много: в годы оттепели процент анонимок был еще меньше[72]. Некоторые читатели, несомненно, сделали выводы о растущей опасности открытого самовыражения. И все-таки даже в 1969 году подавляющее большинство читательских писем, 85,5%, было подписано полным именем и содержало обратный адрес.
Как обычно, преобладали письма от представителей интеллигенции, но на этот раз более четверти писем было от рабочих. Пожалуй, это самый высокий процент писем от рабочих за всю историю «Нового мира» после 1945 года. Ни один рабочий не поддержал Захарова. Некоторые были настолько разгневаны, что написали не одно, а несколько писем в защиту «Нового мира» — как, например, Геннадий Кучеренко из Борисполя (Украина), рабочий с 55-летним стажем. «Меня особенно удивило то место, — писал Кучеренко, — где Захаров пытается в своей особе представить весь рабочий класс, говоря: "тот, кто в рабочий класс не верит, тому и рабочий класс в доверии откажет". Да. Иного не скажешь, как кичливость, зазнайство, да еще и погроза». В другом письме Кучеренко обращался к Захарову: «Зная хорошо производство, людей, быт и культуру заводов очень горько сознавать, что сейчас расцветает в рабочей массе и пьянство, и бескультурье, и рвачество. <...> Так почему же Вы, уважаемый автор, считаете, ненужным об этом говорить, усугублять зло, примиренчески относиться к нему. Разве это по-ленински?» Повторяя иронический жест многих авторов писем, Кучеренко предсказывал, что письмо его не будет опубликовано, и вообще нелестно отзывался о прессе. При этом, как и Захаров, он умело использовал язык и систему ценностей прессы в своих риторических интересах. Например, он также претендовал на статус «простого» рабочего, но старался еще и перещеголять оппонента в этой привилегированной «простоте», которая была призвана добавить веса его словам. «Конечно это мое письмо никогда не увидит света на страницах печати, потому, что я не герой, а простой рабочий проработавший 55 лет в низах и говорю чистую правду ничего не выдумывая и не приукрашивая», — заключал Кучеренко свое письмо[73].
Многие читали газетное факсимиле послания Захарова буквально с лупой. Чтобы сделать это, Анатолию Шишкову, пенсионеру и бывшему шахтному хронометражисту из поселка Аварийный Тульской области, потребовалось затратить целый день на поездку в Тулу, где он наконец раздобыл нужный номер «Социалистической индустрии». Письмо Захарова он воспринял скептически: «Полагаю, автор "Открытого письма" — подставное лицо. Оригинал опубликован в отредактированном виде, что дает основание считать опубликованный вариант делом ума и рук, в основном, редакции по поручению хозяев»[74]. Многие отмечали, что письмо Захарова подверглось редактированию. Люди были оскорблены циничной уверенностью редакторов газеты в наивности и слепоте читателей[75]. Многие также насмехались над имитацией рабочего говора. «Дурак он, пошлый дурак, — писал, например, Юрий Папуда из Запорожья. — Советский рабочий грамотный и культурный (не всегда, конечно, но молодые — очень многие). А тут примитивный "рабочий" стиль, демагогические выражения вроде: наш брат рабочий и т.п. Чувствуется, что кто- то направлял эту писанину»[76].
Как и в начале шестидесятых, трагедия сталинского прошлого оставалась главным фоном для размышлений читателей. Доказывая это, в письмах 1969 года люди обращались к собственному жизненному опыту. Многие пожилые рабочие и инженеры хорошо помнили времена индустриализации и встали на защиту книги Воронова, утверждая, что писатель нисколько не очернил тогдашнюю жизнь рабочих. Наоборот, изображение этой жизни в книге показалось им точным и даже иногда несколько «приглаженным» по сравнению с еще более жестокой действительностью предвоенных и военных лет[77]. Часто встречался в письмах и другой оттепельный мотив: читатели восприняли кампанию против «Нового мира» как возрождение газетных проработок и шельмований сталинского времени. Как и во время дела Синявского и Даниэля, читатели опасались, что новая кампания в прессе предвещает возвращение террора. Письмо Захарова произвело «неприятное впечатление» на рабочего Сидорова из Калинина, которому оно показалось «как по тону, так и по содержанию похоже на "критику" 37—39 годов, в результате которой критикуемый, в лучшем случае — лишался литературной работы, в худшем — попадал на скамью подсудимых»[78].
Что касается русского национализма, то и здесь почти все авторы сохранившихся писем разделяли позицию «Нового мира». Письма были полны иронических высказываний по поводу примитивности русофильской прозы и претензий ее авторов. Некоторые, как, например, ленинградец Н.И. Ялонов, цитировали слова Чаадаева: «...любовь к истине есть нечто высшее, чем любовь к родине»[79]. Однако в письмах звучал и упрек Дементьеву в недооценке значения набиравшего силу национального направления в литературе. Тот же Ялонов оспаривал тезис Дементьева о том, что новые «великодержавность и неославянофильство» были ничем не оправданы. «Коль скоро они появились, да еще в таком множестве, значит есть причина, есть основание, есть историческое — не моральное! — оправдание, — писал он, добавляя: — Разумеется, это не означает, что подобным идеологическим явлениям не следует давать отпор»[80].
Распространенное среди советских читателей конца шестидесятых скептическое восприятие русского национализма представляет в новом свете знакомый исследователям подъем националистических тенденций, начавшийся в те годы. Подъем этот шел медленно, и на пути его стояли серьезные препятствия, в их числе сохранявший силу советский интернационализм, а также традиционное гуманистическое сознание интеллигенции[81].
Реагируя на кампанию 1969 года против «Нового мира», читатели использовали весь арсенал мыслей, чувств, опыта и языка, которым вооружила их оттепель. Многие отвергали риторику власти, причем выражали это своими словами, заметно (хотя и не всегда) отличавшимися от языка газетных изречений. Читатели продолжали ссылаться на недавнее трагическое прошлое, в первую очередь сталинское, в том числе на собственный опыт. Люди прочно отождествляли репрессивные действия современной власти и язык прессы со сталинскими временами, причем в глазах читателей это тождество дискредитировало и действия, и язык. Авторы писем показывали хорошее знание пропагандистских приемов, а также умение использовать эти приемы для доказательства своей точки зрения. В целом читательскую аудиторию 1969 года отличали опытность, скептицизм и высокая степень интеллектуальной зрелости[82].
ИТОГИ: О НАСЛЕДИИ ОТТЕПЕЛИ
Подведем итоги. Порожденные диалогом между литературой и читателями нравственные, интеллектуальные и языковые перемены эпохи оттепели не исчезли со сменой политического руководства страны в середине 1960-х годов. Оттепель оказала долговременное формообразующее воздействие на позднесоветское общество. Читатели конца шестидесятых отличались от самих себя пятнадцати—двадцатилетней давности. Они больше знали и меньшего боялись. Они больше думали о прошлом и были менее уверены в настоящем, питали меньше иллюзий и воспринимали исходившую от власти информацию с неприкрытым недоверием. Они испытывали больше уважения к мнению, достоинству и жизни человека. Наконец, они, по крайней мере многие, были готовы открыто, не боясь репрессий, заявлять о своих расхождениях с официальной точкой зрения. А самое важное, пожалуй, заключается в том, что такой категории, как «они», больше не существовало. На месте иллюзорного единообразия нравов, поведения и языка начала 1950-х годов полтора десятилетия спустя возникло множество людей, открыто стремившихся думать, говорить и писать по-своему.
Инициативу в этих тектонических сдвигах сознания нельзя приписывать исключительно писателям или аудитории. Верно, что читатели реагировали на опубликованные тексты, то есть на темы и мысли, сформулированные писателями. Однако сами эти мысли, темы и тексты в свою очередь основывались на глубоких процессах в обществе и культуре. Напряженная заинтересованность, с которой читатели воспринимали каждую публикацию «Нового мира», говорит о том, что запрос на затрагиваемые журналом темы назрел в обществе прежде, чем эти темы сформулировали писатели. Взаимоотношения между литературой и обществом были двусторонними, диалогичными. После выхода в свет каждый текст начинал свою жизнь, воздействуя на общество многими способами, которых ни автор, ни первые читатели часто и представить не могли.
Диалог с литературой не был единственным генератором перемен в сознании советских людей. И все же в русской культуре ХХ века литература занимает особое место. На протяжении двухсот лет будучи главным полем для формирования и движения общественной мысли, литература сохранила и даже увеличила свое значение в советскую эпоху. Никогда это не становилось очевиднее, чем в конце 1980-х годов, через двадцать лет после описываемых событий. Преобразования горбачевских времен возродили к жизни все горячие, больные темы, некогда поднятые оттепелью. Возрождали их часто те же люди, что и двадцать лет назад, и происходило это в тех же освященных историей культурных формах, что и в оттепельные годы. Литература, может быть, в последний раз в истории России вышла на первый план политических перемен. При этом едва ли не большинство литературных текстов, ставших событиями в конце восьмидесятых и начале девяностых, были написаны в пятидесятые и шестидесятые. Здесь и «Архипелаг Гулаг» Солженицына, и «Колымские рассказы» Шаламова, и «Доктор Живаго» Пастернака, и «Жизнь и судьба» Гроссмана, и «Белые одежды» Дудинцева, и «Дети Арбата» Рыбакова, и другие книги. Оттепель надолго определила лицо русской литературы и характер общественной мысли.
Упорное преобладание литературы как главного двигателя идей в России ХХ века ставит перед нами ряд вопросов. Как происходят интеллектуальные перемены в обществе? Каковы механизмы, благодаря которым миллионы людей начинают мыслить иначе? Как происходят такие перемены в достаточно закрытом обществе, каковым оставался Советский Союз, несмотря на прекращение массовых репрессий, культурно-языковое многоообразие и новое значение человеческой личности, которые принесла оттепель? Какова роль традиции в этих переменах? Какова роль внешних воздействий?
Данные 1960-х годов прежде всего указывают на то, что для успешного осуществления перемен в сознании множества людей в закрытом обществе новые течения мысли должны развиваться в рамках существующей культуры, внутри нее. Чтобы состояться, новые идеи должны принять формы, знакомые и приемлемые для среды, в которой им предстоит действовать. Что касается внешних воздействий, то для своего успеха они также должны принять привычные для воспринимающей культуры формы, по крайней мере вступить с ними в диалог.
В 1970-е годы многие книги, написанные в Советском Союзе в эпоху оттепели, в виде рукописей совершили путешествие на Запад. Будучи опубликованы там (в том числе благодаря усилиям издательства «Ардис»), книги эти начали путь обратно к русскому читателю. И все же стратегическое направление на будущее, вектор движения русской культуры и мысли был задан теми текстами, которые были напечатаны еще в СССР в оттепельные времена. Причиной был читатель — та многомиллионная аудитория, читавшая на русском языке, с которой эти тексты начали долголетнее взаимодействие. Опубликованные на Западе книги обогатили и развили это внутренне заданное направление. Но начало переменам было положено все-таки внутри страны.
Главной темой практически всех текстов, о которых шла речь выше, является беспрецедентная по масштабам трагедия ХХ века — государственное насилие и разрушенные им человеческие жизни. Подавленная во второй половине шестидесятых, тема эта стала основным подтекстом всей позднесоветской культуры. Именно поэтому двадцать лет спустя проблема наследия террора вырвалась на поверхность и потрясла советское общество с такой разрушительной силой. Сделав трагедии ХХ века определяющей темой политического сознания в России, оттепель положила начало долгому переосмыслению обществом своих глубинных нравственных, а следовательно, и политических основ. Переосмысление это продолжается по сей день.
[1] См., например: Молок Ю. Пушкин в 1937 году: материалы и исследования по иконографии. М., 2009.
[2] См.: Van Goudoever A. The Limits of Destalinization in the Soviet Union: Political Rehabilitations in the Soviet Union since Stalin. London, 1986. P. 127.
[3] См., например: «Договариваются до того, что не было залпа "Авроры"» // Источник. 1996. № 2. С. 112—121, особенно с. 112.
[4] См.: Matich O. Spokoinoj noci: Andrei Siniavskij's Rebirth as Abram Terc // Slavic and East European Journal. 1989. Vol. 33. № 1. P. 60; Шрагин Б. Искупление Юлия Даниэля // Даниэль Ю. Говорит Москва. М., 1991. C. 315; Ne- pomnyashchy C. Abram Tertz and the Poetics of Crime. New Haven, 1995. P. 4; Зорин Л. Авансцена: Мемуарный роман. М., 1997. С. 190; Даниэль А. Предисловие // Даниэль Ю. «Я все сбиваюсь на литературу...»: Письма из заключения. М., 2000. С. 7; Флейшман Л. Мужское письмо // Синявский А. 127 писем о любви. М., 2004. Т. 1. С. 8—9.
[5] См.: Hoover Institution Archives. Andrei Siniavskii Papers (далее ASP). Box 5. Folders 10, 11. Именно Политбюро 19 мая 1971 года дало санкцию на досрочное освобождение Синявского.
[6] См.: Там же. Folder 11 (сводки КГБ от 19 февраля, 15 и 22 марта 1966 г.). См. также: РГАНИ. Ф. 5. Оп. 30. Д. 490. Л. 31, 32, 34.
[7] Подробнее см.: Kozlov D. The Readers of Novyi Mir: Coming to Terms with the Stalinist Past. Cambridge, Mass., 2013. P. 110—133, 239—262. Мои выводы о деле Синявского — Даниэля основаны на 85 письмах — откликах на дело. Из них 42 сохранились в деле, подготовленном Группой писем ЦК ВЛКСМ в 1966 году для ЦК КПСС: РГАСПИ. Ф. M— 1, Оп. 45. Д. 18. Еще 23 письма за 1965—1968 годы содержатся в следственном деле Синявского и Даниэля: Hoover Institution Archives. ASP. Box 5. Folders 7, 9. Еще 20 писем находятся в архиве «Нового мира» за 1966—1969 годы: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 220. Л. 2—3 об., 4—6, 7—13, 14— 16 об., 17, 18—31, 32; Д. 222. Л. 22—23; Д. 223. Л. 28—32, 51— 51 об.; Д. 255. Л. 10; Д. 260. Л. 40—41; Д. 263. Л. 31—34; Д. 324. Л. 37—44; Д. 325. Л. 25—28 об., 70—71; Д. 326. Л. 79— 85; Д. 328. Л. 56—57; Д. 330. Л. 58—59, 84—87 об.; Д. 331. Л. 87—96. В архиве ЦК ВЛКСМ 27 писем в целом выражают осуждение Синявского и Даниэля, 13 — поддержку, а еще двое авторов заняли неопределенную позицию. В следственном деле 10 писем выражают осуждение, 11 — поддержку, два письма неопределенного содержания. Письма в «Новый мир» менее однозначны по содержанию (см. ниже), но и среди них можно выделить 10 писем, авторы которых в основном симпатизировали Синявскому и Даниэлю, и еще 10, авторы которых их поступок не приняли.
[8] См.: Nathans B. The Dictatorship of Reason: Aleksandr Vol'pin and the Idea of Rights under «Developed Socialism» // Slavic Review. 2007. Vol. 66. № 4. Р. 630—663; Idem. Soviet Rights-Talk in the Post-Stalin Era // Human Rights in the Twentieth Century / Ed. by Stefan-Ludwig Hoffmann. Cambridge, UK, 2011. P. 166—190; Zubok V. Zhivago's Children: The Last Russian Intelligentsia. Cambridge, Mass., 2009. Напомним, что знаменитый московский митинг с требованием гласности суда над Синявским и Даниэлем состоялся в день Конституции, 5 декабря 1965 года. А. Есенин-Вольпин, один из главных организаторов митинга, настаивал на строгом соблюдении властью закона в деле двоих диссидентов. См.: Есенин-Вольпин А. Философия. Логика. Поэзия. Защита прав человека: Избранное. М., 1999. С. 313, 319—320. Критику легалистской фронды интеллигенции 1960-х как напрасной см. в: Вайль П., Ге- нисА. 60-е: мир советского человека. M., 2001. C. 177—178.
[9] Подробнее см.: Solomon Р. Soviet Criminal Justice under Stalin. Cambridge, Mass., 1996. P. 360—364; Kozlov D. «I Have Not Read, but I Will Say»: Soviet Literary Audiences and Changing Ideas of Social Membership, 1958—1966 // Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2006. Vol. 7. № 3. P. 557—597; Kozlov D, GilburdE. The Thaw as an Event in Russian History // The Thaw: Soviet Society and Culture during the 1950s and 1960s / Ed. by D. Kozlov, Е. Gilburd. Toronto, 2013. P. 18—81, esp. 39—41.
[10] См.: Hoover Institution Archives. ASP. Box 5. Folder 7 (Си- ницын, 18.01.66), Folder 9 («Мурат», рег. 25.12.65; Букреев, 4.2.66; Попков, рег. 2.03.66; нрзб., 1.03.66; Николаенко, 20.02.68; О. Квачевский, 26.2.68; анон., рег. 4.03.68).
[11] Подробнее см.: Kozlov D., Gilburd E. The Thaw as an Event in Russian History. Р. 39—40.
[12] См.: Ibid. Р. 37—38.
[13] См.: Даниэль Ю. Говорит Москва.
[14] О терминах см.: Фельдман Д. Терминология власти. Советские политические термины в историко-культурном контексте. М., 2006.
[15] См.: Орлова Р., Копелев Л. Мы жили в Москве: 1956— 1980 гг. Анн-Арбор, 1988. С. 27—29, 43, 46, 56—60; Ale- xeyeva L. The Thaw Generation: Coming of Age in the Post- Stalin Era. Pittsburgh, 1990. P. 68—71, 76—77, 83—84.
[16] Подробнее см.: Kozlov D. The Readers of Novyi Mir.
[17] См.: Kozlov D. The Readers of Novyi Mir. Р. 110—133.
[18] См.: Clark K. Changing Historical Paradigms in Soviet Culture // Late Soviet Culture: From Perestroika to Novostroika / Ed. by T. Lahusen, G. Kuperman. Durham, 1993. P. 289— 306, esp. 300; Velikanova O. Making of an Idol: On Uses of Lenin. Gottingen, 1996. P. 127—133; Eadem. The Public Perception of the Cult of Lenin Based on Archival Materials. Le- wiston, 2001. P. 251—252.
[19] См. также:Jones P. Myth, Memory, Trauma: Rethinking the Stalinist Past in the Soviet Union, 1953—70. New Haven, 2013.
[20] См.: Зубкова Е. Общество и реформы: 1945—1964. M., 1993; Сенявская Е. Психология войны в XX веке: Исторический опыт России. M., 1999. С. 171—190; и особенно: Weiner А. Making Sense of War: The Second World War and the Fate of the Bolshevik Revolution. Princeton, 2001. P. 82—126.
[21] См., например: Чуковская Л. Процесс исключения: очерк литературных нравов // Чуковская Л. Избранное. М.; Минск, 1997. С. 410.
[22] Противоположный аргумент см. в: Dobson М. Khrushchev's Cold Summer: Gulag Returnees, Crime, and the Fate of Reform after Stalin. Ithaca, 2009.
[23] По официальной статистике, в 1968 году в СССР 28,8 млн. чел. были «заняты интеллектуальным трудом» (2,6 млн. в 1926 году, 20,5 млн. в 1959 году). В 1970 году 42 из 1000 чел. старше 10 лет имели высшее образование (8 из 1000 в 1939 году, 23 из 1000 в 1959 году). В 1967 году в стране было 6,4 млн. чел. с высшим образованием (1,2 млн. в 1939 году, 3,8 млн. в 1959 году), и 4,1 млн. студентов в 1966—1967 годах (812 000 в 1940—1941 годах, 2,4 млн. в 1960—1961 годах). См.: Народное хозяйство СССР в 1967 г. М., 1968. С. 34, 35, 788; Народное хозяйство СССР в 1970 г. М., 1971. С. 23, 637.
[24] См.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 222, Л. 22—22 об.; Д. 223. Л. 31—32; Д. 328. Л. 54; Д. 325. Л. 70 об.; Д. 330. Л. 58; Д. 331. Л. 87—96.
[25] См.: РГАСПИ. Ф. M-1. Оп. 45. Д. 18. Л. 41.
[26] См.: Oushakine S. The Terrifying Mimicry of Samizdat // Public Culture. 2001. Vol. 13. № 2. P. 191—214.
[27] См.: Gilburd E. Picasso in Thaw Culture // Cahiers du monde russe. 2006. Vol. 47. № 1—2. P. 65—108; Eadem. To See Paris and Die: Western Culture in the Soviet Union, 1950s and 1960s. PhD diss. University of California, Berkeley, 2010; Yurchak A. Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation. Princeton, 2006; Gorsuch A. All This Is Your World: Soviet Tourism at Home and Abroad after Stalin. New York, 2011; Imagining the West in Eastern Europe and the Soviet Union / Ed. by G. Peteri. Pittsburgh, 2010; Zhuk S. Rock and Roll in the Rocket City: The West, Identity, and Ideology in Soviet Dniepropetrovsk, 1960— 1985. Baltimore, 2010; Zubok V. Zhivago's Children.
[28] Анализ этого мышления в 1920-х и 1930-х годах см. в: Fitz- patrick S. The Foreign Threat during the First Five-Year Plan // Soviet Union/Union Sovietique. 1978. Vol. 5. № 1. P. 26—35; Eadem. Everyday Stalinism: Ordinary Life in Extraordinary Times: Soviet Russia in the 1930s. New York, 1999. Р. 203; Clark K. The «Quiet Revolution» in Intellectual Life // Russia in the Era of NEP: Explorations in Soviet Society and Culture / Ed. by S. Fitzpatrick, A. Rabinowitch, R. Stites. Bloomington, 1991. P. 210—227.
[29] См.: Hoover Institution Archives. ASP. Box 5. Folder 9; Синявский и Даниэль на скамье подсудимых. Нью-Йорк, 1966. С. 54—57, 95—98, 103—104.
[30] См.: Hoover Institution Archives. ASP. Box 4. Folder 12 (письмо Синявского в КГБ, 9 октября 1965 года); Там же. Box 5. Folder 8 (его показания, 16 декабря 1965 года); Синявский и Даниэль на скамье подсудимых. С. 55—58, 102, 104.
[31] Синявский и Даниэль на скамье подсудимых. С. 128; Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля / Под ред. Л.С. Ереминой. М., 1989. С. 487.
[32] Даниэль Ю. «Я все сбиваюсь на литературу...». С. 25 (письмо от 2.03.66, подчеркнуто в оригинале).
[33] См. также воспоминания Юрия Феофанова, журналиста, освещавшего в «Известиях» процесс Синявского и Даниэля: Feofanov Y, Barry D. Politics and Justice in Russia: Major Trials of the Post-Stalin Era. Armonk, 1996. P. 38—49, esp. 40.
[34] См., например: English R. Russia and the Idea of the West: Gorbachev, Intellectuals, and the End of the Cold War. N. Y., 2000. P. 63.
[35] См.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 47. Л. 10; Твардовский А. По случаю юбилея // Новый мир (далее НМ). 1965. № 1. С. 17.
[36] См.: Твардовский А. Рабочие тетради 60-х годов (далее РТ-60) // Знамя. 2002. № 4. С. 137 (запись от 12.01.1966), 143 (18.01), 146 (15.02), 150 (17.02), 154 (4.03).
[37] См.: Там же. С. 154 (2.03.1966), 150 (17.02).
[38] См.: РГАНИ. Ф. 5. Оп. 36. Д. 156. Л. 197; РТ-60 // Знамя. 2002. № 4. С. 153 (1.03.1966), 154 (4.03), 155 (5.03).
[39] См.: Kozlov D. The Readers of Novyi Mir. P. 263—294; Когда отстают от времени // Правда. 1967. 27 января; Романова Р. Александр Твардовский: труды и дни. М., 2006. С. 669—683; Твардовский А. Новомирский дневник. М., 2009 (далее НД). Т. 2. С. 19 (запись от 16.03.1967).
[40] См.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 220. Л. 17, 18—31.
[41] РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 220. Л. 32.
[42] Подробнее см.: Kozlov D. The Readers of Novyi Mir. Р. 239— 262.
[43] РТ-60 // Знамя. 2002. № 2. С. 154 (запись от 13.11.1965).
[44] Там же. № 4. С. 143 (18.01.1966), 146 (13.02).
[45] См.: Там же. С. 145 (15.02.1966), 152 (1.03), 156 (5.03), 149, 150—151, 169 (16.02, 17.02, 27.02, 6.04); № 9. С. 188 (3.06.1967).
[46] См.: Zubok V. Zhivago's Children. P. 294—299, 307, 351, 428, 435.
[47] Интервью с Беляевым см. в: «Получили решение ЦК с разрешением на выпуск романа в свет» // Коммерсантъ- Власть. 2009. 28 сентября (http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=1239513).
[48] См.: Синельников М. Правде вопреки // Литературная газета. 1969. 5 марта; НД. Т. 2. С. 299 (запись от 8.03.1969), 282 (19.02.1969).
[49] См.: Brudny Y. Reinventing Russia: Russian Nationalism and the Soviet State, 1953—1991. Cambridge, Mass., 1998; Митрохин Н. Русская партия: движение русских националистов в СССР, 1953—1985 годы. М., 2003.
[50] Эта важная причина кризиса советского политического языка в послесталинское время осталась не исследованной в книге А. Юрчака. См.: Yurchak A. Everything Was Forever.
[51] См.: Clark K. Changing Historical Paradigms in Soviet Culture. P. 290—293; Kozlov D. The Historical Turn in Late Soviet Culture: Retrospectivism, Factography, Doubt, 1953— 91// Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History. 2001. Vol. 2. № 3. С. 577—600; Zubok V. Zhivago's Children. P. 236—245, 251, 258, 306—308, 317.
[52] См.: Дементьев А. О традициях и народности // Новый мир. 1969. № 4. С. 215—235, особенно 216. Подробно о полемике Дементьева с националистами см.: Твардовская В. А.Г. Дементьев против «Молодой гвардии» (Эпизод из идейной борьбы 60-х годов) // Вопросы литературы. 2005. № 1. С. 178—212.
[53] См.: Чалмаев В. Великие искания // Молодая гвардия. 1968. № 3. С. 270—295; Он же. Неизбежность // Там же. 1968. № 9. С. 259—289, особенно 263, 267—268; Лобанов M. Просвещенное мещанство // Там же. 1968. № 4. С. 294— 306; Кожинов В. О реализме 30-х годов XIX века // Вопросы литературы. 1968. № 5. С. 60—82.
[54] См.: Дементьев А. О традициях и народности. С. 230.
[55] См.: Там же. С. 219, 221, 230—233.
[56] См.: Алексеев M, Викулов С., Воронин С., Закруткин В., Иванов А., Малашкин С., Прокофьев А., Проскурин П., Смирнов С., Чивилихин В., Шундик Н. Против чего выступает «Новый мир» // Огонек. 1969. № 30. 26 июля. С. 26—29. Авторство принадлежало Виктору Чалмаеву и Михаилу Лобанову, а также Олегу Михайлову, Виктору Петелину и Николаю Сергованцеву. См.: Петелин В. Счастье быть самим собой. М., 1999. С. 194—195; Митрохин Н. Русская партия. С. 356.
[57] См.: Против чего выступает «Новый мир». Критики ссылались на публикацию: Дементьев А. Против антипатриотического эстетизма и формализма в поэзии // Звезда. 1949. № 3. С. 205—206. Сходный выпад против Дементьева см. в: Молдавский Д. А литературная критика — творчество! // Октябрь. 1966. № 10.
[58] РГАСПИ. Ф. M-73. Оп. 1. Д. 168. Л. 16—19.
[59] См.: Jones P. The Personal and the Political: Opposition to the «Thaw» and the Politics of Literary Identity in the 1950s and 1960s // The Thaw: Soviet Society and Culture during the 1950s and 1960s. P. 231—265.
[60] См.: Против чего выступает «Новый мир». С. 27, 29.
[61] См.: НД. Т. 2. С. 354 (запись от 27.07.1969); От редакции // НМ. 1969. № 7. С. 285—286; Твардовская В. Указ. соч.
[62] Gwertzman B. 11 Soviet Conservatives, in Sharp Attack on Novy Mir, Warn of Dangers from Bourgeois Ideology // The New York Times. 1969. 27 July.
[63] Иванов Д. По поводу выступления «Нью Йорк Таймс». Советская Россия. 1969. 3 августа; НД. Т. 2. С. 358 (запись от 4.08.1969); Твардовская В. Указ. соч.
[64] См., например: НД. Т. 2. С. 431 (14.11.1969).
[65] См.: Захаров М. Открытое письмо Главному редактору журнала «Новый мир» Твардовскому А.Т. // Социалистическая индустрия. 1969. 31 июля.
[66] Социалистическая индустрия. 1969. 9 августа.
[67] Там же.
[68] О термине «продюсеризм» см.: Asher R. Producerism Is Consciousness of Class: Ironworkers' and Steelworkers' Views on Political Economy, 1894—1920 // Organized Labor and American Politics, 1894—1994: The Labor-Liberal Alliance / Ed. by K. Boyle. Albany, 1998. P. 51—70.
[69] См.: РГАСПИ. Ф. 638. Оп. 1. Д. 20. Л. 4. О формировании этих клише см.: Lenoe M. Closer to the Masses: Stalinist Culture, Social Revolution, and Soviet Newspapers. Cambridge, Mass., 2004. P. 38—45; Goldman W. Terror and Democracy in the Age of Stalin: The Social Dynamics of Repression. Cambridge, 2007.
[70] См.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 324. Л. 1—101; Д. 325. Л. 2— 103; Д. 326. Л. 1—94; Д. 327. Л. 4—107; Д. 328. Л. 9—141; Д. 329. Л. 1—91; Д. 330. Л. 5—117; Д. 331. Л. 1 — 147. О Воронове см.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 10. Д. 479. Л. 1—128.
[71] См.: РГАСПИ. Ф. M-73. Оп. 1. Д. 168. Л. 16—19; Ф. M-1. Оп. 45. Д. 117. Л. 11—15, 16—22.
[72] См.: Kozlov D. The Readers of Novyi mir, 1948—1969: A Social Portrait. NCEEER Working Paper. 2012. P. 4 (http://www.ucis.pitt.edu/nceeer/2012_826-03g_Kozlov.pdf).
[73] См.: РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 324. Л. 1—4, 5—6 (рег. 8.08.1969, 13.08.1969). Цитаты: Л. 3, 5, 4. Здесь и далее сохранены орфография и пунктуация оригинала.
[74] РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 326. Л. 37.
[75] Там же. Л. 24—25.
[76] Там же. Д. 324. Л. 61—61об.; см. также: Д. 327. Л. 43.
[77] Там же. Оп. 10. Д. 479. Л. 24—31; Д. 479. Л. 12—13; Оп. 9. Д. 324. Л. 78—79; Д. 327. Л. 40.
[78] Там же. Оп. 9. Д. 325. Л. 17; см. также: Д. 327. Л. 41; Д. 328. Л. 135.
[79] РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 327. Л. 30.
[80] РГАЛИ. Ф. 1702. Оп. 9. Д. 327. Л. 30—31.
[81] См.: Там же. Д. 325. Л. 34—46; Д. 326. Л. 37 об.; Д. 327. Л. 4, 6; Д. 329. Л. 56; Д. 330. Л. 5—6; Д. 331. Л. 61.
[82] См.: Там же. Д. 324. Л. 62; Д. 325. Л. 74, 76; Д. 327. Л. 36; НД. Т. 2. С. 401 (запись от 13.09.1969).