Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №130, 2014
Следует различать «внешнее» описание какого-то процесса и описание «внутреннее», феноменологическое. Постфактум, на языке внешнего описания, всегда можно установить истоки той или иной поэтики, связать ее с традицией. Но это не затрагивает внутренней феноменологии творческого акта. Любой творческий акт, вне зависимости от его объективной связи с любыми предпосылками, которая всегда есть, осуществляется, als ob этих предпосылок не было: как единственный, единичный. Он как бы снимает опосредованность традицией, культурные детерминанты, снимает гендер, наконец. Акт — поэтому и акт, а не положение дел, что он имеет событийный характер, природу вспышки, эпифании, длится какое-то условное «мгновение», но в это мгновение вмещается утопический проект нашей свободы.
Заданная «культурная традиция», на мой взгляд, является своего рода школьной фикцией. Преемственность культурной традиции — никогда не заданная, а бесконечно творимая каждым из ее творцов (например, поэтов). При таком подходе отпадают все причитания о разрыве культурной традиции, разрушении Храма Культуры в XX веке, посттравматическом синдроме и различные политико-идеологические шоры (грубо говоря, что Храм Культуры прежде стоял и был цел, но именно в XX веке его разрушили социальноисторические катастрофы). Едва ли он стоял и был цел когда-либо. Никакой предзаданной культурной традиции вовсе нет, чтобы она могла прерываться. Что не отменяет всех ужасов культурно-исторических катастроф, но, скорее, вводит некое дополнительное измерение изначальной катастрофы, лежащей в основе всех них — и в основе самого творческого акта.
Как писал Ницше: «Высокое требует, чтобы о нем молчали или говорили высоко: высоко, то есть невинно-цинично». Вот этого цинизма как высшей невинности, которую можно достичь на Земле, и стоит добиваться, говоря об этих материях. И этот «цинизм» говорит нам, что романтические руины заключают в себе не меньшее разрушение, чем постсоветские ландшафты.
Культура всегда есть только постольку, поскольку есть творец. Каждый творец сам собирает эту культурную традицию заново: она отбрасывается от него, как тень, в прошлое, она пробрасывается от него, как луч прожектора, в будущее. Культурная традиция не задана, ее надо обрести, собрать — из первоначальной разрухи. Храм Культуры разрушили не в XX веке, он всегда был разрушен. Любой творец начинал на пепелище: и в XIX веке, и в XVШ. И катастрофический разлом — одна из сущностных характеристик событийной природы творческого акта: как и перманентная революция, постоянный языковой апокалипсис, который не только конец света, но и его начало.
Когда мы предполагаем, что классовая, расовая или гендерная принадлежность художника определяет его искусство, мы забываем не только о языке формы (ведь искусство — это не просто самовыражение), мы выстраиваем также крайне сомнительную картину отношений искусства с «реальностью», характеристиками которой являются класс, раса, гендер и т.д. Что это за «реальность», которой располагает художник и которую он должен пытаться «тематизировать»? Нам предлагаются одна, другая, третья теории о том, что такое реальность, ее различные описания, конструкты. Мы сталкиваемся с фантомной «реальностью», с бесконечными грезами искусства о ней, которые оно, как проектор-фильмоскоп с помощью яркого луча, проецирует на свое Внешнее, как на белую простыню на стене, превращая ее в магический экран. Искусство обнаруживает этот самый «разрыв», «катастрофический разлом», и переносит его на свое Внешнее, на так называемую культурно-историческую реальность, вернее, на ее фантом. Возникает ложная логика: что-то было разрушено в реальности, поэтому оно разрушено в стихе. Но в стихе самом по себе, на глубине и дне — есть это разрушение. Искусство обладает автономной способностью продуцировать собственные дифференции: оно творит собственное пространство и время, поэтому оно не может жить просто как социально опосредованное явление и не может быть редуцировано к каким-то конвенциям. (Что не противоречит критическим возможностям искусства: творение пространства и времени в замкнутой сфере само по себе является актом радикальной социальной критики.)
В творческий акт изначально «встроена» эта травма, у которой нет внешнего причинителя. Это конститутивная черта — деструкция, необходимая для становления, как в работе «забытого пионера психоанализа» Сабины Шпильрейн. Психоанализ здесь предлагает нам хорошую параллель, говоря о двух сторонах либидо: силе созидательной и силе разрушительной. Ср. с Ницше: «Любить и погибнуть — это согласуется от вечности. Хотеть любви — это значит хотеть также смерти». В распаде скрыты основания для творческого становления; это движение через катастрофу к преображению. Произведение само является взрывом, ведущим через катастрофу к возрождению, чтобы умереть и вновь родиться в пламени, как птица-феникс.
Переживание возвышенного вообще определяется через раскол, травматический разрыв. Так, например, в ностальгии это раскол между прошлым (объектом ностальгического стремления — потерянной Родиной) и настоящим. И если ностальгия является исходной матрицей исторического опыта (как полагает Ф.Р. Анкерсмит), ее пример может наглядно показать нам фантомный характер тех образов «культурно-исторической» реальности, которые конституированы травматическим переживанием, и первичный характер травматического переживания по отношению к этим образам. А согласно некоторым критикам, весь опыт постсовременности может быть понят как своеобразная макроностальгия. В ностальгическом опыте сочетаются желание и фрустрированность (две семемы слова Sehnsucht, крайне важного для немецкого романтизма). Психологическим эквивалентом ностальгического опыта является травма, потому что ностальгический опыт — это всегда опыт чего-то, не поддающегося включению в личную историю и связный нарратив. Крайне важно здесь то, что это переживание конституирует совершенно фантомное прошлое, подобно тому как творческий акт продуцирует свои руины на руины внешнего мира. В ностальгическом опыте мы исторически познаем не само прошлое, а как раз чистое различие, зазор, разрыв, расстояние между прошлым и настоящим. Опыт различия одновременно является и опытом соединения (как деструкция и становление, любовь и смерть): прошлое и будущее, желанное и наличное одновременно присутствуют на обоих концах различия. Реальность, опытным путем познанная в ностальгии, есть само различие, а не что-то внешнее ему. Все картины утраченной Аркадии — не более чем маски этого различия, так же как и «культурно-исторические» руины в художественных произведениях суть маски разрыва, заложенного в саму природу творчества.
Разрыв, о котором я здесь говорю, является конститутивной границей, которая сама найдет, что от чего отделить. Что именно разделяется (любовь и смерть, прошлое и настоящее, вещь и слово и т.д.) — не так важно. Сам опыт сознания — это опыт различия. Наш разум видит и осмысливает различия, но требуется некое изменение разума — то, что Витгенштейн называет сменой аспекта, — чтобы увидеть различенное — неразличенным, за различием — тождество. Различие — истинное и единственное место тождества. Все вещи тождественны в том, что они различны и единственны; таково единственное основание их уравнивания. Это тематика Гераклита, Чжуан-цзы, Витгенштейна. Сокровенная точка — та, которая предшествует разделению на пары противоположностей. Это же — неуловимый момент превращения одного в другое, смены аспектов. Мы всегда видим вещь либо полностью так, либо полностью иначе, момент перехода остается неуловимым, как будто отсутствующим. Эта отсутствующая точка — максимум, который мы никогда не видим, Εξαιφνης Платона, момент тождества одного и другого и их первого различия. «То» и «это» возникают одновременно; точка, предшествующая разделению на «то» и «это» и впервые их разделяющая, лежит в сердцевине временного опыта как опыта различия. Различие изначально продуктивно по отношению к временности и всем возможным опытам. Вне- и дотемпоральное различие временного момента есть условие не только самого временного опыта, но любого опыта вообще. Внутренняя расколотость, несамотождественность, различенность временного момента — априорное условие времени и опыта. Время — развертка различия в историю, представляющая идентичность и несамотождественность в ряде точек. Дотемпоральное различие — основание социального субъекта и всей социальности, основа наших действий с вещами как синхронизации нас с ними во временных позициях, нашего совпадения с ними. В творческом акте — как в первый день творения — проводится различие на «то» и «это»: отделил Бог небо от земли, свет от тьмы, воду под твердью от воды над твердью. Но это не граница, образованная соседством двух готовых вещей, а граница, которая эти вещи опережает и конституирует.
Событие — это граница, оно соединяет, разделяя. Говоря о событии, философы используют такие метафоры, как вдруг, молния, мгновение, рана, трещина. Творческий акт сам по себе является событием. У события нет места в «реальности», языке, культуре, но все они являются его эффектами. Оно нелокализуемо в пространственно-временном континууме, но обусловливает собой истину, язык, смыслы, временность и саму историю с ее событиями. Культурно-историческая травма является его проекцией. Через событие конституируется все остальное: экзистенциальная, социальная и культурная идентичность индивида. Это напоминает нам о современном пристальном интересе к обоснованию идентичности через травму — аналог события. В неклассической рациональности, признающей исходно травматические отношения человека с реальностью, травма, несмотря на то что она является разрушительной для идентичности, неизбежно является конститутивным моментом для ее собирания. В этом состоит философский парадокс (и снова вспоминаем о деструкции как причине становления). Но когда мы говорим о первичности события или разрыва, присущего самому творческому акту, по отношению к культурно-исторической реальности, ни в коем случае нельзя это понимать так, будто имеется в виду, что что-то «внутреннее» предшествует «внешнему». Событие в сердцевине творческого акта не есть ни «внутреннее», ни «внешнее», а граница, с точки зрения которой «внутреннее» и «внешнее» имеют место.
Культурно-историческую травму еще нужно присвоить. Если историцизм предполагал, что в единичной человеческой судьбе отображается историческое всеобщее, первичное по отношению к этой отдельной судьбе (общество, род, Мировой Дух и т.д.), то, например, в хайдеггерианском проекте все радикально наоборот — изначально историчен именно единичный индивид. Первая история — это история экзистенции, которая уже объективируется в формы производства, культуры, науки и т.д. При таком взгляде модель всемирной истории оказывается той же структурой историчности индивидуального существования, но отчужденной от этого самого единичного индивида. Требуется личностный акт обретения себя, образующий ядро индивидуальной биографии, чтобы преодолеть отчуждение и совпасть со всемирной историей. Вначале же мы взаимодействуем всегда с отчужденной историей, ее как таковой для нас нет.
Еще Т.С. Элиот писал о необходимости чувства истории для поэта. Если поэзия желает быть истинно современной, это необходимо. Но, как мы уже говорили выше, исторический опыт — это всегда опыт разрыва, опыт травмы. Мы оказываемся в истории не просто так. Как нет предзаданной культурной традиции, так нет и предзаданной истории. Изначально она отчуждена. В чем-то более естественным для повседневных нужд является состояние, в котором люди истории не знают. Время многих «современных» людей столь же природно-циклично, как во времена, когда жизнь определялась вечным круговоротом сева и жатвы (невзирая на чтение газет, просмотр телевидения, сидение в Интернете и т.д.). Необходим тот же разрыв, выпадение в историю, гештальт-переключение.
Также не корректно полагать, что поэзия будет современной только потому, что она появилась в «современности», написана сейчас, а не сто лет назад. Когда мы так думаем, мы рисуем себе современность как какую-то бадью, в которой лежат различные вещи: современные средства коммуникации, техника, медицина, мода, ну и стихи еще заодно. Но такой бадьи, разумеется, нет. Современность — это не какая-то емкость, в которой находятся вещи, а вещи сами творят современность. Современная вещь та, которая сама творит свое время. И такие вещи, поскольку они задают время, современными будут всегда. Актуальная поэзия находится на темпоральном острие современности. Актуальное — это, опять же, событийное, в котором происходит актуализация времени. И снова мы подходим к мгновенности события, этой звездной вспышке, творящей время и историю. Но, может статься, идя по следу этой звездной вспышки, окажется возможным избежать некоторых идеологем и внимательнее взглянуть на историю и культуру.