Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №130, 2014
Андреев М.Л. КЛАССИЧЕСКАЯ ЕВРОПЕЙСКАЯ
КОМЕДИЯ: СТРУКТУРА И ФОРМЫ. — М.: РГГУ,
2011. — 234 с. — 1000 экз.
В предисловии М.Л. Андреев позиционирует себя в качестве создателя той части исторической поэтики, которая связана с европейской комедией, и задается «целью проследить за историческими модификациями основной сюжетной схемы комедии, предполагающей обязательное присутствие любовной коллизии» (c. 8). Поэтому исключаются из рассмотрения древние греки: и Аристофан, к этой схеме непричастный, и Менандр, наоборот, за зарождение этой схемы ответственный, но выпавший из «актуальной памяти» европейской литературы (с. 9), не рассматривается и еще «немало видных фигур. Шекспировская эпоха — это целая плеяда комедиографов, испанский “Золотой век” — это не только Лопе, Тирсо и Кальдерон, но и Аларкон, Мира де Амескуа, Рохас, Морето. Между Мольером и Мариво нашлось место для Детуша, Реньяра и Лесажа» (с. 11) во Франции. В Англии «на смену комедии Реставрации пришли Филдинг, Голдсмит и Шеридан. В Германии был Лессинг, в Дании — Хольберг, в России — Фонвизин, Капнист и Княжнин» (с. 11). Так Андреев ограничивает список рассматриваемых авторов, поясняя сделанные усечения тем, что изъятые из анализа драматурги не внесли ничего принципиально нового в ключевую сюжетную структуру комедии, они «либо остаются в рамках сюжетных схем, доставшихся от предшественников, либо вообще выходят из данного жанрового ряда» (с. 11). Автор признает потери этого избирательного подхода, но, во-первых, мы видим, что подход осмысленно избирателен, а во-вторых, М.Л. Андреев компенсирует избирательность «полнотой отдельных разборов» и учитывает все произведения избранных для анализа драматургов, подпадающие под жанровые признаки комедии. Единственное исключение, которое позволяет себе исследователь, — несколько сотен комедий Лопе де Вега, из которых пришлось делать репрезентативную выборку, а в остальном автор полностью выполняет собственное жесткое требование, хотя, например, у Гольдони комедий около сотни, а у А.Н. Островского — около полусотни. При этом с большей частью зарубежных комедий можно было познакомиться только на языке оригинала: латинском, итальянском, английском, испанском и французском.
Анализ начинается с древнеримской комедии (Плавта и Теренция), которую обычно называют паллиатой — это комедия плаща (без шпаги). Термин происходит от латинского слова «pallium», означающего греческий плащ. Ни для паллиаты, ни для других исторических ветвей комедии мы не будем, за редкими исключениями, называть содержательные элементы сюжета разбираемых пьес (а автор их приводит, несмотря на порой обширную номенклатуру одних названий). Сразу перейдем к структуре. Инвариантное содержание паллиаты исследователь именует метасюжетом, суть которого формулирует так: «Юноша влюблен в гетеру (вариант — в девушку, потерянную или подброшенную в младенчестве); чтобы добиться желаемого, ему нужно заплатить своднику; деньги добывает у скупого старика-отца хитрый и изворотливый раб (вариант — девушка обретает родителей и выходит замуж за юношу)». Пожалуй, это несколько романтизированное или слегка пуритаризированное описание паллиаты, понятие «влюблен» тут нужно трактовать только в одном конкретном смысле. Андреев, впрочем, так и трактует, выражаясь чуть эвфимистично: «чтобы добиться желаемого». Реализация метасюжета в каждой конкретной комедии происходит за счет сочетания масок персонажей (с возможностью их самоотрицания) с мотивами: связь любого комедийного сюжета «с метасюжетом осуществляется через повторяемость мотивов и ролей» (с. 25).
Итак, структура действия ясна: молодой человек домогается «любви» гетеры (или вообще девушки). Есть препятствие — за удовольствие надо платить, а денег нет. Синтаксически это соответствует — разовьем сделанное обобщение — одному из ключевых поворотов волшебной сказки, формально-сюжетное единство которой продемонстрировал В.Я. Пропп[1], только там (в сказке) герой исходит не из собственного желания, а получает задание, которое нужно выполнить и при выполнении которого возникают те или иные препятствия, но их можно преодолеть с помощью волшебного помощника или средства. Цель (задача) поставлена, и сказочный герой цели достигает (задачу решает) так или иначе. Женщина достается обычно как приз, хотя, несомненно, желанный. Метацелью в сказке, кроме невесты, является, как минимум, еще и власть. В европейской же комедии, как мы видим по рецензируемой книге, женщина и есть цель, и преодолеть препятствия на пути к этой цели обычно помогает раб, а с отменой рабства и возрождением комедии в Средние века — слуга, причем уже два «золотых века» (испанской и английской литературы) демонстрируют в своих вершинах — Шекспир, Лопе де Вега, Кальдерон — вполне самостоятельного комедийного героя, не нуждающегося в помощи слуг при решении любовных задач. Андреев рассматривает итальянский, испанский, английский, французский и русский варианты классической комедийной схемы. Каждая традиция имеет свои особенности, которые автор подробно разбирает, и в результате инвариант сюжетной схемы (метасюжет) получается таким (хотя в книге это прямо не формулируется):
Женщина (цель) à Препятствие (отсутствие средств или что-то иное) à
Средство(а) для преодоления препятствия à Достижение цели (свадьба или другой тип связи).
Таким образом, от сказки к комедии женщина конкретизируется как главная или частная цель, а возможно, и как единственная цель вообще. Конфликт лежит где-то на пути к этой цели. Можно сказать, что комедия то ли учится у жизни, то ли учит жизнь целеполаганию, причем как содержательному, так и структурному. Не в этом ли причина столь длительного зрительского успеха комедии?
Камнем преткновения в исторической поэтике европейской комедии, насколько можно судить по исследованию М.Л. Андреева, а также нашему собственному анализу сюжетостроения драматургии великого барда, оказывается Уильям Шекспир. И Лопе де Вега, и Тирсо де Молина, и Кальдерон, и Мольер, и Островский, и даже Уайльд отлично вписываются в классическую сюжетную схему, заданную еще Менандром[2] и древнеримской паллиатой и лишь модифицированную в национальных европейских литературах. Так, Лопе де Вега отдает предпочтение препятствиям, которые связаны с соперничеством, Тирсо де Молина к соперничеству добавляет в качестве одного из доминантных мотив ревности, Кальдерон дополнительно оснащает хорошо функционирующую схему «элементами метатеатральной рефлексии с сильным оттенком иронии» (с. 79).
Шекспиру тоже не чужды рефлексия и ирония над жанром, возможно, кстати, от него и воспринятая Кальдероном, но тот же Кальдерон (как и все остальные европейские комедиографы) все-таки в схему вписывается, а Шекспир — нет! И вовсе не из-за его пресловутой «литературной неосведомленности», если предполагать, что «круг чтения Шекспира был заведомо ограничен его слабым знакомством с иностранными языками» (с. 50). М.Л. Андреев показывает, что Шекспир отлично знает, какие структурные черты в принципе присущи традиционной комедии и от чего отталкиваться в построении своей комедии, но единой сюжетной схемы, хоть сколько-то аналогичной метасюжету паллиаты и вообще классической европейской комедии, у Шекспира обнаружить не удалось: активные двойники героини, пассивные двойники герои, отдельные мотивы тех и других — вот, в сущности, и все, что нашлось в качестве набросков потенциальной инвариантной схемы комедий Шекспира. И это не минус, а плюс книги Андреева, потому что поиск этой схемы шекспировской комедии ни в коей мере не входил в ее замысел, а даже этому замыслу — показать воплощение инварианта классической европейской комедии в литературе Возрождения и Нового времени — противоречил.
А вывод из этих результатов подхода к Шекспиру с точки зрения исторической поэтики жанра, повторяем, только один: шекспировская комедия в классическую сюжетную схему европейской комедии в целом не вписывается, хотя Шекспир «прекрасно знал, как пишутся “настоящие” комедии, и доказал это двумя своими первыми опытами в этом жанре» (с. 60). Причем Шекспир не просто интуитивно знал, как пишутся комедии, а прямо формулировал это знание: Андреев интерпретирует цитату из «Сна в летнюю ночь» как попытку типологического описания комедийных конфликтов — «теоретическая поэтика Лизандра» (с. 53), который в диалоге с Гермией перечисляет преграды на пути истинной любви: 1) разница в происхождении; 2) различия в возрасте; 3) выбор близких и друзей; 4) война, болезнь и смерть. «Но вот что странно: предложенная Шекспиром типология комедийных конфликтов не охватывает полностью его собственное творчество» (с. 51), а охватывает, уточним от себя, лишь «первые опыты»: «Комедию ошибок» и «Укрощение строптивой» (последняя выступает «в роли своеобразной вариации на темы итальянской комедии, резюмируя ее исторический путь от комедии ученой к комедии дель арте — точно так же, как вариацией на темы паллиаты была “Комедия ошибок”», с. 54). Конечно, выражение «странно» в данном случае только риторическая фигура: ничего странного в этом утверждении сам Андреев не видит. Было бы странно, если бы Шекспир пошел на поводу у традиционной жанровой комедийной схемы, великий драматург, быстренько отыграв в двух пьесах два самых мощных к этому моменту истории комедийных направления (паллиата и итальянская комедия Возрождения), тут же — в пьесе «Сон в летнюю ночь» — построил собственную поэтологическую программу, а затем так или иначе воплощал ее (с. 53). Правда, в предполагаемую Андреевым программу на сюжетном уровне вошли только «Два веронца» и «Бесплодные усилия любви». «Как вам это понравится» или «Виндзорские насмешницы» отразились лишь мотивом сказочного леса-природы, «Двенадцатая ночь» — мотивом карнавального двойничества, в пьесе «Все хорошо, что хорошо кончается» — мотивом ухода женщины вслед за любимым.
Что касается мотивов, то тут в принципе о программе говорить не приходится: в каком порядке мотивы повторяются, какой мотив на какой влияет и что у кого заимствуется, редко можно с уверенностью проследить; к мотивам — и с гораздо большим основанием, чем к сюжетам, — подходит эпитет «бродячие». Да и «Два веронца» — это скорее все-таки не результат программы, извлеченной из основного сюжета «Сна в летнюю ночь», а саморефлексия автора — так же, как «Ромео и Джульетта» — объект самопародии Шекспира в спектакле ремесленников о Пираме и Фисбе. Большинство исследователей считает, что «Два веронца» созданы раньше, чем «Сон в летнюю ночь», хотя М.Л. Андреев может иметь на этот счет свое мнение: хронология шекспировских пьес — вещь очень условная.
Безусловным, однако, является все тот же вывод (отсутствие классической комедийной схемы), который я бы рискнул расширить: у Шекспира отсутствует доминантная схема комедии вообще. Например, то, что Л.Е. Пинский, которого М.Л. Андреев в связи с Шекспиром упоминает (с. 52), называет магистральным сюжетом комедии, ключевой схемой конфликта очевидно не является: «Вкратце схему магистрального сюжета комедий можно формулировать следующим образом: это клубок нескольких любовных историй, — то параллельно протекающих, то пересекающихся, то сплетающихся воедино, — со всякими превратностями и превращениями, внешними переменами (в положениях персонажей) и внутренними метаморфозами (в их чувствах, влечениях), — во всех отношениях разрешающихся счастливыми развязками, соединением любящих ко всеобщему удовольствию — персонажей, исполнителей, зрителей.
Комедии Шекспира 90-х годов — это прежде всего любовные комедии, в средоточии магистрального их сюжета всегда любовь, высшая ценность в природной жизни всего живого»[3].
«Клубок любовных историй» никак не может быть инвариантной схемой комедий, а любовь как средоточие магистрального сюжета и «высшая ценность в природной жизни всего живого» вообще сама по себе не сюжет, хотя ее первостепенную важность в шекспировском мире отрицать нельзя. Но, как убедительно показывает Андреев, у любви по большому счету в шекспировской комедии нет серьезных помех. Например, одно из типичных комедийных препятствий, социальное неравенство. Тут Андреев солидарен с Пинским: «...общественное положение не играет никакой роли ни в поведении, ни в психологии шекспировских комедийных персонажей» (с. 52): существует единственная комедия Шекспира, где между героями лежит социальная пропасть, «осознаваемая ими именно в качестве препятствия» (с. 51), — «Конец — делу венец».
Итак, хотя М.Л. Андреев этого прямо не утверждает, мы рискнем сделать вывод в связи с анализом его книги: не существует такой фабульной схемы, которая охватывала бы сюжеты большинства шекспировских комедий (вне зависимости от того, включать в этот жанр трагикомедии и романсы или не включать). Попробуем применить методологию Андреева, распространив ее на всю драматургию Шекспира. Тогда можно пойти еще дальше и в отрицательном, и в положительном смысле: нет единой схемы для всего шекспировского канона, но доминирующая (встречающаяся чаще других) схема, по которой строятся сюжеты Шекспира, все же существует. Эта ключевая схема не затрагивает исторические хроники, но в комедиях и трагедиях присутствует примерно в равных пропорциях. Речь идет о схеме сюжетов, где мужчина ревнует женщину и эта ревность совершенно несправедлива! По такой схеме построены основные линии сюжетов пьес «Много шума из ничего», «Виндзорские насмешницы», «Зимняя сказка», «Троил и Крессида», «Цимбелин», «Отелло», «Гамлет». В «Гамлете» эта схема очевидна, но многослойна (Призрак — Гертруда, Гамлет — Мать, Гамлет — Офелия), но есть еще пьесы, где эта схема присутствует или латентно («Буря», «Ромео и Джульетта»), или в рамочном сюжете («Сон в летнюю ночь»). Жанрово это и классические комедии («Много шума из ничего», «Виндзорские насмешницы»), и классические в эпоху Шекспира романсы (наследники греческого и пасторального романа: «Зимняя сказка», «Цимбелин»), и типичные трагедии («Отелло», «Гамлет»), и пьеса, которая пародирует эту схему, — «Троил и Крессида»! Если добавить сюда еще поэму «Обесчещенная Лукреция» и тему ревности из «Сонетов» Шекспира, то станет понятно, что эта схема связанных с ревностью отношений прошивает творчество Шекспира во всех жанрах!
Таким образом, в отличие от проанализированного Андреевым метасюжета классической европейской комедии в целом, где схема конфликта сохраняет и даже консервирует жанровую определенность при всех содержательных и стилистических различиях комедий разных эпох и стран, ключевая сюжетная схема
Шекспира преодолевает жанровый барьер или, возможно, даже разрушает его. При этом центром шекспировского канона вместо жанра становится сам Шекспир как автор. Это особенно ясно на фоне проведенного Андреевым анализа драматургии Лопе де Вега. Из примерно полутысячи драматических его произведений большую часть составляют комедии, выстраиваемые по классической комедийной схеме. Жанр и его схема тут безусловно доминируют над авторским изобретением. У Шекспира же из 36 пьес канона Первого фолио (1623) только семь-восемь имеют сходную между собой ключевую сюжетную структуру, причем это сходство не бросается в глаза и вычленение ее требует специальных аналитических усилий, в то время как, например, паллиату называют литературной шарманкой: «“Ее напевы не просто стандартны. Они постоянны, как песни ящика, который накручивает один литературный мотив за другим»[4]. М.Л. Андреев показал, что вся классическая европейская комедия в главном своем русле наследует эту шарманочную структуру, хотя она и предстает все более и более богато и разнообразно декорированной.
Шекспир, отказавшись от этой генетически сказочной схемы традиционной комедии, вообще ушел в комедии и драме от сюжетного преодоления внешней преграды и соответственно выполнения, по сути, внешнего для героя задания. «В мире Шекспира нет суровой и прижимистой внешней силы, которая ставит преграды перед любовью, нет, иными словами, косной социальности, которую нужно хотя бы временно, но разрушить, нет борьбы молодости с ее правдой природных инстинктов против старости с ее властью денег и положения» (с. 60— 61), — пишет Андреев
Распространяя мысль Андреева на некомические драмы Шекспира, заметим, что наиболее наглядно это преодоление классической комедийной схемы, как ни странно на первый взгляд, представлено в «Гамлете», где сказочный мотив выполнения внешнего задания и преодоления связанных с ним препятствий реализуется в более чистом виде, чем в шекспировской комедии, хотя так же, как в комедии, герой не столько преодолевает внешние препятствия, сколько борется с препятствиями внутренними. Но если в комедии результатом преодоления внутренних препятствий оказывается любовь, то в «Гамлете» кроме любви (потеряв Офелию, Гамлет возвращает свою любовь к ней) и вслед за любовью герой открывает самого себя! Выполнение же сказочной программы (задание: месть за отца) осуществляется в финале сюжета вполне формально, уже, по всей видимости, вне замысла героя, который не целенаправленно убивает, а лишь добивает умирающего Клавдия (в каком-то смысле акт милосердия) с подчеркнутой формулировкой «за мать» (5.2.326—344[5]).
Таким образом, любить, по Шекспиру, вовсе не равно традиционно-комедийному «хотеть обладать». Наоборот, его ключевая сюжетная схема показывает, что желание безраздельно обладать женщиной может вывернуть понятие любви наизнанку, превратить в ревность. Настоящая любовь в комедиях Шекспира уходит из сюжетной схемы и тематизируется, невзирая на сущность конфликта, хотя и в зависимости от него. Шекспиру важно не достижение цели, а процесс. Он наслаждается сам и предлагает зрителям наслаждаться созерцанием влюбленных людей. Он стремится освободить и тех, и других от целеполагания. И в этом противоборстве с традиционной сюжетикой развивается комедиография Великого барда.
Самое прямое обращение Шекспира к паллиате — это, конечно, «Комедия ошибок», которая берет сюжет «Двух Менехмов» Плавта, но «опирается на уже почти вековую практику ассимиляции плавтовской комедии ренессансным театром» (с. 53). Но тут противоборство еще имманентное, связанное с сюжетным плеоназмом (умножение двойников) и сюжетной иронией.
А вот комедия «Укрощение строптивой», которую Андреев определяет как еще одну пьесу Шекспира, прямо обращающуюся к схеме комедийной традиции, — не есть ли это в каком-то смысловом слое укрощение той самой строптивой гетеры, что так набивала себе цену в «метасюжете» паллиаты? Заметим, что на это указывает ничем не мотивированная грубость героя (Петручио) в обращении с невестой (а потом женой) Катариной: лишь местью жанру можно попробовать объяснить его почти первобытную жестокость. Это при том, что ситуация паллиаты вывернута наизнанку, герой не платит за любовь, а, наоборот, берет за строптивой женой хорошее приданное. Подчас характер Петручио приобретает черты классического сводника, который кое-как обращается с гетерой. Нужно заметить, что сюжет укрощения — не главный (или лишь один из главных) в этой пьесе, но он-то как раз своим демонстративным примитивизмом напоминает о паллиате, хотя М.Л. Андреев правомерно связывает его и с прецедентами «в дидактической, нарративной и драматической средневековой литературе» (с. 54). Другой сюжет (сватовство к младшей дочери с переодеваниями и соперничеством) отправляет читателей скорее к итальянской комедии Возрождения — «это сюжет “Подмененных” Ариосто» (с. 54). И еще нужно заметить, что оба сюжета словно берутся в кавычки, поскольку подаются как спектакль некоему забулдыге Слаю в качестве одного из элементов розыгрыша. Этот розыгрыш имеет самостоятельное значение, но для нас сейчас важно, что Шекспир вводит в «Укрощение строптивой» несколько демонстративных цитат из комедийной традиции.
В результате целеполагание основного сюжета пьесы осмеяно: классическая комедийная борьба за Бьянку обернулась поражением после победы. Та, за которой трое, соперничая, увивались как за потенциально податливой и нежной женой, в конце концов оказалась строптивее строптивой!
Если магистральная линия комедийной традиции взяла из сказки идею целеполагания, приложенную к естественнейшей цели («Плодитесь и размножайтесь!»), то Шекспир обогатил комедию, например, локусом леса: «„лес под Миланом и лес под Афинами — это один и тот же лес, хотя во втором хозяйничают эльфы и феи, а в первом разбойники. Это сказочное пространство»[6], и свою сказочность оно подтвердит и в «Виндзорских насмешницах», и в «Как вам это понравится» (с. 56). Снова немного обобщим и уточним: пространство шекспировской комедии — это сказочно-поэтическое пространство, сказка проникнута поэзией, а поэзия вырывается из души автора и эту душу приоткрывает, как никогда до Шекспира и почти никогда после не приоткрывала душу автора драматургия.
Из всего вышесказанного можно сделать вывод: Шекспир для классической комедии — далекая глубокая обочина, как, собственно, и классическая комедия для Шекспира. Но он ее признал, впустил в свой мир и изысканно обыграл на ее же территории (сцене), а она его не очень и заметила, в том смысле, что практически никакого влияния он на классическую комедию не оказал.
Впрочем, Англия вообще стала для метасюжета комедии камнем преткновения. И Италия, и Испания, и Франция этот метасюжет приняли как родной (возможно, потому, что страны — романские), там модификации почти не затрагивали стержня. А вот и старшие современники Шекспира, и младшие его современники ничуть не больше, чем сам Шекспир, зацикливались на метасюжете. Встречалось, конечно, что-то похожее, но не столь часто, как в романских странах. Английская комедия Реставрации (после 1660 г.), как показывает Андреев, вроде бы возвращается в общеевропейское комическое русло, но каким размытым стало это русло в их рукаве реки! Вроде бы да, веселье и любовь: мужчины домогаются женщин (классика!), но и женщины мужчин, и не менее откровенно. Парадоксы и двусмысленности перекочевали из реплик в мораль героев, а оттуда и прямо в способ построения схемы сюжета, который ведет героев к тому, что они из принципиальных соображений ненавидят, — к браку, хотя самому сюжету следовало бы стремиться просто к достижению женщины, но последняя цель оказывается скомпрометированной, поскольку легко и многократно достижима героями помимо основного сюжета. Брак как единственная в христианстве дозволенная форма известных отношений мужчины и женщины в комедии был действительно формой, содержанием же стремления героя, начиная с Возрождения, была сама любовь во всех ее проявлениях, а тут по сюжету именно брак — юридическая цель, причем такая цель, к достижению которой самой по себе герой не только не стремится, но, наоборот, почитает главным несчастьем в жизни ее достижение. Так или иначе возникает, по Андрееву, некое принуждение к браку, во всех отношениях желательного, «если бы не неприятие брака как такового» (с. 127). То есть не просто нет внешних препятствий к достижению цели, наоборот, героя еще и толкают извне. Препятствие навыворот: практически ничто не мешает герою жениться, но он сам не хочет. Вернее, так: ему почему-то нужно жениться (например, из-за денег), но очень не хочется. Коллизия борьбы нужды с нежеланием! У героя европейской комедии к этому времени уже воспитан инстинкт целеполагания, но впервые цель должна достигаться против его же желания. По крайней мере, поначалу герою приходится действовать так, желание потом может и появиться, как аппетит во время еды, но согласимся, что этот поворот уже довольно циничный и для метасюжета, возможно, запускающий механизм саморазрушения.
Еще одним эксцессом европейской комедии оказывается русская комедия XIX в. Россия и Англия — периферия Европы: крайний восток и крайний запад. Маргинальны они не только географически, но и по способу вхождения в классическую европейскую комедию. Комедия реставрации захватила самое начало расцвета этого жанра, пришедшегося в основном на XVШ в. Рассвет начался столетием раньше в испанской комедии плаща и шпаги (Лопе де Вега, Тирсо де Молина, Кальдерон). Только что работал Мольер, сразу после упадка английской комедии эпохи Реставрации появятся Мариво, Гольдони, Шеридан, Бомарше. Так вот: английские герои—щеголи—остроумцы уже в начале расцвета практически временно развалили все дело, выдернув из механизма сюжетной схемы спусковой крючок — стремление к достижению цели, то есть исказили весь механизм до неузнаваемости.
Как наглядно показывает Андреев, русская комедия XIX в., начав в период романтической реакции на жанр комедии, сумела этот жанр почти одновременно и полностью отринуть — изнутри сюжетной схемы, как в «Горе от ума», и снаружи ее, как в «Ревизоре», — и полностью принять (в драматургии А.Н. Островского). Причем Островский, поддерживая классическую традицию в одном отношении, продолжил ее разрушать в той же точке, где остановились английские драматурги эпохи Реставрации. Если для их героя цель, хоть и нежеланная, — брак, то для героя Островского цель главным образом — приданое, брак зачастую только средство для получения денег. М.Л. Андреев не случайно вспоминает А.В. Сухово-Кобылина (с. 174), который сумел в одной трилогии совершить скачок от классики жанра («Свадьба Кречинского») через вполне гоголевское по духу и героям «Дело» к жанру неклассической комедии ХХ в. в «Смерти Тарелкина», где герой уже ни к чему больше, кроме денег, и не стремится. И Островский пришел к тому же результату, только внутри классической сюжетики женихов и невест.
Если западноевропейские комедиографы часто демонстративно стремились к жанровому новаторству (от П. Мариво и К. Гольдони до Б. Шоу), то русские с начала XIX до начала XX в. переработали этот жанр в совершенно новый — драму. У Грибоедова, напоминает Андреев, в «Горе от ума» «прямые нарушения драматического канона» приводят к созданию двух контрастно противопоставленных образов: образа главного героя и образа определенного жизненного уклада, все это вместе «производит революционные изменения в жанровой традиции», хотя все-таки за пределы этой традиции еще не выводит (с. 161). Не выводит за пределы этой традиции и драматургия Островского, который «дает в своем театре энциклопедически широкое изображение действительности, взятое в ракурсе национально окрашенной типажности и актуальных общественных коллизий, но при этом помещенное в рамки традиционной комедийной сюжетики» (с. 164). В частности, с XVШ в. «в этой традиции находит объяснение особая структурная роль, присвоенная Островским его героиням. В паллиате сюжетная пассивность девушки или гетеры парадоксально сочетается с их способностью существенно влиять на характер действия <...>. Активность героинь возрастает в итальянской комедии Возрождения, увеличивается на порядок у Шекспира и испанцев, но только Мольер совершает своего рода структурную революцию, перенося центр действия из семейства героя в семейство героини и тем самым давая сюжетному новаторству послеантичной комедии структурное обоснование: отсюда к Островскому идет линия прямой жанровой преемственности» (с. 174—175). Так Андреев формулирует магистральную линию генезиса жанра.
И наконец, финальным аккордом книги является блестящий генетический анализ драматургии А.П. Чехова. Л.М. Андреев показывает, что театр «Чехова венчает собой многовековой процесс становления драмы как видовой формы, как “среднего” драматического жанра, снимающего оппозиционность таких жанровых полюсов, как трагедия и комедия» (с. 185). С точки зрения сюжетостроения Чехов последовательно сокращает любовную линию, магистральную для комедии. В результате у Чехова одной из главных тем становится невозможность или несбыточность любви, не предопределенная никакими материальными или идеальными обстоятельствами из традиционного для организации драматической коллизии списка (с. 197). Невозможность любви тесно связана у Чехова с развоплощением настоящего: его герои не столько живут в настоящем, реально текущем моменте, сколько сожалеют о прошедшем и жаждут будущего. Для любви, требующей континуального настоящего, просто не остается духовного времени. И это убивает жанр комедии, зато рождает жанр драмы: старинная цель драматургов, поставленная еще в XVI в. Баттистой Гварини, создать «среднюю» драматическую форму «оказалась достигнутой только в чеховском театре: трагедия и комедия не просто соединились в едином драматическом пространстве, а умерли в нем. Если утверждение романа кладет конец героическому и комическому эпосу, то утверждение драмы завершает эпоху трагедии и комедии» (с. 198). Таким образом, М.Л. Андреев заканчивает свой анализ беглым абрисом места комедии среди иных становящихся жанров.
Европейские и американские авторы, разумеется, написали немало книг о комедии[7]. Но они всегда были гораздо больше привязаны к конкретным произведениям, авторам, странам в их речевой, личностной и исторической наполненности. Типология сюжетной схемы в ее генезисе — слишком высокий уровень обобщения, и достигнуть этого уровня естественнее, если смотреть с некоторого расстояния, хотя и изнутри единого культурного феномена. Это, пожалуй, отчасти оксюморонное место нашей гуманитарной мысли и отечественной культуры вообще: одновременно и изнутри, и со стороны. Русский, становясь европейцем, всегда должен был осмыслить качество «европейскости» в целом, в то время как такое осмысление не всегда легко доступно итальянцу, англичанину, французу и т.д. А классическая комедия, всегда оставаясь частью европейской культуры, в своей сюжетно-структурной составляющей жанра при всей ее кажущейся простоте долгое время выглядела молекулой, не разложенной на принципиальные атомы, которые, однако, в своих комбинациях при развитии этого жанра и определяли ее генезис.
Данная работа действительно с максимальной полнотой описывает целую жанровую ветвь европейской литературы. Ничего приближающегося к этому структурно-историческому описанию классической европейской комедии по четкости осознания своего объекта и полноте охвата материала не существовало в прошлом и не существует в современном литературоведении ни в его отечественном, ни в зарубежном изводе.
[1] См.: Пропп В.Я. Морфология сказки. Л., 1928.
[2] В.Н. Ярхо, впрочем, сумел реконструировать похожую сюжетную схему для средней аттической комедии (до Менандра). См.: Ярхо В.Н. Менандр: у истоков европейской комедии. М., 2004. С. 106—107.
[3] Пинский Л.Е. Магистральный сюжет. М., 1989. С. 53.
[4] Фрейденберг О.М. Миф и театр. М., 1988. С. 37.
[5] См.: Шекспир У. Гамлет / Пер. и коммент. И.В. Пешкова. М., 2010. С. 143, а также сноску 735 на с. 387.
[6] Правда, это особое сказочное пространство, шекспировское (не случайно Андреев подчеркивает, что у Лопе де Вега, например, леса как локуса для эскапизма нет вообще, — с. 74), оно может быть и заимствовано из волшебной сказки, но очень гуманизировано и облагорожено. В сказке лес — прежде всего страшный и таинственный. См.: Пропп В.Я. Исторические корни волшебной сказки. М., 2004. С. 40—47.
[7] Вот только небольшая часть из тех, что называет автор: Graw P.H. Comedy in Space, Time and the Imagination. Chicago, 1983; Levin H. Playboys and Killjoys: an Essay on the Theory and Practice of Comedy. N.Y., l987; Nelson T.G.A. Comedy: an Introduction to Comedy in Literature, Drama and Cinema. Oxford, 1990; Segal E. The Death of Comedy. Cambridge, MA, 2001; Hokenson J.W. The Idea of Comedy: History, Theatre, Critique. Madison, 2006.