Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №131, 2015
Еще недавно казалось, что российское искусство существует в практически бесцензурном пространстве. Возможность свободы самовыражения, однако, вовсе не гарантировала автоматического овладения навыками этого выражения себя и того, что наше «я» формирует. Оглядываясь на прошедшие двадцать лет «свободы» и судорожно подсчитывая последние отведенные на нее мгновения, стоит признать, что в российском искусстве, и прежде всего в кино, не состоялось разговора про что-то очень важное, но привычно замалчиваемое и задвигаемое в самый дальний угол нашего подсознания, — про Это.
Постсоветский кинематограф первым делом хотел расквитаться со своим недавним прошлым, описывая его репрессивные методы управления, а вернее — подавления и подчинения. Важным было и осознание вытеснения, замещения личного общественным, невозможности сохранить интимность на всех уровнях человеческого бытия. Здесь необходимо вспомнить не во всем удачный, но, безусловно, этапный фильм Андрея Кончаловского «Ближний круг», в котором автор нащупывает проблему разъедания границ между личным и государственным, приводящего к неизбежному и непрекращающемуся жертвованию первым во имя и во славу второго. Каждая последующая демонстрация лояльности власти обрекала главного героя, скромного киномеханика Ивана Саньшина, на потерю контроля над проявлениями собственной индивидуальности. Апофеозом этой отчужденности от собственного «я» и приближения к неизбывному «мы» становится переход жены Саньшина в «пользование» государства, а точнее — развращенной партийной номенклатуры, с последующим своеобразным коллективным зачатием нового гражданина страны. Определение подобных отношений между личным / интимным и общественным / государственным как перверсивных представляется для нашей темы крайне значимым.
Реализуемая в этой сложноподчиненной конструкции модель советского опыта с апелляцией к сексуальному как контролируемому и подавляемому государственным еще не раз будет отыгрываться в кинематографе 90-х. Взять хотя бы «Прорву» Ивана Дыховичного. Но дальше всех в экспериментах с советской сексуальностью и / или асексуальностью пошел Алексей Герман в ленте 1998 года «Хрусталёв, машину!». Собственно, именно в машине, только не в комфортной правительственной, а в убогом фургончике для перевозки грузов с надписью «Советское шампанское», оказывается сконцентрирован мир или скорее антимир чувственности и сексуального удовольствия, обостренный абсолютной паранормальностью происходящего. Сцена коллективного изнасилования героя резко противопоставлена механистической и в высшей степени асексуальной сцене с учительницей, где «нормальный» половой акт оказывается полностью лишен всякой чувственности и аттрактивности. Тотальная сексуальная аберрация предстает в этих лентах своеобразной визуальной метафорой советского, где опрокинутость оппозиции «коллективное — индивидуальное» неизбежно ведет к полной коррозии человеческого.
Для постсоветской культуры противопоставление «тоталитарное — сексуальное» по-прежнему остается актуально, хотя зачастую авторы ограничиваются поверхностным изложением конфликта, уходя от необходимой саморефлексии и проговаривания травматичности советского опыта в масштабах страны.
Тем самым и разговор о современности, о том, что произошло с нами со времен сексуальной революции, приобщиться к достижениям которой удалось далеко не всем, откладывался на неопределенное «потом». В некотором роде момент для откровенности был упущен, российское искусство под «чутким» государственным руководством вновь озаботилось морально-нравственными ориентирами, так и не успев разобраться со всеми скелетами из будуара советских граждан. Культурные предпочтения россиян начинают подозрительно отдавать соцреализмом или новым госреализмом, а картины вроде «Портрета в сумерках» Ангелины Никоновой или «Да и да» Валерии Гай Германики болезненно воспринимаются как публикой, так и профессиональной критикой, получая в свой адрес обвинения в смаковании безнравственности и опасной сексуальной вседозволенности. В сложившихся обстоятельствах многие художники добровольно надевают на себя вериги цензуры, жертвуя свободой самовыражения в угоду общественно-политическому запросу, часто подкрепленному государственным финансированием.
Одной из ярких картин недавнего времени, повествующей о тягостном осознании собственной сексуальности, ограниченности возможностей для ее проявления и демонстрации, а также неизбежно следующем за этим вмешательстве различных институций, стали «Интимные места» (2013) режиссерского и семейного дуэта Натальи Меркуловой и Алексея Чупова. Сценаристы телевизионных сериалов создали удивительное по своей откровенности кино на тему «тихой» катастрофы личности в сегодняшнем мире, показав ее через неврозы и фрустрации сексуального характера. Провоцируя обывательский вкус и властные претензии на контроль за общественной моралью, герои Меркуловой и Чупова пытаются сформулировать свои неудовлетворенности и желания, понять, насколько это допустимо в нравственно-правовой системе координат нашего социума и надо ли ломать себя, чтобы туда вписаться.
Авторы «Интимных мест» не скрывали, что «главным импульсом в работе над фильмом послужили именно повсеместные плоды советского детства, запутанность и девиантность личных отношений, с которыми им самим и их близким приходилось сталкиваться»[1]. Удивительным образом картина стала своеобразной терапией для семейной пары Меркуловой—Чупова, возможностью поговорить друг с другом и со зрителем об интимных проблемах. Неоднократно в интервью и на пресс-конференции режиссеры повторяли, что им важно было прервать неловкое молчание вокруг темы сексуальности, игнорировать которую стало уже в традициях нашего общества, «благополучно» проскочившего сексуальные революции, достижения феминистической мысли, сексуального воспитания и др.: «Тема фильма напрямую волновала нас самих: сексуальность в отношениях и что происходит на этом фоне в семье, на работе, в жизни. Мы с Лешей столкнулись с проблемой несвободы напрямую. <...> Мы с Лешей оказались в вакууме простой информации, не понимая, как быть дальше»[2].
Интересно, что мнения о фильме, получившем широкий резонанс в прессе, разделились: одни усмотрели в нем чрезмерную провокационность, политизированность, неэстетичность обнаженной натуры в кадре, а вторые — наоборот, излишнюю деликатность и сдержанность в изображении и проговаривании сексуальных фрустраций у жителей мегаполиса.
В центре сюжета — четверо школьных друзей, в той или иной мере испытывающих сексуальную дисгармонию. Скучный клерк Алексей полностью утратил желание по отношению к своей жене и матери двоих детей Ольге. Ему никак не удается совместить два разнонаправленных желания — сохранить верность жене и реализовать влечение к другим женщинам, в частности к неохватных размеров продавщице свистулек Альбине. Популярный диктор центрального телевидения Сергей ведет эмоционально стерильную жизнь с супругой Евой. Молодая женщина с печальными глазами даже не решается заговорить с Сергеем — непримиримым противником деторождения — о своей беременности. Перед очередным абортом Ева вклеивает распечатанное УЗИ с неродившимся малышом в свой дневник, дает каждому плоду имя, а потом прячет тетрадку на дне бездонного ящика с ненужным хламом, хороня в нем свои надежды на материнство и мечты о нем. Благодаря случайному столкновению в бассейне в жизни Сергея и Евы появляется по-юношески обворожительный фокусник в исполнении Павла Артемьева. Оставаясь на протяжении всего фильма безымянным, этот герой становится объектом желания как Евы, так и ее мужа, с ужасом обнаружившего свои гомосексуальные пристрастия. Оба мужчины — Алексей и Сергей — в отчаянии наведываются к однокласснику Борису, который с профессиональным снобизмом подбирает для друзей подходящие диагнозы из арсенала психоаналитика.
Их общий приятель, с детства отличавшийся бунтарским характером, а ныне скандальный арт-фотограф, Иван не видит смысла сдерживать свои порывы, ведет необременительный образ жизни представителя столичной богемы, чередуя выполнение супружеского долга то с эффектной женой, а по совместительству и личным агентом Светланой, то с женой-уборщицей Саяной. Эта героиня лишена роскоши вербального выражения. С ней общаются знаками или действиями, непосредственно на нее направленными. Ее функциональность обнажена до предела редким именем и диковинной внешностью трудовой мигрантки из Средней Азии.
Своеобразную морально-этическую дуэль с Иваном ведет грузная чиновница из некого комитета по нравственности Людмила Петровна в блистательном исполнении Юлии Ауг. Каждая новая схватка за очищение искусства от «лишнего» — порнографии и прочего непотребства — возбуждает в Людмиле Петровне смутные желания, доводящие женщину почти до галлюцинаторного состояния, в которое периодически соскальзывают и прочие герои картины. Борясь со своими несанкционированными желаниями, они то и дело нарушают хрупкий баланс между реальным и воображаемым.
Композиция фильма закольцована сценой в крематории, где скромная компания из друзей и жен фотографа тех самых интимных мест провожает его в последний путь, а заодно и приходит на выручку давшему сбой механизму отправки тела в адское пламя печи.
Определение одной из основных тем картины как особенности проявлений сексуальности у современных россиян, с одной стороны, не удовлетворило экзотических запросов некоторых зрителей и кинокритиков, а с другой — оскорбило эстетические и нравственные ожидания консервативной части аудитории. «Он (фильм. — С.П.) про секс, но никому в голову не придет назвать его эротическим или хоть немного возбуждающим», — жаловались одни[3]; «...многих критиков и зрителей проняло. Тех, которым нужна чернуха ради чернухи. Потому что реальной жизни я здесь не увидел. Одни какие-то извращенцы в кадре»[4], — вторили им другие.
Сексуальное в «Интимных местах» зачастую буднично и прозаично, лишено той возвышенной отстраненности, к которой так привыкли многие зрители. Мишель Фуко полагал сексуальность реальной фигурой жизненной практики, которая приковывает наше внимание к сексу, т.е. к воображаемой точке, через которую надо пройти каждому человеку, чтобы получить доступ к своей идентичности. С другой стороны, Сьюзен Сонтаг (Зонтаг) считала сексуальность человека феноменом, принадлежащим предельным состояниям, а вовсе не обыденному опыту человечества[5]. Психологическое состояние героев фильма можно было бы определить как критическое, пограничное между видимостью психологического здоровья и полным погружением в невротическую, галлюцинаторную среду. Очевидно, что продолжительное пребывание в нем чревато деформацией сознания, морально-этических установок и в итоге потерей контроля над проявлениями собственного «я». Соответственно, полное нивелирование особенностей в проявлении сексуальности грозит утратой индивидуального и неизбежно ведет к полному подчинению четко обозначенным, артикулированным коллективным установкам. Последнего в свою очередь можно добиться через контроль и ограничение удовольствий и желаний индивидуума, которые могут расходиться или вообще не соотноситься с общественной, государственной и прочими видами коллективной пользы.
Герои совращаются «ненормальными», неприемлемыми в обществе практиками — гомосексуализмом, аттрактивностью физических изъянов, промискуитетом, патологическими проявлениями сексуальности и т.д. Все это описывается с психоаналитической точки зрения Борисом, но из сухого объяснения изгоняются чувственность, желание и соблазн, которые разъедают героев изнутри. Психоанализ означивает, но не нейтрализует желания, он не способен ими овладеть, а значит, герои остаются разъятыми между общественно допустимыми нормами и своими патологическими желаниями, которые Борис пытается искусно спрятать за профессиональными терминами и психоаналитическими клише.
Пытаясь помочь Леше, Борис предлагает ему в момент интимной близости мысленно заменять не вызывающую влечения жену более сексуально привлекательным объектом. Интересно, что, когда Леша близок к воплощению этого плана (на сеансе эротического массажа), он внезапно вскакивает с больничной кушетки и спешно покидает салон. Стоит особо отметить, что запись на массаж походит на запись на прием к врачу. Салон располагается в больничном пространстве (видимо, это какая-то клиника, побочно оказывающая эротические услуги). Данный факт обретает особое значение в связи с тем, что и жена Алексея, и его лучший друг — врачи: она гинеколог, Борис — психотерапевт, что воспринимается Алексеем как медицинская специальность. Символическая замена объекта во время полового акта идентична для Алексея измене, на которую он не готов пойти.
Второму другу Бориса, Сергею, удается спроецировать образ фокусника на собственную жену в момент близости. Результат оказывается, правда, прямо противоположным — возникновение шизофренической реальности, где фантазии грозят неотделимостью от правды. Сдерживать свою одержимость юным фокусником Сергей уже не в силах, он выдает себя с головой, ставя тем самым точку в мучительных отношениях с женой.
Механизм контроля, выбранный героями для себя или навязанный извне, на первый взгляд прост: сначала формулируется запрет или определенная установка. Например, решение Алексея не смотреть на красивых женщин, потом и на некрасивых, речь Сергея по телевизору об опасности вырождения нации, продвигаемая Борисом идея о необходимости сдерживать свои подозрительные потребности, использование электрического устройства вместо физического контакта Людмилой Петровной. Но затем каждого из героев начинает мучить непреодолимое желание, провоцируя, соблазняя их в момент, когда они меньше всего этого ждут.
Иван абсолютно не принимает позицию Бориса как авторитета и специалиста, остро ощущая «неправильность» подобной дружбы-терапии, а также профессиональный снобизм Бориса в отношении близких людей: «Пока ты там писюльки фотографируешь, я, между прочим, людям помогаю». Он полностью отрицает методы Бориса, хотя как раз в его случае диагнозы и тактика лечения могли бы сыграть положительную роль. Причина неудачи Бориса как психоаналитика и друга — в его менторском тоне, в отсутствии искренности, в нежелании или не готовности признаться — проговорить собственные проблемы. Но главное в Борисе — это тотальное желание контролировать не только чужие, но и свои желания: от электронной сигареты, которую он постоянно курит вместо настоящей, до приказного тона по отношению к проститутке, снятой вовсе не для любовных утех, а для ощущения собственной власти.
На пресс-конференции по фильму режиссеры также проговорились о сомнительной компетенции Бориса как специалиста, к которому друзья приходят за бесплатным советом. Этим он, в свою очередь, нарушает одно из основных правил психоаналитиков и психотерапевтов:
Как бы ни было заманчиво для аналитика стать учителем, примером и идеалом для других людей и создавать их по своему подобию, он не должен забывать, что не это является его задачей в аналитических взаимоотношениях и что в действительности он не выполнит свою задачу, если поддастся такому желанию[6].
Профессиональный этический кодекс также запрещает психотерапевтам дружеские контакты с клиентами, так как это может привести к ощущению обязанности перед психотерапевтом или зависимости от него[7].
В картине есть несколько персонажей, наделенных функцией раздавать определения, вешать ярлыки, вписывать в реестр «норма / отклонение», — это психоаналитик Борис и чиновница Людмила Петровна. Хотя есть еще экранная речь Сергея, где он ретранслирует отношение власти к гомосексуализму, определяет его одной из главных угроз, ведущих к вырождению нации. Лицемерность медийного дискурса тут же обнаруживается в его частном комментарии жене: «Не все женятся, чтобы плодиться. Разве нам плохо?»
По сути, Людмила Петровна занимает репрессивную позицию по отношению к слову (и его визуальному воплощению, разумеется). Она его запрещает, изымает из публичного и частного пользования. Борис же пытается нормализовать, дисциплинировать слова. Его психоаналитический подход призван сдержать ненормативное проявление через приемлемое называние, означивание проблемы. Он пытается обмануть желание, поместить его в рамки допустимого. Борис выполняет определенную функцию перевода прямого, буквального языка в нейтральную зону профессионализмов, он как бы сглаживает конфликт, убирает острые углы языка. Он работает с отвратительным: помогает его выявить, а потом с разной долей успеха скрывать от окружающих. Борис — этакий мастер маскировки отвратительного не только в действии, но и в слове[8].
От разговоров об отвратительном стоит перейти к определению возвышенного. Что же является тем сакральным, что чиновница, диктор и прочие пытаются защитить от отвратительного, от перверсивной скверны современности? Семья — вот возвышенный объект новой российской идеологии. Но семья — в первую очередь как ячейка общества, как мини-модель государства. Ее функции четко определяются с экранов ТВ — воспроизводство, повышение рождаемости; ее чистота блюдется чиновниками, аналитиками, социологами и цензорами от культуры — схема падения нравственности, обсуждение допустимости просмотра подростками сцен с нетрадиционными формами соития, не ведущими напрямую к деторождению (анальный секс у Бернардо Бертолуччи, гомосексуальные отношения в новостной речи Сергея). При этом традиционная семья в фильме, с одной стороны, терпит полное фиаско, а с другой — обретает второе рождение в финале, воплотившись в трепетном дуэте Евы и мага.
Менее привычное семейное трио Ивана тоже не выдерживает проверки на прочность. Его внешне потребительское отношение к любимым женщинам маскирует неспособность сочетать сексуальную свободу с потребностью в душевном родстве с объектами желания. Иван избегает соблазна, он просто делает, что хочет, спит, с кем и когда хочет. Его иллюзорный путь к счастью, для которого созданы люди, по его мнению, лежит через исполнение сексуальных желаний, снятие запретов с интимной сферы, но и через устранение человеческих привязанностей, удаление личного отношения к сексуальным объектам. Его творчество разъято с его жизнью, хотя кажется, что вседозволенность камеры идентична сексуально свободному поведению Ивана с женщинами.
Свободным кажется и слово в устах героя. Он не выбирает выражений, смело используя обсценную лексику как в личном общении, так и в публичных выступлениях. Борис Успенский нашел очень точную формулировку для языка современности и характеризующих его натурализма, вульгарности, приземленности, пошлости: «...вульгарный стиль является, как правило, более продвинутым в лингвистическом отношении, т.е. тут обычно в первую очередь совершаются те процессы, которые еще не затронули другие пласты языка»[9].
У Джеймса Джойса, считает Юлия Кристева, отвратительно само вербальное общение: «Слово — вот что обнаруживает отвратительное»[10]. Герой Ивана намеренно использует более примитивные или матерные существительные, иногда с неправильно образованными грамматическими формами. Он уходит от высокого языка Бориса, однако очевидно, что основной спор разворачивается именно между художником и специалистом. Спор этот ведется на разных языках — научном, профессиональном жаргоне Бориса и улично-бытовом, вульгарном — Ивана. Оба эти языка, по сути, — маски героев, тщательно прячущих свои секреты от окружающих — в том числе в языке.
Конфликт «большого» языка и сленга обнажается, когда герой Колокольникова называет в интервью телеканалу гениталии, которые являются объектом его искусства, матерными словами. При этом он неуклюже путается во множественных формах для матерных эквивалентов женских половых органов. Эта ситуация сигнализирует не только об эпатажности персонажа, об отсутствии или неразработанности нормативных названий для интимных мест в «большом» языке, официальном дискурсе, но и о нежелании Ивана облекать свое творчество в слова. Жена-менеджер Светлана упрекает героя, что он срывает уже третье по счету интервью. Именно слова «убивают автора»: «Не последние, а поздние работы художника», — поправляет она журналиста, но приговор уже озвучен. С точки зрения Ивана, счастье — это свобода, в том числе и свобода от слова. Визуальное искусство анархично по отношению к вербальному. В вызывающих жестах со стороны Ивана можно увидеть борьбу с репрессивной властью языка. Нормирующую функцию приемлемого, официального слова герой подрывает изнутри, используя метод от противного. На все наукоподобные диагнозы Бориса он отвечает емким: «Пошел ты на…», разбивая стройные концепции и классификации, в которые школьный друг пытается втиснуть противоречивую натуру Ивана.
Зачастую грубая речь Ивана лишь маскирует смущение персонажа перед сферой интимного. Это ярко показано в сценах работы с моделями, когда Иван утрачивает свою привычную дерзость и довольствуется намеками или указательными наречиями: «— А что у вас там? — Что у меня где? — Ну, там… блестит у вас что-то. — А… это интимный пирсинг. — Вы можете снять? Просто мне нужна чистая форма».
Кстати, Людмила Петровна тоже категорически избегает прямого называния — она использует описания, намеки, эвфемизмы, тогда как Борис облекает все в корректные, приемлемые для клиента формулировки: «То есть получается, что я пидорас?» — в ужасе спрашивает Сергей. «Гей!» — бесстрастно поправляет его Борис.
Таким образом, язык погружает героев в первобытный хаос сексуального. И это не единственный намек на своеобразное возвращение к природному естеству человеческой сущности, сдерживаемому парадоксальными установками властного характера. Сама фигура чиновницы в исполнении Ауг обладает чертами языческих богинь плодородия. (Думается, это не последнее обстоятельство, имевшее значение в утверждении актрисы на роли в фильмах Федорченко с поэтико-этнографическим оттенком.) Ее Людмила Петровна — языческая богиня, умело пользующаяся магическими предметами, но не способная к привычной человеческой коммуникации. Целостностью этих двух сфер обладает только персонаж Артемьева. Герой, безусловно, не совсем реальный, волшебный, его магические способности — не просто ловкость рук, но и чистая, по-детски непосредственная вера в чудеса. Ему удается вернуть Еву в потерянный рай этой гармонии, он избавляет ее от стыда за естественные, «нормальные» желания, неотделимые от искренних чувств по отношению к любимому человеку.
В статье о фетишах Елена Новик пишет: «...первобытный человек наделяет его (фетиш. — С.П.) характеристиками живого существа и ожидает от него проявления сверхъестественных свойств»[11]. С одной стороны, гибель Ивана от молнии, попавшей в подобранный им под окнами Людмилы Петровны фаллоимитатор, — это очевидный прием deus ex machina. С другой — героиня Ауг, которой нужен именно механизм, а не человек, запускает грозную государственную машину по кастрации искусства — цензурирование «Последнего танго в Париже»: «Искусство надо оставить. Все лишнее вырезать». Единство духовного и интимного расщепляется. Эти сферы искусственно разводятся по разные стороны допустимого. Интересно, что «священная война», объявленная Людмилой Петровной проявлениям сексуальности в публичном культурном пространстве, ведется ею исключительно с мужчинами. Беседы, увещевания, угрозы, исходящие от чиновницы-активистки, ориентированы на мужской мир. Мир разврата противопоставлен миру женской скромности, бдительности и целомудрия.
Здесь обнаруживается неочевидная дуэль двух женских начал: обе героини — Ева и Людмила Петровна — природны, даже первобытны, но заключены в мужском мире. Перед нами две стратегии поведения в этом мире: подчинение и последующее восстание против мужского диктата, желающего лишить героиню Евы ее женской сущности — деторождения — и фактически превратить ее в мужчину, в сексуальный объект без половой составляющей (сцена в спальне, когда Сергей проецирует на нее образ мага). И вторая стратегия, реализуемая героиней Ауг, — это внешнее избавление от женской сущности, полное освобождение от мужской зависимости — замена мужчины его функцией, предметом, выполняющим эту функцию, — фаллоимитатором, а также проникновение в мужской мир и подчинение его себе. Удается это исключительно благодаря отказу от необходимости в живом полноценном объекте. По сути, героиню постоянно искушают, соблазняют мужчины на встречах, намекая, что искусство невозможно без эротики, и спрашивая, не стоит ли тогда запретить и показ других форм насилия на экране, кроме сексуального, например в новостях. Людмила Петровна пытается противостоять этим мелким диверсиям из мужского мира, но в какой-то момент оказывается не в состоянии бороться, уступая своей женской сущности (любовная сцена с водителем). Для соития выбирается мужчина, находящийся у чиновницы в личном подчинении, абсолютно непримечательный, почти бессловесный персонаж, у которого даже не закрадывается мысли отказаться от навязанного сексуального акта. И здесь героиня Ауг реализует чисто мужскую стратегию подавления сексуального объекта, который не может оказать сопротивления, так как в природе мужчина значительно сильнее женщины. Здесь мужчину «ослабляет» начальственная позиция Людмилы Петровны. Мужское и женское меняются местами, переходя из физиологической в социальную плоскость.
Кристева, анализируя Луи-Фердинанда Селина, пишет: «...прототипы отвратительной женственности <...> госпожа и жертва, в мире инстинктов, где она, естественно удачливая параноичка, скрытно управляет социальными институтами (от семьи до небольших предприятий), населенными мужчинами-Петрушками, мужчинами-ничтожествами»[12]. Людмила Петровна и мир ее подчиненных-мужчин — это средоточие отвратительной женственности и мужественности по Селину, взгляд которого абсолютно органичен реальности «Интимных мест». «Один из источников отвращения у Селина <...> это несостоятельность отцов»[13], — продолжает Кристева. Мир мужчин-марионеток — мир, в котором и существует героиня Ауг. Ее связь с ними происходит через их подавление, сдерживание, попытку контроля. Озвучивая неприемлемость девиации в сексуальном поведении, участвуя в законотворчестве, впрямую влияя на свободу самовыражения и, в конце концов, уничтожая строптивого оппонента его же оружием подавления женского, Людмила Петровна убеждает всех окружающих, что смеет указывать границы нравственности и допустимости в искусстве, медиапространстве и т.д. Само ее существование и активная деятельность принимаются всеми на веру без лишних вопросов и сомнений.
Многие кинокритики сочли героиню Ауг отсылкой к одиозным политическим фигурам современности — Мизулиной, Яровой и т.д. Но ситуация выглядит намного сложнее, если проанализировать модель поведения Людмилы Петровны, ее манеру речи, способ формулировать мысли и т.д. Она заимствует мужскую стратегию поведения и внешнего облика: она — чиновник, некое бесполое существо в сером строгом костюме, разъезжающее в массивной черной машине с личным водителем. Ее манера говорить вкрадчива, сдержанна, в меру образна, апеллирует к очень узнаваемым и болезненным реалиям — старики, дети, нравственное воспитание (здесь структура ее объяснений смыкается с речью Бориса — пример про маньяков, а суровость приводимых примеров — с жесткой речью Сергея с экрана). В ее словах сквозит ирония или скорее чувство превосходства, лучшей осведомленности, чем у собеседника. Людмила Петровна Меркуловой и Чупова приближается к женской ипостаси первого лица государства, намекая на определенную модель политического поведения и участия в дискуссиях.
Противоречивость героини Ауг заключается в том, что, ратуя за традиционные семейные ценности и оберегая нравственные ориентиры для подрастающего поколения, сама она не имеет семьи. Более того — она в ней не нуждается. Людмила Петровна без особого смущения использует административный ресурс для разнообразия собственной сексуальной жизни, фактически принуждая своего водителя к соитию. Сцена сыграна так, что у зрителей не остается сомнений, что со стороны водителя это отнюдь не добровольный акт, продиктованный скорее желанием сохранить работу и не иметь проблем с начальницей. Героиня Ауг становится инициатором сексуального контакта, причем довольно авторитарным. Эта история не единична в картине, она перекликается с рассказом продавца машины о карлице-хулахупщице, которая, как он говорит, первая набросилась на него и практически изнасиловала. Такую же стратегию выбирает для себя и жена Алексея (сцена в спальне, где Ольга пробирается к супружескому ложу через заросли домашних растений, как бы пытаясь сымитировать некую дикую, провокационную манеру поведения). Однако ее усилия приводят ровно к обратному: испугавшийся такого напора Алексей сбегает от жены в ванну, так как якобы не успел почистить зубы. Почти первобытному поведению Ольги противопоставлено неукоснительное следование законам цивилизации — поддержание личной гигиены. А сама сцена почти буквально повторяет киноштамп, когда мужчина пытается соблазнить девушку, а она вдруг вспоминает, что не успела сделать эпиляцию, надеть красивое белье, почистить зубы и т.д., и убегает на пять минут в ванную комнату. Из совокупности таких неброских штрихов у зрителей появляется ощущение полной гендерной перверсии современного российского общества, отягощенной еще и неотрефлексированностью этих изменений, их непроговоренностью, а значит, потенциальной опасностью.
Ева же реализует традиционную женскую модель поведения, но ее избранник, хотя и является носителем мужского начала, явно противостоит традиционному мужскому архетипу: персонаж в исполнении Артемьева трепетно нежен и чувственен, он сознательно пытается уйти от всякого проявления агрессии (столкновение с Сергеем в бассейне, которое он пытается загладить билетами на свое представление) — чисто мужского качества. Он как бы мужчина с женской стратегией поведения.
Феминизация современного общества отражается в отчаянной попытке Ивана вновь обрести контроль над полом, подчинить себе женское, манипулировать им. Однако финал показывает полный провал подобных усилий. Косвенным образом Иван принимает смерть от женщин, которые демонстрируют ему необязательность мужской фигуры в современном мире: жёны Саяна и Светлана, заключив друг друга в объятия, избавляются от фрустрирующей фигуры мужа-хозяина; а Людмила Петровна, ранее убежденная в избыточности человеческого фактора в процессе получения удовольствия, выкидывает фаллоимитатор, который потом станет причиной смерти художника. Пожалуй, лишь у Евы есть шанс восстановить гармонию двух ипостасей: женщины-любовницы и женщины-матери.
Если вернуться к мужским персонажам, то, например, Сергея вовсе нельзя заподозрить в женственности. Напротив, он гипермужественен, поэтому неожиданное открытие собственной гомосексуальности так травмирует его. Ева и маг как бы сливаются в один объект, за которым наблюдает Сергей. Он не может существовать в их вселенной нормальных гетеросексуальных индивидов, которую он озвучивал в своей агрессивной телевизионной речи. Кадр из начала картины, где Ева с Сергеем дома сидят за обеденным столом и смотрят эфир Сергея с призывами к деторождению, рифмуется с кадром Сергея, наблюдающего через огромную витрину за сидящими в кафе Евой и магом.
Это две его позиции наблюдателя: в первом случае он с женой наблюдает за самим собой, во втором очевиден вуайеристский характер его позиции. Стекло формирует своеобразный псевдоэкран, по которому транслируют реальную жизнь, ту, к которой Сергей призывал в своем телевыступлении и из которой сам он оказывается исключен в силу состояния подсматривающего и своей гомосексуальности.
Вообще стеклянные поверхности экранов, окон, зеркал, объективов играют важную роль в картине. Через оконные стекла Алексей наблюдает за Альбиной, через объектив фотоаппарата Иван может без стеснения рассматривать чужие гениталии, через окно машины Борис высматривает проституток и т.д. Объекты желаний героев отделены от них этой незаметной, но часто непреодолимой стеной. Из участников герои превратились в вечных наблюдателей, не способных преодолеть стеклянную границу дозволенного. Каждый из четырех мужчин пробует преодолеть препятствие, но неизменно возвращается к более мучительной, но в то же время безопасной позиции наблюдателя. Может быть, только Иван, наиболее остро переживающий потерю роли актора (сцена, где он наблюдает спящих в обнимку Светлану и Саяну, — его место активного деятеля, решающего, выбирающего, место мужчины утрачено), находит выход в небытие. Абсолютная нагота тела Ивана в финальной сцене красноречивей любых слов, поэтому собравшиеся остаются безмолвными — от безразличия ли, как жёны героя, или от стыдливого ужаса, как Алексей? Последним аккордом картины становятся совместные усилия пришедших на похороны затолкать тело героя в пламя крематория. Зрителей преследует ощущение почти радостного освобождения присутствующих от провокационной фигуры Ивана.
Интересно, что стыдливостью в картине наделены именно мужчины. Женщины более раскрепощены, способны в нужный момент рискнуть положением и внешним благополучием либо в репрессивной манере утвердить вокруг собственные нравственные порядки, не соотнося их со своей интимной жизнью и не испытывая при этом угрызений совести (Людмила Петровна). Мужчины же страдают от невозможности совместить транслируемый вовне собственный образ и реальное «я». Разлад этот приводит к эрозии личности, способен проявиться в немотивированных вспышках гнева и агрессии. Иной вариант того же разлада — случай Ивана: он соблазнитель, испытывающий удовольствие от обольщения других. Он провоцирует своих друзей, зрителей, чиновницу, журналисток-лесбиянок и т.д. Сам же он при этом хочет остаться несоблазненным, неуязвимым для других, объектом сексуального желания не только для своих жен, но и для остальных женщин. Но его невовлеченность, эмоциональная отстраненность делают недостижимым ощущение счастья, для которого и созданы люди, по мнению Ивана.
Мужское непрочно, расплывчато. Фаллос как каноническое означающее уже не определяет наших героев и их место в современном обществе. Он может быть отделен от тела, превратиться в вечную функцию удовлетворения (неважно, для какого пола), прекратить определять объект, им обладающий, как мужчину.
Картине Чупова и Меркуловой удается подспудно выявить незрелость, инфантилизм современного российского общества, не умеющего выражать свои чувства и потребности, а потому стыдящегося самого их наличия. Переход во взрослое состояние сопряжен с проработкой травмы и примирением с собой, т.е. пониманием и взятием на себя ответственности за свои мысли, высказывания, поступки. И путь к этой зрелости не в последнюю очередь лежит через слово на всех уровнях его применения — от официального до сугубо интимного.
«Непереваренность» внезапно свалившихся на нас свобод — слова, печати, визуального воплощения, сексуальной революции, феминизма и др. — обозначила глубокий разлом в общественном сознании. Вопреки бытующим стереотипам, у нас не переизбыток, а вопиющий недостаток разговоров о проявлениях сексуальности, свидетельствующий об ужасающем невежестве в этом вопросе и отсутствии живого, свободного языка для обсуждения подобных тем. Молчание или вербальная инверсия медийного дискурса, в которые мы неизбежно погружаемся, грозят нам катастрофическим отдалением от путей возможного выхода. Затянувшейся обескураженностью россиян перед «половым вопросом», впрочем, как и перед определением границ дозволенного в культурном, публичном и даже личном пространстве, спешат воспользоваться осуществляющие контроль структуры, активно призывающие себе в союзники общественное мнение, мораль, да и просто отдельных бдительных граждан. Именно последним отводится официальная роль инициаторов запретительных мер, которые потом — с согласия «широкой общественности», разумеется, — молниеносно переводятся в статус законодательных актов. Так финальная сцена картины, когда в крематории заедает механизм, отправляющий гроб с телом в огонь, получает дополнительное измерение. Работник этого учреждения просит собравшихся прийти на выручку: «Извините, не могли бы вы помочь? Система совсем новая». Таким образом, близкие, любящие художника люди в одно мгновение превращаются в соучастников грозной государственной машины по уничтожению свободы и самовыражения индивидуума, воплощенных в фигуре Ивана.
Так в чем же этот неназываемый страх фильма, а в перспективе и всего нашего общества? Боязнь увидеть себя и предстать перед другими такими, какие мы есть, — без фиговых листков приличий, привычек, традиций, морали и нравственности? Как принять свои недостатки, неправильности, отход от пресловутой нормы, порожденной как изощренными советскими экспериментами над личностью, так и новорусскими псевдорелигиозными табу? Как увидеть, принять, полюбить себя толстыми, старыми, некрасивыми, странными? Отказаться от изживших себя условностей, впустить отвратительное, чтобы исследовать его, а главное — выразить, заявить о его существовании во всеуслышание, а потом, возможно, научиться с ним жить. Не обязательно счастливо, но хотя бы честно и открыто.
[1] Касьянова О. 50 оттенков всякого // Сеанс. 2013. 7 июня (seance.ru/blog/reviews/intimnie_mesta_review (дата обращения: 09.11.2014)).
[2] Цит. по: Нараленкова О. Свободным быть колется, а несвободным — тошно // Российская газета. 2013. 13 сентября (www.rg.ru/2013/09/13/kino.html (дата обращения: 09.11.2014)).
[3] Корсаков Д. Фильм «Интимные места»: Секс сквозь слезы //www.vedomosti.ru/lifestyle/lifestyle-culture/news/ 16374841/seks-skvoz-slezy (дата обращения: 14.11.2014).
[4] Рецензия пользователя Horseofhellот 5 марта 2014 года (http://www.kinopoisk.ru/user/793327/comment/1994030 (дата обращения: 14.11.2014)).
[5] Зонтаг С. Порнографическое воображение / Пер. с англ. Б. Дубина //Зонтаг С. Мысль как страсть / Сост. и общ. ред. Б. Дубина. М.: Русское феноменологическое общество, 1997. С. 65—96.
[6] Калина Н.Ф. Основы психоанализа. М.; Киев: Рефл-бук; Ваклер, 2001. С. 57.
[7] Соколова Е.Т. Как правильно выбрать психотерапевта // Psychologies. 2014. № 98. С. 32—36.
[8] Свидетельством того, насколько оказался проницательным сценарий Меркуловой и Чупова в отношении специалистов наподобие Бориса, может служить интервью с одним из московских сексологов, опубликованное недавно в онлайн-версии журнала «The Village»: «В какой-то степени обуздание своих желаний — цена счастливого брака. Поэтому надо стараться держать себя в руках. Человек, в отличие от животных, в состоянии свое поведение контролировать...» и т.д. (Сексолог Евгений Кульгавчук о сексуальной норме, вреде порнографии и эпидемии разводов // www.the-vinage.ru/vinage/city/city-news/l6l233- chto-novogo-seksolog (дата обращения: 14.11.2014)).
[9] Успенский Б.А. Семиотика искусства. М.: Языки русской культуры, 1995. С. 57.
[10] Кристева Ю. Силы ужаса: Эссе об отвращении / Пер. с франц. СПб.; Харьков: Алетейя; Ф-пресс, 2003. С. 59.
[11] Новик Е.С. «Вещь-знак» и «вещь-жест»: К семиотической интерпретации фетишей // Вестник РГГУ. 1998. Вып. 2. С. 79—97.
[12] Кристева Ю. Указ. соч. С. 204.
[13] Там же. С. 207.