Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №131, 2015

Александр Галушкин
[Разговоры с Виктором Шкловским]

[1]

 

Мысль вести эти записи возникла у меня — по аналогии. Я вспомнил Эккермана и нелепо дотошного Маковицкого с тайным блокнотом и карандашом в кармане, — и много шутил над своей ролью, своим положением, вполне уже сравнимым с положением Эккермана, Маковицкого и т.д. Потом задумался. Так привлекателен жанр розановских «Опавших листьев» и «Уединенного» (соблазнил уже Солоухина, Бондарева)[2]. Решил попробовать.

 

* * *

Был такой случай. В.Ш. крайне неохотно вспоминает о нем.

— Сел в такси. Смотрю: таксист читает какую-то ветхую, сразу видно — очень старую книгу. Спрашиваю: Что? Отвечает: Вы не поймете, это ранний Шкловский.

Очень обиделся. Не дал на чай.

—        Потому что я — поздний Шкловский.

 

* * *

О Маяковском: Маяковский был верным товарищем. Он был верным то­варищем партии, к которой он не принадлежал. Он разочаровался в партии, в друзьях, в любимой. А никто из нас не смог оказаться рядом.

Он пил с этим... Катаевым. И, очевидно, тот что-то подозревал. Когда Мая­ковский выходил в уборную, он сказал ему: «Смотри, не повесься на подтяж­ках». Маяковский называл его «неудавшимся гусаром».

 

* * *

Мы шли с Маяковским по улице, и к нам подошел какой-то шкет (нет, не Шпет). Спросил закурить, кажется. Потом спросил наши фамилии. Я отве­тил: «Шкловский». Он спросил: «Виктор?» Маяковский улыбнулся: «Витя, это начало славы».

—        И это говорил мне Маяковский!

 

* * *

О Хлебникове: присудил ему первое место еще в «Гамбургском счете». В.Ш., пожалуй, первый, кто решился назвать Хлебникова великим, гениаль­ным поэтом (из писателей «нового времени» — уже после войны).

—        Хлебников был человек другого века. Он — словно один из тех самых ха­зар, о которых пишет Пушкин. Вообще, — человек не этого мира. Мне кажется, он никогда не жил с женщинами. Я помню его единственное сватовство — к богатой невесте, дочери крупного архитектора, — оно завершилось неудачей. Ему отказали. Он пошел к проститутке и заразился от нее. Потом умер.

В.Б. Шкловский и А.Ю. Галушкин в Переделкино. 1984 г. Фото И.А. Пальмина

 

 

* * *

—        В английских домах, на лестницах, есть такие приспособления — ниши в стене. Они сделаны для того, чтобы было куда встать, когда выносят гроб из комнаты.

Наша литература напоминает мне такие ниши.

 

* * *

О Горьком

—        Мы были дружны. Я жил у Горького некоторое время[3]. Мы были дружны до тех пор, пока я не написал о нем. Мы не поссорились, но разо­шлись. (Не надо писать о своих друзьях, если вы хотите сохранить их дружбу.) Я написал, что Горький пишет общими местами. И показал это на ошибках — простейших фактических ошибках в описаниях, несомненно, зна­комых Горькому вещей.

У Горького была чудовищная память. Он мог наизусть прочитать какой-нибудь рассказ Чехова и указать, где и какие стоят знаки препинания.

—Эти куски потом и всплывали в его прозе?

—Да. Он писал общими местами. И ему казалось, что это уже действительность.

Мало встречались в 30-х годах. Он написал, и совершенно зря, что-то о Сталине — то, что Сталин велик и в искусствах. Этого не надо было пи­сать. Совершенно. Сталину совершенно необязательно было быть великим и в искусстве.

Не знаю, кто читает сейчас Горького. Даже позднего. Раннего еще читают. Хотя он не самый плохой писатель. Средний, но не плохой.

—Мы сделали с Горьким что-то похожее на то, что сделали с Маяковским.

—Да. Мы убиваем этим и Горького, и Маяковского.

Не читают сейчас и Салтыкова-Щедрина. Мне кажется, его уже мало чи­тали при жизни. И говорили ему об этом. Он ответил: я пишу для будущего. И все повторилось. У него есть персонаж, который строит запруды на реках и устраивает то, что мы сейчас назвали бы «водохранилищами». Сталин про­читал как-то это место. Потом сказал: «Найдите мне сына Салтыкова-Щед­рина». Его нашли, привели к Сталину. Сталин сказал ему: ты можешь в тече­ние недели покупать все, что тебе захочется в магазинах. Бесплатно. Сделал ему такой подарок!

Византийские нравы.

 

* * *

О Платонове

Это был святой человек. Из семьи, где было 6 человек, и все — больше­вики. Он свято верил большевикам. И (без каких-либо задних мыслей) на­писал «Впрок». Сталин, прочитав повесть, сказал: «Это пойдет ему впрок». (Хватило бы одной этой повести. Но он писал и другое.) Замечательная вещь — «Котлован»… Странная дружба с Шолоховым. Он много сделал для освобождения его сына, но было поздно, сын заболел. Платонов был по-хри­стиански чистым человеком… Сына его забрали, кажется. Потому, что он — лет десяти, даже меньше — забрался с приятелями в посольство (Дании), и они выкрали там какие-то продукты. Нечего было есть[4].

 

* * *

Какая-то молодая женщина спросила как-то Б. Эйхенбаума (впрочем, В.Ш. всегда говорит: Борис Михайлович Эйхенбаум): в каком возрасте можно давать детям читать «Детство. Отрочество. Юность». Он ответил: «Ни в каком».

 

* * *

В свое время был лозунг — «одемьянивание» поэзии (от Демьяна Бед­ного). Поэзию не одемьянили, зато обеднили.

 

* * *

— Когда люди умирают, кто-то должен оставаться один (за них). Я остался один. За всех. Действительно — за всех. И это, кажется, и держит В.Ш.

 

* * *

Любимый афоризм В.Ш.: Надо уметь быть с собой в плохих отношениях. Кому, как не ему, это так хорошо удавалось!

 

* * *

Рассказал В.Ш. о книге Симоны де Бовуар о старости[5], о том, что, по сви­детельству медиков, в 90 лет наступает своеобразное перерождение орга­низма, «вторая молодость».

—А с какого она года?

—Кажется, с 1908.

—Пускай попробует дожить до 90.

 

* * *

—Мы разбросали наш балет. Все то, что строилось целый век. Все разъ­ехались. Дягилев похоронен в Венеции. Фокин жил в Америке и собирал — это стран но — коллекцию дверей… Мы открыли двери для старого искусства. Оно ушло…

—А наша живопись. Перед революцией она поднялась на уровень миро­вого искусства. Я был в Париже, ходил по музеям, а на меня смотрели русские художники — мои знакомые. Шагал, Малевич, Филонов, которого не при­знавали при его жизни и не позволяли продавать картины — он умер от го­лода, и его сестры (тоже?), они были художницами тоже. Наш Шагал, кото­рый был учите лем (рисования) в Витебске и ругал Малевича за то, что тот расписывал тротуа ры города — в нашем захолустном Витебске! Мы были друзьями с Юрием Анненковым — замечательным художником, он подарил мне свои воспоминания, два тома («Дневник моих встреч»)… Не умеем це­нить своего. На Западе хоть умеют польстить. В каком-то музее там есть вы­литая из золота голова Павлова…

 

* * *

—        Современное левое советское искусство… Я не разбираюсь в живописи.
Но я верю, что оно есть и оно интересно. Выставку разгоняли шлангами с во­дой, с пожарниками. Это преступление. Я был у какого-то скульптора, молодого, в мастерской. Он живет в подвале, это какое-то подпольное искусство. К сожалению, я не был на той выставке — я просто не знал о ней, мы все ничего не знаем. Подпольное искусство.

 

* * *
Самая страшная болезнь — это заниматься не тем делом, каким тебе хочется.

 

* * *

Я отдыхал в Пицунде, и меня пригласили в музей долгожителей, большой музей. Но я думаю, мне еще рано. Экспонатов там хватает.

 

* * *

О Чехове

Удивительно, откуда он вылез, сын мелкого лавочника, мещанский Таган­рог — и вдруг такая культура, будто уже сформировавшаяся… Его братья — Александр и Николай, не очень талантливы. Зато племянник — Михаил Че­хов — стал, мне кажется, величайшим из актеров. Он написал хорошую книгу («Путь актера»), а когда Эйзенштейн снял «Ивана Грозного», он прислал ему из Америки письмо, очень серьезное письмо, о том, что бы он изменил в кар­тине, как ее переделал. Очень деловое и трезвое письмо[6].

 

* * *

—        Одна из ранних моих книжек — «Розанов»[7]. Я очень люблю ее и до сих пор. Знаю, что нравилась она и Розанову. Это была единственная, пожалуй, книга о Розанове, выдержанная в спокойном тоне… Его я не знал, хотя мы вполне могли встретиться. Он умер в 1919 году, где-то под Москвой (Троице-Сергиевская лавра), в страшной нищете. Писал письма Горькому, кажется, Луначарскому, прося позаботиться о его семье. Потом могилу его раскопали и труп вырыли. Что сделали дальше с ним — не знаю. Интересный писатель был — Розанов…

 

* * *

—        Знал Ивана и Ксану Пуни (были очень не похожи друг на друга). Иван Пуни был очень большим художником. Но он не мог прокормить себя этим. А жена его была большим мастером легкой халтуры. На это они и жили. Одно время и я жил с ними. Это было в Берлине, во время моего кратковременного пребывания там… Как-то мы решили приготовить — есть было и там нечего — то, что мы готовили (в 1919—1920 гг.) в Петербурге. И не
смогли — не приготовить, не смогли съесть.

Это было великое искусство. О Пуни я писал (кажется, в «Zoo»), что это сейчас вы ругаете и кричите на него, а потом вы повесите его штаны в музее и будете ходить, и смотреть, и говорить, какой это был великий художник. (Предсказание почти сбылось, повесили, кажется, кофту, сшитую Пуни, но восхищаются — как и предсказал В.Ш.)[8]

 

* * *
Об Алексее Толстом

Я хорошо его знал. Мы встречались, и его последнее письмо было ко мне. Это по поводу «Петра I»[9]. Конечно, в этом романе он слишком много наврал.

Я говорил ему об этом. И к тому же Петр его слишком близок Сталину. От этого ни Петру, ни Сталину не стало лучше (не прибавило ничего хорошего). А до Толстого историю Петра хотел написать еще Пушкин.

Толстой был граф и был барин. И во многом пытался подражать Льву Тол­стому. Но Львом он не был. Подражал неудачно. (И графского в нем было только что в манерах да в образе жизни, шикарном быте обласканного пра­вительством придворного летописца.) Он шел на все, чтобы угодить Сталину. И даже когда наши войска вошли в Польшу (там были тяжелые сражения с польской армией, частями, сформированными целиком из польских офи­церов), он поехал туда и во всеуслышание засвидетельствовал, что это не офицеры, а подростки, он намеренно убавил их возраст.

 

* * * Из рассказов не для печати

Зимой 1922 года по всему Петрограду шли повальные аресты.

Я жил тогда в Доме искусств. Был уже поздний вечер, я шел домой и та­щил за собой огромные, груженные дровами сани. У ворот ДИСКа стоял дворник. Он остановил меня:

—        Виктор Борисович, вам не надо дальше идти, оставьте свои дрова. Я посмотрел на окна дома…

Бросив дрова, я пошел от Дома искусств. Зашел к Тыняновым. Юрия Ни­колаевича еще не было. Я поговорил с (сестрой?) и пообещал зайти попозже. Мы договорились, что, если в доме кто-нибудь будет, она опустит занавеску. Я ушел. А через полчаса они пришли, устроились: засада. (Сестра) встала, прошлась и «нечаянно» опустила занавеску. Один из «них» тут же вскочил:

—        Сделайте, как было!

Но я — словно чувствовал — так и не пришел. Зато они за три (?) дня на­брали 27 человек. Все они сидели у Тыняновых, пили чай, играли на пианино и пели революционные песни. Их было так много, что одной женщине даже удалось убежать. Кажется, этого никто из «них» и не заметил[10].

У меня всегда словно какое-то было чувство — я знал, как зверь, куда нужно ходить.

Тогда же мне нужно было получить какие-то деньги (во «Всемирной ли­тературе»?). За мной уже следили, меня ловили. Я вошел в редакцию, полу­чил деньги, и тут мне словно что-то шепнуло — я вышел не через парадное, а черным ходом. И так ушел.

Потом, ночью (в каком-то белом балахоне, чтобы не было заметно на льду), я ушел (от Анненковых) по льду Невского залива в Финляндию. Я был тогда сильный человек и мог спокойно перейти залив (когда-то по нему ушел в Финляндию Ленин). За мной должна была пойти жена, но ее арестовали, и она просидела целый год.

Я пришел в Финляндию. Встретили меня хорошо (они уже привыкли к нам). Президент Финляндии был хороший знакомый моего дяди И.В. Шкловского, который писал и печатался под псевдонимом Дионео. В свое время он был сослан на крайний север, изучил там какой-то самоедский язык, которого ни­кто тогда в России не знал, он был один, и за это был избран в Академию. По­том уехал в Англию и был там корреспондентом газеты [«Русские ведомо­сти»]. Еще в ссылке он познакомился с Кропоткиным (?), Пилсудским (?). Президент написал дяде, дядя сказал: приезжай в Англию. Я на пароходе при­ехал в Англию[11].

Все время за границей у меня был «нансеновский» паспорт — для эмиг­рантов, такой хороший, что, когда я уезжал, на границе чиновник вздохнул: жалко отдавать такой хороший паспорт, он еще мог хорошо послужить кому-нибудь.

В Германии я жил долго, жил у Горького под Берлином, печатался в его «Беседах»[12]. И хотя я не был никаким революционером и большевиком, все мы тогда в Германии готовились к восстанию. Мы поддерживали тесные от­ношения с («Спартаком»? социал-демократической партией?), по разным делам я бывал в советском представительстве. Приехала Лариса Рейснер, ко­торая потом, в России, очень умно умерла за день до своего ареста, — она должна была поднять восстание на флоте, в порту (Гамбург?). Должно было быть, как у Эйзенштейна в «Броненосце “Потемкине”». Я должен был воз­главить отряд броневиков (которых тогда не было), чтобы брать штурмом Бранденбургские ворота.

Но революции в Германии не произошло. И слава богу. Иначе — кто знает, что бы сейчас было…

 

* * *

— Кто-то упрекал меня в том, что я написал: мои друзья разошлись по гро­бам. Но я не мог написать так. Это была бы неправда. Большинство из них разошлись не по своей воле, их провожали.

 

* * *

—        Мы переломали несколько поколений писателей. (Мандельштам писал, что переломан хребет века.) Мы сломали даже тех — прежде всего тех, кто искренне верил в большевиков, — Платонова, например. Как уничтожили всех людей, которые делали революцию. Это совсем другое поколение, дру­гие люди, другая литература.

 

* * *

Готовя небольшую статью для итальянского сборника о зауми, В.Ш. опять перечитал себя («О поэзии и “заумном языке”»). Он был порядочно удивлен.

—Надо же! Как интересно, столько материалу, что интересно перечитывать.

—Давно не перечитывали, Виктор Борисович?

—Вообще не перечитывал. Наверное, даже когда только напечатали. Не люблю себя читать. Хотя... Статья не плохая[13].

 

* * *

—        Я даже не писатель. Я — слуга литературы. Раб литературы. Словно
единственный оставшийся в живых в детективных романах свидетель, сви­детель драм истории. Я не могу не писать. История пишет мною.

Есть в Библии эпизод. Какой-то царь возжелал жену своего военачаль­ника. И чтобы избавиться от него, посылает его на войну, он ставит его в пер­вые ряды штурмующих город, под самые его стены, — и его убивает оскол­ком жернова.

А когда декабристы стояли на Сенатской площади и ждали неизвестно чего, медлили (как медлил Гамлет, хотя убить ему повелел отец), то рабочие на лесах строящегося Исаакиевского собора, желая помочь им, бросали кам­нями в царскую кавалерию.

История человечества — драматична. И черновики к его истории — Библия.

 

* * *

О Библии

—        Любимое чтение. Ее надо читать и перечитывать. И все-таки до конца ее так и не прочитаешь. Это как бы черновик человеческой истории, в Библии есть все (все мы вышли из нее).

Поэтому я не люблю всяких произведений на библейские темы. Или — или. Не люблю роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Он как бы пишет его, извиняясь (оглядываясь, словно чего-то боится; самоирония? — не знаю). Он вторичен, даже третичен... А в искусстве — главное — первичность. Это есть в Пушкине, Толстом. Первичность мироощущения. Вы говорите — во­обще-то, мы все вторичны, от материи? Но человек в искусстве стремится к возвращению к своей первопричине.

Его Иосиф — не Иосиф Библии. Это какой-то поздний Иосиф, почти аме­риканец, — так он всех ловко проводит...

 

* * *

— Никогда, как это ни странно, не хотел защитить диссертации, получить степень, профессуру, преподавать. В университете, когда только поступил, — еще об этом не думал. Позднее, после революции, — уже не хотел. Было уже не интересно... Сейчас даже создали такое слово — остепениться, то есть по­лучить степень. Никогда не хотел остепениться. Степень — чего? Какая сте­пень? Кто ее дает и по какой шкале? Шкалы бывают разные, есть градусник Цельсия, есть Реомюра... Никогда не надо защищаться. Надо нападать. За­щищаться — значит уже отказаться от себя, своей силы, словно заранее при­знать свою слабость. Сейчас это даже модно — получать степень. Сейчас все защищаются — и никто не нападает. (Кстати, и дочь В.Ш. — В.В. Ш[кловская]-Корди — кандидат физико-математических наук, и внук его — Никита Ефимович Ш[кловский]-Корди — кандидат медицинских наук. Дети и внуки у В.Ш. — по степени — выше самого отца и деда, так и не получившего нигде даже кандидата филологических наук.)

Я помню Винокура. Это был большой ученый. Он написал диссертацию по какой-то серьезной теме, защитил ее в Москве. Потом уехал из Москвы по каким-то делам. Вернулся — а диссертация все так же лежала на том же месте.

Ее никто даже не взял в руки. И не потому, конечно, что она была неинтересной[14].

А дочь рассказывала мне, как один молодой ученый, на ее работе, вписал аккуратно в свою диссертацию (?), положив на прозу, несколько глав «Евге­ния Онегина». Это заметили только через 10 лет. И очень обиделись. Его, к сожалению, выгнали. А почему? Пушкин — очень большой поэт.

 

* * *

13.II.1984. Сегодня приехал к B.Ш. Открыл дверь — и услышал голос дик­тора (И. Кириллов) — объявлял о назначении К. Черненко генсеком. Дочь и сам В.Ш. сидели перед телевизором, слушали. Я присоединился. В.Ш. сидел, полудремал (срабатывал иммунитет против неприятностей?). Иногда под­нимал голову и молча разводил руками: мол, что поделаешь. Но, видно, Чер­ненко он совсем не рад.

—        Что будет теперь? — сказал он мне после того, как «тронная» речь была зачитана. — Черненко небольшой человек. Наш авторитет в мире, пожалуй, еще упадет ниже. Что будет?

И сам ответил себе:

—Надо работать. Дело не пропадет. (Будем растить свой сад?).

—Да. Что же еще остается?

 

* * *

Книга «Встречи» (вышла в 1944-м): было около 18 редакторов (?). Они вычеркнули все. Что осталось — вышло книгой. Получили все эти редактора на мне, кажется, больше денег, чем я сам.

Вообще, работа редактора заключается в том, чтобы найти главную мысль в произведении — и вычеркнуть ее.

 

* * *

О Маяковском

(«Володю» В.Ш. вспоминает постоянно. Это пополнение — вызвано по­явившейся в доме книгой «В. Маяковский и Л. Брик. Переписка»[15].)

—Последние годы — странные, страшные годы в жизни Маяковского. Выставка «20 лет работы», на которую никто не пришел. Из писателей был, кажется, один я. Встретил Володю в зале. Он как-то странно говорил со мной, — нерешительно, — как человек, который не знает, что ему делать.

—Ходили по Фонтанке, к Летнему саду.

Так вот и буду

В летнем саду

Пить свой утренний кофе...

По Фонтанке ходили прогулочные пароходы (катались с Маяковским). Их привязывали к свае, когда они доходили до конца. Свая совсем перетерлась.

Последняя встреча (?) с Маяковским. У меня было чувство — я стою под большим пароходом, который пришел к концу. Я — совсем маленький. Вот и все, — сказал мне Володя.

Как я не мог догадаться, что такое случится! (Нужно было слышать, как это воскликнул В.Ш.)

Все-таки — это было неожиданно.

И — немного помолчав:

Но если бы он прожил еще — он бы сделал то же самое. Или — его даже расстреляли бы.

Маяковский был связан с революцией. А революция не удалась.

(Наша революция — пародия на французскую: свобода, равенство, братство...)

Сельвинский рассказывал, что после провала выставки «20 лет работы» он сказал Маяковскому: «Вам, Маяковский, теперь самое время застрелиться». Маяковский ответил: «Хорошо, я подумаю над вашим предложением».

А книга плохая («Переписка»):

Дорогая, дорогой, дорогие оба,

Дорогая дорогого довела до гроба.

Брики более чем причастны к концу Маяковского.

Сам Брик, впрочем, умер так неожиданно, что я думаю — почти уверен, — его отравили.

Если говорить безо всякого — Маяковский все-таки большой поэт. (Не­смотря ни на что.) Я это сразу почувствовал, как только познакомился с ним. (Больше такого чувства в жизни я не испытывал.)

Последние его годы... У меня впечатление — он хотел уехать за границу. Но его не пускали (как раз, 1929-й, закон о невозвращенцах). Мы не говорили об этом. Точнее — недоговорили. Я это почувствовал.

Почему он ушел из РЕФа в РАПП:

Сегодня я на всякий случай

Даю свою прощальную гастроль...

 

* * *

Известие о смерти М. Шолохова В.Ш. встретил более чем спокойно. Про­молчал. После уже, отобедав, спросил меня:

—        Что вы думаете о «Тихом Доне»?
И, не дожидаясь ответа:

—        Я — не знаю. Не мог он его написать.

Это все, что было сказано в этот день о «великом советском писателе», «ге­ниальном сыне русского народа» (из официального некролога).

 

* * *

Год 49-й. Назначено заседание по теме «Сатира в кино». В.Ш. вместе с  Н. Оттеном едет на машине. Говорит о том, какое тяжелое сейчас время, о том, что не надо бы вылезать и, вообще, надо сидеть как можно тише.

Заседание. В.Ш. объявлен на закуску — чтобы никто не разошелся.

Все (пока) в буфете. Наконец объявили Шкловского. Речь его была ко­ротка: «Сатиры в кино не было, нет и не может быть. Двенадцать инстанций рассмешить невозможно!»

Все.

Или — характеристика Б. Балтера:

«Слово скажет — два раза соврет»[16].

 

* * *

Говорили об Олеше:

—        Олешу я очень уважаю. И ставлю его впереди себя… Но он был необык­новенным большим специалистом по делу порчи самого себя. Олеша — недовоплощенный, так и не воплотившийся писатель.

И, чуть позже, разговорившись, В.Ш. с горечью сказал: «Надо прода­ваться…» В ответ на недоуменные взгляды он продолжал: «Надо продаваться... Я столько раз это делал, что и... Написал 65 книг... Я — гвоздь, вбитый в стену шляпкой (наоборот). Больно, конечно, когда тебе по голове стучат. Но — жив...»

 

* * *

Не раз спрашивал В.Ш.: как удавалось ему совместить высокофилологи­ческую деятельность «формалиста», непрерывное писание книжек — и броневики, «сентиментальное путешествие» и т.д. Филолог, опоясанный пуле­метными лентами, с маузером в руках!..

—Это все от легкомыслия... — ответил В.Ш. И, помолчав, добавил: — Помню, на войне видел такое: поле, зима, поле боя, трупы, целые кучи мерт­вых. А солдаты, привыкшие ко всему, спокойно уселись и поставили на трупы свои чашки...

—Легкомыслие?

—Конечно!..

 

* * *

Смотрел как-то свои фотографии, хмыкал:

—        Ломака… Какой ломака... Надо с этим покончить...

 

* * *
«Иприт»
Маленькая книжечка[17]. Писалась легко. Веселая. Помню как неудачную.

Издавать? — махнул рукой. — Новые буду писать. (Вот так всегда — на все предложения о переиздании — машет рукой и говорит, что проще новые пи­сать!) Всеволода я, кажется, перетянул на свою сторону. В большей части книга написана мной.

Начинался роман как халтурный. А вышел, кажется, не очень плохим. В нем предсказано многое из того, что сейчас происходит в мире. Мировая революция? Газовая война? Нет, не хочу, чтобы эти предсказания сбылись. Хотя знаю, есть предсказание, которое всегда сбывается, как ни крутись... Это смерть, ее все равно не избежишь. И не о чем тут больше говорить...

 

* * *

Спрашиваю постоянно и не могу понять: В.Б., почему вы так не любите структуралистов? — Пожимает плечами: «Не знаю». Немного погодя, с улыб­кой: «Потому что они не занимаются сюжетом...»

Но разве можно после В.Ш. еще им заниматься?!!

 

* * *

«Памятник научной ошибке» — расквитался с формализмом, а сам остался формалистом (В.Ш. о себе).

 

* * *

Рассказ о каком-то заседании — ранние 20-е — пример ведения полемики: в разгар дискуссии кто-то из зала, не выдержав, бросает: «Шкловский, вы им­потент». — Тут же, не раздумывая: «Спросите об этом у вашей жены».

Все это похоже на ведение дискуссии Маяковским.

Но, надо сказать, что чем яростнее крики «против», тем блистательнее, из­воротливее, находчивее В.Ш. Ему необходимо это противодействие, ему не­обходим упор, «упругая масса», которой он мог бы противостоять и которую мог бы месить, как тесто.

Оратор, говорят, он был превосходный. Залом владел мастерски, не до­пуская, чтобы ни одна голова не смотрела не в ту сторону, куда он сам смот­рит (да, сказанул!..).

Сам В.Ш. как-то мне говорил:

—        Ну, вот, поработали сегодня (много говорили, не диктовал, я просто записывал).

Я, очевидно, не очень довольный малой продуктивностью, удивленно по­смотрел на В.Ш.

—Да, поработали, поговорили вот с вами, мой единственный слушатель (с какой грустью это сказано).

—В.Б., а если бы слушателей было больше?

—Было бы еще лучше. Я ведь оратор…

 

* * *
О Довженко

—        Приезжала ко мне толстая женщина по фамилии Машкара[18] (дело было летом 1983 года). Расспрашивала об отношении Довженко к советской власти. Я ей ничего не сказал. А Довженко был националистом, махновцем.

Не слишком ли это? Но если это так — как это противоречит тому, о чем писал сам В.Ш.!!!

 

* * *
О Г. Маркове

Одним из первых хорошо написал о нем. А он... Посади свинью за стол... Она не только ноги на стол, но еще и поросятину потребует.

 

* * *
Союз писателей

Ужасно разбух. Не могу понять, когда это произошло. Откуда все эти люди? И многие — почти ничего не пишут. Что это за писатели?! Союз разбух и развалился. И даже уже попахивает.

 

* * *
Небольшой разговор о Короленко

Говорю о всегдашней кусачести В.Ш. Это и всегда было, с самого раннего периода.

—Да? А кого тогда кусал?

—Да всех, Короленко в частности (лакированный язык Короленко, по ко­торому мысль скользит).

—Да, было. Жалко. Плохой был писатель, но очень хороший человек. Во время каких-то погромов еврейских, бывших в том месте, где он жил, он вы­ступил в газете с письмом. В письме было написано: я запрещаю погромы. Подпись: Короленко. И погромы прекратились. Есть у него и интересные рас­сказы — о старообрядчестве...

—        Рассказывают о Короленко, что он, прочитав как-то стихотворение молодого, демократически настроенного поэта (поэт среди поля, среди обсту­пивших его волков реакции поет песню свободы и т.д.), — расплакался: какое хорошее стихотворение.

В.Ш. смеется.

—        Мемуары у него хорошие («История моего современника»).

 

* * *

Об Олеше

Олеша был внутри словно индусом. Он говорил: Я хочу, чтобы мне было хуже.

В голодное тяжелое время ему принесли какую-то еду: сыр, масло.

Он выбросил все это в окно. Домохозяйка все видела, ее это поразило. Все это стоило недорого, деньги, я думаю, он не выбросил бы...

Я: Разве это не театр? (позерство, театр для себя, показное юродство даже, театрализация жизни, разыгрывал им сочиненную роль Кавалерова, это чув­ствуется даже и в прозе — его блистательные метафоры — метафоры краси­вого жеста, рассчитанные на зрителя, слушателя, — жест в их сторону).

В.Ш.: Да, да, все так...

Я: Вы хорошо назвали его как-то: хвастливый поляк... Очень точно.

В.Ш.: Да, хвастливый поляк. Причем поляк из очень древнего и родови­того рода. У него был свой фамильный герб. Он из тех древних польских ро­дов, что и Дзержинский...

Я бывал в Польше, встречался с поляками, немного знаю их. Помню, меня пригласили как-то к одному поляку. Я ехал долго, за городом он жил, жил бедно, ехал я на извозчике (?), долго, несколько верст. Приехал, разговори­лись. Я спросил: не приходится ли он родственником тому человеку, который брал Москву? — Тот ответил гордо: Да, это мой предок.

В Польше на каждом шагу, в каждой деревне — короли.

Театральность, свойственная всей польской культуре. В Варшаве есть изображение женщины с мечом (герб Варшавы? — Ника?). Император уви­дел ее и сказал: это исповедь Польши. Поляки никогда не сопротивляются. Но, когда у них ничего уже не остается, они вооружаются и показывают не­обыкновенную храбрость.

Это похоже и на Олешу.

Когда Олеше сказали, что ему должны дать квартиру, — это было уже после смерти Сталина, — он ответил: пусть они сами придут ко мне, тогда я пойду.

Квартиру так и не получил.

Еще одна история: Он выпивал как-то в «Национале». Выходит из зала, видит какого-то человека, всего в позументах, в золоте. Говорит: «Швейцар, подайте мне такси». Тот отвечает: «Я не швейцар, я адмирал». — «Тогда по­дайте катер».

Это остроумно. И адмирал, кажется, оценил шутку, они развернулись и опять пошли пить.

Тяжело было во времена Сталина.

Олеша был маленького роста, ниже даже на голову меня. Он говорил: я карлик.

На Давида и Голиафа это все-таки не похоже.

Олеша жил в квартире коммунальной вместе с каким-то плохим писате­лем. Как-то он пришел домой — дверь была заперта на замок. Он начал биться, звонить по телефону. Пришел милиционер, спрашивает: «В чем дело». — Олеша отвечает ему: «Дурак закрылся». Он не хотел ломать дверь, потому что ее пришлось бы потом чинить, а у него не было денег. Милицио­нер дал ему эти деньги, еще уговаривал его; он сказал: потому что я читал «Трех толстяков».

Потом он пришел на похороны Олеши. И сказал: нет, вы не думайте, я ведь не за деньгами. Я читал Олешу.

Был какой-то праздник (?). Шел разговор об Олеше, какой-то крупный, очень плохой писатель и Сталин. Сталину доложили: писатель Олеша ведет себя плохо, хулиганит. Его могут использовать для вербовки в шпионы. Ста­лин спросил: так ли это? — Писатель ответил ему: «Вы не знаете Олешу. Если так, то он выйдет на улицу и будет кричать: я — шпион, я шпион!» — Сталин подумал и сказал: «Хорошо. Но орден мы ему все-таки не дадим».

Не помню вот только фамилии этого писателя. Он — один из руководите­лей Союза тогда. В этом вся ирония — он сам был шпион. Чекист. Писал письмо Сталину, потом потребовал его обратно и сжег. Это мне нравится.

Еще об Олеше: Он был одет в броню из своей гордости.

 

* * *

«Дом на Трубной»[19] В.Ш. отказался смотреть (по ТВ). Махнул рукой:

—        Там так много народу. Меня попросили только переделать сценарий, он
был уже готов. Потом поставили в титры.

Вообще, у меня была такая специальность — переделывать фильмы. Это называлось — «снимать с полки».

 

* * *

—        Я очень плохой читатель самого себя. Столько сделано, написано... И не помню, что сделал. Bсе как-то голова не доходит до чтения себя. А пора бы...

 

* * *

Из воспоминаний о Берлине:

—Эльза... Эльзу я, конечно, любил. Остальные ее любили уже из-за меня. Такая книга! Она носила ее как брошку[20].

—Раз привез Эльзу к Горькому, под Берлин. Тогда мы с ним еще дружили. Он меня любил, и я его любил. Потом я его разлюбил, и он — меня. Умер. А сей­час я, пожалуй, все-таки его люблю. Так издать его всего и не могут... Так вот, привез Эльзу. Горькому она понравилась. Он сказал: Какой лоб! То есть: ум.

Писательница она никакая. Муж ее, Арагон, человек очень порядочный. Он носил словно шлейф за ней. Замуж вышла она, конечно, для того, чтобы уехать за границу. Таити, Франция... Жили они с Арагоном под Парижем в перестроенной мельнице. Потом пришли немцы, мельницу уничтожили. После по договору они опять ее восстановили. Стало еще лучше. Там Арагон и похоронен, в саду... Как все это было давно — Эльза, Берлин... Якобсон был тоже в нее влюблен. Но книгу о любви написал я. Хорошая книга. Может быть, лучшая у меня. Крутился вокруг Сергей Есенин. Я чуть было из-за Эльзы не подрался с ним на дуэли. Нас развел Пастернак. Так подошел и ру­ками раздвинул, авторитет — Пастернак.

 

* * *

—        В революции 1917 года я принимал участие. Наша броневая рота была расположена перед самой Думой. Кажется, мы ее захватили. Этого я не помню. Помню хорошо — я захватывал Адмиралтейство. Там сидели старые министры, которые не знали, что им делать. Из Адмиралтейства они послали телеграмму царю: «Окружены Шкловским. Прерываем связь». Телеграмма эта есть в архиве (?). Ее можно прочитать.

 

* * *

—        В партии никогда ни в одной я не состоял. Я вступать в партию, когда она
осталась единственной, никогда не собирался. Как-то не приходило в голову.

 

* * *
О стиле и влияниях

—        Стиль — это судьба. Так время нам диктует. На кого я похож? — Нет, В.Б., таких нет. — Можно узнать? — Безошибочно. (Я пытаюсь выяснить, кого В.Ш. почитал и кто мог повлиять.) — Дорошевича вы читали? (Улыба­ется): Он тоже каждую фразу начинал с абзаца. Его, конечно, читал. Может
быть, есть и его влияние. Но не думаю, что большое. Он был в Москве, я в Пе­тербурге. Большой мастер по делу разрубания фразы, отсечения у нее хвостов был Свифт. — Вы учились у него? — ... …

Продолжение разговора о влияниях и стиле: — Дорошевич — не думаю, что повлиял. Конечно же — футуристы. Я из этой компании. Розанов? Безусловно.

—        Пишу фразами? Да, это «Zoo».

 

* * *

Последнее время В.Ш. часто возвращается к «Сентиментальному путешествию». Вот, например:

—Все-таки я был благоразумен, это потому, что остался жив. Меня, как ни странно, не убили. Во-вторых, я все-таки был со всеми довольно крепко связан. Это легкомыслие.

—Революция могла случиться без большевиков. Наступило уже время, назрело. Большевики — только повод для революции. Очень opганизованны, дисциплинированны.

 

* * *
Гумилев

Мы были знакомы. Я не большой поклонник его стихов, но это большой поэт. Особенно часто мы встречались с ним в Доме искусств, в первые годы советской власти. Была у него студия, «Звучащая раковина»...

Помню, он подошел ко мне и спросил: «Виктор (или Витя, я не помню), не пора ли переходить к террору?» Значит, какие-то планы у него были... Я ответил: «Какой террор? Тебя сразу узнают — по фамилии».

Гумилев — редкая фамилия, с латинским корнем «гумиле». Это из уни­верситетского гимна. То ли его отец, а скорее дед, был военным священником (?) и взял себе такую фамилию. Фамилия, о многом говорящая. Это — род.

И еще он спрашивал у меня: нет ли у меня связи с англичанами? Действительно ли он участвовал в заговоре? Не знаю. Но погиб глупо. Он получил приглашение, в котором было обращение: «товарищ». Рассердился: «Я вам не товарищ, прошу обращаться ко мне по чину: гвардии штабс-офицер (?), трижды георгиевский кавалер Николай Степанович Гумилев»... Это его и погубило.

 

* * *

Замятин

Мы были дружны. Да, это студия при «Всемирной литературе», «серапионы»... Очень большой писатель.

Замятин очень помог мне в 1922 году. Дал денег на дорогу — я уходил из России. Много денег, я так и не отдал их.

—В.Б., а кто свел вас тогда с контрабандистами? В.Ш. молчит.

—В.Б.?

—Я первые девяносто лет молчал…

—Но сейчас уже вторые девяносто. И в который paз удивляюсь: как крепки замки на памяти у В.Ш. Чувствую,

как перекрываются шлюзы — и он замолкает. Но сегодня сказал…

—Это Замятин... Он тогда, в 1922-м, тоже сидел и собирался уехать из Рос­сии, Горький его отговорил.

—Наверное, он сам хотел воспользоваться этим путем?

—Наверное. Не воспользовался. А Горький многим испортил жизнь, от­говаривая от отъезда и уверяя, что завтра будет лучше, чем сегодня. Словно распахивал двери тюрьмы...

—Потом по этому пути контрабандистов пошла за вами ваша жена?

—Ее выдали. Так они, наверное, работали — через одного. Мне повезло больше. Люся сидела в тюрьме то ли полгода, то ли полтора, не помню.

 

* * *

Строки к биографии

—        Приехал я из Персии, и меня вызвали в ВЧК, расспросить, что и как там, за нас ли они. Я начал говорить: «Вы ничего не понимаете, у них своя жизнь, свои белые и красные». Я заговорил их. Они забыли, зачем меня вызывали. Я рассказывал о том, сколько стоят девственницы и сколько женщины в Пер­сии. Они оживились. Я ушел спокойным.

 

* * *

Л. Брик

Мать ее после Революции жила за границей. Присылала подарки, довольно долго. Потом вернулась. Погибла она в Арзамасе, когда пришли немцы (?).

Сама Лиля — женщина без окраски. Египтянка, Клеопатра.

Сестра ее, Эльза, разумная, красивая, меня считала сумасшедшим. Помню их большой дом в Москве, который выходил сразу на четыре улицы.

В квартире на столе отца Брика стояли весы для взвешивания драгоцен­ностей. Это было предметом первой необходимости. И мне говорили: «Неужели вы зашли и не посмотрели наши ковры?»

Комсомольский принц (Брик) — издавал в виде шутки.

Перед войной Брик вышел из партии. Его хотели мобилизовать.

А Лиля Брик проявила большую заботу о Сергее Параджанове. Он жил у нее. Когда Сергея посадили, она, будучи во Франции, обратилась к прези­денту Помпиду с просьбой о помощи. Тот написал Брежневу. Кажется, после этого Параджанова отпустили.

 

* * *

На канале

Брат мой, Владимир, был арестован[21]. Причин было много, но я до сих пор не понимаю, почему они это сделали. Он занимался эсперанто — тогда их всех забрали. Как же — человек говорит на языках — значит, он может быть шпио­ном. К тому же мой брат был очень религиозным человеком, ортодоксальным православным. Хотел пойти в священники — но его не взяли: представляете себе священника с фамилией Шкловский?

Так вот, его арестовали. Я позвонил Горькому, попросил помочь. Брат был тогда на канале. Горький ответил: «Я и так многим помогаю, мне неудобно, обратитесь сами, вот вам телефон Ягоды».

Я решил позвонить. В комнате мама. Набрал номер: «Здравствуйте, гово­рит Шкловский». — «Здравствуйте, Виктор Борисович».

Очень было это неприятно. Мама была в ужасе. Она подумала, что я в та­ких близких отношениях с Ягодой.

Я продолжал: «Мой брат у вас, безобидный человек, занимается языками, отпустите».

Ягода: «У меня много народу. Не беспокойтесь — на канале у нас хорошие условия. Не бойтесь».

Мне удалось получить разрешение на посещение брата на канале. Поехал.

Так что в книге «Беломорстрой», в этой коллективной поездке писателей на пароходе по каналу, я не принимал участия. Был я там раньше, в ре­дакцию сборника попал по приглашению Горького, писал о том, что видел, навещая брата.

Так вот. Приехал на канал. Владимир молится. Отношение ко мне как к начальнику — никто же не знал, зачем я приехал.

Было на канале много моих знакомых. Встретил. Много говорил, смотрел. Спрашивал: зачем сжигать деревянные церкви. Можно разобрать и сплавить их по течению и ниже сложить заново.

Работали в основном руками. — Один год, — говорили работавшие, — и мы видим людей, которые нами руководили, рядом с нами.

Помню, говорил с одним инженером, предложил ему смешивать бетон с мелким песком — чтобы не промокало. Он ответил — я не знал, что говорю с инженером. — Я не инженер, я писатель, который вынужден знать много.

Заключенные на канале говорили, что живут хорошо — лучше свободных, уже потому, что нечего уже бояться, потому что дальше стало еще хуже.

Один очень крупный инженер сказал: живем неплохо, но я не знаю, почему мы здесь оказались.

Брату я не помог. Потом его перевели на Север, там умер, или расстре­ляли, — кто знает.

Потом, много лет спустя, я получил бумагу о том, что брат был репресси­рован незаконно. Но зачем она мне была нужна? Это я и так знал. И ни ма­тери, ни отцу я не мог это показать. Все были уже мертвы.

 

Публикацию подготовил М.А. Фролов

 

[1] Работая с В.Б. Шкловским, А. Галушкин вел дневники, за­писывая вечером (или через несколько дней) фрагменты бесед. Спустя год с небольшим после смерти Шкловского он вернулся к этим записям и подготовил машинописную подборку (начало перепечатки помечено 11 марта 1986 г.; всего 150 с.). В данную публикацию включена примерно одна шестая часть этого материала.

[2] Упомянуты: «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни» Й.П. Эккермана; «Яснополянские записки» Д.П. Маковицкого, цикл миниатюр «Камешки на ладони» В.А. Со­лоухина и «Мгновения» Ю.В. Бондарева.

[3] Ср.: «В 1920 году я жил у Алексея Максимовича Горького. Жил он на Кронверкском проспекте. Это проспект, кото­рый вел к Старому валу, крепости Петропавловской. <...> Это был седьмой этаж, и мы видели весь Петербург через окно. Было совершенно голодное время. У Горького была цинга, и он полоскал рот отваром…» (цит. по: «Вы можете разговаривать с ангелами»: (Из интервью К. Райдел с Вик­тором Шкловским) / Материал к печати подготовили В. Дубовик, О. Лекманов, А. Медведев, О. Ушакова // Во­просы литературы. 2005. № 5. С. 2—10). Впоследствии Шкловский жил некоторое время в Берлине у Горького, который помог ему перебраться туда из Финляндии. См.: Шкловский В.Б. Письма М. Горькому (1917—1923 гг.) / Примеч. и подгот. текста А.Ю. Галушкина // de visu. 1993. № 1. С. 28—46.

[4] В августе 1937 г. 15-летний Платон Платонов был осуж­ден на год условно за кражу пишущей машинки и стенных часов в обществе «Гранат». Позднее, 28 апреля 1938 г., после того как в НКВД попало письмо к корреспонденту «Франкфуртер альгемайне» Герману Перцгену с пред­ложением об информационном сотрудничестве, написанное рукой Платона (под диктовку его приятеля Игоря Архипова), он был арестован, обвинен в шпионаже, а в сентябре того же года приговорен к расстрелу. Приговор был заменен на 10 лет ИТЛ, Платон был этапирован в Вологодскую тюрьму, затем — в Соловецкую тюрьму. В сентябре 1940 г. возвращен в Москву на пересмотр дела и через месяц освобожден. Умер от туберкулеза в возрасте 20 лет. Об отношениях Шкловского и Платонова см.: Галушкин А.Ю. К истории личных и творческих взаимо­отношений А.П. Платонова и В.Б. Шкловского // Андрей Платонов: Воспоминания современников. Материалы к биографии. М.: Современный писатель, 1994. С. 172— 183.

[5] Имеется в виду книга Симоны де Бовуар «Старость» («La Vieillesse»), вышедшая впервые в 1970 г.

[6] В письме, датированном 31 мая 1945 г., Михаил Чехов, в частности, писал: «За ваши смелые эксперименты, иска­ния и честность в работе вы заслуживаете глубокой благо­дарности. Вы находитесь в привилегированном положении: вы не знакомы с коммерческим фильмом, где business— все. Но вы достойны вашего положения, ибо вы пользуетесь им, как пионеры: для прогресса других. От вас прозвучит новое слово, вы, и никто другой, дадите Западу урок правды в ис­кусстве и изгоните из его сферы business» (Советским фильмовым работникам по поводу «Иоанна Грозного» С.М. Эйзенштейна // Чехов М.А. Литературное наследие: В 2 т. 2-е изд., испр. и доп. М.: Искусство, 1995. Т. 2. С. 164).

[7] Шкловский В. Розанов. [Пг.], 1921.

[8] О художниках Иване Альбертовиче и Ксении Леонидовне Пуни (урожд. Богуславской) Шкловский писал в книге «Zoo, или Письма не о любви» (1923). См.: Шкловский В. Еще ничего не кончилось… / [Сост. А.Ю. Галушкин]. М.: Пропаганда, 2002. С. 304.

[9] Имеется в виду Письмо В.Б. Шкловскому А.Н. Толстого, датированное 20 октября 1944 г. В нем писатель отвечал  на замечания Шкловского относительно романа «Петр I». См.:Толстой А.Н. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М., 1961.

[10] Этот эпизод отражен в воспоминаниях И.И. Бернштейна (А. Ивича), записанных В.Д. Дувакиным: «Благодаря брату <…> у меня в гимназические годы появилось довольно много знакомых филологов. Товарищем брата по универси­тету был Юрий Николаевич Тынянов, вместе с которым он посещал занятия знаменитого Пушкинского семинара С.А. Венгерова. Тынянов бывал у нас, а потом и я с ним по­дружился и стал бывать у него. Однажды я даже сидел у него в засаде: в 22-м году искали Шкловского, хотели его арестовать. Он дня три скрывался в Петербурге. Одну из за­сад устроили в квартире Тынянова, а я пришел к тому в гости. Просидел у него сутки в большой разношерстной компании: Каверин, молочница, нищий... Мы очень весело про­вели там время, потом засаду сняли и нас отпустили» (Бо­гатырева С. Хранитель культуры, или До, во время и после «Картонного домика» // Континент. 2009. № 142. С. 291).

[11] Исаак Владимирович Шкловский (лит. псевд. Дионео; 1864—1935) был в ссылке в Якутии (Средне-Колымск) в 1886—1892 гг. и не мог там встречаться с кн. П.А. Кропот­киным (1842—1921), бежавшим из Петропавловской кре­пости за границу в 1876 г. (они сблизились позже в Анг­лии), и Б.О. Пилсудским (1866—1918), сосланным в 1887 г. по делу о покушении на Александра III на Сахалин. Все трое — авторы работ по географии и этнографии северо­восточных регионов России. И.В. Шкловский был сотруд­ником имп. Русского географического общества, но в Ака­демию наук, конечно, не избирался. Письма В. Шкловского к Дионео 1922 г. опубликованы А. Галушкиным: Тынянов­ский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига; М., 1994. С. 282—286.

[12] О литературно-научном журнале «Беседа» (Берлин, 1923— 1925, вышло 7 номеров) под общей редакцией М. Горького см.: Вайнберг И. Жизнь и гибель берлинского журнала Горького «Беседа» // НЛО. 1996. № 21. С. 361—376.

[13] Впервые: Заумный язык и поэзия // Сборники по теории поэтического языка. Вып. 1. Пг., 1916. Позднее переиздана под заглавием «О поэзии и заумном языке» в кн.: Поэтика. Сборники по теории поэтического языка. I. Пг., 1919. Републикована и прокомментирована А.Ю. Галушкиным в книге: Шкловский В.Гамбургский счет: статьи — воспоми­нания — эссе (1914—1933). М.: Советский писатель, 1990.

[14] Г.О. Винокур (1896—1947) защитил в МГУ докторскую диссертацию «Очерки истории текста и языка Пушкина» (по возвращении из эвакуации в Чистополь) в декабре 1942 г.

[15] Имеется в виду издание, подготовленное Б. Янгфельдтом: В.В. Маяковский и Л.Ю. Брик. Переписка 1925—1930. Uppsala: Almqvist & Wiksell International, 1982. Впослед­ствии переиздана в России (М.: Книга, 1991).

[16] Кинодраматург и критик Николай Давидович Оттен (Поташинский; 1907—1983) и прозаик Борис Исаакович Балтер (1919—1974), возможно, сближены в записи как авторы и одни из инициаторов альманаха «Тарусские страницы» (1961), история которого являлась темой раз­говоров В.Ш. с А.Г.

[17] Авантюрно-фантастический роман «Иприт», написанный Шкловским в соавторстве с Вс. Вяч. Ивановым (М.: ГИЗ, 1925; совр. переиздание: СПб.: Амфора, 2005).

[18] Машкара Елена Ивановна (р. 1928) — актриса, режиссер-документалист; автор фильмов «Я, Довженко…» (1983), «Наш Довженко» (1984).

[19] Комедийный фильм «Дом на Трубной» (1928), реж. Б. Барнет, сценарий Б. Зорич, В. Шкловского, Н. Эрдмана, А. Ма­риенгофа, В. Шершеневича.

[20] Речь идет о книге «Zoo, или Письма не о любви» (1923), посвященной и «адресованной» Эльзе Триоле.

[21] Шкловский Владимир Борисович (1889—1937) — лингвист, переводчик, преподаватель французского языка в духовной академии в 1910—1919 годах, в 1920—1922 препо­давал в Петроградском богословском институте, в 1919— 1922 был членом Спасского братства, входил в Совет пра­вославных братств Петрограда, неоднократно арестовы­вался (в 1918, 1922, 1929 гг.), в 1931 г. приговорен к трем годам ИТЛ и отправлен на строительство Беломорско-Балтийского канала. В 1933 г. освобожден. Последний раз арестован в октябре 1937 г. по обвинению в организации террористической группы и через месяц расстрелян. Вик­тор Борисович Шкловский получил справку о посмерт­ной реабилитации брата только в 1963 г. (см.: Степанова Л.Г.Владимир Борисович Шкловский (1889—1937) // Тыняновский сборник. Вып. 13: XII—XIII—XIV Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М.: Водолей, 2009. С. 535—557).



Другие статьи автора: Галушкин Александр

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба