Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №140, 2016

Катриона Келли
Отклик на статью Майкла Дэвид-Фокса (пер. с англ. Татьяны Пирусской)

Ten Responses to Michael David-Fox’s Article

Catriona Kelly. Reply to Michael David-Fox

 

Катриона Келли (Оксфордский университет; профессор русистики факультета средневековых и современных языков; D.Phil.) catriona.kelly@new.ox.ac.uk.

УДК: 303.01+304.2+304.5+930.2

Аннотация:

В дискуссии собраны десять откликов на статью Майкла Дэвид-Фокса «Модерность в России и СССР: отсутствующая, общая, альтернативная или переплетенная?», представляющих достаточно широкую палитру мнений. В цент­ре дискуссии — вопрос о советской и постсоветской модерности как таковой: была ли она в России в принципе, и если да, то в каком виде и качест­ве? Фактически каждый из участников дискуссии предлагает свой вариант концепции модерности и свое ви´дение того, что представляет со­бой российская модерность (либо аргументирует позицию, согласно которой о «модерности» применительно к России и СССР говорить некорректно). При этом не меньше внимания авторы откликов уделяют и исто­риографии (пост)советской модерности, которая была основным объектом исследования в статье Дэвид-Фокса.

Ключевые слова: модерность, современность, историография, Россия, Российская империя, СССР, Майкл Дэвид-Фокс

 

Catriona Kelly (University of Oxford; professor of Russian, Faculty of Medieval and Modern Languages; D.Phil.) catriona.kelly@new.ox.ac.uk.

UDC: 303.01+304.2+304.5+930.2

Abstract:

The ten responses gathered here in response to Michael David-Fox’s article Russian—Soviet Mo­der­nity: None, Shared, Alternative, or Entangled? represent a broad diversity of opinions. The discussion centers around the question of Sovi­et and post-Soviet modernity as such: did Russia have a modernity at all, and if yes, then in what form and of what quality? Each partici­pant in the discussion suggests his or her own con­ception of modernity and vision of what Rus­sian mo­dernity looks like (or argues that there can be no discussion of “mo­der­nity” in connection with Russia or the USSR). Meanwhile, the res­pondents also com­me­nt at length on the historio­graphy of (post-)So­viet mo­der­nity, the starting point for David-Fox’s article in the first place.

Key words: modernity, historiography, Russia, the Russian Empire, the USSR, Michael David-Fox

 

История, по утверждению антрополога Джека Гуди, «не состоит из неизменных категорий, которые формируются в мире в том виде, в каком они явлены западному историографическому сознанию» [Goody 2006: 13—14]. Одной из таких «неизменных категорий», с которой Гуди особенно боролся в своих работах на протяжении нескольких десятилетий, была модерность. Термин «модерный», как он нередко отмечал, не просто был скользким, но имел неудобную тенденцию дрейфовать в сторону нормативности (см., например: [Goody 1998: 13; 2006]).

Однако даже если избегать слова «модерный» (с его ориентацией на настоящее и будущее, с его подразумеваемым наличием нормы и ставящей в тупик открытостью — где заканчивается современность?), трудно не признать, что исторические субъекты, стремившиеся к преобразованию общества, сами использовали понятие «модерный» как эталон (подробнее об этом см. в: [Энгельштейн 1996]). Майкл Дэвид-Фокс убедительно показывает, почему нам стоит из соображений исторической аутентичности относиться с уважением к той модели «модерности», что была в начале ХХ века, вместе с тем не обходя вниманием вопросы, которые, в частности, поднимал и Гуди.

Призыв Дэвид-Фокса присмотреться к «альтернативной» и «переплетенной» модерности весьма уместен. Прежде всего, нам следует осознавать различие темпов, с которыми «модерное» может развиваться в разных местах и ситуациях. Это не означает, что нужно вернуться к снисходительному делению целых территорий, эпох и отдельных личностей на «отсталые» и «прогрессивные», но нужно понимать, что распространение культуры происходит не толь­ко прямо, но и вбок. Как уже 20—30 лет утверждают специалисты по женской истории, XVI и XVII века с их акцентом на необходимости интеллектуаль­ной независимости женщины при заключении династического брака в некото­ром плане выглядят более «передовыми», чем XVIII век, когда стала доминировать идея, что образование делает женщину более обаятельной, здравомыслящей и даже послушной женой. Эта мысль противоречит прежним представлениям, согласно которым начало современной эпохи ознаменовалось переходом от «династических» браков к бракам «по велению чувства», т.е. недвусмысленным шагом в направлении «модерности» как индивидуалис­тичной, эмоционально свободной модели жизни[1]. Что касается истории детства, можно долго и безрезультатно спорить, являются ли образовательные системы, стремящиеся как можно скорее внушить молодому поколению взрослые ценности, более или менее «модерными» по сравнению с теми, которые ориентированы на детскую психологию и пытаются выстроить социализацию соответствующим образом. Если брать советскую историю, здесь мы вступаем на территорию «спора» Макаренко и Выготского, но этот спор, как известно историкам образования, актуален и для других периодов и обществ.

Если суждения о том, какие практики на самом деле можно считать «модерными», неотделимы от сомнений, это значит, что становится невозможно классифицировать различные культуры по их относительной близости к идеа­лу. В действительности проблема советской истории, по крайней мере в профессиональных кругах, не столько в расплывчатых сравнениях с «Западом», которых можно ожидать от журналистов, сколько в бессознательном убеждении ряда авторов, что некий признак модерности в нероссийском государстве Х носит трансцендентный характер[2]. Так, если считать мерилом страны с сильными секулярными традициями — такие, как Франция или Великобритания, — роль религии в России 1990-х годов кажется аномальной. Однако здесь не учитывается международный успех церквей с ярко выраженной национальной направленностью, формирующих политическую повестку и диктующих условия правящим партиям [Gzymała-Busse 2015]. Авторы, которые считают образцом «модерности» США, склонны видеть в слабом развитии общественной сферы и ее окончательном разрушении после 1917 года важные признаки и одновременно причины аномального пути развития Советского Союза, а впоследствии и Российской Федерации — см., например, интересное и хорошо аргументированное исследование культуры России поздне­го имперского периода: [Pravilova 2014], а также: [Vakhtin, Firsov 2016]. Од­нако советские дирижизм и государственное регулирование уже выглядят не так странно, если интерпретировать их в контексте, скажем, истории сохранения наследия во Франции и в Германии [Swenson 2013]. А с другой стороны, число интеллектуалов в этих двух европейских странах (не говоря уже об Испании и Италии), видевших в СССР довоенного периода воплощение модерности, было примечательно велико, и, несмотря на неприязнь, вызванную вооруженным подавлением Советским Союзом политической оппозиции в Венгрии и позже в Чехословакии, «еврокоммунизм» еще в 1980-е годы оставался значимой социальной силой.

Это напоминает нам, что некогда все было иначе, — необходимо помнить об этом, чтобы написать какую бы то ни было историю. Политический и экономический распад стран социалистического блока в 1989—1991 годах отбросил длинные тени на историографию (пост)советского пространства, застав­ляя искать в нем симптомы слабости и разложения. Но Маршалл Берман в книге «All That Is Solid Melts into Air» описывает точно такое же ощущение застоя и хрупкости в западной (в особенности американской) послевоенной культуре [Berman 1982]. Для людей того времени картины катастрофическо­го запустения в центральных районах города, которые до того представляли собой образец современного ландшафта, являлись лишь одним из призна­ков общего упадка эпохи[3]. Разумеется, и в интеллектуальной культуре СССР послевоенного периода несложно обнаружить когнитивный диссонанс и экзистенциальную подавленность, которые усугубились с возвратом к авторитарному режиму после 1964 года и в особенности после чехословацкого кризиса 1968 года[4]. Одна­ко влияние войны во Вьетнаме и затянувшегося кризиса в Северной Ирландии (если назвать лишь два наиболее значимых исторических события в англоговорящем мире того времени) также способствовало появлению социального давления. На этом этапе Советский Союз выглядел (с точки зрения отдельных представителей правящих кругов) как альтернативный вариант восстановления порядка. В послевоенные десятилетия СССР (во многом подобно сегодняшнему Китаю) неохотно признавали как по крайней мере крупнейшую военную и экономическую силу, а также страну, которая была лидером и в некоторых областях мировой культуры — в первую очередь в музыке и балете[5].

Другая проблема состоит в том, чтобы не переоценивать историческую «обоснованность» понятия «модерности» вне России. Здесь мне бы хотелось остановиться подробнее на одном из затронутых Дэвид-Фоксом аспектов — а именно языковом. «Модернити» по-русски может, как он предполагает, звучать как экзотический варваризм, но слово «современность» с конца 1830-х го­дов используется постоянно. Национальный корпус русского языка дает ранний пример из писем Гоголя: «В виду нас должно быть потомство, а не подлая современность». Но наряду с этим сентенциозным контекстом мы видим также одобрительное (Белинский) и нейтральное (Анненков и другие) употребления — с легко предсказуемыми различиями между группами разных политических ориентаций: консерваторами и либералами, славянофилами и западниками. И если слово «modernity» в значении «свойство или состояние того, что современно», восходит, согласно «Oxford English Dictionary» (OED), к 1635 году, то его использование применительно к «интеллектуальной тенденции или общественным настроениям, для которых характерно отрицание традиционных идей, доктрин и культурных ценностей или отказ от них в поль­зу современных или радикальных ценностей и убеждений (главным образом научного рационализма и либерализма)», фиксируется лишь с 1900-х годов[6]. Так что если мы акцентируем внимание на отсутствии в русском (или любом другом) языке термина, который бы полностью соответствовал английскому «modernity», мы рискуем наделить это слово слишком глубокой укорененностью в английском языке. Это становится другим способом заявить, что «модерность» в какой-то мере является принадлежностью западного мира и что ее аналоги в других странах неадекватны.

С учетом всего сказанного, процесс модернизации в России мог еще более усложниться за счет того, что в течение долгого времени тесно переплетался — как на практике, так и в восприятии — с процессом вестернизации. Хотя, как несложно проследить, идеи славянофилов XIX века коренятся в немецкой мыс­ли, это едва ли умаляет тот факт, что перед нами субъективная попытка доказать национальное своеобразие и декларирование «особого пути» (того же Sonderweg). Парадоксальное использование интеллектуальных заимствований из других европейских стран и США для утверждения уникального статуса России продолжалось и в советский период, в связи с чем можно также вспомнить устойчивый миф об СССР как бастионе мировой культуры, в этом отношении даже «более западном», чем сам Запад, но при этом предлагающем совершенно другие ценности [Clark 2011]. Отчасти причиной притязаний на «альтернативные» традиции был, конечно, транснациональный статус самого Советского Союза как евразийского конгломерата культур. Это, в свою очередь, порождает настойчивые вопросы о природе тех сил, которые за таким конгломератом сто­ят, и о том, каковы его политические итоги. В статье Дэвид-Фокса не затрагивается вопрос о том, как концепция «множественных» или «переплетенных» модерностей может сочетаться с недавними историческими трудами, где СССР рассматривается как имперская культура[7]. С точки зрения некоторых исследователей, эти трактовки коренным образом различны. Сергей Абашин полагает:

Методология Фуко призывает нас скорее обращать внимание на универсальную природу советской власти, которая специфическими способами достигала тех же задач, что и страны Европы / Запада, — модернизации, установления контроля над населением, использования научного знания (в том числе медицинского) для господства над человеческими мыслями и поведением, над человеческим телом. Адепты же постколониальной теории подозревают подобные универсалистские объяснения в завуалированной форме господства Европы над другими частями мира, отказываясь говорить о человеке вообще и предпочитая рассматривать / различать разные социальные и культурные контексты, в которых происходит становление современного общества. Модернизационная, технократичная и интернационалистская риторика советской власти с этой точки зрения — всего лишь изощренное прикрытие колониального господства, способ оправдать и легитимировать его ссылками на законы истории и природы [Абашин 2008: 446].

На самом деле противоречие, о котором говорит Абашин, разрешимо, учитывая, что империализм и колониализм можно рассматривать как специфичес­кие формы модернизации государства, просто утверждающего свое господст­во на более обширной территории и часто также с ярко выраженной социальной и / или этнической иерархией. (Именно это присуще модели «внутренней колонизации», предложенной Александром Эткиндом и другими: [Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012; Эткинд 2013а]; здесь этническая иерархия оказывается менее важной, чем социальная, хотя можно написать и ее скрытую историю.) Более неожиданно (в советском контексте) и поучительно замечание, высказанное Абашиным в связи с «имперским контролем» и «господством», которое, как он указывает, могло в значительной мере включать в себя сотрудничество с местной элитой:

Несмотря на жесткое подавление инакомыслия, политику 1930—1940-х гг. мы можем описывать не только в терминах подавления и сопротивления, но еще и в терминах компромисса или соглашения между разными группами элит и населения. Это многостороннее, молчаливое и не всегда равноправное соглашение основывалось на понимании и желании реформ и изменений, а эти желания в свою очередь проистекали из многочисленных траекторий групповых и индивидуальных биографий политиков и населения [Абашин 2008: 449][8].

Именно эти различные типы социальных соглашений, часто сами по себе зависящие от гарантий общей или альтернативной модерности (здесь обозначенных как «реформы»), в рамках советской истории до сих пор слабо поняты и едва исследованы, по-прежнему рассматриваются сквозь призму таких оценочных понятий, как «подчинение» и «сопротивление»[9]. Раскрыть, кто стоит за «групповыми и индивидуальными биографиями», помимо социальной элиты, часто непросто, если учитывать, с какой маниакальной точностью в печатных и документальных источниках фиксировался процесс разработки политической стратегии (делопроизводства) и насколько мало внимания там уделялось людям, эту стратегию разрабатывавшим, когда речь не шла об уров­не Центрального комитета[10]. Но лишь таким образом мы сможем уловить, как понималась здесь модерность и какие разные пути вели к ней, как внутри одной страны, так и в других государствах мира.

 

Пер. с англ. Татьяны Пирусской

 

Библиография / References

[Абашин 2008] – Абашин С. [Рецензия на книгу: Michaels P.A. Curative Power: Medicine and Empire in Stalin’s Central Asia. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2003] // Антропологический форум. 2008. № 8. С. 445–451.

(Abashin S. [Review of: Michaels P.A. Curative Power: Medicine and Empire in Stalin’s Central Asia. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2003] // Antropologicheskiy forum. 2008. № 8. P. 445–451.)

[Митрохин 2009] – Митрохин Н. Аппарат ЦК КПСС в 1953–1985 годах как пример «закрытого» общества // НЛО. 2009. № 100. С. 607–630.

(Mitrokhin N. Apparat TsK KPSS v 1953–1985 godakh kak primer «zakrytogo» obshchestva // NLO. 2009. № 100. P. 607–630.)

[Митрохин 2012] – Митрохин Н. «Личные связи» в аппарате ЦК КПСС // Неприкосновенный запас. 2012. № 3 (83) (magazines.russ.ru/nz/2012/3/m13.html (дата обращения: 10.07.2016)).

(Mitrokhin N. «Lichnye svyazi» v apparate TsK KPSS // Neprikosnovennyy zapas. 2012. № 3 (83) (magazines.russ.ru/nz/2012/3/m13.html (accessed: 10.07.2016)).)

[Робинсон 2004] – Робинсон М.А. Судьбы академической элиты: Отечественное славяноведение (1917 – начало 1930-х годов). М.: Индрик, 2004.

(Robinson M.A. Sud’by akademicheskoy elity: Otechestvennoe slavyanovedenie (1917 – nachalo 1930-kh godov). Moscow, 2004.)

[Фирсов 2008] – Фирсов Б.М. Разномыслие в СССР: 1940–1980-е годы. СПб.: ЕУСПБ; Европейский дом, 2008.

(Firsov B.M. Raznomyslie v SSSR: 1940–1980-e gody. Saint Petersburg, 2008.)

[Хлевнюк, Горлицкий 2011] – Хлевнюк О., Горлицкий Й. Холодный мир: Сталин и завершение сталинской диктатуры / Пер. с англ. А. Пешкова. М.: РОССПЭН, 2011.

(Gorlizki Y., Khlevniuk O. Cold Peace: Stalin and the Soviet Ruling Circle, 1945–1953. Moscow, 2011. – In Russ.)

[Энгельштейн 1996] – Энгельштейн Л. Ключи счастья: Секс и поиски путей обновления России на рубеже XIX–XX веков / Пер. с англ. В. Павлова. М.: Терра, 1996.

(Engelstein L. The Keys to Happiness: Sex and the Search for Modernity in Fin-de-Siècle Russia. Moscow, 1996. – In Russ.)

[Эткинд, Уффельманн, Кукулин 2012] – Там, внутри: Практики внутренней колонизации в культурной истории России / Под ред. А. Эткинда, Д. Уффельманна и И. Кукулина. М.: Новое литературное обозрение, 2012.

(Tam, vnutri: Praktiki vnutrenney kolonizatsii v kul’turnoy istorii Rossii / Ed. by A. Etkind, D. Uffelmann, and I. Kukulin. Moscow, 2012.)

[Эткинд 2013] – Эткинд А. Внутренняя колонизация: Имперский опыт России / Авториз. пер. с англ. В. Макарова. М.: Новое литературное обозрение, 2013.

(Etkind A. Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience. Moscow, 2013. – In Russ.)

[Юрчак 2014] – Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось: Последнее советское поколение / Пер. с англ. автора; предисл. А. Беляева. М.: Новое литературное обозрение, 2014.

(Yurchak A. Everything Was Forever, until It Was No More: The Last Soviet Generation. Moscow, 2014. – In Russ.)

[Яров 2006] – Яров С. Конформизм в Советской России: Петроград 1917–1920-х годов. СПб.: Европейский дом, 2006.

(Yarov S. Konformizm v Sovetskoy Rossii: Petrograd 1917–1920-kh godov. Saint Petersburg, 2006.)

[Appadurai 1996] – Appadurai A. Modernity at LargeMinneapolis: University of Minnesota Press, 1996.

[Berman 1982] – Berman M. All That Is Solid Melts into Air: The Experience of Modernity. New York: Simon and Schuster, 1982.

[Butler 1987] – Butler M. Jane Austen and the War of IdeasOxford: Oxford University Press, 1987.

[Chakrabarty 2000] – Chakrabarty D. Habitations of Modernity: Essays in the Wake of Subaltern Studies. Chicago: University of Chicago Press, 2002.

[Clark 2011] – Clark K. Moscow, the Fourth Rome: Stalinism, Cosmopolitanism, and the Evolution of Soviet Culture. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2011.

[Evans 2016] – Evans C. Between Truth and Time: A History of Soviet Central Television. New Haven: Yale University Press, 2016.

[Goody 1998] – Goody J. Food and Love: A Cultural History of East and West. London; New York: Verso, 1998.

[Goody 2006] – Goody J. The Theft of HistoryCambridge: Cambridge University Press, 2006.

[Gorlizki 2010] – Gorlizki Y. Too Much Trust? Regional Party Leaders and Local Political Networks under Brezhnev // Slavic Review. 2010. Vol. 69. № 3. P. 676–700.

[Gzymała-Busse 2015] – Gzymała-Busse A. Nations under God: How Churches Use Moral Authority to Influence Policy. Princeton: Princeton University Press, 2015.

[Hill 1989] – Hill B. Women, Work and Sexual Politics in Eighteenth-Century EnglandOxford: Basil Blackwell, 1989.

[Hufton 1995] – Hufton O. The Prospect before Her: A History of Women in Western Europe, 1500–1800London: Harper Collins, 1995.

[Humphrey 2008] – Humphrey C. The “Creative Bureaucrat”: Conflicts in the Production of Communist Party Discourse // Inner Asia. 2008. Vol. 10. № 1. P. 5–35.

[Jacobs 1961] – Jacobs J. The Death and Life of Great American Cities. New York: Random House, 1961.

[Kelly 2001] – Kelly C. Refining Russia: Advice Literature, Polite Culture, and Gender from Catherine to Yeltsin. Oxford: Oxford University Press, 2001.

[Kelly 2016] – Kelly C. Socialist Churches: Radical Secularization and the Preservation of the Past in Petrograd and Leningrad, 1918–1988. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2016.

[Marrese 2002] – Marrese M.L. A Woman’s Kingdom: Noblewomen and the Control of Property in Russia, 1700–1861Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2002.

[Pravilova 2014] – Pravilova E. A Public Empire: Property and the Quest for the Common Good in Imperial RussiaPrinceton: Princeton University Press, 2014.

[Raleigh 2011] – Raleigh D. Soviet Baby Boomers: An Oral History of Russia’s Cold WarOxford: Oxford University Press, 2011.

[Roth-Ey 2011] – Roth-Ey K. Moscow Prime Time: How the Soviet Union Built the Media Empire that Lost the Cultural Cold War. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2011.

[Stone 1995] – Stone L. Uncertain Unions and Broken Lives: Marriage and Divorce in England, 1660–1857. Oxford: Oxford University Press, 1995.

[Swenson 2013] – Swenson A. The Rise of Heritage: Preserving the Past in France, Germany, and England, 1789–1914. Cambridge: Cambridge University Press, 2013.

[Tomoff 2015] – Tomoff K. Virtuosi Abroad: Soviet Music and Imperial Competition during the Early Cold War, 1945–1958. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2015.

[Vakhtin, Firsov 2016] – Public Debate in Russia: Matters of (Dis)Order / Ed. by N. Vakhtin and B. Firsov. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2016.

[Zhuk 2010] – Zhuk S. Rock and Roll in the Rocket City: The West, Identity, and Ideology in Soviet Dniepropetrovsk, 1960–1985Washington, D.C.: Woodrow Wilson Center Press; Johns Hopkins University Press, 2010.

[Zubok 2009] – Zubok V. Zhivago’s Children: The Last Russian Intelligentsia. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2009.

 


[1] Традиционное объяснение см., например, в: [Stone 1995]. Специалисты по женской истории более скептически оценивают перемены в обществе этого периода — см., например: [Butler 1987; Hill 1989; Hufton 1995; Kelly 2001; Marrese 2002].

[2] Я обобщаю здесь именно потому, что, на мой взгляд, проблема не сводится к сравнениям с какой-то одной культурой, «внешней» по отношению к России. С одной стороны, во многих культурах имеются представления об эксцентричности, «неправильности» русской культуры по сравнению с какой-то культурой Х, а с другой стороны, в русской культурной среде можно найти точно такие же представления о других культурах. Но в то же время обобщающие теории американских или, если брать шире, западных социальных (в меньшей степени гуманитарных) наук подчас обескураживают самодовольной ограниченностью: им присуще настойчивое убежде­ние, что именно американское (британское, немецкое и т.д.) общество представляет собой образец демократии и права, благоразумного поведения, рационального мышле­ния, социальной пользы и т.д. Ср.: [Appadurai 1996], где признается, что локальные исследования оказались «одним из немногих противовесов постоянной тенденции игнорировать огромные части мира, характерной для американской науки и американского общества в целом» [Appadurai 1996: 17], но при этом выражается беспокойство, что уменьшенная перспектива так называемых «локальных исследований» также может оказаться ошибочной, «перерасти в чрезмерную удовлетворенность собственной картиной мира, в самолюбование своими экспертизами и нечувствительность к транснациональным процессам настоящего и прошлого» [Appadurai 1996: 17].

[3] Это прекрасно показано в работе: [Jacobs 1961]. Тревога, вызванная распадом общест­ва перед Второй мировой войной, выразилась в образе Готэм-сити, городе Бэтмена, который с 1940 года служил мрачным фоном для похождений супергероя.

[4] Здесь я придерживаюсь иной точки зрения, нежели та, что выражена в глубоком и интересном исследовании Алексея Юрчака [Юрчак 2014]: реакция поколения, которое при Брежневе лишь вступило в сознательный возраст и достигло совершеннолетия, когда Брежнев умер (т.е. тех, кто родился в конце 1950-х — начале 1960-х), сильно отличалась от реакции тех, чьи студенческие или ранние зрелые годы пришлись на эпоху Хрущева. О последней группе см.: [Raleigh 2011]; о том, как советский чиновник мучительно справлялся с противоречиями этого периода, см.: [Humphrey 2008]. Кроме того, по-прежнему относительно мало написано о восприятии происходящего молодыми людьми (и советскими гражданами в целом) из неинтеллигентской среды (информанты Юрчака — молодые люди из ленинградских научно-технических кругов, а Дональд Ралей опрашивал выпускников двух спецшкол в Москве и Саратове), хотя в работах, например, Сергея Жука можно найти более широкий подход: [Zhuk 2010].

[5] Некоторые авторы подчеркивают, что СССР «проиграл» холодную войну — см., например: [Roth-Ey 2011]. Однако стремительный упадок советских институтов после 1991 года не должен вводить историков в заблуждение относительно того, что часть из них в предшествующие десятилетия пользовалась значительным международным авторитетом. О классической музыке см.: [Tomoff 2015], о советском телевидении: [Evans 2016].

[6] Это значение слова «modernity» появилось в английском языке в 1900-х годах, несомненно, под влиянием французского «modernité», которое было в ходу приблизительно с 1840-х (см. по базе французского Национального центра текстовых и языковых ресурсов: www.cnrtl.fr/definition/modernité). Прежнее значение напрямую восходило к латинскому «modernitas», минуя французский. Термин «модернизм» как обозначение стилистических открытий или новшеств прослеживается с 1830-х го­­дов (см. OED), однако к сознательно новаторскому стилю он стал применяться лишь к  1870-м (см. там же). В те же, 1870-е годы (судя по сведениям Национального корпуса русского языка) он пришел и в Россию.

[7] Как в известном культурно-историческом журнале «Ab Imperio».

[8] Ср. работы, посвященные так называемым «подчиненным» (subalterns), в контексте истории британского Раджа, например: [Chakrabarty 2000].

[9] Например, как я ни восхищаюсь последними работами Сергея Ярова об интеллигенции раннего советского периода и Бориса Фирсова — о позднесоветской интеллигенции, их «говорящие» заглавия [Яров 2006; Фирсов 2008] сводят к примитивным бинарным оппозициям явления, часто намного более сложные, как видно и из самих книг. Об этом также см.: [Робинсон 2004; Zubok 2009].

[10] Что касается советской элиты, есть хорошие работы, где рассматриваются не только вожди и их окружение (в особенности см.: [Хлевнюк, Горлицкий 2011]), но и Центральный комитет [Митрохин 2009; 2012], а также местные лидеры [Gorlizki 2010]. Однако изучать чиновников более низкого ранга крайне непросто. В последней книге [Kelly 2016] я пытаюсь рассмотреть социальные и культурные изменения отно­шений к церковной архитектуре, выходя за рамки традиционных оппозиций, связан­ных с отношениями государства и церкви. Я высказываю мысль, что научный консенсус постсоветской эпохи о полном провале секулярного проекта не учитывает изменений отношения к церковному наследию, происшедших в советский пери­од, включая игнорирование религиозного значения зданий, которые можно было классифицировать как великие произведения искусства и, таким образом, как «национальное достояние». Однако мотивации множества отдельных индивидов, особенно тех, кто работал в учреждениях городской администрации в 1930-е го­ды, нужно вылавливать из официальной документации, поскольку личные дела чаще всего недоступны для исследователей или доступны только работникам самих архивов.



Другие статьи автора: Келли Катриона

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба