Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №145, 2017
Van Buskirk E.S. Lydia Ginzburg’s Prose: Reality in Search of Literature
Princeton; Oxford: Princeton University Press, 2016. — VIII, 355 p.
Пока объектно ориентированная философия стремится сокрушить субъекта, он находит новое прибежище в теории литературы. Вопрос о субъекте чаще ставится в области исследований поэзии, где он оказывается той точкой, в которой могут соединяться разные перспективы и разные взгляды на поэтический текст, однако, как показывает эта книга, не менее продуктивным для прояснения природы литературной субъективности может быть обращение к «другой», постклассической прозе. Безусловно, Лидия Гинзбург — один из признанных мастеров такой прозы, и ее тексты с каждым годом привлекают всё больше внимания далеко за пределами академического сообщества. Это внимание не случайно: именно в прозе Гинзбург совершилась та странная метаморфоза, которая позволила русской литературе разбить сковывающую скорлупу большого романа и восстать в обновленном виде (если даже это заметил не каждый русский писатель).
В прозе Гинзбург переплетаются несколько важнейших сюжетов ХХ в. — их можно условно обозначить как «формалистский», «гендерный», близкий ему «гомосексуальный» и, наконец, «блокадный» — все эти сюжеты рассматриваются в книге, хотя и с разной подробностью. «Формалистскому» сюжету, актуальному для Гинзбург, прежде всего, на рубеже 1920—1930-х гг., была посвящена недавняя книга Станислава Савицкого[1], на которого Ван Баскирк регулярно ссылается; «блокадный» сюжет был рассмотрен, например, в книге Ирины Сандомирской[2], а также в сборнике «Проходящие характеры», подготовленном Эмили Ван Баскирк совместно с Андреем Зориным[3] (одно из послесловий к этому собранию превратилось в финальную главу настоящей книги). Однако самым важным для книги оказывается сюжет, хуже всего разработанный в «гинзбурговедении», — о сексуальности и тех гендерных категориях, что структурируют субъекта прозы Гинзбург и, в конечном счете, определяют саму ее форму.
Несмотря на то что слово «субъект» почти не употребляется в книге (вместо него используется более нейтральное «self»), речь идет именно о нем — о том, каким образом он возникает из «шума времени», какие вехи проходит на пути своего становления и как сопротивляется той действительности, что пытается «расщепить» его, вернуть в темный досубъектный мир. Проза Гинзбург в интерпретации Ван Баскирк предстает тщательной документацией процесса субъективации, при котором индивид обретает речь и способность к действию. Для Гинзбург субъективация — всегда болезненный и травматичный процесс, в результате которого реальность насильно проводит внутри индивида границы, не только отделяющие Я от Другого, но и обнаруживающие внутри этого Я области, захваченные Другим. Более всего это заметно в блокадной прозе, где голодный город сам становится этим Другим, отвоевывая у субъекта то пространство, что, казалось бы, принадлежит ему по праву. Однако предпосылки к такому изображению субъективации относятся еще к довоенному времени — к самому началу 1920-х гг., когда Гинзбург только формируется как исследователь и писатель.
Ван Баскирк неоднократно обращает внимание на то, что Гинзбург избегает обозначать себя местоимением первого лица, предпочитая скрываться за криптонимами, самый значимый и показательный из которых — Оттер, отсылающий, по всей видимости, к французскому слову «autre» («другой»), а заодно, подспудно, к манифестарной фразе Артюра Рембо: «Я — это другой» (хотя в ней использовалась другая форма этого местоимения, «autrui»). Можно предположить, что в своей прозе Гинзбург объективирует разные аспекты собственной субъективности, выявляет в себе подчеркнутую криптонимом «другость», чтобы очистить от разнообразных наслоений тот источник речи, что, собственно, и является субъектом.
Эти соображения находят параллель в прослеживаемом Ван Баскирк движении Гинзбург от большого реалистического романа, романа Гонкуров и Толстого, через «индивидуалистическую» модернистскую эпопею Пруста к подчеркнуто маргинальным формам — записным книжкам, необязательным заметкам, дневникам — той «промежуточной» литературе, что составляет основную сферу ее интересов в довоенное время. Часто интерес к такого рода словесности связывают с тем, что Гинзбург как писательница не могла сама написать тот психологический роман, который в будущем станет предметом ее интереса в книге «О психологической прозе». Действительно, многие ее тексты начинаются как модернистский роман, но всегда обрываются «слишком рано», когда инерция романной формы еще не набрана в достаточной мере. Получающаяся проза крайне далека от классического и даже прустовского романа, для которых непрерывность опыта, бергсоновская длительность субъективации оставалась принципиальной чертой. У Гинзбург такая непрерывность обнаруживается уже в руинированном виде: какие-то пассажи военной прозы могут напоминать о ней (особенно в прошедших жесткую редактуру «Записках блокадного человека»), но в целом каждый фрагмент словно бы начинается с чистого листа, с «нулевой степени» опыта, предполагающей отсутствие сложившегося субъекта и стоящую перед ним необходимость возникать снова и снова.
Ван Баскирк видит здесь отзвук концепции «вненаходимости», почерпнутой из ранней работы Бахтина «Автор и герой», написанной во время формирования узнаваемого прозаического стиля Гинзбург, но опубликованной значительно позже (хотя, возможно, изложенные в ней идеи были известны ленинградским интеллектуалам). Однако здесь можно видеть и своеобразное внимание к неканоническому марксизму Валентина Волошинова, мыслителя из круга Бахтина, чья книга «Марксизм и философия языка» (1929) была опубликована в советском Ленинграде[4]. Этой связи, кажется, нет прямых свидетельств, однако попытка Гинзбург найти писательский метод, равно подходящий для объяснения исторических процессов и судьбы отдельного человека[5], заставляет вспомнить о концепции социальной, по определению, природы художественного слова у Волошинова, которая в интеллектуальной жизни 1920-х — первой половины 1930-х гг. сложно переплеталась с (пост)феноменологическими эстетическими концепциями Густава Шпета, отстаивавшего в книге «Внутренняя форма слова» идею о социальной укорененности любой субъективности[6].
Нужно сказать, что этот интеллектуальный контекст затрагивается Ван Баскирк «по касательной»: конечно, в значительной мере ему посвящена упомянутая монография Станислава Савицкого, в которой, однако, связь между этим контекстом и формированием Гинзбург как писательницы намечена лишь в общих чертах. Тем огорчительнее, что в рецензируемой книге этот сюжет оставлен в стороне, так что интерес Гинзбург к вырастающей из самого процесса письма субъективности в большей степени кажется следствием исключительно событий ее внутренней жизни, а не влиянием идей эпохи[7].
В четвертой главе Ван Баскирк суммирует характеристики субъекта у Гинзбург: этот субъект целеустремленно движется к реализации собственной «автоконцепции» даже в тех случаях, когда эти попытки со всей очевидностью для окружающих терпят крах; поступки такого субъекта всегда руководимы его собственной волей, даже если она реализована в рамках ограничений, накладываемых историческим контекстом; его режим существования всегда «видимый», «социальный», при том что значительные фрагменты его идентичности могут быть скрыты (как, например, гомосексуальность) и он всегда заражен неуверенностью в себе, которая оказывается конституирующей для его способа самоописания. Такой тип субъективности получает в книге имя «постиндивидуалистической» (post-individualist self).
Подобное представление о субъективности заставляет думать о Гинзбург как о левом, (пост)марксистком мыслителе — в той же мере, как левыми мыслителями были формалисты, а левыми художниками были обэриуты — два самых близких Гинзбург круга в 1920—1930-е гг. Впрочем, Ван Баскирк, как и другие исследователи творчества Гинзбург, избегает говорить о марксистских импликациях ее писательского метода (само имя Маркса, согласно именному указателю, упомянуто в книге всего три раза и в необязательных контекстах), в то время как обращение к ним позволяет довольно точно определить место Гинзбург в литературном и интеллектуальном ландшафте эпохи. Здесь важно, что послевоенное поколение, которое совершило «переоткрытие» Гинзбург как писательницы, сознательно дистанцировалось от этого контекста, игнорировало любую память о нем. Если в довоенные годы Гинзбург рассматривала таких поэтов, как Анна Ахматова, Николай Олейников, Николай Заболоцкий, Осип Мандельштам, Эдуард Багрицкий, Николай Тихонов и Владимир Маяковский, в рамках единого литературного пространства, то уже для младшего поколения, принадлежавшего, как правило, к ленинградскому литературному андеграунду, эти поэты делились на две группы, граница между которыми была непреодолима, — на героически сопротивлявшихся советскому режиму последних модернистов и на всех остальных. Как свидетельствуют записи 1960-х гг., сама писательница во многом была против такого искусственного обеднения интеллектуального ландшафта. «Мимоидущие, — пишет она, характеризуя младших современников, — вольно или невольно включаются в мировую реакцию против историзма и социальности, в поток новейшего антиисторизма»[8]. Память о том, что значительная часть литературы 1920—1930-х гг. принадлежала к «левому» флангу, оказалась вытесненной, и нужно признать, что работа Ван Баскирк во многом некритически подтверждает это положение дел.
Однако если в отношении генезиса взглядов Гинзбург рецензируемая книга не свободна от белых пятен, то ключевые категории аналитического метода писательницы рассмотрены в ней с большой проницательностью. Гинзбург в этой книге предстает как своего рода «органический философ»: из различных записей и текстов складывается такое представление о субъекте, которое, как замечает Ван Баскирк, оказывается созвучным идеям Джудит Батлер и, добавлю, всему тому направлению мысли, что ведет к ней от Луи Альюссера через Мишеля Фуко (работы которого Гинзбург читала в поздние годы и даже цитировала в своих статьях). Едва ли не главный вклад, который Гинзбург вносит в этот круг идей, — это антропологическая интерпретация понятия остранения, унаследованного ею от учителей-формалистов и переосмысленного в куда более широком ключе. Именно в концепции остранения обнаруживается источник того «постиндивидуалистического» писательского метода, который впоследствии отразится в безжалостной аналитике блокадной прозы.
Остранение, предполагавшее у Шкловского наличие двух «полюсов», мира и наблюдающего его субъекта, у Гинзбург «замыкается» на субъекте, становится инструментом схватывания и анализа внутреннего опыта. Такое, как называет его Ван Баскирк, «самоостранение» позволяет рассматривать себя как Другого — того, кто может быть схвачен посредством письма, не способного уловить текучее и непрерывно изменяющееся «живое» сознание. Именно такую процедуру совершает Гинзбург, «остраняя» себя в мужские фигуры Игрека и Оттера; к этому ее толкает сначала гомосексуальный опыт (как в «Возвращении домой»), затем — сама блокадная повседневность, внутри которой остранение оказывается едва ли не единственным режимом восприятия: в голодающем городе если что-то воспринимается (а не проходит мимо незаинтересованного взгляда дистрофика), то оно, по определению, не может восприниматься не остраненно.
Исследование самоостранения приводит Ван Баскирк к гендерной проблематике, которой посвящена самая объемная и, пожалуй, самая новаторская глава книги. Действительно, русские исследователи творчества Гинзбург, как правило, игнорировали присущую ее прозе гендерную субверсивность, постоянные замены ожидаемого женского лица рассказчика на мужское (как в «Дне Оттера» и «Возвращении домой») или полное избегание гендерной спецификации (как в «Записках блокадного человека»). По всей видимости, причина этого в том, что проблематика гендерных исследований и тем более квир-исследований все еще остается за пределами внимания отечественного литературоведения, даже в такой «приглушенной» форме, в какой она представлена в рецензируемой книге. Видеть в писателе человека, обладающего определенной гендерной идентичностью (тем более, идентичностью проблемной, не сводящейся к двум-трем простым перформативным жестам), в отечественной интеллектуальной ситуации, где «малая» «женская литература» до сих пор занимает маргинальное положение по сравнению с «большой литературой» мужчин, оказывается едва ли не подозрительным. Вдвойне подозрительны эти рассуждения в случае Гинзбург, скрывавшей и маскировавшей гендерные характеристики своей прозы, видимо, с таким успехом, что наиболее преданные читатели этой прозы, действительно, пришли к выводу, что гендер для нее не важен.
Гендерный анализ начинается в этой книге с известных фактов: в своей прозе Гинзбург часто фигурирует в виде персонажа мужского пола, повествование о котором ведется в третьем лице, и особенно часто это происходит в тех случаях, когда речь идет об эротических или сексуальных отношениях (Игрек из «Возвращения домой», Оттер и От. из блокадной прозы — все они мужского рода). У такого словоупотребления, видимо, были и прагматические, цензурные причины (хотя едва ли стоит их преувеличивать — соответствующие пассажи из «Возвращения домой», опубликованного в самом конце советской эпохи, на современный вкус совершенно прозрачны), однако, что важнее, такая субверсия, как подчеркивает Ван Баскирк, укладывается в общую логику «самоостранения», в рамках которой существует «постиндивидуалистическая» проза Гинзбург. Размывание гендерных границ позволяет точнее указать на те области внутри субъективности, которые принадлежат Я и отделяют его от Другого, и на те, которые непосредственно связаны с социальным порядком, а не с внутренней жизнью индивида.
Ван Баскирк находит истоки этой субверсии в неопубликованных дневниках Гинзбург 1918—1923 гг.; открытие собственной гомосексуальности сопровождается у Гинзбург чтением книги Отто Вейнингера «Пол и характер», размышлениями над природой собственного «инвертированного», как она это называет, влечения. То письмо от мужского лица, которое закрепится в более поздних сочинениях, впервые возникает в малоизвестном раннем тексте «Из беспорядочных записок N.N.» (1922), где вводится фикциональный герой мужского пола по имени Вася, который действует одновременно и как рассказчик, и как тот, кто определяет перспективу всего повествования. Это приводит к парадоксальной ситуации, особенно ощутимой при чтении всего корпуса произведений Гинзбург: гендерный аспект субъективности становится текучим, неустойчивым, что позволяет воспринимать Оттера или Игрека не как «человека вообще», лишенного гендерных признаков (как склонно воспринимать их более традиционное литературоведение), а скорее как своего рода трансгендерного индивида, способного переключаться между разными гендерными режимами в зависимости от ситуации.
Таким образом, в этой книге Лидия Гинзбург предстает не только как значимый теоретик литературы и как крупный неофициальный писатель, но и как автор оригинальной концепции субъекта, которая находилась в самом центре той проблематики, которую поставил перед искусством и литературой ХХ в. Кажется, что описание этой концепции позволяет не только существенно продвинуться в «гинзбурговедении», но и сделать шаг по направлению к общей теории субъекта — в том виде, в каком он отражается в литературных текстах. Рецензируемая книга показывает, что субъективность всегда требует комплексного анализа, учитывающего и интеллектуальный контекст эпохи, и особенности биографии, и многое другое — только собрав всё это в едином герменевтическом движении, можно приблизиться к ответу на вопрос, что собой представляет субъект.
[1] Савицкий С.А. Частный человек. Л.Я. Гинзбург в конце 1920-х — начале 1930-х годов. СПб.: Изд-во Европейского у-та в Санкт-Петербурге, 2013; см. также две рецензии на эту книгу в № 128 «НЛО», одна из которых принадлежит Эмили Ван Баскирк, а другая — Инне Булкиной.
[2] См. главу «Город голод: дистрофическое письмо и его “гладкий” субъект» в: Сандомирская И.И. Блокада в слове: Очерки критической теории и биополитики языка. М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 173—265.
[3] Гинзбург Л.Я. Проходящие характеры: Проза военных лет. Записки блокадного человека. М.: Новое издательство, 2011.
[4] Сама Гинзбург была, впрочем, уверена, что автором этой книги был Бахтин. Ср.: «Бахтин, очевидно, был человек полифонический и диалогический. В частности, он издал две книги не под своим именем. З.Г., общавшаяся с Бахтиным в Малеевке, со свойственной ей нецеремонностью, спросила его прямо — почему он печатался под чужими именами. Бахтин ответил, что это его друзья, к которым он хорошо относился, и почему бы ему было не написать от их имени книги. Почему бы и нет?» (Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. Л.: Советский писатель, 1987. С. 332).
[5] Ср. в поздних заметках Гинзбург: «Личность сильна только как носительница общественной динамики… Иным казалось, что это марксистское положение опровергнуто практикой. Напротив того, оно подтверждено практикой» (Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. С. 281).
[6] Ср.: «…поэтическое слово, данное как культурно-социальная вещь. В ней мы открываем наличность субъективных моментов, и об этом субъекте, объективированном в этой вещи, и лишь через это нам и данном, речь только и идет» (Шпет Г. Внутренняя форма слова: Этюды и вариации на темы Гумбольдта. М., 1927. С. 187).
[7] Тем не менее уже в опубликованных в советское время записях конца 1920-х — начала 1930-х гг. можно найти почти манифестарную симпатию к этому кругу идей. В одной из таких записей Гинзбург пишет: «В человеке и в судьбе человека подлежит анализу не неповторимо личное, потому что оно есть последний и нашими способами неразложимый предел психического механизима; и не типическое, потому что типизация подавляет материал, но в первую очередь — все психо-физиологически и исторически закономерное. Фатум — человек, как точка пересечения всеобщих тенденций» (Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. С. 197).
[8] Гинзбург Л. Литература в поисках реальности. С. 292.