Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №146, 2017

Новые книги
Просмотров: 441

 

Zalambani M.

L’istituzione del matrimonio in Tolstoj: felicità familiare, Anna Karenina, La suonata a Kreuzer.

Firenze: Firenze university Press, 2015. —
206 p. — (Bibilioteca di Studi slavistici; 27).

 

Подобно тому, как Маркс и Энгельс в качест­ве полевого материала использовали романы Бальзака, подтверждая таки­м образом его роль «секретаря общества», профессор славистики Болонского университета Мария Заламбани в своей монографии исследует матримониальную ситуацию в царской России, опираясь на три текста Л. Толстого: романы «Семейное счастие» и «Анна Каренина», повесть «Крейцерова со­на­та» восприняты как документы эпо­хи, отражающие видоизменения брачных отношений в России второй полови­ны XIX в., в том числе и в аспекте ментальном, эмоциональном, интимно-личностном.

«Семейное счастие» запечатлело пер­вые признаки кризиса брака по расчету. В книге Заламбани такой тип бра­ка (matrimonio di convenienza) представлен как неотъемлемая составляющая экономики крупного помещичьего землевладения: как «аристократический брак» он представлял собой «союзнический договор» двух семей, не учитывал личные склонности и не ставил своей целью супружескую гармонию страсти. В забрезжившем перед Машей выборе между романтическим чувст­венным «счастьем любви» и разумным «семейным счастьем», основанным на материнстве и взаимоуважении супругов, решение принимается по «классическому пушкинскому» (и, добавим, в основании — выстроенному в «Юлии» руссоистскому) образцу, однако сама постановка вопроса обозначает «симптомы кризиса». Допущение возможности самореализации женщины в чувст­ве обусловлено культурной обстановкой в России 1850-х гг., когда немецкий идеализм и романтизм встретились с французским утопическим социализмом: «…любовь для женщины стала частным проявлением общечеловечес­кой любви» (с. 26), а освобождение чувства — частным проявлением общего стремления к свободе. Однако, полемизируя с Жорж Санд, возвеличивающей «свободу сердца» и возможность для женщины менять предмет страсти, Толстой касается темы любовного влечения лишь «интродуктивно», основной упор делая на семейные ценности, основанные на традиции и рацио.

«Анна Каренина» раскрывает уже несомненный кризис целесообразного брака. В монографии пристально изучается социальная составляющая романа, отразившая сущность семейного союза в России того времени как важнейшего социального и религиозного института, патриархально-иерархично­го и в юридическом, и в психологичес­ком аспектах, охраняемого «жестким церемониалом». Несомненность и незыблемость его ценностей ставит под сомнение Анна, осознав, что ей «нужно любить и жить», дав волю невообразимому, греховному влечению и — самое главное — не пожелав его скрывать, бросая вызов практике терпимости к адюльтеру, происходящему втайне. Охранительные церемонии патриархального брака включали и крайнюю трудность его расторжения, каковая для Анны заостряется до вопроса жиз­ни и смерти. По мнению Заламбани, в романе Толстого громко отзывается проблема секуляризации развода, составлявшая тему споров в обществе и в печати. Бурным же оказалось обсуждение самого романа по его публикации. В монографии дается подробный разбор разнообразных точек зрения в этом обсуждении: социополитически заостренных народнических и консервативных, морализаторских, а также методологических — выясняющих реалистическую состоятельность и психологическую убедительность подхода Толстого.

В целом, по наблюдениям Заламба­ни, «Анна Каренина» осталась не по­ня­той соотечественниками-современника­ми — прежде всего, потому, что творческий метод писателя был в каком-то смысле чужд русской словесности того времени: Толстой создал «роман, который вступает в диалог, в той или иной степени неявно, с западной литературой и в полной мере укладывается в парадигму европейской литературы; он черпает и из французского опыта Руссо, Флобера и Золя, и из английского — у Чарльза Диккен­са, Энтони Троллопа и Джордж Элиот» (с. 98). Бесстрашное поведение Анны привело ее к смерти, но обозначило перспективу иного типа семейного союза.

По мнению автора монографии, ситуация смены аристократической моде­ли брака иной запечатлена Толстым в «Крейцеровой сонате»: в условиях серьезных социальных изменений в пери­од после Великих реформ аристократия сдавала свои позиции нарождающему­ся классу городских предпринимателей, воспринимавших образцовые семейные отношения — «семейное счастье» — иначе, как основанные прежде всего на чувствах. Такого рода брак назван в монографии буржуазным. В болезненной исповеди Позднышева проступает, помимо прочего, идеал семьи, в которой муж и жена любят и жаждут друг друга и уделяют много времени воспитанию детей (за последнее в аристократичес­ком браке отвечали няни и гуверне­ры). Но буржуазный брак, как алле­гори­чес­кий продуваемый ветрами дом у Диккенса, подвержен разнообразным угрозам. «Безумие Позднышева среди них — не самая главная; его мания — только обоснование интриги. В реальности прелесть брака, основанного на любви, недостаточна, поскольку за видимостью чувств проступает обман, таящийся в сердцевине института брака. Переход от аристократического к буржуазному браку не отменил дисциплинарную сущ­ность семьи как сферы применения власти; напротив, она упрочилась в новых формах…» (с. 164). Одной из та­ких форм в восприятии Позднышева ста­новится доминанта сексуальных отношений как основания семейного сою­за — в определенной степени гротескное отражение открытия сексуальности об­щест­венной мыслью России на исхо­де XIX в. Телесная сторона семейной жиз­ни обнаруживается и утверждается в правах, но оказывается не основой равноправной радости супругов, но еще одно­й иерархической формой подав­ле­ния, которая вызывает страх и уви­ли­ва­ние вплоть до обмана со стороны жен­щи­ны и доходящую до безумия рев­но­сть — гнев ущемленного в правах соб­ственни­ка — со стороны мужчины. В «Крейцеровой сонате» проступают ужа­сы брака, который пытается быть гармоничным, но остается традиционным. Вероятно, он катастрофичен не потому, что отклоняется от традиции, а потому, что не порывает с ней в достаточной степени. Критический взгляд Толстого на семейную традицию в «Крейцеровой сонате» затронул ее христианские составляющие и был враждебно воспринят цер­ковью. Исследовательница присталь­но разбирает аргументы архиепископа Одес­ского и Херсонского Никанора (Бровковича), высказанные в «Беседе о христианском супружестве: Против графа Льва Толстого». Среди приводимых его высказываний одно особо значимо для ракурса, избранного Заламбани для восприятия творчества Толстого как вскрывающего табуированные стороны не только социально­го, но и антропологического феномена: «Не сдержанным, не взвешенным языком проповедника, оратора, философа, поэта, а бесцеремонно интимным языком врача самых сокровенных болез­ней человечества называет он по имени таки­е сокровенности, которые челове­чество привыкло таить в продолжение тысячелетий, как неназываемые, как pudenda» (с. 145). В книге затронут воп­рос об отношениях общества и лите­ра­туры: последняя не только отражает социаль­­но-культурные процессы, но и влияет на них. Исследование ставит цель­ю «прочитать историческую ре­аль­ность между строк художественного тек­ста» (с. 206) и одновременно показать, как в литературоцентричном обществе России произведения Толстого могли повлиять на выработку новых социальных моделей и личностных тактик. И если роль Толстого в формировании общественно-политической мыс­ли России в целом уже достаточно хорошо изу­чена, его влияние на динамику воспри­ятия и функционирования семьи как социального института и как интимно­го союза до сих пор были мало исследованы. Книга М. Заламбани наилучшим образом восполняет пробел — в результате проницательного научного поиска и тщательной проработки внушительного пласта литературы о Толстом. Список цитированной литерату­ры вклю­ча­ет почти пятьсот работ, сре­ди кото­рых преобладают тексты пред­ста­вителей рус­ской мысли многообразных специализаций и направлений. Иссле­дование сопровождают немногочис­лен­ные, но примечательные в своей аллегоричнос­ти иллюстрации, воспроизводящие живописные работы современного итальянского архитектора Пьера Джузеппе Гуццетти: «Треугольники», «Сомнение», «Адюльтер», «Анна Каренина». Последняя — кубистическая темная фигура, отбрасывающая на пол и стену разноцветную тень, — раскрывает многое в том, как образ самой знаменитой героини Толстого ощущается и работа­ет в современной культуре. Писатель уловил важную тенденцию, которая в наше время получила развитие, его Анна обог­нала время, сейчас роман активно чи­тается во всем мире именно по этой причине. Задуманная как несчастная, заслуживающая авторских и читательских слез русская мадам Бовари, не способ­ная стать «сильной, красивой и плодовитой самкой», Анна стала провозвестницей современных моделей женского мышления и поведения. В монографии романы Толстого увидены как трилогия, которая скрепляется попыткой ответить на вопрос «Что такое семей­ное счастье?», отражающей движение русского общественного и личностного мировосприятия от XVIII до начала XX в. и улавливающей вектор в будущее, вплоть до нашего времени. Три романа Толстого, по мнению М. Заламбани, выстраивают своего рода эпопею семейной мысли — широкоохватную и глубоко проникающую.

Г. Заломкина

 

 

Андреева В.Г.

О национальном своеобразии русского романа второй половины XIX века.

Кострома: КГУ, 2016. — 492 с.

 

Исследования национального своеоб­ра­зия русской литературы начались в кон­це XIX столетия, потом продолжались в советское время — и дали результаты довольно сомнительные. Поэтому новая монография, посвященная данной теме, вызывала некоторые опасения. Не все эти опасения не подтвердились при чте­ни­и — перед нами серь­езное, масштабное, продуманное исследование не­прос­той темы. Автор обращается к разнород-
ному материалу. Исходная установка достаточно проста и свидетельствует об определенной идеологической ангажированности: «Русские писатели смогли прийти к прозрению скрытых, осно­вополагающих законов жизни, воплощение которых в литературе и стало осно­вой неповторимости и уникальнос­ти» (с. 5).

В книге рассматриваются тексты самых разных авторов — от В.Г. Авсеен­ко до Л.Н. Толстого, от Н.А. Чаева до Ф.М. Достоевского. И анализируя эти романы, В.Г. Андреева показывает, как формируется единство жанра в русской литературе. Автор книги находит универсальный, как ей кажется, ключ к описанию русского «эпического романа», противопоставляя его западно­европейскому: «В то время как западноевропейские художники поставили человека в центр изображения, сделали его точкой отсчета художественного мира, русские писатели соотносили человека и народный мир, в то время как западноевропейские романисты зациклились на человеке, его физических потребностях, умственных способностях, смысле его частной жизни, русские романисты пытались найти в человеке загадку бытия, выйти через него и с по­мощью него в мир, в бытие» (с. 87—88). Противопоставление это выдержано на протяжении всей работы. Конечно, оно может показаться упрощенным — и да­же нелепым.

В работе вводится понятие «эпический роман», обосновывается жанровая модель и, по существу, дается разра­ботанная концепция «национального свое­образия»: «Особенностью русского эпического романа указанного времени стало объемное сочетание идеала жиз­ни, представляемого писателями, и реалистичного изображения текущей жиз­ни с ее несправедливостями, бедами и противоречиями, сочетание непререкаемых, вневременных божественных законов <…> с теми условностями и закономерностями, которые придуманы людьми» (с. 99).

Рассмотрены многие романы, которые не привлекали внимания исследователей, и представлена новая точка зрения на многие тексты, которые, казалось бы, уже охарактеризованы весь­ма подробно. Так, В.Г. Андреева на примере романа Н.А. Чаева «Подспудные силы» показала, что ключевым в истории литературы может стать не самый популярный и «значительный» текст; многие тенденции и идеи наиболее четко выразились как раз в произведениях, внимания филологов почти не привлекавших.

Крайне симптоматична и симпатич­на установка на неразличение литературных рядов. В.Г. Андреева неоднократ­но декларирует отказ от противопостав­ления авторов «первого» и «второго» ранга, правда, в то же время она сама упоминает «второстепенные романы»» (с. 111). Впрочем, эти оговорки как раз остаются случайными, а концепция выстро­ена убедительно. В.Г. Андреева показывает: «Эпический роман харак­теризуется рядом стабильных свойств художественного мира произведения, он содержит глобальные и масштабные конфликты, полярные контрасты и иерархию ценностей и образов, персонажей» (с. 457). Тем самым заданы рамки анализа и других текстов, других жанровых образований и других авторских концепций. В центре работы — анализ «Анны Карениной» как эпичес­кого романа, обсуждение «лабиринта сцеплений», возникающего вокруг это­го текста. Некоторые сопоставления кажутся очевидными («Дым» Тургенева, «Жертва вечерняя» Боборыкина), другие — оригинальными («Узкий путь» Криницкого, «Забытый вопрос» Маркевича), но в целом модель предложе­на, и вполне логично использовать ее при анализе других текстов, созданных в жан­ре эпического романа.

Вопросы, вызываемые монографией, весьма многочисленны. Сначала скажу о частностях. Например, в работе нема­ло страниц посвящены А.К. Шеллер-Михайлову, тенденциозные романы которого содержат «эпические элементы». Упоминаются и работы Н.З. Коковиной об этом романисте, но нет упоминаний о негативной составляющей «эпичес­кой доминанты» у Шеллер-Михайлова, о чем сказано, в частности, в работах Коко­виной, посвященных роману «Гнилые болота».

В некоторых случаях имеет место, напро­тив, неоправданное расширение контекста — особенно в разделе об «Ос­кудении» С.Н. Терпигорева (Ата­вы): «Из­начально “Оскудение” заду­мывалось автором как произведение журналь­но-публицистическое, но выход в свет двух частей (двух томов), представших в глазах читателя еди­ным художественным миром, позволя­ет вос­при­нимать “Оскудение” как роман, по­вест­вующий о дворянском разорении» (с. 169—170). Все же для включения очерковой книги в чис­ло «эпических романов» оснований не вполне достаточно.

Вызывают сомнения некоторые опы­ты сопоставления текстов. Например, роман Шеллер-Михайлова «Господа Об­носковы» «начинается с прибытия поезда» (с. 319), и это становится одной из причин сближения этой книги с «Анной Карениной». Железнодорожная топика в русской прозе 1860—1870-х гг. распространена так широко, что подобных параллелей можно привести великое множество (тот же «Дым» Тургенева).

Но гораздо важнее вопросы, которые порождает сама концепция как таковая. Достаточно очевидно, в каком идеологическом ключе выстроено это иссле­дование, и спорить с идеологической установкой автора бессмысленно, а вот обсуждение базовых положений мо­жет оказаться продуктивным в научном плане.

Насколько монолитен эпический роман рассматриваемой эпохи? Ведь в работе не рассматриваются сочинения двух популярных и весьма плодовитых романистов этого времени — В.П. Мещерского и Е.А. Салиаса де Турнемира. Да, творчество Мещерского как раз мож­но противопоставить «эпическому рома­ну» — в его книгах мир «большого света» предстает замкнутым и самодостаточным. Но в книгах Салиаса ситуация несколько иная; распад «общего мира» изображается как в его историчес­ких романах, так и в книгах «из современной жизни», а ведь именно книги этого пи­сателя пользовались наибольшим успехом у читателей 1870—1880-х гг. Почему «эпический роман» проигрывал «рома­ну случайностей»?

Следовало бы расширить сопоставление русских и западноевропейских романов, посвятив этому хотя бы один параграф и не оставляя исходную ан­титезу чистейшим исследовательским кон­структом. В первой половине XIX в. создаются «русские» аналоги западно­европейских текстов — сравним «Кня­гиню Лиговскую» Лермонтова и «Красное и черное» Стендаля, «Эвелину де Вальероль» Кукольника и «Трех мушкетеров» Дюма. Если ничего подобного во второй половине столетия не происходит, можно ли говорить об эмансипации жанра в России? Или дело в чем-то ином?

Обходит автор исследования и проб­ле­му распространения эпических свойств. Ведь повесть и даже рассказ в рассматриваемую эпоху тяготеют к эпосу. Вспом­ним такое произведение, как «Хаджи-Мурат» Толстого. Несомненно, в этом тексте (с точки зрения теоретической относящемся к иному жанру) обнаруживаются почти все признаки «эпического романа». Толстой задумал это произведение еще в 1851 г. А потом вышла повесть Д.Л. Мордовцева «Кавказский герой», посвященная тем же событиям. По воспоминаниям С.Я. Елпатьевского, в сентябре 1901 г. Толстой заинтересовался книгой Мордовцева. Но результатом стала утрата интереса к собственному замыслу. Толстой прочел книгу о «народном герое» — может быть, примитивную, чрезмерно «литературную» и «гладкую». В этой книге было высказано то, что он хотел высказать сам, — и Толстой отказался от публикации «Хаджи-Мурата». Не значит ли это, что мы можем вести речь и о развитии эпического начала в повести и новелле второй половины XIX столетия?

Еще менее понятно, в какой мере концепция М.М. Бахтина релевантна для разработки теории «эпического романа». В работе эта концепция выглядит дополнительным, «внешним» элементом — за исключением анализа «Анны Карениной», она остается за рамками исследования, хотя неоднократно упоминается. Можно ли в бахтинскую концепцию романа как-то вписать эпический роман? Судя по всему, ответ отрицательный, и для автора монографии эта концепция — лишь часть истории вопроса.

Наиболее спорной представляется четвертая глава книги — «Комплексное единство русского романа второй половины XIX века». Характеристика полилога, о котором идет речь в этой части исследования, внутренне противоречи­ва: «В рассмотренной нами полемике писателей рождается ощущение исти­ны, того пути, который не обозначен ни одним из них полностью, но собран по частям, соткан из созвучных и противоречивых доводов и предложений» (с. 453). Либо в обсуждении рождается истина, которую мы просто не можем представить, либо истина собирается из разрозненных фрагментов, и в этом случае мы имеем дело только с иссле­довательской реконструкцией. В лю­бом случае дискуссия о единственной и всеобъемлющей истине вступает в про­тиво­речие с постулатом, декларируемым в предшествующих частях работы: «Прямолинейное противопоставление взглядов и убеждений писателей разных направлений, которое бытовало в советское время, является неубедительным и неосновательным. Полюсные точки зрения русских писателей на некоторые вопросы и понятия обнима­ются общими тенденциями развития русского романа и русского реализма, рядом важных тематических и проблемных аспектов» (с. 273). Конечно, в этой фразе сомнительным кажется слово «ре­ализм» — слишком много «чуждых» коннотаций с ним связано… Но в целом «полярность» точек зрения раскрывается в полилоге, совсем не обязательно приводящем к единой и для всех обязательной «истине». Не буду на знании истины настаивать и я…

Александр Сорочан

 

 

Чины и музы: Сб. статей.

Отв. ред. С.Н. Гуськов.

СПб.; Тверь: Изд-во М. Батасовой, 2017. — 576 с. — 300 экз.

 

Содержание: От редактора; Рейт­блат А.И. К проблеме профессионализации русских литераторов: литературные «ниши» в первой половине XIX ве­ка; Патрушева Н.Г. Литераторы — чи­нов­ники цензурного ведомства (вто­рая половина XIX — начало XX века); Мо­тею­найте И.В. Государственная служ­ба славянофилов и литератур­ное служение демократов: концепция С.Н. Ду­рылина; Фадеева Т.М. Павел Иванович Сумароков: cлужба в Крымской комиссии и досуги, посвященные изучению Крыма; Лавринович М.Б. Алексей Федорович Малиновский (1762—1840): чиновник на службе истории; Туманов Н.В. Литературная биография как социальное явле­ние: М.Н. Муравьев и концепция «человека письмен» как попытка об­ретения авторской независимости; Денисенко С.В. Князь А.А. Шаховской на службе театральной; Холкин В.И. Поэзия, служба и жизнь взаперти (В.К. Кюхельбекер в «Воспоминаниях» Н.А. Мар­кевича); Бодрова А.С. Военная служба Е.А. Баратынского: между биографией и поэзией; Готовцева А.Г. Поэт не на службе: об одном французском источнике послания А.С. Пушкина «Орло­ву»; Степина С.А. Чиновники и поэты: русская поэзия 1830-х гг.; Ефимова В.В. Ф.Н. Глинка и В.С. Филимонов на служ­бе в архангельском, вологодском и олонецком генерал-губернаторстве (1829—1830 гг.); Федута А.И. Некролог част­ного лица как выражение credo чиновника; Аврех М. Статистика Фаддея Булгарина в управленческом и литературном отношениях; Балакин А.Ю. «И, может быть, проснется Шарш...»: В поисках биографии одного забытого поэта 1830—1840-х гг.; Фомичев С.А. Служебные злоключения поэта, сказочника, писателя Владимира Даля; Шкерин В.А. «Политика — тухлое яйцо»: Владимир Даль и братья Перовские; Гуськов С.Н. О служебном и творческом у Гончаро­ва; Зубков К.Ю. «Между властями и писательским миром»: И.А. Гончаров и ли­беральные проекты цензурных реформ 1858—1859 гг.; Калинина Н.В. Эпизод из жизни романиста: как И.А. Гончаров стал редактором правительственной газеты; Филиппова Е.М. «Служба» и «служение» И.А. Гончарова (по материалам переписки); Чуркин А.А. Служба как фигура умолчания в творчестве С.Т. Аксакова; Вихрова Н.Н. «Служить или не служить…»: творческая эволюция Ива­на Аксакова от службы к служению; Его­ренко А.С. «Просвещенный чиновник» Иван Сергеевич Аксаков; Красносельская Ю.И. «Изящная литература» или «плоды администрации»? (о чем и зачем беседовали Л.Н. Толстой с М.Е. Салтыковым-Щедриным в 1856—1858 гг.); Полтавец Е.Ю. Государственная служ­ба и военная карьера героев Л.Н. Толстого в свете «настоящей жизни»; Мол­на­р А. Образ художника-чиновника Пан-­
шина в романе И.С. Тургенева «Дворянское гнез­до»; Кибальник С.А. Судебный следователь как герой русской детективной литературы 1860—1880-х гг. (Федор Дос­тоевский — Александр Шкляревский — Антон Чехов); Кафанова О.Б. «По­служ­ной список» сибирского лите­ра­тора В.А. Долгорукова; Макаревич О.В. «В самом благонамеренном духе…»: ли­те­ра­тура «для народа» в оцен­ке Н.С. Лескова; Доманский В.А. Чиновничьи ступени сибирского писателя Н.И. Наумова; Фетисенко О.Л. Константин Леонть­ев: теория и практика государственной службы.

 

 

Щербаков В.И. 

Д.И. Писарев и литература эпохи нигилизма.

М.: ИМЛИ РАН, 2016. — 415 с. — 300 с.

 

Книга В. И. Щербакова о Писареве примыкает к ряду других научных сочинений последнего времени, свидетельст­вующих о возвращающемся интересе к русской разночинной и радикальной культуре (ср., например: Сабурова Т., Эк­лоф Б. Дружба, семья, революция: Ни­колай Чарушин и поколение 1870-х го­дов. М., 2016; Манчестер Л. Поповичи в миру: духовенство, интеллигенция и становление современного самосознания в России. М., 2015; см. также новую книгу о Добролюбове: Вдовин А.В. Добролюбов: разночинец между духом и плотью. М., 2017). Автор новой книги — участник подготовки полного собрания сочинений и писем Писарева в 12 т. Актив­ная академическая работа с наследием Писарева — другой значимый контекст рецензируемой монографии.

Не предлагая методологически ново­го подхода к изучению идеологичес­ких явлений русской культуры XIX в., книга о Писареве в то же время обобща­ет множество фактов, предлагая впол­не за­кон­ченный портрет русского нигилис­та. Сам нигилизм понимается автором не как локализованная в истории идеологе­ма, а как некое фундаментальное свойст­­во национального характера. Такой подход, на наш взгляд, несколько сбива­ет ис­­­сле­довательскую оптику В.И. Щер­­­ба­­кова, позволяя слишком многое объявить «ни­­­гилистичес­ким», и мешает про­де­монстрировать специфику «осево­го» для русского ниги­лизма времени — рубежа 1850—1860-х гг. Отличия ра­ди­ка­лов это­го времени от поколения 1840-х гг., с одной стороны, и от народнического движения — с другой, изображаются менее значимыми, чем сходства.

Понятие «литература эпохи нигилиз­ма» поэтому не наполняется в книге В.И. Щербакова специальным концептуальным содержанием. Это не «нигилистическая литература» с конкретным набором только ей принадлежащих свойств, а именно литература, синхронная эпохе нигилизма. Первая глава кни­ги представляет собой обзор беллетрис­тики и критики 1840—1860-х гг. Герои этой главы — Белинский, Баку­нин, Некра­сов, Тургенев, Салтыков, Ре­шетни­­ков, Помяловский и др. — объяв­ля­ют­ся или предшественниками, или худо­жественными выразителями ниги­лиз­­ма 1860-х. Оценки и суждения Пи­са­рева об упомянутых литераторах пред­ставлены автором в ряде очерков, скорее характеризующих платформу самого критика, чем объясняющих, как именно писате­ли были связаны с иде­ями радикально­го «отрицания».

Отношения нигилизма в узком смыс­ле слова с предшествующими идеологиями представляются в книге несколь­ко упрощенно: в 1840-е гг. нигилисты уже были, но их было мало. Качественные отличия зачастую игнорируются: так, «Белинский сороковых годов <…> по своим радикальным взглядам ничем не отличался от Чернышевского, Добролюбова, Писарева» (с. 18). На наш взгляд, отличия более чем очевидны. Например, наиболее радикально настро­енные русские интеллектуалы 1840-х гг. в большей степени интересовались утопическим социальным проектированием, в меньшей — естествознанием и испытывали большее уважение к идеалистической философии в разных ее изводах, чем их наследники-нигилисты 1860-х гг. Возможно, эта интеллектуальная дистанция на самом деле мень­ше, чем нам представляется, но она в любом случае нуждается в большей проблематизации, чем в этой монографии. Такое же расширительное представление о нигилизме проявилось в том, например, что в качестве одного из документов, порожденных «нигилистами 1840-х годов», разбирается письмо Белинского к Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями» (с. 18 и далее). Такой взгляд на это сочинение Белинского вызывает возражения: не слишком ли конкретна и умеренна в нем положительная политическая программа для «нигилиста»?

Во второй главе Писарев рассматривается во взаимодействии с ведущими идеологами-современниками — Герценом и Чернышевским. Подробно показана роль критика в популяризации в России позитивистских философских доктрин и естественно-научных открытий. Автор настаивает на оригинальнос­ти русского нигилизма. Параллельно предлагается правдоподобное объяс­нение перехода верующего в юности Писарева на атеистические позиции, показано, что социальный дарвинизм Писарева есть продукт дополнения позитивизма Конта эволюционной теори­ей, а писаревская теория эгоизма вырас­тает из критики контовского альтруизма, подробно описана история полемики Писарева с автором антигерценовской брошюры Д.К. Шедо-Ферроти. Вооб­ще, наиболее продуктивными частя­ми исследования В.И. Щербакова нам представляются те, в которых он сосредоточивается на идеях и стратегиях главного героя — Писарева. К мелким, но значимым достижениям второй гла­вы отнесем и то, что автору удалось уточнить по архивным документам дату ареста Писарева в 1862 г. (не 2-го, как считалось ранее, а 3 июля, с. 186). Книга вводит в научный оборот и другие архивные источники.

Половина третьей главы посвяще­на вопросу влияния магистерской дис­сертации Чернышевского на форми­рование эстетических (или вернее — анти­эстетических) представлений шестидесятников. Читателю предлагается крайненегативная оценка раннего сочинения Чернышевского, явившегося, по В.И. Щербакову, выражением непонимания его автором задач искусства. Положения диссертации оказались неприменимы на практике (утопический элемент в «Что делать?» якобы вступает в конфликт с реалистическими требованиями критика) и, кроме того, послужили причиной характерных абер­раций в восприятии Гоголя, ни в коем случае не реалиста, как полагает исследователь. Степень, до которой Чернышевский антипатичен автору, удивляет. Дело даже не в том, что трактат Чернышевского представляет собой вовсе не только провокацию, как полагает автор; не вполне понятно, какой задаче служит такая современная критика Чер­нышевского, вторичная по отношению к тому, что о нем говорили и писали современники. Агрессивный, деконструирующий разбор (интересный сам по себе) отнюдь не объясняет мощного воздействия, которое эта диссертация оказала на Писарева — мыслителя более основательного, по Щербакову, чем Чернышевский. Вопрос ведь не в том, прав или не прав был Чернышевский, а в том, чем именно его построения удовлетворили современников, на какие потребности поколения ответила его концепция искусства.

В то же время продуктивным нам представляется соображение о глубинном единстве эстетических воззрений Чернышевского и Толстого, впервые высказанное во второй главе и затем развитое в заключительной, четвертой. Эта идея могла бы быть встроена в контекст других связей писателя и критика, разобранных в книге И.А. Паперно «Семиотика поведения: Николай Чернышевский — человек эпохи реализма» (М., 1996), однако эта работа в монографии Щербакова даже не упоминается.

Автор, как уже было сказано, не пыта­ется скрыть неприязненного от­ношения к некоторым героям своей кни­ги. Больше всего не повезло Чер­нышевскому, который стремится «все упрощать и не замечать реальных сложностей» (с. 198); его полемика с Юркевичем была «диспутом слепого с глухим» (с. 203); а Писарев хорош тем, что в нем «не было ничего от иезуитской изворотливости Чернышевского» (с. 152); о браке Катерины Васильевны и Бьюмонта в «Что делать?» говорится: «Чернышевский по своему обыкновению упрощает дело: гармония предполага­ет “единство противоположностей”, а не дублирование свойств друг друга» (с. 223). Заметим, это ли не упрощение?

Вероятно, такой тенденциозный взгляд на «философа-лежебоку» (с. 233) как-то связан с серией ошибок и неточнос­тей в соответствующей части иссле­дования. Так, А.В. Никитенко был не официальным рецензентом магистерской диссертации Чернышевского, как дважды утверждается (с. 206, 251), а ее научным руководителем и правил сочинение будущего критика именно как руководитель, а не как цензор. Идея о глубоком влиянии Фейербаха на раннего Чернышевского (см.: с. 194, 250 и далее, 265, 277) опровергнута в работах А.В. Вдовина, оставшихся неизвестны­ми автору (см., например: Чернышевский vs. Фейербах: (псевдо) источники диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» // Zeit­schrift für Slavische Philologie. 2011. Vol. 68. № 1; Концепт «глава литературы» в русской литературной критике 1830—1860-х годов. Тарту, 2011. Гл. 3). Разумеется, с выводами и наблюдени­ями Вдовина можно не согласиться, но игнорировать их неправильно. Не обсуждая оценку автором романа Чернышевского «Что делать?» и его воздействия на нигилистическую среду, заметим только, что серьезный разговор на эту тему без учета позиции И.А. Папер­но сегодня, на наш взгляд, просто невозможен. Именно в книге Паперно Чернышевский был проанализирован одновременно как наиболее репрезентативный, модельный радикальный раз­ночинец и как автор романа, представившего бытовые и поведенческие коды своего поколения и предложивше­го ему реальную программу действий.

Не слишком повезло и Герцену. Например, на с. 192 автор утверждает, что Герцен «просчитался», поддержав поль­ских мятежников в 1863 г., так как этот шаг был расценен частью русского общества как предательский. Не споря с тем, что поддержка поляков стоила Герцену и его изданиям популярности, заметим, что вряд ли эта тема была для Герцена предметом «расчета», элементом сознательного выстраивания журнальной тактики. Следует ли автора иссле­дования понимать так: если бы Герцен не проявил «близорукость» (там же) и угадал шовинистическое настроение большинства думающей публики своего времени, он занял бы другую позицию по отношению к восставшим? Этот частный случай отражает, на наш взгляд, общее отношение автора монографии к публицисту-эмигранту, всегда остающемуся как бы под подозрением.

Гончаров предстает в книге В.И. Щербакова только как цензор «в худших традициях николаевского времени — он был “охранитель”, считавший своим долгом преследовать атеистов и оппозиционеров» (с. 170). Десятый том Полного собрания сочинений и писем Гончарова (СПб., 2014) с материалами его цензорской деятельности, вероятно, не был знаком исследователю: этот том говорит о Гончарове скорее как о «типичном» цензоре, см. рецензию М.С. Макеева (Вестник Московского университета. Серия 9. Филология. 2014. № 6). Гончаров был старательным цензором, действовавшим в рамках весьма строгих цен­зурных инструкций и при этом иногда (редко) использовавшим свое положение для поддержки литературы. Из общеизвестных культурных сюжетов мож­но было бы вспомнить увенчавшиеся успехом хлопоты Гончарова о цензурном разрешении комедии Островского «Свои люди — сочтемся!». За пропуск же романа Писемского «Тысяча душ» Гончаров и вовсе получил выговор.

Досталось Некрасову, который яко­бы сам питал «иллюзию, что он второй Пушкин и даже “выше”» (с. 68). Поэтическое творчество Некрасова воспринимается Щербаковым с некоторой долей иронии. Несколько курьезным нам представляется объяснение появления яркой портретной детали — «кудрей» — в поэтических некрологах Писареву и Добролюбову. Исследователь заключа­ет: «В обоих случаях поэт льстил покойникам: у Добролюбова были не кудри, а прямые, семинарские волосы, у Писарева — жидкие, коротко стриженные и склонные к облысению» (с. 73). Очевидно, что «кудри» — типичнейшая по­этическая перифраза для обозначения волос вообще, вероятно, до некоторой степени связанная с традициями народной поэзии или лирикой Кольцова. Ни льстить покойным критикам, ни украшать их Некрасов не собирался.

Ряд резких оценочных суждений мож­но было бы продолжить. Так, Бакунин был «искатель шумных приключений, целью жизни которого было участие в европейских беспорядках и организация этих беспорядков» (с. 22, курсив здесь и далее мой. — А.Ф.), а Гончаров видел «свою миссию в том, чтобы сживать со света инакомыслящих» (с. 213). О Чернышевском-критике, давшем пусть и тенденциозную (в его эпоху любая критика была тенденциозна), но проницательную оценку сочинений Толстого и Тургенева, говорится, что он «не имел ни особой любви к искусству, ни большой потребности в нем» (с. 255).

Эти категоричные оценки, пожалуй, выглядели бы более естественно в книге, исходящей из жесткой идейной позиции. Но такая идейная позиция в книге не ощущается. Скажем, автор вроде бы без сочувствия относится к ате­истам (он предпочитает термин «безбожники»), но в то же время признает естественным атеизм Писарева, разоблачает Чернышевского, но видит закономерность в восторженном отношении к нему главного героя книги.

Заключительная, четвертая глава сто­ит в книге несколько особняком. Речь здесь идет об отношениях Л.Н. Толстого с нигилизмом. В первом разделе говорится о рецепции Толстого Писаревым. О том, как свойственное реальной критике игнорирование авторской позиции не срабатывает в случае «Войны и мира» — текста подчеркнуто дидак­тического, не допускающего над собой того интерпретационного насилия, которое возможно в отношении Островского, Тургенева и даже Достоевского. Нам показалось остроумным, хотя и мето­дологически неоднозначным, объ­яс­не­ние писаревского неприятия обра­за Николая Ростова в статье «Старое бар­ство» через своего рода классо­вую нена­висть критика-разночинца к аристократу. В.И. Щербаков также убе­ди­тельно показывает, что Писарев в статье «Бедная русская мысль» предвосхитил толстовскую концепцию роли личности в истории (с. 338—339) и при этом выразил свои идеи почти в формулировках Толстого.

Завершается книга разделом о «Вой­не и мире». Толстой изображен чело­­веком, который не поверхностным, а глубинным образом выразил в своем твор­­честве основные тенденции и уст­рем­ления русского нигилизма. В этом концептуальном ракурсе объяснение получают толстовское отрицание заслуг исторических личностей, специфичес­ких форм военного героизма и патриотизма, почти экстремистские трактов­ки исторических событий. «Отрицание» Толстого в последней главе объясняется как следствие «отрицания» нигилистов.

Резюмируя, скажем, что книга имеет все шансы стать отправной точкой в новом большом разговоре о нигилизме и его литературных и идеологических продуктах. Однако при этом с выводами и наблюдениями монографии Щербакова спорить будут не реже, чем соглашаться.

                                                                                                       Андрей Федотов

 

 

Осип Мандельштам и XXI век: Материалы международного симпозиума. Москва. 1—3 ноября 2016 г.

Ред.-сост. Л. Видгоф, Д. Зуев, О. Лекманов, П. Нерлер.

М.: ООО «АРМПОЛИГРАФ», 2016. — 296 с.: ил.

 

Содержание: Нерлер П. Мандельштамовский юбилей как жанр: предварительные итоги; Микушевич В. Современность Мандельштама (Мандельштам — антимодернист); Предшественники и современникиСедакова О. Прощальные стихи Мандельштама. «Классика в неклассическое время»; Пано­ва Л. «И сладок нам лишь узнаванья миг»: о мандельштамовском переводе 164-го сонета Петрарки (тезисы); Петрова А. Изумление как художествен­ный прием в прозе Г. Аполлинера и О. Мандельштама; Лекманов О.Об одном «мандельштамовском» стихотворении Сергея Нельдихена; Загянская Г. Мандельштам и Фаворский; Куранда Е. «Знаю я теперь, что такое артиллерийские позиции»: письма А.М. Зельмановой к Н.Э. Казанской; О поэзииПенская Е. О.Э. Мандельштам: еще раз к интерпретации стихотворения «Дом­би и сын»; Дюпэгр А.Ф., Фрейдин Ю. О мандельштамовском инструментарии: стихотворение «Рояль»; Есипов В. «Нет, не спрятаться мне от великой муры…»: просоветские и антисоветские мотивы в поэзии Осипа Мандельштама 1930-х годов; Лахути Д. О так называемых «ошибках» Мандельштама; Жолковский А. О возможном шекспировском подтексте «Бессонницы»; Савинич Л. Просодия стихов Осипа Мандельшта­ма; Орлицкий Ю. Гетероморфный вектор развития стиховой культуры Мандельштама; Петрова Н. «Если» и «ког­да»: «варианты судьбы» в поэзии О. Мандельштама; О прозеСурат И. Откуда «ворованный воздух»? Калмыкова В. «Без фабулы и героя»: нарративные стратегии в прозе О. Мандельштама и Г. Иванова; Видгоф Л. «Египетская мар­ка» Осипа Мандельштама. Заметки и комментарии; Мерлин В. Разговор глухих под аркой Генерального штаба: линг­вистический подтекст «Египетской марки»; БиографияДраницин В. Осип Мандельштам и Николай Гумилев. К истории первых лет знакомства (1908—1912); Дьяков Д. Воронежский Союз писателей: испытание Мандельштамом; Надежда ЯковлевнаГромо­ва Н.Надежда Яковлевна Мандельштам в Ташкенте; Михеев М. Из пре­дисловия к публикации дневников Александра Гладкова о Надежде Мандельштам; Нечипорук Д. Рецепция мемуаров Н.Я. Ман­дельштама в США; Наумов А. Рисунки Н.Я. Мандельштам на черновиках «Египетской марки»: новонайденный портрет Осипа Мандельштама; РецепцияМас С.М. Осип Мандельштам на Пиренейском полуострове: от Сефарада до «лесной Саламанки»; Рейнольдс Э. Переводы и переводчики Осипа и Надежды Мандельштам на английский язык; Материалы круглых столов: I. Акмеизм и акмеисты: Александр ЗакуренкоСергей Долгов; II. Осип Мандельштам и XXI век — парадигмы и векторы изучения: Александр Заку­рен­коМатериалы «Мандельштамовской энциклопедии»Пенкина А. Ар­хите­ктура; Лекманов О. Жирмун­ский В.М.; Видгоф Л. Петровых М.С.; Нерлер П. Париж; Нерлер П. Пар­нах В.Я.

 

 

Динега Гиллеспи А.

Марина Цветаева. По канату поэзии.

Пер. с англ. М. Маликовой.

СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Нестор — История, 2015. — 480 с. — 500 экз.

 

Книга представляет собой перевод монографии «A Russian Psyche: The Poetic Mind of Marina Tsvetaeva». Автор ее видит источник стихов Цветаевой в напряжении противоречий. «Цветаева каждый раз делает ставку на то, что ее отказ в реальной жизни от потенциального поэтического возлюбленного, по логике мифа, послужит импульсом для вдохновения, создания новых стихов» (с. 11). При этом земная любовь отвергается как слепая, телесная, а любовь к поэзии ведет к познанию, свободе, обретению голоса, к миру человеческого (а не толь­ко женского). Но в то же время Цветаева «жаждет реальных возлюбленных не только вопреки своей поэзии, но и ради нее; образы огня, горения, которые она часто использует для выражения своей страсти, свидетельствуют о том, что, по сути, эротическое желание для нее неотделимо от поэтического» (с. 164). Цветаевой свойственно «одновремен­но искать встречи и жертвовать ею, привораживать и изгонять, любить и терять» (с. 11).

Уже в ранних стихах Цветаевой Динега Гиллеспи обнаруживает чуждость идиллии обычного женского существования. И уже там Цветаева не винит внешнее, в данном случае, общество, предписывающее женщине определенную модель поведения, а предполагает, что эти ограничения можно нарушить, была бы на то внутренняя способность, которую Цветаева и начинает искать, вначале обнаруживая в смерти, выводящей женщину из ряда персонажей — объектов мужского вожделения. Допустимое для Цветаевой общество — другие поэты. Но «для женщины-поэта чувственное соединение с возлюбленным, грозящее вернуть ее к состоянию объекта, равносильно творческой гибели» (с. 62). Даже любовь к поэту как к поэту опасна утратой собственного поэтического голоса.

Перевернуть романтический миф о поэте-мужчине и женщине-музе, выбрав в качестве источника вдохновения мертвого поэта? Прийти к поэту развоплощенным и чистым голосом? Цвета­ева пытается это сделать по отношению к Блоку. Почтительное подношение при этом превращается в «попытку само­утверждения и даже доминирования» (с. 80). Если Блок становится божест­вом, то по ее поэтической воле. Можно согласиться, что для Цветаевой «открытие» Ахматовой было «выдумыванием, узнаванием, избеганием, преодолени­ем» (с. 104) — похоже, так было у Цветаевой и с другими людьми и поэтами.

Интересен анализ стихов Цветаевой к Ахматовой как деконструкции изысканного, но искусственного образа поэтессы, едва сдерживающей внутренний хаос, прячущейся от собственной сущности («гордость и горечь»), выраженной в оставленной фамилии Горенко. Следующий вариант в поэме «На красном коне»: муза как воображаемый мужчи­на, требующий отказа от детства, люб­ви, материнства — от всего, кроме поэзии. Вдохновение от порождения собственного сознания, все больший уход в воображаемое, не угрожающее самостоятельности, как реальные Блок или Ахматова, но не слишком ли абстрактное?

Череда отказов от реальных встреч продолжена Пастернаком и Рильке. Ди­не­га Гиллеспи обращается к мифу о Психее, которая увидела своего возлюбленного Амура, перейдя от слепой любви к сознательной, но и этим же действием потеряла Амура, найдя его только в потустороннем существовании. Но для Цветаевой речь не только о подавлении плоти ради духовного союза, но о предпочтении воображаемого реальному. Но на миф о Психее накладывается миф о Федре. «Цветаева страстно желала экстаза поэтической трансценденции, воображаемых духовных союзов; одна­ко в ней никогда не умолкал зов плоти, соблазн земной страсти, человеческой близости» (с. 159—160). Однако ценой огромной боли Цветаева вновь уклони­лась от риска утраты самостоятельности, физической и поэтической. Цикл «Провода» — страдание не брошенной женщины, а добровольно выбранного одиночества. Целью этого одиночества становится уже не поэзия, а нечто невысказываемое, лежащее за ней. Возможный путь туда — смерть. «Освобождающее воздействие поэтического процесса эквивалентно, таким образом, акту само­пожирания» (с. 209), чему снова сопротивляется Цветаева-женщина, желавшая назвать своего сына Борисом в честь Пастернака. А Цветаева-поэт соприкасается с реально умирающим Риль­ке. Трудно согласиться с Динегой Гиллес­пи, что Цветаева в результате этого создает «фантастический альтернативный мир, состоящий исключительно из абстрактного, неопределенного разнообразия языковых форм и знаков» (с. 241). Скорее можно говорить о торжестве вос­создания эмоций при помощи ассоциаций, взятых именно из реальности, о чем говорит и автор книги: в «Попыт­ке ком­на­ты» четвертая стена комнаты сначала превращается в прямую спину сидящего за роялем человека, потом в спину поэта за письменным столом, затем в спину бреющегося перед зеркалом человека, затем во взаимные отражения рояля, стола и зеркала. Цветаева не столько выхо­дит из реальности, сколько расширяет ее область, включая в нее и пространство смерти, причем не чудом, а рабо­той язы­ка. Однако это приходит к Цве­таевой ценой растворения личнос­ти «в бесконечно развертывающихся, вращающихся и сливающихся скоплениях элементов взаимосвязанного Целого» (с. 251). «Поэма Воздуха» — свобода исчез­новения.

Но без личного диалога с реальным нет ни жизни, ни творчества. А собеседника, равноценного Рильке, Цветаева более не встретит. В стихах на смерть Гронского — констатация физического распада, а не надежда на потустороннюю встречу. Но Гронский — не Рильке. И Штейгер — «лишь подставное третье лицо для цветаевского “я”» (с. 307).

Далее автор книги, кажется, слишком суров к Цветаевой, утверждая, что борь­ба против тела, пола, рутины быта оказалась также борьбой «против человечности, нравственности, добра» (с. 325). Но в начале книги была прекрасно пока­зана неизбежная и живая противоречивость ситуации Цветаевой: необходимость любви, чтобы писать, и необходимость отказа от любви, чтобы писать, и необходимость писать, чтобы быть личностью, а не просто матерью семейства. И подходило ли Цветаевой превращение в объект поклонения на манер Ахматовой или в учителя на манер Пастернака? И почему «сила слова не способна вывести поэта в область абсолюта» (с. 329), если и в книге показы­вается выход Цветаевой в нее после диало­га с Рильке? Другое дело, что человеческих сил недостаточно, чтобы там удержаться. Цветаева действитель­но жила под «давлением не отпускающего ее ни на минуту творческого желания» (с. 330), в замкнутом кругу вечного желания и разочарования. Но действительно так «вдохновение не посылается свыше, но становится объектом завоевания, само себе причиняется» (с. 332). Стихи Цветаевой — аскетизм подвига, принятие на себя вины, но никогда не покаяние. И только ли Цветаева винов­на в своем одиночестве? Рост че­ловека неизбежно выводит туда, где равных почти не найти. Исследование так­же игнорирует удушающий политический контекст, от «Чехии в слезах» и «Испании в крови» до «проникновения» сталинизма в семью (через мужа).

Книга ценна вниманием к противо­речиям Цветаевой. Ее огромной энергии, безоглядно реализуемой, и столь же огромной неуверенности и неже­ланию рисковать. Страшась оказаться в жен­ской пассивной роли, Цветаева пытается навязать эту пассивность тем, кого любит, оказываясь неспособной строить отно­шения с равными. «В реальной жиз­ни невероятная сила желания, свойст­венная Цветаевой, чаще все­го домини­ровала над всяким ответным чувством партнера и отпугивала его или ее» (с. 133). Цветаева творит другого человека силой собственного воображения, закрывая этим доступ к богатству его реаль­ности. Ее любовь сильнее там, где больше места для воображения, что исклю­чает сближение. И любовь не счастье, потому что ее доказательством для Цветаевой является от­каз от собственного счастья. Но боль необходимей, чтобы вырваться из покоя обыденности? Видимо, Цветаева очень сильно чувствовала необходимость платы за поэзию и гораздо меньше — помощь от поэзии. Может быть, для нее логика «или—или» подавила логику «и—и» (не случайно Цветаева дружила с поклонником Кьеркегора Л. Шестовым). Как преодолеть разрыв души и тела? Как встретить другого, не утрачивая при этом себя? Как совместить жизнь и поэзию? Достойные вопросы не разрешимы окончательно. И потеря сил не означает поражения.

Александр Уланов

 

 

Литературная жизнь:

Статьи. Публикации. Мемуары: Памяти А.Ю. Галушкина.

Сост. М.П. Одесский, М.Л. Спивак.

М.: ИМЛИ РАН, 2017. — 400 с. — (Библиотека «Литературного наследства». Новая серия. Вып. 1).

 

Содержание: Памяти А.Ю. Галушкина; Нехотин В.В. Хранимое не всё; Богомолов Н.А. К изучению песенного фольклора современного города; Вендитти М. «Автобиография» К.Ф. Юона в контек­сте теории художественной формы ГАХН; Гардзонио С. Никита Бутырский — сочинитель сонетов; Гаретто Э. «...спе­шу принести Вам свою сердечную благодарность…»: Письмо П.А. Сорокина А.В. Амфитеатрову от 11 апреля 1928 г.; Ивинский Д.П. «Мастерство Гоголя» и Рудольф Штейнер; Кацис Л.Ф. Из комментариев к недописанному пись­му Н.Я. Мандельштам Е.Б. Пастернаку 1960 г.; Киянская О.И., Фельдман Д.М. Гибель Авессалома Изнуренкова. Из ма­териалов уголовного дела М.А. Глушкова; Коростелев О.А. Эмигрантская периодика сквозь призму дневника А.П. Ладинского; Лавров А.В. Невозобновленная «Ирида» (Из редакционного портфеля литературного издания); Пись­ма Ноки / Статья, подгот. текста и коммент. В.В. Нехотина; Одесский М.П. Тай­на 1937 года. Идеологемы десталинизации в советской периодике 1938 г.; Павлова М.М. К вопросу об авторстве статьи «Вынужденный ответ» (Отечест­во. 1914. № 7); Познер В.Растраченное наследство формализма: «Конец барок­ко» В.Б. Шкловского и советская кинокритика 1930-х гг.; Поляков Ф.Б. Евгений Замятин и Николай Зарецкий: к истории пражской «невстречи» 1932 г.; Рогачевский А.Б. If You Had a Tough Time Yesterday, Real On: Финансовые вопро­сы в переписке И.А. Бунина и А.В. Амфитеатрова; Соболев А.Л. Об­ще­ст­во «Ar­tifex» в кольце врагов; «Ни­че­го, ни­че­го, молчание!..»: о том, как поссорились Андрей Белый с Ивановым-Разумником. Неизвестное письмо Андрея Бело­го Иванову-Разумнику / Статья, подгот. текста и коммент. М.Л. Спивак; Тименчик Р.Д. Виктор Шкловский, филолог: из Именного указателя к «Записным книжкам» Ахматовой; Из истории отечественной пушкинистики 1910-х годов. Неизвестная работа Г.В. Маслова из архива редакции журнала «Голос минувшего» / Статья, подгот. текста и коммент. М.А. Фролова; Шруба М. Об адъективных псевдонимах. По поводу одного фельетона Гулливера (В.Ф. Ходасевича); Юрганов А.Л. «Мещанство» и «пошлость» в литературно-философских спорах модернистов и позитивис­тов начала ХХ в.; Из писем А.Ю. Галушкина М.Ю. Любимовой (1996—2014 гг.) / Вступ. заметка, подгот. текста и коммент. М.Ю. Любимовой; Литвин Е.Ю. Мой ученый друг; Моторов А.М. Барабанщик старого состава; Библиогра­фический спи­сок печатных трудов А.Ю. Галушкина (1981—2016 гг.) / Сост. М.А. Фролов.

 

 

 

Nabokov online journal (НОЖ).

2007—2016 гг. Vol. 1—11.

 

«Nabokov online journal» (http://www.nabokovonline.com, в русской транскрип­ции на первой странице: «НОЖ») существует уже без малого 10 лет. По 2016 г. вышло 11 сетевых выпусков. Неизменный редактор журнала — Юрий Левинг (Университет Дальхаузи, Кана­да), библиографический отдел куриру­ет Андрей Рогачевский (Университет Тромсо, Норвегия). В составе редколлегии набоковеды из европейских и американских университетов, российские научные институции представляет лишь Мария Маликова из ИРЛИ.

В журнале два рабочих языка: русский и английский, при этом статей на русском в каждом номере не меньше двух и не больше пяти, по подсчетам самого редактора — до 20%, и причина, по его мнению, в том, что «качественной набоковедческой продукции» от русскоязычных авторов поступает существенно меньше. И подписчики журнала (доступ к журналу платный) проживают в основном за пределами России.

Материалы «НОЖа» объединены еди­ной темой, но исключительно разнородны по жанру. Кроме научных статей, рецензий и архивных публикаций, здесь интервью, круглые столы, написанные в «вольных правилах» эссе, как, например, «Death is but a question of style» Нины Хрущевой (№ 1) — воображаемый «разговор с Набоковым», или фрагмент из книги Вяч. Курицына«Набоков без Лолиты». Практически в каждом выпуске находим мемуары, новые переводы и даже «мультимедиа»: видеоинсталляции и игры, составленные по мотивам набоковской прозы.

Отметим, что тем же редакционным и авторским «коштом» был издан в 2010-м в Бостоне набоковский альманах «Goalkeeper» и часть статей из сетевого журнала перекочевала туда, став недоступной онлайн. Это представляет известную проблему для читателей тех выпусков журнала, которые вышли до 2010 г. Собственно, это относится к некоторым принципиальным материалам, открывавшим в свое время журнал, в частности к дискуссии о настоящем и будущем состоянии набоковских штудий («Nabokov Studies: strategic development of the field and scholarly cooperation», № 1). Сегодня, спустя 10 лет после того разговора, он кажется интересным не только в ретроспективном плане, но и по существу: в конечном счете все материалы сетевого журнала стали ответами на прозвучавшие тогда вопросы и заявленные проблемы.

Первая проблема актуального набоко­ведения, сформулированная Брайаном Бойдом и затем — более радикаль­но и в применении к российским реалиям — заявленная Марией Мали­ковой: проблема канона, академическо­го и историко-литературного. Набоков в какой-то момент «вышел из акаде­мической моды», изучение его «три­виа­лизиро­ва­лось» и «провинциализировалось». Маликова ссылается на ста­тистику, соглас­но которой большинство диссертаций по Набокову защищаются в «глубинке», между тем «провинциальность» (так полагает Маликова) в российском науч­ном контексте свойство не географии, но научного состояния. В литературной истории, вместо того чтобы стать центральным связующим звеном между русской классикой и европейским модернизмом (а затем и русским постмодернизмом), Набоков поставлен на скучное место «где-то между Буниным и Алдановым».

Другая серьезная проблема — отчас­ти техническая: это проблема дефинитивных текстов, для российских ученых она осложняется затрудненным (преж­де всего, в коммерческом смысле) доступом к архивам, для набоковедения вообще — состоянием этих архивов. Таковы проблемы «негативные». Пробле­мы «продуктивные» тоже отчасти технические: это создание цифровых архивов и освоение огромных возможностей, которые открывает перед исследователями текстов Интернет, — на этом более всех настаивал Дж. Эдмундс. Что же до анализа текстов, то наиболее перспективным, с точки зрения Брайана Бойда, представляется изучение набоковской традиции и набоковских влияний в современной европейской прозе (в частности, в прозе Орхана Памука). Леона Токер, в свою очередь, обозначила «автономизацию» анализа в границах литературы и — еще более сужая тему — анализа особенностей стиля. Это несколько противоречит реплике Бойда о расширении набоковедческого поля за счет работ «неспециалистов» (назывались, впрочем, лишь работы энтомологов). Ответом на последний «запрос» в журнале, надо думать являются мультимедийные рубрики — от электронных игр и инсталляций до джаза.

Статьи, составляющие центральный и наиболее содержательный раздел журнала («Articles»), в большинстве своем, так или иначе, расширяют поле комментариев к набоковским текстам и в этом смысле приближают нас к созданию академического свода, о необхо­димости которого говорила Маликова. Здесь выделим блок статей, посвященных «Дару» (в № 1), в частности «Добавления к комментариям» А. Долинина, а также работу самого редактора Ю. Левинга «Разбирая бред…» — по­пыт­ку рас­шифровать темное место в предсмертном бреду А.Я. Чернышевского. Из множества статей, посвященных «Дару», назовем работу А. Вдовина «К источникам четвертой главы…», где уточняет­ся местонахождение цитат из Черны­шевского, Добролюбова и Салтыкова-
Щедрина (№ 3), а также «Маргиналию к “Дару”: Прокурор Щеголев» А. Блюмбаума (№ 2): здесь набоковский сю­жет вписан в пушкиноведческие коллизии — полемику П. Щеголева с Ходасевичем и историю «дописывания» пушкинской «Русалки». К слову, по той же модели: толкование поэтических цитат через контексты актуальных для Набокова литературных полемик — выстроена работа Мих. Ефимова «Баратынский как предмет и сюжет литературной полемики: Набоков, Ходасевич, Адамович».

 Пушкинские аллюзии и шире — «присутствие Пушкина» в литературном мире Набокова можно полагать отдельной темой № 2 «НОЖа». Ирена Ро­нен именно так озаглавила свою статью («Pushkin’s Presence in Solus Rex»), при этом заметим, что и здесь ключевыми для Набокова пушкинскими текстами оказываются «Русалка» и «Египетские ночи», т.е. прецедентные сиквелы, ставшие на тот момент предметом не классической, но актуальной литературы.

 Обширные блоки в № 5 и № 7 посвящены выходу в свет романа «Лаура и ее оригинал», в № 6 помещена подборка статей к 50-летию публикации «Бледного огня». В отдельном выпуске (№ 8) собраны статьи набоковедов из Дании, Италии, Франции, Японии, Венгрии, Сербии и Ирана в переводе на английский. Туда же попало некоторое количество статей изначально русскоязычных, при этом составитель, Мариетта Божович, признавая перевод как «дополнительную трудность», видит свою задачу в том, чтобы представить оригинальные темы, подходы и не­стандартные методики. И в самом деле, здесь находим малоизученный сюжет о «французском Набокове», неожиданные аспекты перевода «Пнина» на персидский, попытку японского исследо­вателя Шуниширо Акикуса прочесть «Защиту Лужина», отрешившись от шахмат, исключительно как «моральную игру» отца и сына. Но и в этом «оригинальном» выпуске выделим блестящую и убедительную работу А. Долинина «Art of the Executioner…» («Искусство палача: заметки к теме смертной казни у Набокова»).

Коль скоро речь зашла об оригинальных подходах и «нетривиальных темах», отметим работу Тима Хорта «“Transforming Defeat Into Victory”: Jack London and Vladimir Nabokov’s Glory» (№ 11): парадоксальное сопоставление несводимых, казалось бы, имен сюжет­но выстроено чрезвычайно логично и в конечном счете оказывается убедительным. Статья начинается цитатой из «Пнина»: герой, вспомнив детство, берет в библиотеке «Морского волка»; затем речь идет о влиянии короткой и громкой славы Джека Лондона и «куль­те мужественного авантюризма» в русской литературе, в частности в прозе Куприна. Наконец, демонстрируются аллюзии на «Мартина Идена» в набоковском «Подвиге».

Другой спецвыпуск «НОЖа» (№ 10) посвящен работе Набокова с образцами так называемых «популярной культу­ры» и «интермедиальной» рецепции его текстов. Речь идет об экранизациях, и есть своя логика в том, что большая часть статей этого выпуска посвящена «Лолите». Мари С. Буше в чрезвычай­но интересной работе «Popular Culture as an Intermedial Source…» показывает, как в текст романа включаются многочисленные «иллюстрации» (в основном, из популярных журналов конца 1940-х — начала 1950-х), как они функционируют и как затем используются в сценариях и становятся «кинематографическими знаками». Петер Тамаш («The Attraction of Montages: Cinematic Writing Style in Nabokov’s Lolita») пытается продемонстрировать, как работают в набоковской прозе кинематографи­ческие приемы, как роман «монтируется», — фактически он пытается доказать, что «Лолита», прежде чем «уйти» в кино, в техническом смысле уже была фильмом. Чего не скажешь о «Машень­ке»: традиционно «иллюстративные» экранизации этого романа анализирует Франк ГёблерПан Чан и Ульрих Эшборн представляют историю издания «Лолиты» в Китае (китайская версия вышла в 1989 г., на волне либерализации) и освоения ее китайской массовой культурой («Nabokov’s Lolita in China: Its Reception and the Rise of Popular Lite­rature»). Наконец, Нассим Балестрини в соавторстве с Зильке Яндль обраща­ются непосредственно к современной американской поп-культуре и показыва­ют, как поп-звезда Лана Дель Рей использует аллюзии на «Лолиту» в собственных «эстетических стратегиях», а бо­лее всего — в медиапромоушене. О современной мифологии «нимфеток» и ее медиальной коммерциализации — содержательная статья М.Дж. Дарема «The Lolita Effect» во № 2).

 В плане рецепции набоковских моделей в современной массовой культу­ре перспективной выглядит заявленная тема статьи Вяч. Десятова «На берегу пустынных волн: Акунин, Пелевин и Набоков в 2008 году» (№ 3). Однако нагромождение совпадений, отмеченных по простому нефункциональному подобию (Яха Срамной из «Девятного Спаса» похож на Гумберта, потому что похищает нимфетку Василису, и на «картофельного эльфа», потому что у него нос картошкой, у Петруши Зеркалова сиреневые глаза, что должно ассоциироваться с Сириным, а в третьем абзаце повести упоминается Алконост и т.д.), не способствует убедительности и заставляет усомниться в той полезной и рациональной идее, что содержится в самой постановке вопроса.

В целом, заметим, что из проблем и задач современного набоковедения, сформулированных на открытой дискус­сионной панели № 1, наиболее продуктивными, если исходить из содержания «НОЖа», оказались ретроспективное комментирование и непосредственно следующий из него анализ разного рода аллюзий и влияний (в частности, с большим или меньшим успехом демонстрируются аллюзии в англоязычных романах на Джойса и Элиота). Предсказуемо востребован имманентный анализ, собственно «автономизация» в рамках семантики и стилистики отдельных текстов, — направление, которое обозначила Леона Токер. Более всего очевидно тяготение набоковских штудий к «интермедиальности»: так, едва ли не в каждом выпуске авторы эффектно демонстрируют усвоение набоковских моделей современной мас­совой культурой. И катастрофически отсутствует то, безусловно, важное и перспективное направление, о котором в самом начале говорил Брайан Бойд, — тот самый «долг» современной литературы перед Набоковым, столь очевидный и в европейском постмодернизме (Бойд назвал Орхана Памука, но этот ряд можно продолжить), и в русской прозе последних десятилетий, — от Битова до Гандлевского. К сожалению, именно литературной рецепции — не визуальной и не «интермедиальной», а буквальной, в строгом смысле — текстуальной, недостает в набоковских штудиях последнего десятилетия, представленных в «НОЖе».

И в заключение, вероятно, следует вернуться к необходимости освоения набоковедами электронной среды, о чем говорил в № 1 Дж. Эдмундс. 10-летняя история сетевого «НОЖа» стала позитивным ответом на этот запрос, при том что за эти годы тихо закончили свое существование два бумажных журнала — «The Nabokovian» и «Nabokov Studies». В случае «НОЖа» эта «сознательная попытка» использования преимуществ Интернета стала чрезвычай­но продуктивной.

                                                                                                                                И. Булкина

 

 

Коваль Ю.

Три повести о Васе Куролесове.

С коммент. О. Лекманова,
Р. Лейбова и И. Бернштейна.

М.: Издательский проект «А и Б», 2016. — 288 с. — 3 000 экз. — (Руслит. Литературные памятники XX века).

 

Илья Бернштейн много лет занимается советской детской литературой — как издатель и, в немалой степени, как серьезный исследователь. Та расхожая метафора, которая до известного момента применялась к работам по истории советской литературы, — «открыть Атлантиду», теперь сопровождает книжные серии Бернштейна; поначалу он гото­вил их в партнерстве с «Теревинфом», «Белой вороной» и «Самокатом», а теперь — в собственном «издательском проекте» «А и Б». Все его кни­ги вполне соответствуют пафосу и концепции серии, в рамках которой выш­ла рецен­зируемая книга. Будь то «Республика Шкид», «Кондуит. Швамбрания», военная проза Окуджавы, Шефнера и Виктора Драгунского или детские повести Сергея Вольфа и Валерия Попова, — всякий раз издатель и комментаторы в подробностях воссоздавали реальный контекст, представляли собственно книж­ную — текстологическую и библиографическую историю, всерьез собирали иллюстративный материал (тоже зачастую архивный). Концепция таких «литературных памятников» объединя­ет в себе две давние легендарные серии: одноименную — издательства «Наука» и малую специализированную — «Судь­бы книг» издательства «Книга». Ины­ми словами, перед нами «литературный памятник» и в той же мере памятник книжной, издательской культуры.

«Три повести о Васе Куролесове» — не исключение в этом ряду, но в силу разных причин именно собрание прозы Юрия Коваля оказалось самой резонансной и, по собственному признанию издателя, самой коммерчески успешной книгой детской серии. Возможно, тут сошлись культовый текст и «куль­товые» имена комментаторов (хотя «Кондуит. Швамбранию» тоже ком­мен­ти­ровал Олег Лекманов). Но, кажется, причина в том, что детские книги, как никакие другие, «привязаны» к поколенческой истории и написанный в 1920-х «Кондуит» остается любимой книгой родителей (сегодня, скорее, уже бабушек-дедушек) поколения 1960—1970-х. Именно они способны оценить реконструкцию первоначального замыс­ла (ЛЕФовский монтаж) и сравнить два разных текста: тот, что был изначально, и тот (переработанная версия конца 1950-х), который издавался в последние советские десятилетия. Кажется, для детей 1990-х и 2000-х повести Кассиля уже были архаической экзотикой. Зато повести Коваля сегодня в школьной программе, — отчасти поэтому и отчас­ти благодаря популярному мультфиль­му они на слуху у всех условных «де­тей» — тех, чье детство пришлось на 1970—1980-е, и тех, чье детство пришлось на 1990-е и 2000-е.

Итак, в новое издание вошли три по­вес­ти (первая была издана в 1971-м, последняя — в 1989-м) с обширными комментариями Олега Лекманова, Ро­мана Лейбова и самого Ильи Берн­штей­на. Комментариям предпослано «пред­уве­домление» (авторы — Вера Семе­но­ва, Олег Лекманов, Михаил Свердлов) под красноречивым названием «А книж­ка-то какая длинная получилась!». В из­вест­ном смысле «предуведомление» игра­ет роль вступительной статьи к «лит­памятнику» и начинается с историографии — обзора рецензий: уже первые рецен­зенты повестей писа­ли, главным об­разом, об их жанро­вой природе (пародия на детектив) и фольклорном происхождении главно­го ге­роя («проста­ка», Ивана-дурака). Соб­ствен­но, идея фольклорного пер­со­нажа с его постоян­ной функцией становится для авторов поводом для по­ле­ми­ки и ут­верж­дения собственной концепции «блуждающего, беззаконного персона­жа», запутывающе­го все правила и превращающего жан­ровую инерцию в «по­э­тику перемен­ных ве­личин» (с. 184). Отметим так­же чрез­вычайно продуктивное наблюдение о при­еме реализации метафоры и его конструктивной роли в «куролесовской» трилогии. Здесь, наверное, имеет смысл вспомнить, что реализацию («бук­ва­ли­за­цию») метафоры Андрей Белый по­ла­гал одним из семантических меха­низ­мов «смещения реальности» в гоголевской фантастике. Так что завершающая «пре­дуведомление» цитата из классичес­кой работы Б. Эйхенбаума «Как сделана “Шинель” Гоголя» («в виде режиссера и настоящего героя царит веселящий и играющий дух самого художника») в самом деле «впору Ковалю», и это еще одна «реализация метафоры», на этот раз — исследовательской.

Комментарии включают биографический и реальный (бытовой, географический, ботанический, исторический, зоологический), а также литературный и культурный контексты: все коме­дии Гайдая, говорухинский телесериал «Мес­­то встречи…», дворовые песни и советские эстрадные «хиты», передачу «А ну-ка, девушки» и картину «Три бога­тыря». Кроме того, они иллюст­ратив­ны в прямом смысле — это «комментарии с картинками», так что все упомянутые в книге рыбы и птицы, спичечные этикетки, советские плака­ты и дорожные знаки, многочисленные фотографии семейства Ковалей, их друзей и близких — здесь наглядно присутствуют. Комментаторы с очевидным удовольствием «разъясняют» потенциальному читателю буквально все: что такое «колотый сахар» и как устроен английский замок, где находятся Тетеринские бани и кто такой «пространщик», как добраться с Таганки на Ярославский вокзал, наконец, отдельные пассажи о соленых огурцах и любимой тетке автора повестей Александре Яковлевне, которая огурцы эти любила, а еще умела «лихо свистеть в два паль­ца». Порой комментарии кажутся избыточными. Надо ли знать читателям повестей о Васе Куролесове, что Василием Феофилычем также звали ботаника Купревича? Не очень понятно, како­й в этом смысл и «что вдруг?». С другой стороны, комментаторы уподобляются своему предмету, и стилистически эта барочная избыточность и ироническая «неизбирательность» деталей кажется органическим продолжением прозы Коваля. И, разумеется, все это «цветущее разнообразие» полезной, интересной и не всегда обязательной информации заставляет задуматься об адресации: «мальчишкам и девчонкам, а также их родителям», по идее, должно быть одинаково интерес­но — одним узнавать реалии недавней истории, другим — вспоминать (то есть тоже узнавать, только в другом смысле, не новое, но едва ли забытое старое). Собственно, авторы уже ответили на этот вопрос в «предуведомлении»: «Ко­му адресован наш комментарий <...>? Ответ на этот вопрос прост: тому, кому он будет интересен» (с. 193). И затем приводят формулу самого Коваля: «Писать надо так, будто пишешь для маленького Пушкина» (Коваль Ю. Праздник белого верблюда // Литературная газета. 1988. 26 окт.). В этой логике нужно, по всей видимости, понимать и работу комментаторов Коваля: образцовый лотмановский комментарий к «Евгению Онегину» тоже предполагал одновременно и профессионального пушкиниста, и школьника.

В этом свете обратимся, наконец, к литературному контексту повестей. Здесь в исчерпывающем массиве ли­тературных и фольклорных аллюзий (хотя обидно за забытого в ряду «волшебных помощников» и такого очевидного «Кота в сапогах» — еще одного «кота в мешке») имеет смысл выделить, с одной стороны, близкие переклички внутри «смежного ряда» — канона советской детской литературы — от Бориса Шергина и Бориса Заходера до Юрия Коринца, Алексея Алексина, Виктора Драгунского; с другой, — бесконечные отсылки к «расхожей» советской классике вроде романов Ильфа и Петрова (но, кажется, такого рода цитаты зачастую функционировали на правах фольклора, сегодня мы скажем — «мэмов», и в этом смысле они оказываются в одном поле с комедиями Гайдая, дворовыми песнями и т.д.). Но основной пласт интертекстов, который следует по­нимать как конструктивный, — это, безусловно, произведения Булгакова и стоящего за ним Гоголя. И тут возника­ет сразу несколько перспективных направлений для «литературного разгово­ра». Во-первых, это структура пародии. Культовый текст «серьезной литерату­ры» со всей его мифологической нагруженностью, двуплановостью и «сакраль­ной» харизмой вписан в жанровую модель «детского детектива», что, преж­де всего, делает такую модель объемной и, что важно, расширяет адресацию, предполагая «недетского» читателя. Хотя в таком «расширении» есть своя двусмысленность: намеки на булгаковский роман, полузапретный и труднодоступный (первое книжное издание «Мас­тера и Маргариты» в СССР вышло в 1973-м, уже после публикации пародийной «Повести»), в тиражной и популярной детской книжке подразумевают известный механизм адресации «für wenige», «для тех, кто понимает». В этом поле возникает еще одна проблема: позднесоветская рецепция последнего булгаковского романа, который при всей своей полузапретности тем не менее «разошелся на послови­цы», т.е. в определенных кругах функционировал в том же формате, что и рома­ны Ильфа и Петрова. Детская пародия имела эффект десакрализации и выделяла те особенности «Мастера и Маргариты», которые приближают его к «подростковому чтению».

Другой персонаж этого разговора, собственно, первый и главный его герой — стоящий за булгаковскими цитатами, да в общем и за отмеченными отсылками к «Москве — Петушкам» с их «искривлением пространства», — Гоголь. И в этом смысле представляются замечательно точными и многое объясняющими слова из интервью Кова­ля, которое комментаторы приводят однаж­ды в подтверждение очеред­ной гоголевской аллюзии: «Моим любимым детским писателем был Николай Васильевич Гоголь. <…> Иногда мне страш­но подумать, что бы я сделал, если бы случайно встретился с Николаем Васильевичем. Мне довелось пожать руку прекрасным писателям: Анне Ахматовой, Михаилу Зощенко, Юрию Олеше… Но возможно ли подойти к Гоголю? Кланяться издали — вот наш правильный удел» (Коваль Ю. «Смотрите хорошенько, о волки!» // Московский комсомолец. 1989. 4 июня). Это «кланяться издали» (как Блок — Пушкинскому Дому), кланяться «через голову» других — и есть метафорическое изъяснение той литературной традиции, к которой относил себя автор «Повестей» и которое столь очевидно вытекает из комментария к этой книге.

И. Булкина

 

 

 

Патрушева Н.Г., Фут И.П.

Циркуляры цензурного ведомства Российской империи: 
Сборник документов.

СПб., 2016. — 721 с.

 

Сборник документов, составленный известными в России и за рубежом исследователями истории русской цензуры Н.Г. Патрушевой и И.П. Футом, — су­щественное дополнение к комплексу их работ в этой области. В предисловии авторы предлагают достаточно полный обзор архивных и печатных источников, послуживших основой для публикации, а также краткую справку об исследованиях по истории российской цензуры с 1862 по 2016 г.

В российском делопроизводстве циркуляр как директивное ведомственное распоряжение получил самое широкое применение во всех министерствах и ведомствах. Таким образом, они в копи­ях — сначала рукописных, затем гектографированных и, наконец, печатных — рассылались во все концы империи как руководство к непосредственному исполнению цензурного устава или же к сведению на местах. Циркуляры центрального цензурного ведомства, как правило, адресовались губернатору, он передавал их далее вице-губернатору, который нес ответственность за печать в регионе.

Для настоящей публикации авто­ры выборочно использовали тексты из «Сборника постановлений и распоряжений о цензуре с 1720 по 1862 год» (СПб., 1862), «Сборника распоряже­ний по делам печати с 1863 по 1 сентября 1865 года» (СПб., 1865), более поздних подобных изданий, Полное собрание законов Российской империи и собрание циркуляров из фонда РГИА «Главное управление по делам печа­ти МВД» (фонд 776). Использование ранее опубликованных материалов впол­не оправданно, так как указанные сборни­ки являются библиографичес­кой редкостью.

В книгу включено около 750 постановлений, предложений, распоряжений и собственно циркуляров (в том числе конфиденциальных) с 5 января 1810 г. по 16 мая 1917 г. Документы расположены в хронологическом порядке с обязательным указанием источника, но без общей нумерации, что несколько затрудняет пользование указателями. Кроме того, опубликованные источни­ки могут не совсе­м верно ориентировать читателя. Напри­мер, «Распоряжение министра на­род­ного просвещения» по поводу цензу­ры иностранной, относящейся к заказам книг из-за границы особами царской фамилии, датированное 20 ноября 1850 г., по содержанию должно быть отнесе­но по крайней ме­ре к началу 1858 г. (с. 89). В «Сборнике постановлений и распоряжений о цензу­ре» в отделе «Постановления и распоряжения 1826 по 1857 год» этот «цирку­ляр» озаглавлен «Дело 20 но­ября 1850 г., № 187». Однако это лишь ис­ходящая делопроизвод­ст­вен­ная дата. В оригинале имеем та­кой перл рос­сийского делопроизводства: «24-го же февраля 1858 года за № 455 Министр народного просвещения предложил председателю Комитета цензуры иност­ранной самому уведомлять кого следует, для доведения вышеозначенных сведений с ведома Высочайших особ». В целом здесь мы наблюдаем два мо­мен­та: сам казус в виде «докладной запис­ки» возник 30 ноября 1850 г., первое распоряжение «в Бозе почивающего императора Николая I» по по­воду «докладной записки» относится к 25 ноября того же года, и, наконец, само решение казуса, последовавшее 24 февраля 1858 г., завершает период вращения исходного документа. Это не один циркуляр, как можно подумать по названию докумен­та, а некий обобщающий распорядительный документ. Ср.: Сборник постановлений и распо­ряжений с 1804 по 1860 год. СПб., [1862]. С. 267. Более ранние документы явля­ются, в основном, отредак­тиро­ванны­ми перепечатками опубликованных в сборниках материалов по цензу­ре с комментариями авторов. В целом это оправданный шаг, так как до­ку­менты в совокупности обрисовывают основные направления цензорской по­ли­ти­ки, законотворчества и реалий дея­тельности цензурных ведомств на про­тяжении столетия. Середина 1860-х, а особенно конец XIX — начало ХХ в. представлены архивными публикация­ми, что придает книге особую ценность. Предметно-тематический, именной и адресный указатели, а также перечень перио­дических изданий, упомянутых в опубликованных циркулярах, явля­ются существенным подспорьем для пользователей. Указатели не только демон­стрируют широту охвата цензурных «тисков» Российской империи, но и выявляют перечень имен ру­ко­води­телей цензурного ведомства, лиц, упомянутых в циркулярах, в том чис­ле писа­телей (больше всех «повез­ло» Л.Н. Толстому: с 1887 по 1913 г. по нему выпустили 35 циркуляров), художников, ученых, общественных деятелей, публицистов.

Наибольший интерес вызывают впер­вые опубликованные циркуляры 1880-х гг. до мая 1917 г., подписанные начальниками, их ближайшими со­труд­никами и членами Совета Главного управ­ления по делам печати Е.М. Феок­тис­товым, М.П. Соловьевым, В.С. Ади­ка­евским, кн. Н.В. Шаховским, Н.А. Зверевым, А.В. Бельгардом, графом С.С. Татищевым, А.В. Муромцевым, В.Т. Судейкиным и В.А. Удинцевым. Деятельность Феоктистова и Бельгарда на пос­ту началь­ников Главного управления по делам печати довольно хорошо изу­че­на и известна по их мемуарам. Так, А.В. Бельгард вступил в должность начальника Главного управления по делам печати 19 февраля 1905 г. и к 14 декабря под­писал 14704 циркуляра. В следующем году объем его директив приблизился к 14 тысячам, из них в сборнике опубликовано 16 документов, последний от 29 декабря. Дополнительные матери­а­лы можно найти в архивах. Например, в Тарту в фонде «Инспектор по де­лам печати в городе Юрьеве» за 1906 г. содержатся циркуляры, подписанные Бель­гардом, от 14 января по делу Санкт-Петербургской судебной палаты о типографии а/о «Слово», от 11 августа — о порядке направления газет, журналов и альманахов в Департамент полиции и циркуляр от 30 декабря о вологодской газете «Северная земля» (ЕАА.
321.1.163; ЕАА.321.1.164). Но опубликованные в книге циркуляры других руководителей цензурного ведомства, особенно периода Первой мировой войны, нуждаются в дальнейшей разработке. Например, в сборнике полностью от­сутствуют циркуляры за 1915 г., хотя, судя по фондам отдельных цензоров, до ноября 1915 г. из управления вышло 11766 документов (сведения по: Национальный архив Эстонии в Тарту (ЕАА). 321.1.178).

Постановление Временного правительства от 16 мая 1917 г. об упразднении Главного управления по делам печати и всех подведомственных ему учреждений, ведавших цензурой и наблюдением за печатью и типографи­я­ми, ставит логическую точку в цензурной истории Российской империи и являет­ся достойным завершением публикаций настоящего сборника, который займет важное место в арсенале исследователей печати дореволюционно­го периода.

Татьяна Шор 

Архив журнала
№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба