Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №149, 2018
Chris Nottingham. «The summit of all that is past and the turning point towards the future:» Ambitions and Inspirations in the English Fin de Siècle
Крис Ноттингем (Каледонский университет Глазго; почетный профессор Центра социальной истории здоровья и здравоохранения; PhD) c.nottingham@gcu.ac.uk.
Ключевые слова: рубеж веков, новая эпоха, декаданс, Хэвлок Эллис, Роберт Уильямс Бьюкенен
УДК: 821.111+94
В 1890 году Хэвлок Эллис опубликовал «Новый дух», объявив о рождении новой эпохи. Схожим образом бельгийский поэт Эмиль Верхарн был не меньше убежден, что происходит нечто уникальное: его «поколение» «высоко поднялось надо всем прошедшим», оно — «переломный момент на пути к будущему». Новые общества на своих собраниях и в публикациях называли множество причин — «социальный вопрос», изменения режимов сексуальности, «женский вопрос», изменения в одежде, вегетарианство и т.д. Анализ декадентского движения fin de siècle требует рефлексии. Избегая разговора о причинах и следствиях, я предлагаю три контекста: его связь с новыми городами, его участие в поколенческой революции и его совпадение с быстрым развитием новых, «небезопасных» профессий в образовании, здравоохранении и социальной работе. Наконец, я задам вопрос, как далеко зашли активисты fin de siècle? До какой степени эти годы могут считаться водоразделом между прошлым и будущим?
Chris Nottingham (Glasgow Caledonian University; professor emeritus, Centre for the Social History of Health and Healthcare; PhD) c.nottingham@gcu.ac.uk.
Key words: fin de siècle, the New Age, Decadent movement, Havelock Ellis, Robert Williams Buchanan
UDC: 821.111+94
In 1890 Havelock Ellis published his New Spirit, announcing the birth of the New Age. Similarly the Belgian poet Émile Verhaeren was no less convinced that something unique was underway: his «generation» was «raised high above all the past,» the «turning point towards the future.» There were also the «Societies,» with meetings and publications, promoting a plethora of causes: the «Social Question,» sexual reform, the «Woman Question,» clothing reform, vegetarianism etc. The analysis of the fin de siècle movement clearly demands reflexivity. Avoiding cause and effect, I will offer three contexts: its association with the new cities, its aspect of generational revolt; and its coincidence with the rapid development of new, «insecure professions,» in the fields of education, health and social work. Finally, I shall ask how far the claims of the fin de siècle activists stand up? To what extent were these years a watershed between past and future?
В 1878 году один 19-летний англичанин был назначен отделом образования Нового Южного Уэльса школьным учителем в Спаркс-Крик, малонаселенную местность в слабоосвоенной части Австралии. Он жил в одном из школьных зданий, где была комната с дырой в крыше и самая что ни есть неудовлетворительная кровать. За рамками профессиональных обязанностей его возможности контактировать с другими представителями человеческого рода были ограничены, но даже этих он старался избегать. Обстоятельства, в силу которых он оказался в таком положении, никак не свидетельствуют об осознанном намерении. Он покинул Англию на судне, капитаном которого был его отец, собираясь немедленно вернуться назад, однако когда корабль отплыл в обратный путь, он остался в Австралии. Короткое время он работал директором частной школы в Сиднее, но не оправдал ожиданий учеников. На последующие обвинения их родителей он ответил еще более неумело. Легко поверить его утверждению, что он отправился в Спаркс-Крик как в последнее прибежище, поскольку питал отвращение не только к этой работе, но и ко всякой работе вообще. «По правде говоря, с самого раннего детства, — делился он со своим дневником, — меня никогда не манила никакая профессия или занятие из тех, что обычно привлекают мальчиков, о которых мы читаем в книгах и которые становятся выдающимися людьми» [Ellis][1]. Но его неприязнь к оплачиваемой работе, как мы увидим, не имела ничего общего ни с ленью, ни с недостатком желания стать «выдающимся» человеком.
Образование он получил минимальное — несколько лет, проведенных в двух маленьких частных заведениях из числа тех, что в то время предназначались для низших представителей среднего класса в пригородах Лондона, готовя их отпрысков к церковному служению и в то же время уберегая от общения с более грубыми представителями социума в бесплатной начальной школе. Такое обучение не подготовило его ни к университету, ни к получению профессионального образования. Кроме того, учебная программа не вызывала у него никаких мыслей. Здесь ему на помощь пришли один молодой священник и один молодой учитель, предложивший читать книги сверх программы: Рёскина, Кингсли, Фредерика Мориса, Суинбёрна, Морриса и Россетти — и подаривший экземпляр книги Харди «Вдали от обезумевшей толпы». Это положило начало целенаправленному серьезному чтению и размышлениям, которыми он продолжит заниматься в последующие 64 года. По пути в Австралию он читал интересные прогрессивные книги, и дни для него проходили «очень приятно» [Ellis]. Его дневник говорит о повороте к идеям Дарвина: «Если действительно правда, как, вероятно, оно и есть, что человек поднялся от простейших органических форм к своему современному благородному состоянию <...>, почему он должен когда-либо останавливаться?» [Ellis]. Ему доставляло наслаждение интеллектуальное беспокойство, пробуждаемое в нем этими книгами. Усвоенное прежде отступило на второй план, а здесь перед ним открывались героические возможности. Юноша почувствовал, что «может сказать многое, что, как он знает, будет полезно другим» [Ellis].
Однако каким будет его вклад, пока было неясно; рассматривались и философия истории, и теория эволюции, и психология. Он даже не был уверен, свяжет ли он будущее с литературой или наукой, однако никогда не сомневался, что ему предназначено отзываться на проблемы эпохи. По крайней мере интересующий его предмет был определен — «будущее человека на земле». Приехав в Австралию, он нашел Сиднейскую публичную библиотеку, которая снабдила его в числе прочего книгами «Выражение эмоций у человека и животных» Дарвина, «Антропометрика» Кетле, «Психологическая эстетика» Гранта Аллена, «Ренессанс в Италии» Дж.А. Саймондса, «Три эссе о религии» Дж.С. Милля и «Этюды» Бокля.
В течение месяцев непрерывного чтения и размышлений, проведенных в австралийском буше, что-то произошло. Хотя он будет неоднократно возвращаться к этому моменту, но так и не даст ему достаточно отчетливого объяснения. Речь не шла о болезненной утрате религиозной веры, которая стала темой столь многих мучительно написанных литературных произведений тех лет. Он уже успел усвоить Дарвина, что создало у него ощущение «жизни в пустой Вселенной, представлявшейся [ему] механизмом». Многим Вселенная после Дарвина казалась гнетущей, хаотичной и бессмысленной, но благодаря второму «обращению» молодой человек избежал подобных чувств и достиг «божественного ви´дения жизни и красоты». Свою роль сыграло «Изучение социологии» Герберта Спенсера, но главным источником вдохновения для него оказалась «Жизнь в природе» Джеймса Хинтона. После третьего прочтения мучительная проза Хинтона породила мысль, что Природа и после Дарвина осталась милостива; что многие вещи, которые обычно принято считать злом, на самом деле суть благо и что добродетели следует искать скорее в причинах, побуждающих человека действовать, нежели в последствиях его действий. Это привело к поразительному выводу: «Люби и делай, что хочешь». Будущий «гений» станет не «отрицателем», а тем, "кто находит новый и более простой путь, на который может ступить каждый. Он лишь является точкой наименьшего сопротивления, с помощью которой Природа проникает в жизнь человека«[2]. Это вызвало у молодого человека «страстное желание благотворно воздействовать на человеческие страдания и невежественность» и осознание, что особенного внимания заслуживают сексуальные несчастья человечества. Любопытно, что усвоенные им откровенный атеизм Спенсера и «божественное ви´дение» Хинтона не мешали ему рассматривать возможность церковной карьеры и выражаться в евангельском духе. Год спустя он писал своей сестре Луи: «Как это справедливо и естественно <...>, что мы должны отдавать себя Тому, Который отдал Себя нам, Который отдал Свою жизнь, больше даже, чем Свою смерть, — человечеству» [Ellis]. Тем не менее он решил, что лучше выполнит свое предназначение, изучая медицину. Однако подчеркивал при этом, что «никогда не станет медиком» [Ellis]. Медицинское образование было лишь средством для достижения более высокой цели. Первый шаг был ясен — он вернется в Лондон и поступит в медицинский колледж. Со стороны этот план любому показался бы неосуществимым, поскольку он не располагал ни деньгами, ни требующимися познаниями.
Этого молодого человека звали Хэвлок Эллис, и его дальнейшая интеллектуальная карьера была во всех отношениях значительной. К моменту смерти в 1939 году он был известен как автор «Исследований по психологии пола» — одной из великих «запрещенных» книг первой половины ХХ века наряду с «Улиссом» и «Любовником леди Чаттерли», не изданной в Великобритании, однако многими прочитанной и всем известной. Выдающиеся личности, чьи пути были намного более гладкими, чем его собственный, — такие, как Бертран Рассел, — хвалили его как человека, обладающего и проницательностью, и мужеством, чтобы противостоять невежеству и страданиям, вызываемым викторианскими запретами[3]. Знаменитые феминистки — Маргарет Сэнгер, Мэри Стоупс, Оливия Шрейнер — признавали его одним из великих основоположников эмансипации женщин. Он прославился по всему миру, но в особенности в США, где его имя по-прежнему с уважением упоминается в связи с развитием сексологии как науки. Г.Л. Менкен считал Эллиса "самым цивилизованным англичанином его поколения <...>, личностью мирового масштаба, превосходящей свой народ и свою эпоху«[4].
Вернувшись в Лондон в 1879 году, он оказался в среде, идеально отвечающей его амбициям и талантам, в мире, где его смутные чаяния облегчения человеческой участи, нежелание сдерживать что-то личное на письме, даже образование, полученное в основном самостоятельно, представлялись скорее ценными качествами, чем недостатками. Не стоит забывать и о присущих ему способностях — Эллис усваивал знания так, что мало кто мог бы за ним угнаться. В круг его чтения входили книги из разных областей и на разных языках. Он быстро приобрел навыки профессионального владения французским, немецким, итальянским и испанским. Первые десять лет по возвращении в Лондон он много работал, поскольку помимо самоутверждения в прогрессивных интеллектуальных кругах ему приходилось посвящать время трудному обучению медицине. Однако, несмотря на его трудолюбие, сложно представить, как бы ему удалось достичь успеха в другом месте или в другое время.
Но даже и так Эллису требовалось какое-то начало. Замкнутый по натуре, в письмах он отличался смелостью. Его увлечение Хинтоном навело на мысль о единственной возможной связи. Он написал вдове Хинтона, выразив живой интерес к его работам и высказав мнение, что Эллис Хопкинс в недавно изданной книге «Жизнь и письма Джеймса Хинтона» недооценивает ее героя. Похвалу молодого человека приняли с благодарностью, поскольку кончина Хинтона была внезапной и болезненной: он взялся за грандиозный утопический проект, быстро обернувшийся бедой, разрушившей его состояние и ускорившей его смерть. Вдова согласилась, что сдержанная похвала Хопкинс не соответствовала подлинному величию покойного. Она сообщила Эллису о множестве не приведенных в порядок сочинений и неотредактированных рукописей, которые могли бы восстановить репутацию Хинтона. В радикальных кругах пошли тревожные слухи, что Хинтон со своим постулатом «люби и делай, что хочешь», не ограничивался теорией. Среди перешептываний звучало страшное слово «полигамия». Лондонские радикалы могли провозглашать идею сексуальной свободы, но на деле отшатывались от нее в ужасе[5]. В подобных обстоятельствах искренняя поддержка нового, полного энтузиазма ученика была воспринята с радостью, и он был принят в круг Хинтона. Эллис разобрал бумаги, подготовил к публикации «Нарушителя закона», написав к нему предисловие [Hinton 1884], и издал несколько статей о Хинтоне. В благодарность за это свояченица Хинтона одолжила ему двести фунтов, которых вместе с небольшим наследством от его матери хватило на то, чтобы оплатить обучение Эллиса в медицинской школе при больнице Cв. Фомы. Несмотря на отсутствие у него необходимого свидетельства об образовании, в больнице Cв. Фомы согласились принять его на основании документов о сдаче экзаменов в Сиднейском университете. Так была пройдена первая ступень этого невероятного пути.
Публикация статьи «Джеймс Хинтон как религиозный мыслитель» в «Modern Thought» ввела Эллиса в мир «толстых журналов» [Ellis 1881]. Этот журнал, на страницах которого впервые в Англии был опубликован Ибсен, вскоре прекратил существование, но это не остановило его редактора Джона Фаулджера, основавшего издание «To-day», для которого Эллис впоследствии также будет писать. Джон Чэпмен, издатель известного журнала «Westminster Review», обратил внимание на молодого автора, который мог бы обновить потускневший облик «Review». По воспоминаниям Артура Саймонса, Эллис писал о теологии. Он действительно написал для Чэпмена около 50 рецензий на такого рода работы, но, кроме того, в 1883 году использовал журнал, чтобы опубликовать работу «Романы Томаса Харди». Чэпмен, как и многие издатели такого рода, не всегда мог платить авторам, понимая, что необходимость добиться известности значила для них не меньше, чем необходимость заработать на жизнь. Эссе Эллиса, где он смело отзывался с похвалой о «реалистичности» изображения женщин у Харди, которые не показаны ни хорошими, ни плохими, вызвало одобрительную реакцию самого автора.
Эллис привлек внимание Генри Визетелли, радикального издателя, специализировавшегося на произведениях на грани благопристойности. Последний, в частности, опубликовал «Госпожу Бовари» в переводе Элеоноры Маркс. Он согласился поддержать публикацию Эллисом «Русалочьих серий» («Mermaid Series») — изданий драматургов-елизаветинцев "без купюр«[6]. Некоторые пьесы удалось выпустить, но это начинание приостановилось, когда Визетелли предъявили иск за публикацию перевода романа Золя. Из коммерческих соображений Визетелли потребовал, чтобы Эллис привлек к елизаветинскому проекту хорошо известных авторов, и таким образом у Эллиса завязалось общение с Алджерноном Чарльзом Суинбёрном, Эдмундом Госсом, Эрнестом Рисом, Артуром Саймонсом и Дж.А. Саймондсом — последние два затем сыграли решающую роль в развитии его карьеры. В 1884 году, обладая уже некоторым авторитетом, он опубликовал работу «Мысль позднего Хинтона» в уважаемом психологическом журнале «Mind».
В 1881 году Эллис оказался вовлечен в дискуссии об основании Прогрессивной ассоциации, впоследствии ставшей важным местом собрания лондонских прогрессистов. Как потом вспоминали участники, он говорил хорошо, хотя и мало, и занимал место за литературным столом. Познакомился он и с Томасом Дэвидсоном, в то время одержимым созданием «Содружества новой жизни», которая задумывалась как колония просвещенных, где они жили бы в соответствии со своими идеалами. Эллис, спокойный, но упрямый, поссорился с Дэвидсоном из-за того, что последний настаивал на необходимости метафизического обоснования их деятельности, хотя при этом Эллис поддерживал идею сообщества в менее требовательной форме. Эдит Лис, его будущая жена, всячески помогала ограниченному эксперименту в духе «Новой жизни» в квартире на Доути-стрит в Лондоне[7].
В 1884 году он написал «Ральфу Айрону», автору «Истории африканской фермы», эмоционального повествования о борьбе за самоутверждение в тяжелых условиях южноафриканской саванны. Обнаружилось, что написала ее на самом деле молодая женщина, Оливия Шрейнер. Их отношения развивались быстро, у Шрейнер и Эллиса оказалось много общего: уединенные места, где они открыли собственное подлинное «я»; чувство устрашающей, но мягкой силы Природы; способность энергично отзываться на идеи, в особенности идеи Герберта Спенсера, и общее стремление сделать мир лучше. Какое-то время казалось, что возможна любовная связь. Эта возможность быстро померкла, однако они остались близкими друзьями. Позже Шрейнер стала питать отвращение к учению Хинтона, но продолжала симпатизировать Эллису и помогала поддерживать необходимое ему общение с прогрессивным Лондоном.
Хотя участие Эллиса в этом карнавале радикалов ограничивалось его склонностью к уединению, волнующее чувство причастности к движению явно доставляло ему удовольствие. В то время многих опьяняло ощущение молодости, независимости и столичной жизни; поднималась волна перемен, сметавшая все на своем пути. Как позже вспоминал Эрнест Рис, в его приключениях молодого прогрессиста «главным персонажем был Лондон»: «черной зимой» 1885 года «мрачный вид города вполне мог настроить новобранцев на мысли о революции»: «Они, точнее, мы — поскольку я был одним из них — читали некоторые весьма побуждающие к размышлениям книги, в том числе „Песни перед восходом солнца“ Суинбёрна, „Космическую эмоцию“ У.К. Клиффорда, „Трагических комедиантов“ Мередита, „Листья травы“ Уолта Уитмена и „Прогресс и бедность“ Генри Джорджа» [Rhys 1931: 2]. «Христос в современной жизни» Стопфорда Брука и «История африканской фермы» также, по утверждению Риса, входили в круг необходимого чтения, однако «именно хлопнувшая дверь в „Кукольном доме“ Ибсена побудила женщин задуматься о своей эмансипации». После первого представления в Лондоне
некоторые из нас собрались у театра, едва дыша от восторга. Там были Оливия Шрейнер и поэтесса Долли Рэдфорд, доктор Элис Корторн, Гонория Брук (старшая дочь Стопфорда Брука), миссис Холман Хант, Элеонора Маркс. Мы никак не могли угомониться и спорили горячо, почти с яростью. Это был или конец мира, или начало нового мира для женщин [Rhys 1931: 46].
«Поистине никогда, — писал Холбрук Джексон, — не наступало еще такого времени, когда молодые были бы так молоды, а старики так стары» [Jackson 1913]. Гранта Аллена, хотя он и был несколько старше, не меньше других переполнял дух юношеского бунтарства[8]. Аллен здесь интересен в том плане, что со всей полнотой выразил то, о чем другие говорили в более мягкой форме. Он был успешным представителем «новой журналистики» и активно откликался на бушующие вокруг новые силы. Он писал на совершенно разные темы: дарвинизм, «кельтское возрождение», социальный вопрос, новое профсоюзное движение, новая литература, новая политика и — прежде всего — «новая женщина». Наибольший успех Аллену принес роман «Женщина, которая смогла» — история идеальной «новой женщины». Она сменила корсеты на свободные платья и сандалии, а ее дом стал образцом эстетики Движения искусств и ремесел. Она захотела иметь ребенка от своего любовника, но не желала жить с ним, подчиняясь «навязанному мужчиной патриархату» [Allen 2004][9]. Независимость новых женщин от отцов и мужей должно было обеспечить благосклонное государство [Allen 1894: 181]. «Ваш социалист, — утверждал Аллен, — подлинный и единственный индивидуалист» [Allen 1894: 195]. Таких же взглядов придерживалась и шведская феминистка Эллен Кей, с которой Эллису довелось работать: детей у женщины должно быть мало, желательно — всего один ребенок, и этот ребенок должен стать для нее произведением искусства [Key 1909].
Аллен представлял свои разнообразные источники вдохновения как динамическое целое, отсылая к новой эпохе, когда индивидуальные желания растворятся в общем благе. «Социальный вопрос» для него представлял собой конфликт не между богатыми и бедными, а между «эгоистичными имущими, с одной стороны, и неэгоистичными имущими, которые бы хотели сделать что-то для неимущих, — с другой» [Allen 1894: 59–60]. Убеждение, что все хорошее должно исходить от альтруистичной элиты, пронизывало все прогрессистские дискуссии. Бедные для них никогда не являлись самостоятельными двигателями прогресса. Как заметил Хьюберт Блэнд, один из членов Фабианского общества, «мятеж голодных заканчивается в пекарне» [Mackenzie, Mackenzie 1977]. Аллен также настаивал на единстве эстетики и политики: «Стоит лишь взглянуть на список членов Общества искусств и ремесел, как станет ясно, сколь многие из этих утонченных дизайнеров хорошо известны как передовые политические мыслители» [Allen 1891: 273]. В плане образования Аллен отстаивал идею ничем не стесненного развития личности. «Какое несчастье, — сетовал он, — что обучение наших мальчиков должно мешать их образованию» [Allen 1894: 129][10].
Джордж Мур в провокационных «Признаниях молодого человека», впервые изданных в 1886 году, также отвергал институциональное обучение в пользу естественного развития способностей, по крайней мере «для одаренного человека». Книги выбирались по эгоистическому принципу: «Я никогда не мог заинтересоваться книгой, если она не давала именно той пищи, которой в это время требовал мой ум» [Moore 1904: 34][11]. Мур явно занимал позицию эстета, однако он вышел за пределы прогрессивного лондонского общества, активно поддерживая Эллиса, когда первый том его «Исследований по психологии пола» привлек внимание лондонской полиции.
Мур, как нетрудно догадаться, утратил христианскую веру и, как это обычно бывало, не нашел утешения в разуме. Тогда ему открылась «божественность тела», и он понял, что ему «больше не надо страдать» [Moore 1904: 69]. Вновь созданное им язычество находило какую-то отдушину в грубой витальности лондонской городской жизни, особенно в мюзик-холлах, однако вскоре он отбыл в Париж в поисках «человеческих радостей на континенте». Париж давал возможность инкогнито изучать собственные двойственные наклонности. Один вечер можно было провести в трущобах на улице Гёте среди воров и взломщиков, а другой — в высшем свете, «обедая с герцогиней или принцессой на Елисейских Полях». Мур говорил, что под влиянием Готье он потерял «веру в человечество, жалость к бедным, ненависть к несправедливости» [Moore 1904: 61]. Форма была реальна, а остальное лишь отвлекало внимание. У него вызывала ярость «грошовая бумага, которую можно купить повсюду, [на которой] отпечатано семь или восемь столбцов мерзости», и он оплакивал наказание, обрушивающееся на голову тех, кто, подобно ему, оказался невольным современником «этого подлого, отвратительного, лицемерного столетия», выхолащивая свои лучшие творения, чтобы приспособить их к буржуазному ханжеству [Moore 1904: 65].
В работе «Новый дух» Эллис кратко объяснил, почему он писал о сексуальности: «Для чего ограждать сладостное дыхание науки от этой проблемы?» [Ellis 1890: 127]. Его обсуждение с Дж.А. Саймондсом — неизбежно происходившее в переписке — их совместной работы над исследованиями гомосексуальности, или «сексуальной инверсии», как они ее называли, дает более четкое представление о намерениях Эллиса. Он уже знал Саймондса по «Русалочьим сериям». Тот был ученым-классиком, получившим образование в Оксфорде и располагавшим личным доходом, — фигурой, нетипичной для этой компании. Оба сознавали препятствие: писать о сексуальности означало подвергаться риску судебных преследований, тем более если речь шла о сексуальности, не оправданной деторождением. Саймондс хотел воспользоваться отсылкой к античности, эвфемизмом «греческой свободы», известным среди гомосексуалов из высшего света и достаточно возвышенным, чтобы ускользнуть от внимания полиции. Эллис бы не согласился на это. Он не стремился навлечь на себя преследования и впоследствии использовал свой статус врача, чтобы обойти закон, но хотел показать гомосексуальность такой, какой она была у мужчин и женщин его времени. В центре исследования должны были быть конкретные случаи. При этом подразумевалось, что они являлись не результатами медицинских консультаций, а случайным образом собранными «признаниями» людей, с которыми он или Саймондс были знакомы. Замысел состоял в том, чтобы представить «инверсию» как относительно распространенное явление, никоим образом не являющееся несовместимым с обыкновенными привычками и вполне касающееся знакомых читателю людей. Эдвард Карпентер, активист, выступавший в поддержку гомосексуалов, одобрил позицию Эллиса и с осуждением отозвался об «эротическом сентиментализме, заметном в последних работах Саймондса»[12]. В конечном счете это начинание не избежало судебных преследований. И вновь именно издатель — занимающийся пиратством субъект по фамилии Бесборо — способствовал возбуждению дела. Была собрана комиссия в защиту ответчика, но Эллис выбрал линию наименьшего сопротивления. Он отказался от публикации книги, возможно, полагая, что политическое заявление сделано, а остальное довершат зарубежные издания.
Странное чувство предназначения, инстинктивное ощущение собственной правоты, двигавшее этими молодыми радикалами, никогда не считалось чисто национальным явлением. Творчество фламандского поэта Эмиля Верхарна, писавшего по-французски, было в Лондоне хорошо известно и вызывало восхищение. Ему позже будет посвящена хвалебная статья в журнале Саймонса «Savoy». Насколько Верхарн с его возвышенным, псевдорелигиозным пониманием миссии оказался созвучен лондонским прогрессистам, прекрасно отражено в лестном отзыве Стефана Цвейга:
Перестав оглядываться назад, он посмотрел вперед. Он чувствует, вполне в духе эволюции, в духе Ницше, что наше поколение высоко поднялось надо всем прошедшим, что оно вершина всего прошедшего и переломный момент на пути к будущему. Ведь любое поколение становится великим лишь благодаря людям, которые не разочаровываются в нем, становится великим лишь благодаря поэтам, лишь благодаря тем, кто движет страну, веря во власть ее величия. «Они возвеличили свой век». Они изобразили его не с точки зрения кого-то другого, но изнутри собственного величия [Zweig 1914].
Цвейг справедливо отмечает, что того, что интеллектуалы рубежа веков подразумевали под переменами, скептики никогда бы не поняли. Сомневающиеся признавали наличие перемен, но видели другую и — в сравнении с этим — банальную картину. Если мы, например, откроем книгу Т.Х. Эскотта «Социальные изменения Викторианской эпохи», то найдем в ней совсем иную интерпретацию [Escott 1897]. Эскотт, редактор «New Century Review», предлагал обзор изменений в английской социальной жизни [Escott 1897: 203]. Жизнь провинциального среднего класса стала более публичной: соревнования по теннису, танцевальные вечера с предварительной записью, походы в театр нарушили замкнутость домашнего круга. Христианские идеалисты на свой страх и риск устремились в трущобы и стали защитниками бедных. Научные идеи процветали; даже в палате общин классическая логика сменилась научной. Для Эскотта представителями нового мироощущения среди писателей были Карлейль, Рёскин, Теннисон, Браунинг, Мэтью Арнольд. Единственным автором, которого признавали и Эскотт, и прогрессисты, оказался боевитый социалист-священник Стопфорд Брук [Escott 1897: 379]. Эскотт, резко контрастируя с прогрессистами и их негодованием по поводу «восьми столбцов мерзости», полагал, что распространение популярной прессы «превращает замкнувшегося в четырех стенах британца» в «любознательного <...> гражданина мира» [Escott 1897: 195]. Однако он видел в переменах хорошо знакомый виток, для него они представляли собой лишь «новое сочетание старых элементов» [Escott 1897: 409].
Политик Джеймс Брайс, считавший конец века периодом торжества либерализма в его понимании, попытался наладить отношения с «духом смятения, тревоги, неудовлетворенности миром, каким его видит это поколение» [Bryce 1891]. Он твердо верил, что великие либеральные реформы XIX века — такие, как расширение избирательного права, узаконение свободы мысли, слова и вероисповедания, а также «права каждой нации образовывать обособленное политическое сообщество», — открыли новую эру. Причину существующего недовольства он видел лишь в том, что преимущества пока неочевидны; как только они будут налицо, «тревожные и смутные, напряженные и даже серьезные» настроения рассеются. Ни Эскотта, ни Брайса «новый дух» никогда не пьянил.
Отношение Эллиса к викторианским реформаторам во многом перекликалось с отношением Брайса. В «Размышлениях» (1898) он высказал мысль, что им отчасти можно сочувствовать, но лишь в определенной мере: «Мы можем отметить, какими замечательными людьми были на самом деле эти скромные, запачканные копотью рабочие». Однако «все меняется, когда эти еще не умытые труженики бушуют в полупьяном ликовании, празднуя радости своей маленькой эпохи в полной уверенности, что никогда от века не существовало подобного времени и подобных людей. Здесь мы можем остановиться» [Ellis 1898: 8]. Эллис подразумевал, что традиционная политика не располагала ответами на интересующие его вопросы. Избирательное право так же мало волновало его, как и отмеченное Эскоттом ослабление викторианских корсетов буржуазного общества. Викторианская эпоха, уродливая со всех точек зрения, сгнила до самых корней, и задачей «нового духа» были не реформы, а замещение.
Эллис, который, я полагаю, мог бы безупречно описать это движение, а может быть, даже дать ему точную характеристику, прекрасно понимал, что оно укоренено в столичной жизни. В частности, он сознавал двусмысленность своих представлений о проституции. С одной стороны, составляла часть бурной городской жизни, придавая ей остроту и вызывая чувственные фантазии; и в то же время в не меньшей степени она служила обвинением лицемерной викторианской респектабельности. Эллис писал: "Хинтон говорил (и, думаю, он прав), что невозможно избавиться от проституции, оставив все остальное как есть«[13]. Шоу полагал, что «мораль среднего класса» зиждется лишь на деньгах [Shaw 1949: 114]; в его «неприятной» пьесе «Профессия миссис Уоррен» звучала мысль, что у проституции и законного брака одинаковая нравственная подоплека. Эдвард Карпентер совершенно справедливо назвал эту буржуазную добродетель притворством. В работе «К демократии» он видит себя среди «бесцельной хорошо одетой толпы», выходящей из церкви, и перед глазами у него встают «нагие и отверженные», нищета и грязь, на которых строится респектабельность [Carpenter 1905: 115–118].
В эссе «Новый дух», своем гимне эпохе, Эллис выразил общую сущность различных устремлений рубежа веков:
Странно: люди стремятся стать — или кажутся — атеистами, агностиками, циниками, пессимистами; причиной всему этому — религия. Мы можем увидеть ее в могучем энтузиазме Дидро, в страстных возгласах Гейне, в огромной вере Ибсена в будущее, в столь же огромной вере Уитмена в настоящее. То же мы видим в музыкальных пьесах Вагнера, в трогательном доверии Золя к формулировкам, в поклонении Морриса идеальному прошлому, в надежде любого социалиста, мечтающего о возвращении той варварской поры, когда каждый человек был равно сыт, одет и обеспечен жильем. Как мне объяснить для себя эти многочисленные и разнообразные религиозные элементы жизни? [Ellis 1890: 228][14].
Судьбоносный миг близился: «Старое уходит; не только старые идеи — даже оставляемое ими сожаление умерло, пока мы на ощупь формулируем свои новые идеалы» [Ellis 1890: 33]. Перечисляемые Эллисом фигуры выбраны тщательно: например, Уитмен «впустил свежий поток силы Природы в человеческую жизнь» и указал путь к воссоединению «человеческих инстинктов в их целостности» [Ellis 1890: 132]. Ибсен дал «ту самую маленькую алмазную грань искренности и мощный, как у Тора, молот своего мастерства». В Толстом воплотилась «мощная стихийная сила, медленно и упорно пробивающаяся к свету» [Ellis 1890: 33]. Дидро показал, как с помощью науки можно вылечить социальные и политические заболевания. Гейне приоткрыл «гармонию плоти и духа» [Ellis 1890: 67].
Говоря о «социальном вопросе», Эллис считал бедность причиной, но никак не движущей силой освобождения бедных. Поэтому демократия представляла собой неразрешимую проблему: «Когда-то считалось, что мы ни в коем случае не должны предоставлять право голоса каждому взрослому — вне сумасшедшего дома и, пожалуй, тюрьмы». Публика показала, что «способна подражать любому человеку, достаточно умному, чтобы деспотически воздействовать на нее». Эллис, как и многие поколения прогрессистов, видел корень всех зол в плохом образовании. Школы были устроены так, что выпускали лишь «очень посредственных служащих». Демократии можно было бы доверять лишь при условии, если бы существовали, «с одной стороны, обширное и многогранное образование, а с другой — разумная организация жизни» [Ellis 1890: 15]. По-видимому, это означало: если бы люди смотрели на мир так, как Эллис, и если бы дела экономического и социального обустройства были предоставлены тем, кто обладает достаточной компетентностью в этих областях.
Хотя термин «рубеж веков» — «fin de siècle» не поддается точному определению, у него есть особенности, представляющиеся несовместимыми с апатией и декадансом, которые обычно ассоциируются с этим понятием. Ниже я рассмотрю общие вопросы единства и целостности этого движения, например был ли ярый индивидуализм совместим с коллективностью; но здесь я буду продолжать следовать за Эллисом: если до 1890 года его карьера развивалась в более серьезном русле, то в следующее десятилетие возник уклон в сторону декаданса.
С 1890 года Эллиса связывали отношения близкой дружбы и сотрудничества с Артуром Саймонсом, которого наряду с его единомышленниками Эрнестом Доусоном и Обри Бердсли принято считать олицетворением английского декаданса рубежа веков. Бóльшую часть этого периода Эллис снимал комнату в квартире Саймонса в Темпле. Когда в 1896 году Саймонс начал издавать «Savoy», Эллис активно участвовал в каждом выпуске, кроме последнего, над которым Саймонс работал единолично. Их объединяла любовь к жизни городских низов, к мюзик-холлам, пользовавшимся в то время дурной славой как места, где принимали клиентов, и к укрытиям для кебменов, где городские бродяги смаковали последние остатки ночных развлечений. Они вместе ездили на континент, большей частью в Париж, но также в Рим и Москву. Главной целью таких визитов были встречи с легендарными литераторами. Им удалось встретиться с Верленом, Реми де Гурмоном, Эдмоном де Гонкуром, д’Аннунцио. В Москве они пытались, но не смогли увидеть Толстого. И Эллису, и Саймонсу такое общение доставляло удовольствие, а эллисовское отношение к декадансу ясно выражено в статье о Гюисмансе, опубликованной им в «Savoy» в 1896 году. Однако характерно то обстоятельство, что в Париже он воспользовался возможностью побывать на лекции знаменитого французского врача Шарко, а в Москве посетил международный медицинский конгресс.
Приведенная иллюстрация выразительнее слов свидетельствует, насколько Эллис и Саймонс были проникнуты духом места и времени. Здесь мы видим ту позу, то отражение раннего осознания себя, которое так раздражало противников декаданса, таких, как Макс Нордау.
Путь Саймонса во многих отношениях повторял путь Эллиса. Он тоже был чужаком, полагавшимся на свой ум, свои способности и любое покровительство, какое он мог встретить. В этом последнем отношении ему повезло больше, чем Эллису. Написанное в юности письмо к «мэтру», эстету эстетов Уолтеру Пейтеру вылилось в дружбу и значительную совместную интеллектуальную работу. Саймонс стал известен как английский критик, писавший о передовой континентальной — прежде всего французской — литературе. В 1893 году он организовал для Верлена тур по Англии и в тот же год выпустил большую книгу эссе «Декадентское движение в литературе», за которой в 1899-м последовала книга «Символистское движение в литературе». Хотя ни декаданс, ни символизм не поддавались точному определению, эти работы знакомили читателя с тем новым и интересным, что происходило по ту сторону Ла-Манша. Саймонс опубликовал множество очерков, посвященных авторам рубежа веков, включая Бодлера, и именно благодаря ему английские читатели заинтересовались Эмилем Верхарном. Литературные эссе Саймонса, особенно серия «Лондонские ночи», чем-то похожи на мистические городские зарисовки Верхарна и «Парижские арабески» Гюисманса. Саймонс воспевал ночь в городе подобно Уистлеру, который своими ночными пейзажами показал прежде незамечаемую красоту. Декорациями служили мюзик-холлы, театральные подъезды; их героини — танцовщицы и : «На улице танцует Нора, чаруя сумерек приход» [Symons 1896]. Знакомя читателей со стихами своего друга Эрнеста Доусона, Саймонс задавал образец идеального художника рубежа веков, поэта по существу своему, а не просто того, кто пишет стихи; склонного к резким перепадам настроения, подверженного приступам пьяного разгула в беднейших трущобах и, главное, умирающего прежде, чем успело иссякнуть его вдохновение.
Саймонс претендовал на известность в первую очередь как издатель недолговечного «Savoy», выражавшего сущность движения. Сделанное им в первом выпуске заявление, что принцип его редакторской политики — отбирать произведения, принадлежащие к «возможно большему числу школ», было крайне далеко от действительности, поскольку здесь были представлены работы членов того же кружка: эссе Эллиса, рисунки Обри Бердсли, творчество Йейтса, Конрада и Эдмунда Госса. В восьмом и последнем номере Саймонс наиболее открыто высказал свою точку зрения. Его ошибка, сетовал он, в том, что он переоценил своих читателей, ведь «искусство не может обращаться к массам». Это не должно повторяться: «Имею удовольствие заявить, что следующим нашим начинанием мы не станем пытаться завоевать популярность <...>. У нас появится возможность обращаться к тому узкому кругу читателей, которому интересно то же, что и нам, которому нужно искусство — просто ради самого искусства». В этом последнем выпуске, над которым он работал почти в одиночку, было опубликовано хвалебное эссе о его учителе Патере, перевод Малларме, рассказ, стихотворение и очерк о путешествии на остров Арран. Основной жанровой особенностью здесь можно назвать принцип, противоположный тому, что в предшествующем столетии усвоил доктор Джонсон во время путешествия к Западным островам. Если Джонсон искал подвоха, то эти авторы были сама доверчивость, наслаждаясь мистическими творениями аборигенов, погружаясь в глубины сообщества, без сомнений принимая мир фей и гоблинов и прославляя образ жизни, которого они сами бы не вынесли и неделю.
Свидетельствовало ли сближение Эллиса с Саймонсом о перемене курса? Был ли упадок совместим с его прежними идеалами? Если мы заглянем в «Размышления» 1898 года, на которые продуктивно посмотреть как на переиздание «Нового духа», то обнаружим некоторую смену акцентов. В предисловии в типичном для «искусства ради искусства» ключе отрицается право тех, кто сам не является художником, рассуждать об искусстве, а тем более подвергать его цензуре[15]. Различия между выбранными автором героями: Ницше, Гюисмансом, Казановой, Золя, св. Франциском — кажутся несущественными в том отношении, что в каждом из них некогда видели носителя просвещения. Все упомянутые здесь прогрессисты были поклонниками Ницше: Джордж Мур, Шоу, Йейтс, Саймонс [Thatcher 1970: 132]. Эллиса в нем также многое восхищало: превосходство эстетики над интеллектуальной культурой [Ellis 1898: 31], возрождение «греческой идеи дионисийства как ключа к мистерии жизни» и утверждение, что философа должны заботить основные составляющие «нормальной жизни». Больше всего Эллиса восхищало в Ницше «ликующее главенство жизни над смертью и переменчивостью, подлинное бессмертие в произведении потомства, в тайнах сексуальности» [Ellis 1898: 40]. Вероятно, индивидуализм Эллиса усилился, и он с восторгом цитировал эссе Ницше о Шопенгауэре: «В глубине души каждый человек знает, что может прожить в мире лишь одну-единственную жизнь и что никогда больше подобный странный случай не соберет вместе те разнообразные элементы, из которых он составлен; он знает это, но гонит от себя, словно дурную мысль» [Ellis 1898: 21]. Однако здесь перед нами скорее оттачивание стиля, чем какая-то более глубокая перемена. Некоторые предположения об изменении вектора можно сделать, читая суждения Эллиса о Гюисмансе.
Наиболее значимым произведением Гюисманса Эллис считал роман «Наоборот», в деталях представляющий его эстетические воззрения. Однако Эллис указывает на то, что декаданс — эстетика, а не мораль, что и его следует понимать как разновидность классического стиля: «Классическая селедка не должна приписывать себе моральное превосходство перед декадентской копченой сельдью» [Ellis 1898: 186]. Декаданс, по мнению Эллиса, представляет собой искусство в его предельной зрелости. Он приводит слова Бодлера о «фосфоресцирующем гниении». Возможно, Эллису не хотелось обсуждать более тревожные черты декаданса, который «ступал на любую опьяняющую тропу, ведущую в любую невероятную запредельность», но, как заключал Эллис, «наш дом — Природа, и к этому все возвращается». Так или иначе, декадентов следовало поощрять, поскольку их способность раздражать сторонников статичного порядка не подлежала сомнению.
Если декаденты хотели сбить кого-то с толку, это получалось у них блестяще. Самым известным их оппонентом был Макс Нордау, чье «Вырожде-
ние», несмотря на наличие повторов и некоторую бессистемность, справедливо считается классикой. Хотя он сетовал на «ужасную нелепость этого понятия» [Nordau 1892: 1], его нападки в адрес декадентской культуры, опубликованные в 1892 году, вероятно, больше способствовали признанию ее как самостоятельного течения, чем работы кого-либо из ее сторонников. Нордау назвал ключевые фигуры, занимающиеся «возбуждением нервов и ослеплением чувств» поколения [Nordau 1892: 11]. Он осуждал «развратное искусство Золя», «поддельную религиозность» музыки Вагнера [Nordau 1892: 12], способность Ибсена «растревожить в народах их самые неприглядные глубины» [Nordau 1892: 7] и «животную чувственность» «нравственно нездорового» Уолта Уитмена [Nordau 1892: 230]. Если можно было бы оценить меру ответственности за эту мерзость, именно в Ницше Нордау видел «разносчика нравственной заразы» [Nordau 1892: 453], на нем лежала наиболее тяжкая вина. «Круг почитателей Ницше, — писал Нордау, — состоит из прирожденных преступников и простаков, опьяненных звучными словами» [Nordau 1892: 469]. Он знал, что первичным источником болезни был Париж — «эгоизм» Уайльда и искаженная мораль, в частности, во многом обязанная своим существованием Гюисмансу, — но границы так же мало мешали распространению этого течения, как если бы речь шла о заразе, к которой он так удачно его приравнял. Использование Нордау биологической терминологии не являлось метафорой; вырождение, с его точки зрения, было патологией, и, чтобы подтвердить это, он опирался на теории своего «дорогого и почитаемого учителя», Ломброзо.
Нордау заслуживает закрепившийся за ним статус, но его работа слишком хорошо известна, чтобы дальше ее комментировать. Основная функция его упоминания здесь — показать, что противники декадентства видели в нем ту же общность, что и его сторонники.
Я остановлюсь на малоизвестном британском противнике декадентов. Роберт Уильямс Бьюкенен принадлежал к тому же слою общества, что и большинство декадентских лидеров, оппонентом которых ему суждено было стать, и в карьере двигался по тому же ненадежному пути. Шотландец по происхождению, он получил образование в Высшей школе Глазго и Университете Глазго[16]. Литературные амбиции привели его вместе с его другом в Лондон. К семейным трудностям прибавилась смерть товарища от болезни, усугубившейся из-за обычной для литературного поденщика нищеты. Бьюкенен надеялся стать поэтом, но его изданным книгам, написанным в цветистом романтическом стиле, не удалось избавить его от постоянной нехватки средств. Неприятности и карьерные трудности отчасти можно объяснить раздражительностью, которую Бьюкенен проявлял как социальный критик, приобретя в этом качестве некоторую печальную известность. Как прогрессисты стремились оспорить текущее положение вещей, так он стремился защитить его. Его агрессивная манера проявилась уже в 1871 году, когда он под псевдонимом опубликовал в «Contemporary Review» статью с яростными нападками на Суинбёрна и Россетти под названием «Чувственная школа поэзии» [Buchanan 1871][17].
Бьюкенен поносил прогрессистских кумиров. Томас Хаксли, которого чтили как представителя Дарвина на земле, оказался у него «весьма заурядным типом ученого, воинственного и политически наклонного к отрицанию естественных прав человека» [Buchanan 1891: 21]. Он отвергал Харди на тех же основаниях, на которых Эллис отзывался о нем с похвалой: «Навязчивые идеи мистера Харди относительно молодых женщин вне зависимости от их положения и воспитания» были для Бьюкенена «грязной сексуальной патологией, выраженной на языке, который не имеет ничего общего с литературой». Золя «в своей крайней вульгарности» был лишь «посмешищем» [Buchanan 1891: 131]. Ницше пробудил в Бьюкенене поэта:
Юпитеров подкидыш, ты ярму
Готов служить кровавой колесницы
И петь осанну деспоту тому,
Кто не щадит, а только мстит и злится![18]
[Buchanan 2002]
Бьюкенену было отвратительно привычное бунтарство его оппонентов. В статье «Современная драма и ее незначительная критика» [Buchanan 1889a: 908–925] он возражал против характеристики, данной Уильямом Арчером Генри Ирвингу как «величайшему актеру современности», считая последнего не более чем «обыкновенным лицедеем, испорченным неразборчивыми похвалами и лестью». Бьюкенен не удовлетворялся тем, чтобы признать оценку Арчера делом предпочтения или вкуса; «грязь континентальных канализационных труб и сточных канав <...> засорила воды английской литературы, и литературный тиф поразил некоторых из сильнейших наших писателей» [Buchanan 1889a: 925]. В другой статье он оплакивал упадок «галантности», которую Эллис и Шрейнер воспринимали как отношение к женщине словно к слабоумной. Для «порядочного мужчины былых времен <...> женская чистота являлась непоколебимой святыней», а наличие проституток «свидетельствовало не столько о женской низости и подлости, сколько о мужской испорченности» [Buchanan 1889b: 353–372]. Однако теперь некоторые вроде «не имеющего совести Джорджа Мура», который копирует де Гонкуров, Золя, «несносного Готье» и отвратительную «Госпожу Бовари», готовы «бросить женщину под анатомический нож» [Buchanan 1889b: 354]. Генри Джеймс отделался легко: несмотря на его восхищение Тургеневым и Альфонсом Доде, его сочли всего лишь «глупым молодым человеком». Другое дело — де Мопассан, чей призыв к критическому релятивизму, основанный на идее, что любая теория является лишь обобщенным выражением характера, задающего вопросы самому себе, приводил Бьюкенена в отчаяние. Назначением искусства, сетовал он, стало «не устанавливать абсолютную истину, но описывать воздействие социальных явлений на органы самого автора», при том что, прибавлял Бьюкенен, «в первую очередь он думает о своих половых органах» [Buchanan 1889b: 363]. Уильям Арчер, один из наиболее отъявленных представителей тех, кто заслуживает порицания, в пантеоне Бьюкенена, перевел пьесу Ибсена «Привидения», — «ничего, кроме неприятного напоминания об обстоятельствах, известных каждому мыслящему человеку, так что в конце мысль остается там же, где была в начале». «Признания молодого человека» Джорджа Мура представляют собой «портрет отличающегося безверием поколения» [Buchanan 1889b: 369]. Он превратил мюзик-холл в «храм искусств» и «без обиняков проповедовал похоть» [Buchanan 1889b: 372]. Но Мур по крайней мере говорит открыто, «он откровенно сообщает нам о своей безнравственности и непорядочности и уверяет, что те, кто делает вид, что они другие, лицемерят» [Buchanan 1889b: 372]. Другие же стараются скрыть свою «органическую ненависть к общепринятой морали» за завесой искусства, которую Бьюкенен с негодованием срывает: «Неужели „Крейцерова соната“ и „Гедда Габлер“ своей популярностью обязаны художественным достоинствам? Они обязаны ею скорее приправе непристойности, которой авторы задумали их сдобрить». Больше всего Бьюкенен порицал господствующий «дух всезнания в отношении величайших вопросов жизни и мысли» [Buchanan 1889b: 355]. В действительности, уверял он, «в этой современной молодежи нет ни плоти, ни крови, ни энергии, ни мужественной силы» [Buchanan 1889b: 361].
Бьюкенен особенно интересен в этом контексте, поскольку оспаривал в декадентской культуре не только ее эстетические постулаты. В статье «Грядущий ужас» [Buchanan 1891][19]он высказал пылкое предупреждение о том, куда ведут эти новые тенденции. Новый социализм стремится «подавить свободу действий в плане взаимных соглашений и личной активности» и установить «слежку за всем происходящим в общественной и частной жизни». Новая юриспруденция проникает в частные дела, а ее полномочия расширяются за счет новой этики, «суровой и пуританской», стремящейся включить в сферу своего влияния «вопросы не только общественные, но также нравственные и личные». За всем этим стоит «новый культ науки, контролирующей рост и развитие видов, свободу и деятельность человечества с опорой на произвольные законы эмпиризма и материалистические открытия» [Buchanan 1891: 34–35]. Бьюкенен предупреждал, что «моральной или интеллектуальной аристократии следует бояться не меньше, чем политической» [Buchanan 1889b: 369].
Читая контраргументы Бьюкенена, невозможно отделаться от ощущения, что перед нами разочарованный человек, сторонник вышедшего из моды стиля, обреченный наблюдать успех тех, кто без усилий подхватывает новые мелодии. Однако некоторым его словам, хотя и сказанным невпопад, сейчас не откажешь в определенной проницательности. То, что он писал, например, о «новом культе науки» и ее стремлении вмешиваться в личную жизнь, могло бы в большей степени привлечь внимание, используй он термин «евгеника», введенный Фрэнсисом Гальтоном в 1883 году. Многих из тех, кто ассоциируется с культурой рубежа веков, можно назвать воодушевленными и некритичными сторонниками евгеники, прежде всего самого Эллиса. Вопрос, проявились ли темные стороны этого учения из-за его неправильного применения в дальнейшем или были изначально заложены в самой его сути, как считал Бьюкенен, выходит за рамки моей статьи[20]. В данном случае Бьюкенен заслуживает нашего внимания за то, что он разглядел общность между своими оппонентами. Он понял, что вызывающие восхищение люди, принимаемые позы, продвигаемые идеи не произвольны, а составляют часть единого нового учения. Он оказался на отшибе — они были на волне; но обе стороны интересовались одной и той же проблемой.
История, как нам известно, весьма избирательна. Я не помню, чтобы, когда в 1960-х годах в одном английском университете я впервые изучал период 1880–1900 годов, там фигурировали представленные здесь имена. Нас учили политической истории, а сборище феминисток, декадентов, эстетов, сексуальных реформаторов и вегетарианцев не имело отношения к политике. Моррис упоминался, но его эстетика занимала третьестепенное положение по сравнению с его работой для Социалистической лиги. Равно и историки-марксисты, а также сочувствующие им, захватившие преподавание истории в британских и американских университетах начиная с 1960-х, слабо интересовались этими фигурами. Во главе угла стояло отношение между капиталом и трудом, поэтому неизбежно получалось так, что те, чьи мысли и действия были связаны с этим предметом, признавались «политическим явлением», а остальные причислялись к старомодным или чудакам. Стэнли Пирсон писал, что британские социалисты рубежа веков предпринимали «путешествие от фантазии к политике». Пирсона интересовал в первую очередь раскол между членами вышеупомянутого «Содружества новой жизни», пристанища — наряду с социализмом — таких эксцентричных увлечений, как «рациональный костюм», вегетарианство, права животных, пацифизм, сексуальная реформа. Часть «Содружества» составила Фабианское общество, продвигавшее коллективизм посредством социальных исследований, написания брошюр и проникновения в основные политические партии. С точки зрения Пирсона, фабианцы таким образом вошли в политику, но плелись в хвосте, возясь с самосовершенствованием и этическими убеждениями, и продолжали вязнуть в фантазиях. Такой путь предполагал работу с множеством противоречивого материала, но не без затрат. Что, например, можно было сказать об Анни Безант? Ее следовало признать продвинутым членом Фабианского общества за ее участие в забастовке работниц спичечной фабрики в 1888 году, а также, возможно, за написанную совместно с У.Т. Стедом работу о проституции, но не за ее теософские верования или странный статус гуру индийского движения за независимость. Были ли эти вопросы в сознании Безант так же обособлены, как в сознании ее интерпретаторов-марксистов? К тому же многие, включая Карпентера и Эллиса, остались в «Содружестве», одновременно вступив и в ряды фабианцев. Карпентер так и не оставил приверженности «простой жизни», «рациональному костюму» и вегетарианству, но это не помешало ему стать культовой фигурой лейбористского движения. Шоу, интеллектуальный двигатель фабианского коллективизма, в свое время стал всемирно известным апологетом всего социалистического, оставаясь по-прежнему приверженцем вегетарианства и «рациональной» одежды.
История изменила вектор, и в последние десятилетия период рубежа веков с его разнообразными переменами стал все чаще привлекать внимание. Значимые современные проблемы, такие, как политические и социальные права женщин и сексуальных меньшинств, побудили историков обратиться к периоду, когда подобные вопросы были впервые поставлены в их современной форме. В дискуссию оказались вовлечены историки здравоохранения, социального обеспечения и образования, поскольку на эти годы пришлись зарождение общественно-ориентированных профессий и споры вокруг них. Историкам идей нашлось над чем подумать, в особенности в связи с проблемами индивидуализма и коллективизма. Убежденность Карпентера, что он является частью движения за социальные перемены, часто отступает на второй план по сравнению с его ролью лидера сексуальных меньшинств. Шрейнер нередко фигурирует просто как феминистка, вне контекста ее более широких интересов и связей. И в данном случае я полагаю, что все только выиграют, если мы попытаемся принять в расчет изначальное ощущение единства — присущее как самим индивидам, так и группам, внутри которых они действовали.
Анализ движения рубежа веков, очевидно, требует вдумчивости; причинно-следственные объяснения никогда не дадут адекватной картины. То, что казалось его активистам лишь частным случаем, стало в конце концов элементом реальности. Многие из тех, кто принимал участие в каком-либо из этих течений, сформулировали идеи, сквозь призму которых их впоследствии рассматривали. Здесь я предложил бы три объяснительных контекста: связь этого движения с новыми городами, бунт поколения как один из его элементов и его совпадение с быстрым развитием новых профессий в сфере образования, здравоохранения и социальной работы.
Большие города внушали беспокойство на протяжении всего XIX века, но в эти годы дискуссия изменила направление. Опасность и тайна сохранялись, содрогание от вглядывания в «бездну» ощущалось, пожалуй, даже еще сильнее, а сама она, в частности благодаря Мэйхью и Буту, рисовалась намного подробнее. Однако существовала и тайная надежда на возможность гедонизма. Как заметил Эллис, была частью волнующей атмосферы города, привлекая внимание как вуайериста, так и реформатора. Относительная анонимность городской жизни давала возможность прикоснуться к «жизни низов». Эскотт, как мы уже видели, отмечал нарушение домашних границ у среднего класса, в то время как быстрый рост занятости среди низшего среднего класса привлекал одиноких молодых людей в крупные города. У многих теперь образовался промежуток между отъездом из родительского дома и созданием собственной семьи, поэтому возникла необходимость и возможность новых типов социальных связей, образующих структуру «Софт сити» [Raban 1974]. Жизнь в городе предоставляет меньшинствам определенную гарантию безопасности, возможность общаться и даже жить с себе подобными. Кафе от Будапешта до Амстердама превращались в новые средоточия интеллектуальной жизни, места, где можно было примерить новые образы, не опасаясь осуждения или насмешек со стороны ближних. Кафе как места в первую очередь свободного общения, а не коммерческих переговоров, в Британии никогда не были столь же распространены, как на континенте, но молодые интеллектуалы научились стихийно организовывать социальное пространство.
Декадентскую культуру питали как тревоги, так и возможности городской жизни. Стефан Цвейг, размышляя о поэзии Эмиля Верхарна, писал о «зловещих очертаниях больших городов», где созидались «новая красота, новая вера и новый Бог» [Zweig 1914]. Социальные аналитики, такие, как Зиммель и Тённис, тоже боролись с этим новым порядком. Другие — Михельс, Ле Бон, Парето — приходили в отчаяние от его воздействия на политическую систему. Первопроходцы в области практических ответов на новый «социальный вопрос» — Джейн Аддамс в Чикаго, Беатриса Уэбб и Октавия Хилл в Лондоне — заложили основы новой дисциплины и новой профессии.
Во-вторых, я думаю, сложную культуру рубежа веков затруднительно понять без идеи поколения. Под поколением я имею в виду скорее сконструированный миф, а не биологическое понятие. Хотя это слово иногда используется для обозначения естественного цикла смены, здесь я вкладываю в него тот же смысл, какой мы видим в «Отцах и детях» Тургенева в образе Базарова, т.е. что отцы и дети, учителя и ученики вступают в неминуемое соперничество и молодые, чтобы выполнить свое предназначение, должны уничтожить старое. Этот телеологический принцип является сквозной и объединяющей для культуры рубежа веков темой. Отвергается устоявшееся, прославляется новое: новое искусство, новая драма, новые женщины, новый тред-юнионизм, новая политика; всему этому суждено было соединиться, чтобы породить новую жизнь нового века. Это помогает нам понять энергию и мощь движения — как его представители могли считать себя едиными, как они осмеливались говорить от имени изгоев и угнетенных, почему видели свою миссию в войне против старых идей и в борьбе за закрепленные за кем-то места. Кроме того, телеологическая концепция поколения дает нам возможность понять предпосылку, иначе вызывающую недоумение, что небольшой кружок может обладать исключительной прозорливостью — достаточной, чтобы изменить целую цивилизацию. Не случайно три самых сильных английских произведения, изображающих враждебность между поколениями, были написаны именно в этот период: «Признания молодого человека» Джорджа Мура, «Отец и сын» Эдмунда Госса и «Путем всея плоти» Сэмюэла Батлера[21].
«Поколение» — термин, необходимый, чтобы понять, почему одно отбиралось, а другое исключалось. Как заметил Бьюкенен, «Крейцерову сонату» Толстого ценили не за присущие ей литературные достоинства, а за то, что она разоблачала прогнившую сущность буржуазного брака. Для Шоу «квинтэссенцию ибсенизма» составляла возможность выявить лицемерие, скрывающееся под маской респектабельности: «Кукольный дом» показывал угнетенное положение замужней женщины, «Враг народа» — склонность капиталиста ставить выгоду выше общественного здоровья, «Привидения» — страшные последствия двойных стандартов буржуазной морали, требовавшей безупречности от жен, но позволявшей мужьям удовлетворять похоть с ми. Враждебное отношение публики к пьесам Ибсена вызывало у Шоу торжество: ниспровержение авторитетов было общественным долгом, «каждая ступень прогресса означает отринутый долг и попранную заповедь» [Shaw 1913: xviii][22].
Ницше почитали за предельное отвержение авторитетов. Его яростные нападки на христианство, избранная им дионисийская этика тела, «переоценка ценностей» — все указывало верное направление. Тогда, как и сейчас, радикалы были готовы закрыть глаза на те аспекты идей Ницше, которые могли повлечь за собой более неприятные последствия, — его умение оскорблять обладало слишком большой ценностью, чтобы идти по этому поводу на компромисс. То же самое можно сказать и о Дарвине. Разрушение им «устойчивой иерархии жизни» действительно привело христиан в замешательство, но разве оно не подорвало также теории о доброте Природы наподобие высказанных Алленом и Эллисом? Другие толкования прогрессистов звучат не менее странно — возьмем, например, Герберта Спенсера. Шрейнер рассказывала, какое влияние Спенсер оказал на нее: "Я всегда думаю, что, как христианство ворвалось в темный мир Римской империи, так подействовала на меня эта книга«[23]. Последующим поколениям трудно понять, как «Изучение социологии» может произвести перелом в мировоззрении. Даже оставляя в стороне педантичность автора, нельзя не заметить, что Спенсер яростно противится коллективистскому устройству государства. Но у него Эллис и Шрейнер могли найти релятивизм, а в его смеси деизма с позитивизмом — усмотреть намек на благосклонность Вселенной. Даже Уильям Джеймс считал, что Спенсер «освободил созерцательный ум» [James 1971][24]. На первом месте, вероятно, было отрицание Спенсером христианства. Беатриса Уэбб вспоминала, как он однажды воскресным утром, не удовлетворившись тем, чтобы просто отсутствовать в церкви, вышел на улицу и направился в сторону, противоположную той, куда шли прихожане. То обстоятельство, что Спенсер происходил из провинции и был самоучкой, возможно, тоже располагало к нему.
Наконец, в-третьих, полагаю, нам стоит задуматься о совпадении этого движения с формированием новых профессий в сферах образования, здравоохранения и социального обеспечения. Очевидно, что их появление открыло возможности для тысяч молодых мужчин и женщин. Не все впитали веяния нового духа, но такие профессии предоставляли тем, у кого были интеллектуальные амбиции, образование и определенную меру социальной и географической мобильности. Новый дух был учением, которое могло облагородить их труд и возвысить их роль до того, что их стало можно считать пришедшими на смену интеллектуальной элите. Они работали в областях, где надежды новой эпохи сталкивались с недоверием или откровенным противостоянием старой. Здесь мы видим начало споров, продолжающихся по сей день. Должны ли учителя содействовать просвещению или приучать к дисциплине? Должны ли социальные работники опекать бедных или выступать в их защиту? Также эти профессии, подразумевавшие работу женщин в непосредственном соседстве с мужчинами, создавали постоянный повод к обсуждению «женского вопроса» [Nottingham 2007].
Развитие государственного образования в этот период дало таким, как сын служанки и лавочника-неудачника Дж.Г. Уэллс, возможность учиться и мучительными усилиями, шаг за шагом прийти в Королевский колледж Лондона[25]. Школьные учителя в своей округе нередко считались почетными гражданами. Один из них, А.Р. Оридж, предпринял попытку принести декадентство в провинцию. В 1903 году он основал в Лидсе «культурно-реформаторское движение <...>, руководствовавшееся прежде всего эстетическими мотивами», чтобы «реформировать вкус в искусстве, манерах, мышлении и ведении дискуссии» на севере Англии [Mairet 1936: 19]. Такие выдающиеся прогрессивные литераторы, как Карпентер и Шоу, приходили побеседовать в его Клуб искусств. Здесь объединялись искусство и политика: «Эстетическая революция должна была постепенно породить социальную силу, достаточную для уничтожения главного зла современности — плутократии» [Mairet 1936: 22]. Устраивались вегетарианские обеды. Идеи Ницше и Ибсена «пропагандировались со смесью эстетизма, этической серьезности и эгоистического легкомыслия». В Клубе развилось Фабианское течение [Mairet 1936: 25]. Шоу отзывался об Оридже как о «смельчаке» в войлочной шляпе, презирающем условности. Возможно, как раз под влиянием «аморальности или скорее собственных представлений о морали» Оридж вскоре оставил свои обязанности в провинции и бежал в Лондон с его «миражами огромных возможностей» [Mairet 1936: 29]. Он вступил в должность редактора умирающего христианского журнала «New Age» и малыми средствами, используя помещение кондитерской «ABC» на Чансери-лейн в качестве редакции и платя авторам только в случае острой необходимости, создал наиболее яркий прогрессивный журнал того времени. Десятилетием позже в маленьком шахтерском городке Иствуде Д.Г. Лоренс и его коллеги-учителя будут зачитываться «New Age» Ориджа, чувствуя, что он принес столичную интеллектуальную культуру в их требующие пищи жизни [Bailey, Nottingham 2013].
Что же следует сказать о культуре fin de siècle в ее английской версии? Очевидно, она была лишена той мощной способности изумлять и сбивать с толку, какой обладала на континенте. Суинбёрна нельзя было поставить в один ряд с Рембо, а Саймонса — с Верленом. Уайльд мог лишь на миг уловить высокий декаданс, без усилий дававшийся Гюисмансу. Шоу пропагандировал радикальные идеи, но занимался этим в привычной форме проповеди или «хорошо сделанной» пьесы. Эллис пролил свет на вызывающую замешательство реальность человеческой сексуальности, но меньше преуспел в том, чтобы подорвать основы буржуазной самоуверенности, чем Зигмунд Фрейд в Вене. Английские деятели охотно признавали влияние взглядов Ницше, Ибсена, Уитмена и Верхарна, поскольку ощущали себя частью того же движения, носителями той же теории переделки всего мира.
На вопрос, насколько влиятельными были они сами, невозможно ответить однозначно. Все, о ком говорилось выше, по мировоззрению были в той или иной мере детерминистами, а также эволюционистами, хотя скорее в духе Спенсера, чем Дарвина. Они претендовали не на то, чтобы благодаря им рождались перемены, а на то, чтобы понимать эти перемены и направление, в котором они ведут. Своих оппонентов они, напротив, критиковали за непонимание или намеренное игнорирование происходящего вокруг них. Проблемой стало приятие новизны. Именно поэтому явно несхожие личности — сексуальные реформаторы, феминистки и декаденты — могли считать себя принадлежащими к одному лагерю. Все они считали себя пришедшими на смену старому и авторитетному.
Было ли это решающим моментом перемен? В каком-то смысле кажется, что да, поскольку, оглядываясь назад, мы видим явный разрыв между поздней Викторианской эпохой и тем, что за ней последовало. Интеллектуалы рубежа веков сформировали проблематику, все еще определяющую наше понимание модерности: неоднократно возвещенная смерть Бога; светские вожди и пророки, пришедшие на смену священникам и проповедникам; снятие ограничений, связанных с полом и сексуальностью; распад патриархальной семьи; преобразование воспитания из неуклонного биологического процесса в процесс, основанный на выборе и внимании к способностям ребенка; усвоение подвижных ритмов столичной жизни; даже попытка бегства в сельскую романтику, характерную для «кельтских сумерек». Еще больше поражает, с какой настойчивостью они создавали миф о темном викторианском прошлом: о насильственном сексуальном угнетении, жестоком укладе патриархальных семей, общепринятом равнодушии к бедности, господстве денежных отношений — и о том, как все это скреплено всесильным, размахивающим Библией лицемерием. Хотя эти идеи развились не мгновенно и не распространились повсеместно, но достигли заметных результатов.
В обрисованном мной движении также присутствовало и то, что мы сегодня можем назвать структурными недостатками. Здесь было безразличие к реальному устройству экономических и политических процессов, а чаще всего — полное невежество на этот счет, сопровождаемое высокомерным презрением к тем, кто этими процессами руководит. Мнение, что все материальные вопросы могут быть в административном порядке решены специалистами, что это предмет, недостойный мужчин и женщин более высокого ума, принадлежало к числу самых неубедительных идей движения. Явная тенденция говорить о «бедных» в контексте критики текущего положения дел сочеталась, однако, с неспособностью по-настоящему увидеть в них людей. Те, кто обращался к этой проблеме, считали, что не справившиеся с трудностями окажутся вытеснены на периферию существования.
Наиболее существенный след этого движения заключается в том, что оно пробудило самосознание новых мужчин и новых женщин, постулируя расширение границ интеллектуальной жизни. Его ранние последователи, строившие интеллектуальную карьеру в трудных обстоятельствах, сделали ее возможной вне элитных салонов и классических университетов и проложили путь другим. Некоторые из них пользовались необыкновенным успехом — например, Шоу или Г.Дж. Уэллс во всем мире воспринимались как мудрецы, подобных которым не видывал свет. Другие, как Эллис, хотя и обладали всемирной известностью, по-прежнему с трудом расплачивались по счетам. Большинству, разумеется, приходилось как-то решать досадный вопрос заработка. Однако пусть в своем амбициозном стремлении заместить собой прежний мир это движение и потерпело неудачу, но оно сыграло значимую роль, посеяв в обществе разногласие — прочное основание, на котором могли базироваться дальнейшие дискуссии и протесты.
В 1903 году Георг Зиммель, осмысляя новый феномен больших городов, писал: «Глубочайшие проблемы современной жизни вытекают из стремлений индивидуума сохранить свою самостоятельность и самобытность от насилия со стороны общества...» [Зиммель 2002: 1]. Индивид пытался отделить себя от человеческой массы и удостовериться, «что его образ жизни и поведение — по форме и содержанию — подходят лишь ему» [Simmel 1971: 271]. Это в конечном счете может послужить лучшим объяснением деятельности интеллектуалов рубежа веков. Причина их успеха состояла не только в том, что они утверждали собственную индивидуальность, но и в создании культуры, в рамках которой такая возможность могла появиться и у других.
Пер. с англ. Татьяны Пирусской
[Зиммель 2002] — Зиммель Г. Большие города и духовная жизнь / Пер. с нем. // Логос. 2002. № 3-4 (34). С. 23–34.
(Simmel G. Die Großstädte und das Geistesleben // Logos. 2002. № 3-4 (34). P. 23–34. — In Russ.)
[Allen 1891] — Allen G. The Celtic in English Art // Fortnightly Review. 1891. Vol. 55. P. 267–277.
[Allen 1894] — Allen G. Post-Prandial Philosophy. London: Chatto & Windus, 1894.
[Allen 2004] — Allen G. The Woman Who Did / Ed. by N. Ruddick. Peterborough, Ontario: Broadview Press, 2004.
[Bailey, Nottingham 2013] — Bailey S., Nottingham Ch. Heartlands: A Guide to D.H. Lawrence’s Midland Roots. Kibworth: Matador, 2013.
[Bryce 1891] — Bryce J. An Age of Discontent // Contemporary Review. 1891. Vol. LIX. P. 14–20 (ia801404.us.archive.org/6/items/contemporaryrev25unkngoog/contemporaryrev25unkngoog_djvu.txt (дата обращения / accessed: 18.12.2017)).
[Buchanan 1871] — Maitland Th. [Buchanan R.W.] The Fleshly School of Poetry // Contemporary Review. 1871. Vol. XVIII. P. 334–350.
[Buchanan 1889a] — Buchanan R.W. The Modern Drama and its Minor Critics // Contemporary Review. 1889. LVI. P. 908–925.
[Buchanan 1889b] — Buchanan R.W. The Modern Young Man as Critic // The Universal Review. 1889. Vol. 3. P. 353–372.
[Buchanan 1891] — Buchanan R.W. The Coming Terror and Other Essays and Letters. London: William Heinemann, 1891.
[Buchanan 2002] — Buchanan R.W. From Latter-Day Gospels // Victorian Web. 2002. September 30 (www.victorianweb.org/authors/buchanan/37. html (дата обращения / accessed: 18.12.2017)).
[Carey 1992] — Carey J. The Intellectuals and the Masses: Pride and Prejudice among the Literary Intelligentsia, 1880–1939. London: Faber and Faber, 1992.
[Carpenter 1905] — Carpenter E. Towards Democracy. Machester: Swan Sonnenschein & Co., 1905.
[Ellis] — Ellis H. Diary. [Manuscript.]
[Ellis 1881] — Ellis H. James Hinton as Religious Thinker: [His Unpublished Manuscripts] // Modern Review. 1881. October.
[Ellis 1890] — Ellis H. The New Spirit. London: George Bell & Sons, 1890.
[Ellis 1898] — Ellis H. Affirmations. London: Walter Scott Ltd., 1898.
[Ellis 1950] — Ellis H. From Marlowe to Shaw: The Studies, 1876–1936 / Ed. and with foreword by J. Gawsworthy. London: Williams and Norgate, 1950.
[Escott 1897] — Escott T.H. Social Transformations of the Victorian Age. London: Seeley & Co., 1897.
[Gaunt 1965] — Gaunt W. The Pre-Raphaelite Tragedy [1942]. London: Jonathan Cape, 1965.
[Hinton 1884] — Hinton J. The Law-Breaker and the Coming of the Law / Introd. by H. Ellis. London: Kegan Paul, 1884.
[Jackson 1913] — Jackson H. The Eighteen Nineties: A Review of Art and Ideas at the Close of the Nineteenth Century. London: Grant Richards, 1913.
[James 1971] — James W. Remarks on Spencer’s Definition of Mind // James W. The Essential Writings. New York: State University of New York Press, 1971.
[Key 1909] — Key E. The Century of the Child / Introd. by H. Ellis. New York; London: G.P. Putnam’s Sons, 1909.
[Mackenzie, Mackenzie 1977] — Mackenzie N., Mackenzie J. The First Fabians. London: Weidenfeld and Nicholson, 1977.
[Mairet 1936] — Mairet Ph. A.R. Orage: A Memoir. London: J.M. Dent & Sons, 1936.
[Moore 1904] — Moore G. Confessions of a Young Man. London: T. Werner Laurie, 1904.
[Nordau 1892] — Nordau M. Entartung: In 2 Bde. Berlin: Duncker, 1892.
[Nottingham 1999] — Nottingham Ch. The Pursuit of Serenity: Havelock Ellis and the New Politics. Amsterdam: Amsterdam University Press, 1999.
[Nottingham 2005] — Nottingham Ch. Grant Allen and the New Politics // Grant Allen: Literature and Cultural Politics at the Fin de siècle / Ed. by W. Greenslade and T. Rodgers. Aldershot: Ashgate, 2005. P. 95–110.
[Nottingham 2007] — Nottingham Ch. The Rise of the Insecure Professionals // International Review of Social History. 2007. Vol. 52. № 3. P. 445–475.
[Raban 1974] — Raban J. Soft City. London: The Harvill Press, 1974.
[Rhys 1931] — Rhys E. Everyman Remembers. London: J.M. Dent & Sons, 1931.
[Russel 1991] — Russell B. Autobiography. London: Routledge, 1991.
[Shaw 1913] — Shaw G.B. The Quintessence of Ibsenism. London: Constable & Co., 1913.
[Shaw 1949] — Shaw G.B. Sixteen Self Sketches. London: Constable & Co., 1949.
[Simmel 1971] — George Simmel on Individuality and Social Forms / Ed. and with an introduction by D.F. Levine. Chicago; London: University of Chicago Press, 1971.
[Symons 1896] — Symons A. London Nights. London: Leonard C. Smithers, 1896.
[Symons 1918] — Symons A. Colour Studies in Paris. London: Chapman and Hall, 1918.
[Thatcher 1970] — Thatcher D.S. Nietzsche in England: The Growth of a Reputation. Toronto: University of Toronto Press, 1970.
[Zweig 1914] — Zweig S. Émile Verhaeren. London: Constable & Co., 1914 (www.gutenberg.org/
files/35387/35387-h/35387-h.htm (дата обращения / accessed: 18.12.2017)).
[1] Рукопись хранится в Сиднейской публичной библиотеке.
[2] Из пересказа, опубликованного шесть лет спустя [Hinton 1884: xiii].
[3] Письмо Бертрана Рассела Оттолайн Моррелл от 30 января 1916 года [Russell 1991: 285].
[4] Комментарий Менкена записан Джоном Голсуорси: [Ellis 1950: 10].
[5] Сын Хинтона Ховард оказался в социальной изоляции из-за репутации отца.
[6] Издатель настаивал, чтобы фраза «без купюр» фигурировала на титульной странице, и призывал Эллиса охотиться за «именами».
[7] В 1909 году Эдит под именем миссис Хэвлок Эллис опубликовала роман «Приобретение», в основу которого лег этот опыт. «Содружество было адом», — признала она. Одним из участников эксперимента на Доути-стрит был Джеймс Рамси Макдональд.
[8] Здесь, как и в большинстве «молодежных» движений, это понятие употреблялось скорее в идеологическом, нежели в биологическом, смысле.
[9] Первое издание — 1895.
[10] Подробнее о Гранте Аллене и о его влиянии на прогрессистов см.: [Nottingham 2005].
[11] Впервые издано в 1886 году в Лондоне.
[12] Письмо Эдварда Карпентера Хэвлоку Эллису от 7 мая 1896 года. Здесь и далее переписка Эллиса цитируется по архиву Хэвлока Эллиса (Havelock Ellis Papers) в Гуманитарном исследовательском центре Гарри Хэнсона (Техасский университет).
[13] Письмо Хэвлока Эллиса Оливии Шрейнер (без даты, возможно — декабрь 1885 года).
[14] Подробнее о вкладе Эллиса в прогрессистскую мысль см.: [Nottingham 1999].
[15] «О литературе как искусстве даже нет необходимости говорить. Если только мы волею случая сами не относимся к ней как художники, пытаясь уловить зоркость ее воображения» [Ellis 1898: iii].
[16] В те времена шотландская образовательная система была более открыта для мальчиков из бедных семей, проявлявших способности к обучению.
[17] Многие полагали, что Бьюкенен проиграл в последующей полемике. Через десять лет после этой статьи, когда Россетти был уже при смерти, Бьюкенен опубликовал заискивающее опровержение, которое поэт оставил без внимания [Gaunt 1965: 131, 223].
[18] Пер. с англ. Виктора Сонькина. — Примеч. ред.
[19] О некотором успехе этой статьи свидетельствует то обстоятельство, что позже он смог, доработав ее и приложив другие эссе, издать отдельной книгой.
[20] См. об этом, например: [Carey 1992].
[21] Батлер написал свою книгу в 1880-е, но издана она была лишь в 1903 году. В этой связи интересно, что Энн Туайт, биограф и Эдмунда Госса, и его отца, не обнаруживает признаков враждебности, о которой так явственно писал сын.
[22] Первое издание — 1891. Источником книги послужила лекция, прочитанная Шоу в ресторане в районе Сент-Джеймс во время собрания членов Фабианского общества под председательством Анни Безант.
[23] Письмо Оливии Шрейнер Хэвлоку Эллису.
[24] Это, возможно, доказывает, что не все восхищались Спенсером.
[25] Процесс своего обучения Уэллс довольно ярко отобразил в романе «Тоно-Бенге».