Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №153, 2018
Генрих Сапгир
СУМЕРКИ ЛЮБВИ
Ничтожество Мошки Скорей комары
Так много Воздух Сер
Чем больше Тем ближе Тончайшие
Крылышки Лапки Чистые звери
Кочки Смотри не споткнись Вода
Уколы — не больно Досадно Смешно
Признайся Ты себя любишь? Нет
Зудит Подол приподняла Где
Пятно Розовое Выше шелковых
Дай Поцелую Сразу пройдет
«Я же Твои поцелуи Твой зуд
Так Понимаю — Обозначаешься»
Чувствую что любят Надоел похоже
Береза лишайник Но любит Никто
Ну нет не оставлю Ведь ты — комариха
И все носится Старый седой комар
Жало И жалость Но что же там бьется?
Пастбища ходячие Накрытые столы
А! пустота Хлопнут в ладоши —
Осознать не успеешь Исчез на лету
УРАЛ
Конь Каурый Поскакал
Человек Присел Покакал
Запретка На холм И кругом
К реке И на той стороне Лесом
Где же все? На работе? Горбыли и опилки
Бараки Пустые Кубы — на просвет
Там за проволокой Конь Носится
Плавают Призрачные Луга
Перемахнул Забор Сквозь — колючую
Облако Грива В небе сквозит
Рядом храп и топ Что солдат? Не веришь?
Сам-то ты откуда? Что здесь охранять?
Щиплет траву Переступает Слышу
Седой и мохнатый Возил и возил
Ноги босые Из-под брезента
В долине на кочках Одни номера
Доски слетают Куски толя Валятся вышки
Трясет зараженную Ржавый хребет
От Белоречки Тайгой До Рудянки — и дальше
Мертвая вода блестит — Каньоны
И еще — запах Паленых Тряпок
И еще — кашель Высоко сосны В ушах постоянный
шум И еще — доходяги В тумане
бродят и все не помрут И еще — Горы
Картины строят В яви Такие чудные
Будто и впрямь На другой Планете
Мы и живем На другой Не зная
Беги Из памяти вон! Солдат
УЛЫБКА
Губы Улыбаются Ветер сорвал
Прилепил на столб Как нарисовал
Трансформатор Черная коробка
Красная На черепе Улыбка
Вспомнилось как прежде пряталась в усах
Жизнь была не сахар Но стоя на часах
Покоряя высоту Проводя анализ...
Говорят расстрелянные Тоже Улыбались
Раскопай И посмотри: щерятся останки...
Улыбались глядя На пожар Чеченки
Горит их добро Скот кричит из огня —
Их безумие Смеясь Лезет из меня
Улыбка гиены... Улыбка орла...
Улыбка плевала... врала и рвала...
А теперь выходим Из кафе на двор —
Дышит водкой на снегу И несет всякий вздор
СВОБОДНЫЙ ВЫБОР
Сколько их! Лица Неразличимы
Господи! Где мы? Там Где Небо
Неужели скосят? Края Не Видно
Созрели Волнуется Жатва Господня
Зерна горят Рассыпаются Пылью
Гордая головка Не Оборачивается
Начертано Пред Как же выбор? Свободный
Визжат тормоза На асфальте Не ты
Только подумал Уже убил Грех и не думать
Даже и двигаться Просто задел
Пошло — Покатилось — Толкнуло — Упало —
Подбросило — Щелкнуло — Пуля — в груди!
Что остается? Все остается
Ты умираешь — Это мираж
Да оглянись же! Все как и прежде
Будто не кошена Внове шумят
ПАМЯТЬ
Жить вечно Уже пробовал Слишком —
Песок и песок Даже фараоном Надоело
Ноздри Запеклись Скучно глине
Да и помнить Для чего? Глухо — вечность
Трое нас Колеблюсь размыто
Руки И призраки пальцев — И тени
Резко повернусь Побегу Встану —
Отделяюсь От себя отдаляюсь
Вот об этом Проникая Не касаясь
И все глубже Ничего Не задевая
Самой сути Пустота Окаменела
Просто отношения К этому Дурак
РЕАЛЬНОСТИ
В некоем белом Не ощущаемся
«В молоке? Живешь? Ах ты бедненький!»
Знаками Друг к другу Обращаемся
Да видишь ли ты Собеседника?
В синем Все же линии Угадываются
Отвернулась в сумерках Глаза —
Смотрит на тебя Тело скрадывается
Только вкус любви И голоса
В черном вообще Ходим ощупью
Несмотря на солнце Несмотря
Что стоишь на сцене И на площади
Прямо в очи Ближнему Смотря
Хорошо когда Текучая вода
На вокзале На асфальте Очертания
время размывает Тем не менее
быстро едешь Память дорога
ПРОБЕЛ
Ну ничего Как есть ничего И быть не могло
Сквозит решето Да я ли это? Другой
Тот который я? Тот совсем другой?
Ворочается мысль! Звенит И рушится посуда
Кисть ведро И белый потолок Перекур
Поглядывая на небо Со дна окопа
Отдыхая с милой Бедро к бедру
Высунулся из облака Монах В невозможность
Знай свое место! Назад! Брысь!
Коммивояжер Главное — тон Убедительный
Нет тебя! Слышишь? Нет! Нет и не может быть!
Просто пробел Пролита краска Смыта реальность
Но тот Который другой И который похож
Ощущая себя Не совсем я Тем не менее мною
Повернулся Живот к животу «Люблю тебя»
Совершенно незнакомой Выбрита подмышка Смуглая какая!
КРЫЛАТАЯ
Рыба Расправила Крылья
Падая Кверху Корнями
Грозное Звездное Плавает
Даже испугаться Не успели
На скатерти Белое кругами — Свечи
Вместо нас Какие-то военные
И женщина В форме майора
На тебя не похожа И все же
Что едят Что пьют Что поют
Господи! Сколько их! Есть тут живые?
По столам По скалам Под водою —
Полустертые... А вот и мы сами
Нам оставлена Скудная В зеркале
Кто снаружи? Глядят Неприлично
Вот какая Что собственно было?
Это и есть Настоящая
Холст Внимания Никто — не обращаем
На подчистки Помарки Подмены
Кое-кто сквозит Второпях Небрежность
Миражом Реальность Редеет и тает
В РАЗБИТОМ ЗЕРКАЛЕ
Осколки На полке Сорока Вертолет
Озеро Синее Песок На паркете
Выросли Снижается Ангел Немолод
Смотрит Как ползаю Парусом На животе
Целуется Половиной лица Губы И небо
Сидя На корточках Штриховкой — Трава
Дайте Плеснулась Еловые Рыба
Ветки Сияние Оба Нет никого
Рассматривать Улица Снаружи В разбитое
Зеркало Дома Черным Углом
Предмета Шевелится Или Событие
Треснуло Смотрит Весь мир пополам!
СЛОВО
Из Слова Прорастают Все слова
Так за ночь Появляется Трава
В какую ночь Блаженнейшей Весны
Мы были Произнесены?
ДВОЙНОЙ СВЕТ
Бледнеет мир С незримых гор
Меня Пронизывает Светом
Который Свет И тот Сапгир
Со мной Беседует Об этом
НАУГАД
В сторону! Другое Лезет и ползет
Обнимает Растопыря крылья
Девушку которая Нестерпимый зуд
Здесь Между лопаток Даже с болью
не сравнится Что уже привык
Снова отмена Морозные звезды
Высыпали Дачный проулок — зевок
Призрак жасмина — Дух звезды
Господи! Снова Учусь говоря
Ставлю неправильно Но — тем вернее
Я Современник Свет букваря
Лампочка в будке Себя обгоняя
радуюсь Черный — Полупрозрачен
Давеча с кокером — Палевый лист —
Пес осыпался Листья лаяли и неслись
Вчуже Поэт По-осеннему точен
Фонарь Два Три четыре пять —
Считает и мысленно Их убивает
А сам Полосой на булыжник — Бывает
Опять умудрились Убить и раздеть
Новый язык Держи меня на лету
Проще не слышать То ли компьютер
То ли ветками ветер То ли вода в туалете —
Снова отмена Задвинут плиту
А там поползут по пляжу — Увижу играют дети —
Чертя по песку зонтами Улитки из серебра
Иссиня-черно над морем Не только дух и свидетель
Но сущего соучастник — Лети огонек добра
СТИХИ ЖЕРТВЫ ДОРОЖНОГО ПРОИСШЕСТВИЯ
Резко Очерчены Серебристый
отсвет Но истинно Хоть и не знаю
что это Банка Газета мятая
Лук и картофель На подоконнике
Присутствие Кто это? Просто наглядно
Знак подает Недоволен Недаром
смущает Все это А главное: фото
Смяты в лепешку — Сугроб И капот
Господи! Ногу вчера Подвернулась
Падаю Боже! Меня застрелили
Хоть и не я А другой Равнодушие
Дежурный Лежащее Свет на обочине
И то что не выспался Что собирался
к ней Белые волосы Свет на подушке
смугло-покатое Но все это — Случай
Кровью промок Не проснуться никак
ОДИНОЧЕСТВО
Наутро Засветил экран Компьютера
И горсть таблеток Отблеск И стакан
воды И смотрит снег Без ветра
Над вершиной Слоями идут Облака
Там за могилой Черно Горицветы в ложбине
Конечно родина Грустит Наверно на чужбине
Пустой Париж Стеклами вывески Потерялся
Все заблудились Толпа силуэтом Даже автобусы
Кстати полиция Неба большой кусок Тоже не ищет
Мальчиком лет семи Светом — оттуда Еду куда не знаю
Пальцем вожу По стеклу Давно это было
Мама с работы Красивая Жизнь вероятно была
ПАРК РАЗВЛЕЧЕНИЙ
Физик Красной кожей Обивает двери
Президент Подняв капот Копается в моторе
Полицейский Террористу Бомбу починяет
А поэт Закрыв глаза Законы сочиняет
Дети! Сумасшедшие! Этот мир для вас
Сели — И поехал Белый унитаз
Гении летают И — Изобретают
В их руках Идеи Лопаются тают...
Все! Прекращаем «Движенье истории»
Трюмы задраили Окна зашторили
Кого — на перековку Кого — на переплавку
Уборку затеяли Перестановку
Хотите Вместо шляпы Профессора наденьте
Кадиллак с отверткой Копается в президенте
В полиции Бомба Допрашивает террориста
А поэту вовсе Не осталось места
МЯТЕЖ
Ты не владеешь Мышцей львиной —
Своею Горной Половиной
Под темным Черепом Гудят
Колокола Там бьют В набат
Еще верна тебе Столица
Провинция Решила Отложиться
Бесчинствуют Случайных расстреляв
Взят Арсенал Захвачен Телеграф
К утру собрал Друзей неверных
В монастыре Верховный Генрих
К непослушанью Разум Не привык
Как шут Кривляется Язык
Упала «утка» И нога нагая...
Малейшей силой Не Располагая
С ковра зовешь: «На помощь! Госпожа!»
Шаги убийц... О гнев и радость Мятежа!
СОБЕСЕДНИЦА
Не смотри на меня С такой грустью
Вижу твой исток И сразу — устье
За твоими берегами ( Знать не хочется)
Осень Больницу И как оно кончится
Вижу всю тебя Сквозь хрусталь Много разных
Следующую жизнь Ленточки И праздник
Девочка — щепка Глаза — во лбу
И твои потомки — Целую толпу!
...Георгины Астры ...Речью по-сорочьи
А зрачки Поблескивают Затаенной ночью
В yellow субмарине — Погружаясь На дно
При любом различии Сознание одно
1. Я — Сапгир Генрих Вениаминович,
2. родился 20 ноября 1928 года в городе Бийске Алтайского края.
3. Писатель, член Русского ПЕН-клуба, Союза российских писателей, Союза кинематографистов России, член УНИМА.
4. Мои родители: отец Сапгир Бениамин Фавышевич — обрусевший еврей из Витебска, называли его все Владимир Павлович, сапожник, коммерсант. Мама — Беленькая Малка Вульфовна, соответственно — Мария Владимировна, белошвейка, мать семейства — оттуда же. По матери мы родственники Марка Шагала, как она говорила.
5. Семейное воспитание не имело никакого значения для меня, потому что его не было. Рано во время войны я остался один в Москве.
6. С 15 лет меня воспитывал и образовывал мой духовный Учитель Евгений Леонидович Кропивницкий. Люблю русскую поэзию, живопись и музыку. Прозу Льва Толстого, Чехова особенно. Недолюбливаю в основном советское в искусстве. Из-за фальши. К постсоветскому равнодушен. Философию читаю и почитаю русскую начала века и восточную: дао, дзен.
7. Верю в Бога. Принимаю все религии. Все люди в конце концов будут прощены и спасутся. Потому что Бог — не генерал и не начальник. Сам я — христианин и православный, то есть крещеный. Не дай Бог, если современная государственная чиновная церковь будет играть какую-нибудь роль в будущем России кроме декоративной. И верю, Бог не попустит.
8. Никакого образования кроме Платоновской академии моего духовного Учителя и самообразования в дальнейшем, слава Богу, не получил. С детства хотел быть писателем.
9. В 1959 году были опубликованы мои переводы из эстонских поэтов в книге ЭСТОНСКИЕ ПОЭТЫ ХIХ ВЕКА «Библиотека поэта», большая серия. Это была моя первая публикация. В том же году Алик Гинзбург выпустил первый русский самиздат «Синтаксис» № 1, в котором были напечатаны мои стихи из книги «Голоса», которую я и считаю наиболее удачной. Еще были у меня находки, например книга «Дети в саду», «Сонеты на рубашках». Неудачное стараюсь уничтожать. Наиболее неудачными считаю многие сценарии мультфильмов и пьесы для детей, но это массовая культура и просто ремесло для меня.
10. Самое важное для меня событие — моя жена Людмила Родовская, с которой я знаком 36 лет, а женаты мы — 18, и две случившихся со мной любви: в раннем юношеском возрасте и на склоне жизни.
11. Все многообразие в творчестве, которое отмечают у меня критики, все сливается для меня в единое — божественная игра материи с пустотой, если кратко.
12. Как понятно из предыдущего, ни в какой партии и движении я не состою. Я — крайний индивидуалист. Люблю свободу. В общественном смысле я — либерал. И хотелось бы для России, чтобы ее законы были гуманны и непоколебимы. Много претензий к власти было и есть. Считал всегда, что правят худшие из нас. Люблю человека с его драгоценной жизнью, но не людей с их глупостью и азартом.
13. Двадцатый век для России был веком социальных заблуждений и трагедий на основе ложно понятого мессианства и — веком пробуждения и расцвета отдельных личностей. Если не будет понимания, что надо унизиться, чтобы возвыситься, в какой-то мере стать как все, то возможно повторение трагедии, только в общемировом масштабе. Надеюсь, что русский народ — не самоубийца, а русский человек в конечном счете разумен.
14. В общем оценка негативная, но ХIХ век нес в себе семена двадцатого. Все эти революции, войны, перестройки, распады, надеюсь, надоели российскому человеку до тошноты. Или он еще этого хочет? Пожалел бы внуков своих и правнуков.
15. Не хочется мне называть имена тех, кто и так всем известен, но обязательно будет забыт скоро, такова жизнь, или так — останется одно имя, неизвестно откуда залетело. Можно и теперь спросить на улице какого-нибудь подростка и послушать, что он ответит.
16. Начало века, двадцатые и шестидесятые годы дали три популяции даровитейших людей в искусстве. И в России, и за ее пределами, я говорю о русских художниках. И кажется, до конца века нового всплеска не наблюдается. Советская литература — для начальников и чиновников — людей по большей части ограниченных, не сильно грамотных и подозрительных. А остальные кушали, что дают, главное, что-то находили в этом. И Твардовский, и Трифонов, и Паустовский — это на безрыбье исключения.
17. Главное, русская интеллигенция была в этом веке, хоть и судьба незавидная. И, надеюсь, будет в следующем, иначе слишком неуютно будет среди исключительно интеллектуалов без наивной веры в прогресс, лирики и романтики.
18. «Русская идея», давно устаревшая и вредная идея, основывается на неверии в русский народ. А я вам говорю, что даже джинсы в России в глубинке будут всегда выглядеть по-русски, да они любое мигом по-своему переделают, начиная хотя бы с идеи марксизма или капитализма. За русского человека можно не беспокоиться: и работник, и выдумщик, лишь бы власть была просвещенная и не отваживала от нормальной жизни.
19. Вот это и есть мое представление о будущем страны: нормализация и просвещение.
Я просто очень рано начал читать. И читал, читал. Читал очень быстро, вряд ли понимая все, что пробегало перед моими глазами. Читал все быстрее, увлекаясь самим процессом мгновенного чтения. Переворачивая страницу, которая рисует раненого гарибальдийца, схваченного австрийскими жандармами, я видел другую целиком и уже заглядывал на третью, предвкушая четвертую страницу, где герой уже спасается, прыгает с обрыва или перелезает через высокую тюремную стену, освещенный почему-то колеблющимся светом факелов восставших.
В местной библиотеке серая мышка-библиотекарша с удивлением смотрела, как я набирал целую стопку книг по трем абонементам: мама и два взрослых брата-студента. Долго я просматривал и разбирал на полках книги, докапываясь до особенно мне нужных, о чем я судил порой по двум строчкам предисловия или по достаточно странному комментарию. Уже в сумерках я выносил, одной рукой поддерживая снизу, другой обнимая и подбородком прижимая сверху, целую пизанскую башню, которая кренилась, падала и рассыпалась по коридору, по поселковой улице, выстилая в траве цветную ровную дорожку.
Книги порой раскрывались — и летели огромные бабочки, я бросался и подхватывал их на лету, не успевал. Но я бежал и подбирал. И снова штабелем кирпича вырастали книги над моей головой. Качаясь под живой ускользающей ношей, я шагал по немощеной улице, спотыкался — и снова летели, крутились надо мной книги. И я — в центре этого торнадо, на это стоило поглядеть.
Это была своеобразная погоня — чтение, потому что каждый раз книги раскрывались на новом месте, я ловил их и сразу прочитывал дальше и дальше. И пусть все мешалось в моем мозгу, это не мешало мне быть вместилищем самых неожиданных знаний, удивлявших моих друзей и домашних.
Почему смеялись спутники Цезаря на слова предсказателя: «тебе грозят бедою иды марта»? Я знал. Это все равно что провещать: «тебе грозит бедою женский день».
Шекспир был классически образован, и всюду в пьесах это рассыпано в самых разных местах, как и в моей бедной голове.
Но вот книги положены на средний этаж бамбуковой этажерки. Часть из них уже мной наполовину прочитаны, часть я уже читал прежде и предвкушал перечитать, а все новое с первых же строк казалось мне давно читанным, чуть ли не в прошлом столетии или в другой параллельной жизни, вот — даже страница желтела и осыпалась, быстро сгорая на свету. По-настоящему новое было прежде всего непонятно, то есть напечатано понятными словами по-русски, но смысл темен и непрозрачен, будто какой-то совсем иной, еще строящийся язык. Очертания блестящих конструкций и баков в глубине пустыни.
Перечитывая с отбойным молотком, трудно врубаешься в глубину этого неподатливого подземного пласта — и вдруг узришь, что лежит все это на поверхности, как соль на солончаковых плешах.
...Нажал на красную кнопку пульта, но прежде чем погаснуть, диктор еще немного пожевала беззвучными губами.
...Звуки музыки, человеческая речь исходила от приборного щитка, я видел это. Казалось, сама автомашина разговаривает и поет чужими вкрадчивыми и нахальными голосами. А если они переговариваются между собой, втайне от нас, темные с поднятыми стеклами и закрытыми дверцами, стоя погасшими рядами в гараже? Слышал еще, что они тихо рокочут, заполняя выхлопными газами свои пустые кабины. Под сурдинку играет музыка, усталые дремлющие механизмы ловят кайф. Но это слухи, ничем не подтвержденные слухи.
...Пятитомник Шекспира, издание Брокгауза — Ефрона, Санкт-Петербург, 1903 год. Библиотека ВЕЛИКИХ ПИСАТЕЛЕЙ под редакцией С.А. Венгерова.
Мальчиком при колеблющейся дымящей коптилке на столе, консервная банка с фитилем, я жил в этих книгах. За окнами была война, зловеще и противно выли сирены, а я уходил в толстый отслаивающийся том, как в бомбоубежище. Там оказывалась такая же дымящая коптилка, все вокруг испуганно вздрагивало, но я был у себя.
Я бережно поднимал пергаментный полупрозрачный листок, и под ним проявлялась Офелия, уносимая стремительным потоком зеленовато-мутной реки среди острых стеблей осоки и стелящихся по воде длинных ветвей ив, прекрасное бледное лицо запрокинуто, видно, тяжелые волосы всей массой тянут ко дну, раскинутое прозрачное платье, наоборот, удерживает на плаву, а рука, поднятая из воды, безмятежна и не просит помочь. Нет, мне не хотелось нырнуть в эту призрачную реку и попытаться вытащить девушку из воды, во-первых, плавать я не умел, но мало ли чего я не умел, наедине с собой я мог всё, во-вторых, так было надо, чтобы Офелия плыла и тонула в любое время, когда бы я ни развернул неуклюжий том на этой странице. Что бы с нами, со мной ни случилось, ее несет и баюкает река — и сейчас в солнечный зябкий день марта над московской улицей мимо отсвечивающих радостно окон над будничным потоком мчащихся автомобилей, и кувшинка запуталась в ее волосах, и разорванный пластик летящий.
...У нас не было своей квартиры, у нас не было своей дачи. Одно время у отца был свой лагерь под Вологдой, где он ходил и ездил на дровнях без конвоя — заведующий сапожной мастерской ОЛПа — и вообще скрипел по снегу белыми бурками на зависть остальным зекам, такая мода была.
...Была большая комната — целых 19 квадратных метров. Средний брат спал на кожаном продавленном чудовище, старший брат — на раскладушке, провисающей драным брезентом. Рядом — легкая бамбуковая этажерка, забитая сверху книгами и журналами по шахматам, ниже теснились темно-красные томики Ленина (Ульянова). А еще ниже — пять томов Вильяма Шекспира в кожаных переплетах с металлическим профилем. Или это был Толстой...
Родился я на Алтае в городе Бийске в ноябре 1928 года, который я совершенно не помню, потому что родители вскоре переехали в Москву, где я живу до сих пор.
Жил я в разных местах Москвы. В детстве весной мы — дети ловили майских жуков, которые летели и тупо стукались среди садов и коттеджей поселка Сокол. В юности и молодости обитал чаще в приарбатских переулках. Жил вместе с моим другом Оскаром Рабиным в Трубниковском во время войны. Над нами в пустой голодной квартире витали романтические мечты и настроения. После армии несколько лет обретался жильцом — в первом московском салоне мадам Фриде, сухощавой энергичной и привечающей молодежь пожилой дамы. Это рядом — в Борисоглебском переулке. А уж потом, когда женился, все — возле Савеловского вокзала. То с одной стороны — с улицы Горького, то с другой — в конце 3-й Мещанской и теперь — на Новослободской. В общем, Москву и Подмосковье считаю своей родиной и страной.
Алтай, который я не видел никогда, я все-таки узрел и узнал в очертаниях уральских гор, пусть они пониже, когда служил в стройбате. Четыре года — в некой котловине, где строился секретный завод и город. А вокруг все оцеплено, обмотано колючей проволокой — сталинские концлагеря, в которых томилось несметное количество самого пестрого, самого обычного русского народа. Народ как народ, только почему-то ходит в колоннах и овчарки на него бросаются, а что спит в бараках, так ведь половина страны и мы — солдаты — все жили в бараках. Написал я тогда множество стихотворений, в том числе и о заключенных, которые все потом уничтожил и вот по какой причине.
Был у меня друг — ефрейтор, белокурый, кудрявый, настоящий артист. Из деревни. Вместе ходили в клуб строительства — в драмкружок. Так вот, вышел ему перевод в другую часть, выпили мы на прощанье, он и говорит: «Ты, Генрих, поосторожней будь. Я ведь к тебе приставлен был, чтобы доносить на тебя». Такая история.
Живопись и поэзия. Но здесь надо снова вернуться в детство. Еще в первых классах я что-то пробовал писать: в прозе меня вдохновлял Аркадий Гайдар — и написал несколько тетрадей «Гейка и его команда», в поэзии на меня произвела огромное впечатление 2-я часть «Фауста» — своей пестротой, величием и непонятностью, я стал писать большую поэму, где Свет борется с Мраком — два великана, и это была какая-то вселенская Весна. И там была «песня первого Ручья» и песня второго и третьего... За этим занятием и нашел меня старый поэт и последователь Иннокентия Анненского Арсений Алексеевич Альвинг (Смирнов). Он привел меня в свою литстудию, которая помещалась в Доме пионеров Ленинградского района. Там все были старше меня — юноши. Но занялись мной и учили меня стихосложению по Шенгели. Там я впервые увидел Льва Кропивницкого. Он приходил на занятия с этюдником из художественного училища и уже носил очки.
А потом началась война.
Помню, 16 ноября 1941 года. Все бегут из Москвы. По ночам мир сотрясает алый горизонт. Молотит и молотит. Утром по первому снежку уходят обозы Ленинградским шоссе через Москву. Устало переступают сельские кобылки. Ведут пленного — рыжего австрийца. Трамваи стоят. Я, мама, отец, незадолго до этого раненный в ногу, — хромает в разорванном сапоге — уходим пешком к вокзалам.
В Александрове я прожил до 1944-го. Ужасно хотелось в Москву, как-то не по-детски соскучился. Отец и братья на фронте. По ночам при коптилке читаю Шекспира. Пятитомник, издание Брокгауза и Ефрона — был у нас дома. А какие иллюстрации!
Но однажды собрался я, положила мама мне в вещмешок две буханки черного. И пошел по шпалам сначала до Троице-Сергиевой лавры, там переночевал на вокзале — и с первой электричкой в Москву.
В Москве узнал, что мой первый учитель Альвинг умер и завещал меня своему другу Евгению Леонидовичу Кропивницкому, который преподавал в студии живопись и рисунок. В тот же день я увидел Оскара: он сидел и рисовал натюрморт с натуры: птичку и яблоко. Подружились мы сразу и навсегда. И тогда же обрели нашего Великого Учителя — Евгения Леонидовича.
Поэт, художник и музыкант — он жил в Подмосковье возле Долгих Прудов: двухэтажный барак на взгорке напротив храма, который построил Баженов. Там всегда, выйдешь — внизу блестит вода, а вверху — крест. Все места вокруг — и парк, и берег Клязьминского водохранилища мы исходили с ним, беседуя об искусстве, о жизни, о любви — обо всем. Это была настоящая Долгопрудненская Академия. Под соснами, в орешнике и кустах бузины.
Целая группа молодежи годами приезжала к Учителю, ничего не скажешь, магнит. И потом, вернувшись из армии, я встретил там удивительного поэта Игоря Холина, с которым мы вместе, считай, всю жизнь.
Вот почему судьба кружила меня возле Савеловского: в Долгопрудной жил Кропивницкий, рядом в Лианозово в бараке — мой друг Оскар Рабин. С шестидесятых в Лианозово стали приезжать сначала молодые художники и писатели, затем журналисты и дипломаты — посмотреть на картины, послушать стихи. А с ними черные «волги» КГБ. В общем назвали нас всех «Лианозовской группой». Так теперь и записано в истории русского искусства. Меня и Игоря Холина еще звали «барачными поэтами». И жили в бараках, и писали про это.
В конце 50-х годов я познакомился с другой группой. Это были старшие с войны: Борис Слуцкий, Самойлов, Леон Тоом и другие. Борис Слуцкий имел комиссарский характер. И однажды, уставя в грудь мою палец, он произнес: «вы, Генрих, формалист, поэтому должны отлично писать стихи для детей». И тут же отвел меня к своему другу Юрию Тимофееву — главному редактору издательства «Детский мир». С тех пор я и пишу для детей.
Все не опишешь, но не могу не упомянуть о трех литературных скандалах своего времени, участником и героем коих я оказался. В 1959 году Алик Гинзбург, юный и румяный, как девушка, приезжал ко мне (я лежал в своей комнатушке-пенале, меня терзал ревматизм) и объявил, что он хочет издавать журнал СИНТАКСИС в количестве 10 экземпляров, где всех нас напечатает. «Только без политики», — напутствовал я с дивана. «Конечно!» — с готовностью согласился Алик. Но без политики не получилось. И за первый самиздат пострадал юный издатель. Про нас всех была напечатана статья в ИЗВЕСТИЯХ «Бездельники карабкаются на Парнас». Где, как положено, всех заклеймили.
Второй скандал произошел в 1968 году, когда меня приняли в Союз писателей и поручили мне работу с молодыми. Я горячо и наивно принялся за дело. Привел в Союз «смогистов», организовал выставку художника — белютинца. Но развернуться мне не дали. Танки входили в Прагу. Органы следили зорко. Меня не то что выгнали, а просто не выдали членского билета. Я, по молодости, обиделся и тут же вступил в только что родившийся Союз кинематографистов (я писал сценарии), где еще не знали меня с этой дурной стороны.
Третий литературный скандал — это 1979 год, альманах МЕТРОПОЛЬ. Но про него написано достаточно. Я просто был один из 21 участника этой акции.
Были у меня и выставки. В 1975 году мои друзья художники-нонконформисты устроили выставку на ВДНХ в павильоне «Пчеловодство». Захотелось и мне показать свое творчество. На полотняных спинах двух своих рубашек я начертил фломастером два своих сонета: «Тело» и «Дух», так их и повесили на стене павильона. Недолго они провисели. Начальство повелело их снять, потому что текст не прошел лит, то есть цензуру. А про то, что это — образцы визуальной поэзии, никто и не подумал.
После этого в 1976 году в Париже Александр Глезер в издательстве «Третья волна» издает мою книгу сонетов «Сонеты на рубашках». Первое издание.
27 сентября 1999 года
1. Кирша Данилов, Хлебников, знакомство с Заболоцким через детей. Гротесковый разноритмический стих с консонансами, диссонансами, разноударными и тавтологическими рифмами.
2. Повторы и их развитие, перестановка слов, усиление и изменение смысла путем изменения интонации стиха.
3. Скороговорка, разговор по телефону, разговор близких людей, пропуск в речи известного обоим. Недоговаривание слов. Моя книга ДЕТИ В САДУ как крайнее выражение этого. Догадка, как хранятся слова в языковой памяти: по одному, по двое, по трое и т.д. Устойчивые сочетания слов, которые образуют язык.
4. В связи с этим стих как хранилище ядра языка.
5. Полифония. Впервые в «элегиях». В стихе, как в музыке, могут быть две-три темы. На бумаге каждая записана своим шрифтом. Две темы — одна проходит сквозь другую, как пальцы сплетенных рук. Современная лирика вообще не об одном — о многом — в едином.
6. Пропуски, пустоты, зияющее ничто. Впервые у Пушкина. «Евгений Онегин», лирика, «Но если...» У меня: «Люстихи», «Новогодний сонет». «И все что образует пустоту». Заполняемая пустота. Наполненная пустота. Кабаков.
7. Стихи на незнакомом языке. В феврале 1997 года вдруг увидел, что могу писать то, что сам прочесть не умею. Но по всем признакам тексты и стихи. Многослойность реальности. Первое послание апостола Павла коринфянам. Говорить на языках и пророчествовать. «Если вся церковь сойдется вместе и все станут говорить незнакомыми языками, и войдут к вам незнающие или неверующие, — то не скажут ли, что вы беснуетесь?.. Если кто говорит на незнакомом языке, говорите двое или много трое, а один изъясняй». Так построено все искусство: в разных пропорциях разговор с Богом и с людьми. Поэт, с античных времен замечено, иногда сам не понимает, что говорит, темноты и необъяснимое в поэзии всегда были, потому что поэт хочет уловить неуловимое и изъяснить неизъяснимое. Потому и появились стихи на незнакомом языке, все-таки это не визуальная поэзия, а текст, который можно переводить, что и делали Мельников и Ломазов, у меня отношение к нему как к тексту.
8. Слово как основа ритма, одно ударение — слово или группа слов: Маяковский — ступеньки, Асеев, Кирсанов, Холин, Соковнин и т.п. Не устраивает нечто китайское в построении лично меня. Причем там всюду большая цезура, а мне нужна малая. Поэтому строю стих строфами по два, три, четыре ударения в строке. Малая цезура получается от записи каждого ударного слова или группы через два-три интервала. В чтении малые цезуры передают — паузы.
9. Художественное творчество как воспоминание о будущем. Из комментариев к Иконостасу Флоренского. Отсюда разрешение многих недоумений и вопросов. Солженицын и т.д.
10. Стиль. С 1959 года — коллаж, протокол, голоса разных людей, неологизмы, слова и фразы из библии и разных языков.