Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №159, 2019
Ясмина Войводич (философский факультет Загребского университета, отделение восточнославянских языков и литератур, заведующая кафедрой русской литературы, доктор филологических наук, профессор)
Jasmina Vojvodic (Doctor of Philology; Professor, Head of Department of East Slavic Languages and Literature, Faculty of Humanities and Social Sciences, University of Zagreb)
Ключевые слова: Евгений Водолазкин, «Авиатор», микроистория, начало/конец, индивидуальная история
Key words: Eugene Vodolazkin, Aviator, microhistory, beginning/end, individual history
УДК/UDC: 821.161.1
Аннотация: В тексте рассматривается принцип биографического и исторического начала и конца в романе «Авиатор» современного русского писателя Евгения Водолазкина. В своем анализе автор в основном опирается на книгу Николая Бердяева «Смысл истории», в которой утверждается, что историческое является конкретным и индивидуальным. Роман «Авиатор» автор воспринимает именно как индивидуальную биографическую историю (микроисторию) главного героя Иннокентия Платонова или же как его собственную «повесть временных лет», которую он создает в своих записях, сохраняющих прошлое.
Abstract: This article examines the principle of biographical and historical beginning and end in the novel Aviator by contemporary Russian writer Eugene Vodolazkin. In the analysis, focus is given to Nikolai Berdyaev’s book The Meaning of History, in which the author asserts that the historical is concrete and individual. The novel Aviator is seen in the article as an individual biographical history (microhistory) of the prota gonist, Innokenty Platonov, or as his own “story of the passing years”, which he creates in his notes, preserving the past.
Роман «Авиатор» (2016) Евгения Водолазкина сразу после выхода в свет вызвал большой интерес среди читателей, поскольку автор уже был известен благодаря написанному в 2009 году роману «Соловьев и Ларионов» и особенно благодаря роману «Лавр», опубликованному в 2012 году. Автора уже стали называть «российским Умберто Эко» и даже «немного Маркесом» [Кучерская 2016]. Некоторые критики сравнивают «Авиатора» на сюжетном уровне с «Письмовником» Михаила Шишкина [Кучерская 2016; Аросев 2016], хотя само название романа у многих ассоциируется с одноименным фильмом Мартина Скорсезе (2004).
По своей структуре «Авиатор» является романом в записках и состоит из двух частей. В первой части записи ведет главный герой Иннокентий Петрович Платонов, в то время как во второй, помимо Платонова, — его врач Гейгер и любимая Настя, внучка Анастасии, его любви с начала века. Самую важную часть представляют собой записи, сделанные Иннокентием Платоновым, который с детства называл себя «авиатором». Он мечтал стать не просто «летчиком», управляющим аэропланом, а именно «авиатором», наподобие птицы и авиатора Фролова, полет которого он с отцом смотрел в детстве на авиационном митинге. И само слово «авиатор», в отличие от позднее появившегося «летчик», «соединяло в себе красоту полета и рев мотора, свободу и мощь» [Водолазкин 2016а: 92] [2]. Его записки, напоминающие «новую биографическую историю» [Репина 2001: 345], служат для восстановления его памяти о жизни в самом начале XX века, поскольку Платонова, родившегося в 1900 году и названного поэтому «ровесником века», заморозили в 1930-х годах в Соловецком лагере и разморозили в самом конце XX века — в 1999 году. В 1999-м, году его второго рождения, он вспоминает (пишет) о своем детстве и молодости, пытаясь восстановить не только свою жизнь до заморозки, но и более чем шестидесятилетнюю упущенную жизнь, когда он лежал в жидком азоте. Разморозил его петербургский врач Гейгер, внешне похожий на А.П. Чехова, а своим именем напоминающий немецкого ученого Ханса Вильгельма Гейгера, изобретателя счетчика, получившего его имя. Главный герой, наподобие нового Адама [Кучерская 2016], знакомится с новой жизнью в конце XX века и дружит, кроме Гейгера, с Настей, впоследствии ставшей его женой. Все детали своей жизни Платонов записывает по поручению самого врача Гейгера, чтобы восстановить память. Восстановление происходит медленно, и он не сразу вспоминает отдельные события и явления своей предыдущей жизни. Он развертывает несколько групп воспоминаний. Во-первых, это Анастасия и все связанное с ней (ее отец, коммунальная квартира, в которой они жили, шепот по ночам на кухне, ее (Анастасии) волосы, легкие прикосновения, детские болезни и т.п.). Потом это его двоюродный брат («кузен») Сева, с которым он играл, их детские мечты и игры, дача в Сиверской и река Оредежь. Особую группу воспоминаний составляют Соловки, куда его отправили после обыска и обвинения в убийстве. Лагерные воспоминания связаны с ужасными условиями жизни и работы и его согласием на заморозку. Он вспоминает отца и мать, профессора Воронина, отца Анастасии, потом Воронина на Соловках, профессора Муромцева, Зарецкого, Терентия Осиповича и многих других. Новая его жизнь отличается от старой, но Платонов, заново «родившийся» в конце XX века, весь этот век воспринимает как свой.
Его разбросанные и фрагментарные воспоминания составляют «набор открыток», как выразился литературный критик Станислав Секретов [Секретов 2016], и нам в этой статье хочется показать, что биографические воспоминания Платонова представляют собой его индивидуальную историю, или микроисторию, сквозь призму которой освещается весь XX век, то есть макроистория. Отправной точкой можно считать и год его рождения, и последний год XX века, то есть год его пробуждения, или нового рождения. Платонов-микроисторик составляет записи и, наподобие нового Адама, дает имена и названия исчезнувшим вещам [Кучерская 2016], медленно вспоминая собственную молодость. Таким образом, история XX века дана нам не как одно целое, а в кусочках. Во второй части романа куски истории излагают, помимо Платонова, Гейгер и Настя.
Трое рассказчиков пишут, разумеется, с разных точек зрения, и разрозненность их записок преодолевается общим принципом повествования. Мы попытаемся показать, каким образом развертывается индивидуальная история главного героя и каким образом мозаика его жизни складывается в единое целое.
Одна из центральных частей романа — это заморозка, а потом разморозка главного героя. Началом жизни Иннокентия Петровича Платонова мы считаем 1900 год, то есть год его рождения. Конец его жизни наступил в тридцатые годы в Соловецком лагере, когда его заморозили в жидком азоте. С другой стороны, заморозка представляет собой начало его «промежуточной» жизни (жизни во сне, наподобие сказочной жизни Спящей красавицы) и подготовку к новой жизни, которая начинается в конце XX века, точнее, в последний год XX века. Заморозка академиком Муромцевым в лазарете Соловецкого лагеря, в палате с аббревиатурой ЛАЗАРЬ (лаборатория по замораживанию и регенерации), несомненно, связывает героя с библейским Лазарем (Ин 11, 1—57). Мысль о библейском Лазаре и о его жизни приходит в голову Платонову, который сам себе объясняет, что Лазаря воскресил Господь, в то время как его также воскресил Господь, но руками врача Гейгера (с. 286). Функция и того, и этого «Лазаря» — свидетельство.
В романе во многом обыгрывается мотив не только свидетельства, но и воскресения, а также связанный с ними мотив раскаяния. Роман можно расценить как обыгрывание центральной темы романа «Преступление и наказание» Ф.М. Достоевского, поскольку Платонову надо было вернуться не только для того, чтобы рассказать о минувшем, но и для того, чтобы покаяться за грех убийства Зарецкого. Платонов статуэткой Фемиды убил стукача Зарецкого, который доносил на профессора Воронина (отца Анастасии), и судебного наказания и пребывания на Соловках не было для него достаточно, чтобы раскаяться. Ему надо было вернуться. Этим он «повторяет» судьбу Раскольникова. Настоящее раскаяние Родиона Романовича перенесено в будущее. В романе «Преступление и наказание», точнее, в эпилоге, или романном «конце после конца», Раскольников, несмотря на то что «сделал явку с повинною», все-таки «не раскаивался в своем преступлении» [Достоевский 1992: 633]. Его раскаяние отложено до того времени, когда «начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой» [там же: 637]. Иннокентий Платонов не раскаялся в Соловецком лагере, но у него появилась такая возможность, поскольку он вернулся. В новой жизни он вместе с Настей читает «Покаянный канон» (причем в основном читает он, в отличие от чтения Сони о воскрешении Лазаря Раскольникову) и твердит: «Откуда начну плакати окаянного моего жития деяние?» (с. 153). Убийство Зарецкого мучит его, и, чтобы прийти к раскаянию и покаянию, ему надо вспомнить, вернуться в прошлое.
С грехом и новой жизнью связан и роман его детства «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо. Судьба Робинзона ему близка, и Платонов приходит к заключению, что «Робинзон за грехи был заброшен на остров и лишен своего родного пространства. А я лишился своего родного времени — и тоже ведь за грехи» (с. 297).
Мотив воскресения связан и с отношением Платонова к Анастасии (Насте). Не только главный герой своим «жизнетворчеством» воскресил в некотором смысле писателя Андрея Платонова, о чем речь пойдет ниже, но и Настя своим именем и плотью воскресила бабушку Анастасию. При этом надо иметь в виду, что имя Анастасия происходит от греческого имени Анастас, что значит «воскресший», «вернувшийся к жизни». Новая жизнь, или воскресшая, возвращенная жизнь, и Платонова, и Насти (Анастасии) связана с прошлым, с началом века.
Поэтому новая жизнь главного героя осуществляется сквозь призму возвращения в новое пространство «старого Петербурга» и в совсем новое время, или, как пишет Гейгер, «у него две жизни, как два берега большой реки. С нынешнего берега он смотрит на тогдашний» (с. 296). Память — это важнейший элемент существования, и герой вернулся, чтобы, свидетельствуя о прошлом, написать историю.
В книге «Смысл истории» Николай Бердяев [3] пишет, что историческое не только конкретно, но и индивидуально, и что историческое находится в самом человеке. Это потому, что «историческая реальность есть прежде всего реальность конкретная, а не абстрактная» [Бердяев 2016: 20]. Разграничивая историческое и социологическое, Бердяев замечает, что социология «имеет дело с отвлеченным, с абстрактным, а история только с конкретным» [Там же]. Поэтому именно «судьба человека» как конкретная история и есть задача философии истории. Человек есть в высочайшей степени историческое существо, и человека нельзя выделить из истории, а также нельзя выделить историю из человека. «Для того чтобы проникнуть в эту тайну “исторического”, я должен прежде всего постигнуть это историческое и историю как до глубины мое, как до глубины мою историю, как до глубины мою судьбу. Я должен поставить себя в историческую судьбу и историческую судьбу — в свою собственную человеческую глубину» [там же: 23]. Мы не можем понять исключительно объективной истории [там же: 29], нам, по всей видимости, нужна собственная, внутренняя историчность.
Бердяев добавляет, что каждый человек по своей внутренней природе есть некая малая вселенная — микрокосм, в котором отражается весь реальный мир и великие исторические эпохи [Там же: 30]. О персональной истории и но вой биографической истории пишет и Л.П. Репина в тексте «Персональные тексты и “новая биографическая история”: от индивидуального опыта к социальной памяти» (2001), выдвигая на первый план историю индивида, индивидуальный опыт и индивидуальную деятельность, что перекликается с утверждениями Бердяева о том, что «историческое есть некоторое откровение о глубочайшей сущности мировой действительности, о мировой судьбе, о человеческой судьбе как центральной точке судьбы мировой» [Бердяев 2016: 23].
Нужно раскрыть связь «между судьбой человека и метафизикой исторических сил» [там же]. Историки пишут об отношении макро- и микроистории. Эта дилемма отношений хорошо сформулирована у Дэвида Ливайна:
Изучение истории требует от нас организовывать множества событий в хронологические последовательности и структуры, которые неизбежно и существенно отличаются от того, как они могли пониматься людьми прошлого. Это противоречие создает проблему для социальной истории; признавать процесс общественных изменений и одновременно постигать эти структуры так, как они переживались людьми прошлого [цит. по: Репина 2001: 347].
Не случайно Дмитрий Володихин подчеркивает, что бессмысленным является словосочетание «объективные законы исторического развития», так как внешнее «социальное начало преобладает в виде фона, антуража, в лучшем случае социокультурной атмосферы эпохи. Событийная история играет роль фактологического каркаса, не более того… Напротив, определяющее значение получает собственное, единичное, индивидуальное» [цит. по: Репина 2001: 351]. Это значит, что самой полезной является «биографическая форма работы», субъективная, индивидуальная, или то, о чем Бердяев еще в начале XX века заметил: «Настоящий путь философии истории есть путь к установлению тождества между человеком и историей, между судьбой человека и метафизикой истории» [Бердяев 2016: 24].
Историческое ломается в воспоминаниях авиатора Платонова — в своих автобиографических записях он излагает не макроисторию, не объективную историю, а индивидуальную, или микроисторию. В собственной истории XX век он воспринимает как свою эпоху, которая и «есть его историческая судьба» [Бердяев 2016: 23]. Гейгер, например, спрашивает Платонова об историческом, об октябрьском перевороте, поскольку Платонов является свидетелем того времени: «Почему, как вы думаете, произошел октябрьский переворот? — спросил меня Гейгер. — Вы ведь всё это видели» (с. 83). Платонов ему отвечает не «исторически», не «учебнически», а субъективно. Для Платонова нет причинно- следственной связи, которая могла появиться потом. Он из своей перспективы «маленького человека» видит только момент, фрагмент, помнит только свои ощущения. Гейгер спрашивает Платонова о событиях, в то время как Платонов рассказывает ему о явлениях, о частной жизни, то есть о своей собственной истории.
Когда же Платонов стал известным, его стали приглашать выступать по телевидению. Ведущая спрашивает его снова об октябрьском перевороте, о том, что является важной событийной точкой в историческом процессе. Платонов снова отвечает «не исторически»:
Шел, если ничего не путаю, дождь со снегом. Точнее, сначала был дождь, который перешел в мокрый снег. Я вышел куда-то, забыв дома шарф, и снежинки таяли у меня на шее, я чувствовал их таяние горячей кожей. Ветер был, ранняя темень, вы же знаете, что для Петербурга — это самое скверное время… (с. 141).
Один из ведущих ему сказал: «Я вас всё на исторические темы пытаюсь вывести… а вы мне всё про звуки да про запахи» (с. 162). Это надо понимать именно в рамках отношений макро- и микроистории, поскольку один и тот же объект на исторической ленте времени равным образом может стать предметом и макро- (общего), и микроисторического (индивидуального) исследования. Платонов, таким образом, подтверждает бердяевские мысли о внутренней историчности, о том, что «история дана нам не извне, а изнутри» [Бердяев 2016: 33], о том, что история представляет собой «внутреннее, полное драматизма совершение судьбы человека» [там же: 47]. Следовательно, в Платонове соединяются одновременно индивидуальное и всемирное, или макро- и микро- история.
Володихин пишет, что индивидуальная история относится и к личностям масштаба Наполеона, но это должен быть Наполеон без известных происшествий и топонимов в его исторической жизни, без «Ваграма, Аустерлица или Ватерлоо», так как «в центре внимания оказывается реконструкция способа жизни, динамика внутреннего мира индивида, а не его “внешние” деяния, его сознание, а не его общественная практика» [цит. по: Репина 2001: 351]. Точно так же думает Иннокентий Платонов, сравнивая великое историческое событие и якобы маленькое, незначительное:
Ведь это только на первый взгляд кажется, что Ватерлоо и умиротворенная беседа несравнимы, потому что Ватерлоо — это мировая история, а беседа вроде как нет. Но беседа — это событие личной истории, для которой мировая — всего лишь небольшая часть, прелюдия что ли. Понятно, что при таких обстоятельствах Ватерлоо забудется, в то время как хорошая беседа — никогда (с. 381).
Когда его попросили написать о 1919 годе в Петербурге, он предупредил редакцию журнала:
...писать буду не о событиях и даже не о людях — об этом и без меня знают. Интересует меня самая мелкая повседневность, то, что современникам кажется само собой разумеющимся и не достойным внимания. Это сопровождает все события, а потом исчезает, никем не описанное — как будто всё происходило в вакууме (с. 196).
История, по мнению Платонова, состоит не из событий, а из явлений, и все, что происходит и что он чувствует, одинаковым образом выполняет свою историческую роль (с. 237). Платонов связывает свою жизнь с историческим временем, и поэтому все происходившее он чувствует как часть себя самого, и без этой связи, без собственной внутренней «историчности», не мог бы он понять истории [Бердяев 2016: 29].
«Вчера еще не было времени. А сегодня — понедельник» (с. 14). Этим предложением Иннокентий Платонов начинает свои записи. С началом его записок начинается время. Если нет слова, то нет времени, ибо вначале было Слово. Время, как и мир, берет начало с понедельника, с записей, со слова. Платонова мучит время, он задает себе вопросы о прошлом, он помнит явления, ощущения, но ему трудно вспоминать годы как рамки определенных явлений. Платонов, между прочим, читает «Повесть временных лет». Летописец описывает год за годом, время от сотворения мира, но там есть и «пустые годы» («не бысть ничтоже», с. 386), то есть годы без событий, годы, в которые не было ничего. Как это возможно? На самом деле нет временных дыр, пустых мест во времени. Платонов осознает, что «пустое время» его заморозки также является временем, поскольку оно непрерывно.
Водолазкина интересует тема времени, и этим мотивом пропитаны и другие его произведения. В рассказе под значимым названием «Совсем другое время» речь идет о вневременности, которая представляет собой «райское качество» [Водолазкин 2017: 467]. В романе «Соловьев и Ларионов» [4] обыгрывается тема исторического и личного времени, времени с рамками и событиями, наподобие расписания проходивших мимо станции поездов, но особенно явно присутствующая в игре с «чужим временем». Это происходит потому, что историк Соловьев мысленно входит во время генерала Ларионова, жизнь которого он изучает. Изучая его, он изучал себя и поэтому испытывал «отцовское чувство историка, усыновляющего чужое время» [Водолазкин 2017: 76]. Особое отношение ко времени мы встречаем в романе «Лавр» [Водолазкин 2016б]. Структура романа напоминает житийное повествование («Книга познания», «Книга отречения», «Книга пути», «Книга покоя»), и сам герой Арсений, впоследствии ставший Лавром, особым образом относится ко времени. Он помнит определенные события, наподобие Платонова в «Авиаторе», но ему трудно точно определить даты и времена года. Он, например, не помнит, сколько зим прошло со времени его прибытия в Псков [Водолазкин 2016б: 199], или чувствует новое начало жизни, например: «…с тех пор время Арсения окончательно пошло по-другому. Точнее, оно просто перестало двигаться и пребывало в покое» [Водолазкин 2016б: 205]. Но игра с временем в романе «Лавр» усложняется и предсказаниями. Ферапонт, а за ним и Амброджо изучают начало и конец света. Определяют его датой пятнадцатого века, 1492 годом, то есть годом открытия Нового Света, а с другой стороны, ожидавшегося конца света. Предсказания и память показывают, что все происходит «сейчас», в момент высказывания, то есть все происходит вне времени, вне понимания «вчера», «сегодня» и «завтра». Вдобавок к этому в романе подчеркивается значимая и для «Авиатора» индивидуальность, поскольку «свободны не люди, а человек … Поэтому у истории нет цели, как нет ее у человечества. Цель есть только у человека» [Водолазкин 2016б: 259], другими словами, всеобщая история является лишь частью личной истории. Не случайно два путешественника, Амброджо и Арсений, в романе «Лавр» в поисках Истины приходят к заключению, что времени нет и что все на свете происходит вневременно [там же: 279], поскольку во времени нуждается не духовный, а материальный мир.
В одном из интервью Водолазкин сказал, что «всему начало — это человеческая душа. Не политический строй, не общественная организация» [Элькина 2017]. Поэтому историческое невозможно определять годами и событиями. Платонова в романе «Авиатор» интересует не то, что можно очертить годами и событиями, а «вневременное». Не случайно Настя, читавшая, по всей видимости, Бахтина, употребляет слово «хронотоплес» для лишенных времени и пространства. Платонов, по его собственным словам, подобно Робинзону Крузо, является именно таким — «хронотоплесом» (с. 297). «Хронотоплесами» на самом деле являются мертвые. Они погружены в вечность, то есть лишены времени и пространства как категорий мира живых. Не удивляет поэтому платоновский интерес к кладбищам. Кладбище — это не только гетеротопия, как выразился Фуко, но и гетерохрония. В этих гетеротопических и гетерохронических плоскостях находятся мертвые, его современники, люди его детства и молодости типа Зарецкого или Терентия Осиповича.
Платонов живет вне времени, поскольку конец XX века он не принимает как свое время, а прошлое он потерял. Вневременным оказывается рай как «отсутствие времени». «Если время остановится, событий больше не будет. останутся несобытия … то, что осуществляется поверх истории, — вневременно, освобожденно» (с. 164). Как «хронотоплес», он по-бердяевски чувствует, что настоящего, прошлого и будущего нет. Настоящее — это призрачное мгновение, когда прошлого уже нет, а будущего еще нет [Бердяев 2016: 82]. «Хронотоплес» буквально теряет время и пространство: время ощущает как не-время, а пространство теряет в последнюю минуту, как «авиатор», в полете с совсем неизвестной концовкой, в гетеротопическом пространстве самолета, который кружит над Петербургом в невозможности приземлиться.
Иннокентий Платонов проснулся в 1999-м — в последний год XX века. Это его новое начало, начало новой жизни, и в то же время — конец века и тысячелетия. Человек модерна оказался в постмодернистском времени. Этот новый человек постмодернистской закваски, «запуская обратное движение» [Липовецкий 2008], возвращается к историческому началу века и эстетическому модернизму. Иннокентий (как поэт Анненский) Платонов (как писатель Андрей) называет себя «авиатором» (как в стихотворении А. Блока 1910 года). «Модернистский» Платонов в «постмодернистском» времени восстанавливает один из центральных образов символизма — самолет. «Авиатора» мы читаем не только на фоне блоковского стихотворения, но и на фоне брюсовского «На полетах», которое считают поэтической репликой к тексту А. Блока [5]. В рамках поэтики символизма самолет как средство передвижения является важным мотивом пути, «интерпретированного в соответствии с идеей двоемирия — противопоставления трансцендентного мира земной, эмпирической реальности» [Чавдарова 2016: 245]. В стихотворении Блока, как известно, через мотив полета к солнцу актуализируется образ мифологического Икара («К слепому солнцу над трибуной»). В воспоминании Платонова в романе Водолазкина нарочно подчеркивается яркое солнце в июле, когда он еще мальчиком впервые смотрел авиационный митинг, и в конце августа, когда в последний раз увидел полет авиатора Фролова. И в стихотворении Блока, и в романе Водолазкина налицо неудержимое ощущение свободы, связанное с полетом. «Летун отпущен на свободу» — это первая строка стихотворения Блока, в то время как в романе мы встречаем предложение: «Машина освобождается от последнего, что ее держало на земле» (с. 270). Высоте и свободе противопоставлено крушение самолета, причем смерти авиатора В.Ф. Смита в блоковском стихотворении и Фролова у Водолазкина полностью уравниваются, поскольку в романе приводится строфа о смерти летчика и о его мертвой руке: «Уж поздно: на траве равнины / Крыла измятая дуга… / В сплетенье проволок машины / Рука — мертвее рычага…» (с. 272). К этому надо добавить, что свое стихотворение Александр Блок посвятил гибели летчика Владимира (Вольдемара) Федоровича Смита, который погиб в Санкт-Петербурге во время показательного полета на самолете «Соммер-РБВЗ» в 1911 году. Фролов же в романном мире «Авиатора» повторяет его судьбу, демонстрируя на авиационном митинге прежде не виданные фигуры высшего пилотажа. Свобода и высота в обоих случаях превратились в смерть и неподвижность.
Модернистский авиатор Иннокентий Платонов выступает художником (в молодости был художником, в то время как в новой жизни является «художником слова»), подчеркнутым индивидом с модернистскими мотивами одиночества, превращающим весь мир в свое отражение и «защищающим» свой собственный мир образов и представлений [см.: Ханзен-Лёве 1999], включая и историческое, которое он интериоризирует. Он впитывает в себя XX век и вместе с ним эпоху модернизма. Авиатор Платонов по всем приведенным признакам двоемирия, эстетизации и индивидуализма является человеком Серебряного века, и этот век живет в нем в конце XX столетия. Игра с мотивами, темами и образами Серебряного века присутствует не только в романе Водолазкина, но и в современной русской литературе вообще. Этот привлекательный период, как утверждает Мария Черняк в своей работе «Эхо Серебряного века в современной беллетристике», «считается ареной столкновений, политических и эстетических непримиримостей, трансформации образных языков различных эпох, своеобразным посредником между “классической” и “неклассической” эпохами» [Черняк 2017: 150]. Сегодняшнее представление об этом времени вошло в культурное пространство современного человека.
Конец XX века со всеми его «концами», включая конец холодной войны, конец Советского Союза, конец века со всеми его катастрофами и терактами, наподобие 11 сентября 2001 года, новыми типами войн и т.п. на самом деле не представляет собой, по мысли Бодрийяра, завершение истории, а дает старт «парадоксальному заднему ходу» [цит. по: Липовецкий 2008: 402] и позволяет восстановить ценности модернизма. Марк Липовецкий, ссылаясь на книгу Бодрийяра «Иллюзия конца» (1992), утверждает, что модерность, «достигнув своих мыслимых пределов и экстраполировав все свои виртуальные достижения, распадается на элементарные частицы в катастрофическом процессе турбулентных самоповторов» [Липовецкий 2008: 402].
Чувствительность к концу века, которая у Платонова связана, с одной стороны, с календарным концом тысячелетия, 1999 годом, и, с другой, с его биологическим временем (у него умирают клетки, и, несмотря на свою внешнюю молодость, он становится все более старым человеком), — это «ностальгия по “утраченным” ценностям, которая конструирует исторический кризис и запускает “обратное движение” модерности — только не как апокалиптический Большой Взрыв, а как Большое Крошево (Big Crumb)» [Липовецкий 2008: 403].
«Крошево» XX века обретает целостность в словесности, в «животворящем слове» [Кучерская 2016]. Здесь нам придется снова связать Платонова из романа «Авиатор» с писателем Андреем Платоновым. Михаил Эпштейн в статье «Платонов между небытием и воскресением» сравнивает художественную философию Андрея Платонова с философиями Федорова и Хайдеггера, то есть с проектом воскрешения отцов Федорова и экзистенциальной онтологией бытия Хайдеггера. Все анализы Эпштейна возвращаются к платоновскому слову, поскольку слово у Платонова «не столько называет вещь, сколько участвует в ее “веществовании”, т.е. в собственном способе существования» [Эпштейн 2015: 220]. У авиатора Платонова слово (вещь) «веществует». Он действует, восстанавливая свою жизнь посредством слова. Он припоминает отдельные слова, а потом фразы и записывает их на бумагу. Восстанавливая фразы, которых становится все больше, он осознает, что именно слово живет, что «слова исчезают последними, особенно — записанные … Может быть, именно слова окажутся той ниточкой, за которую когда-нибудь удастся вытащить всё, что было? Не только со мной — всё, что было вообще» (с. 26). Авиатор Платонов пишет, он творит, и его слово представляет собой «памятник победы духа нетления над духом тления» [Бердяев 2016: 26]. Иннокентий Платонов сохранил слово, и он рассказывает, повествует, чтобы сохранить запахи и звуки. Мир распадается на части («крошево»), мир является не целостным, а мозаикой, однако через рассказ (слово на бумаге), а потом рассказы всех троих (Платонова, Насти и Гейгера) этому миру придается целостность и последовательность. Повествование дает разбросанным кускам смысл, или, ссылаясь на хорватского литературоведа Миливоя Солара, «рассказ рождается, только если он сам в себе конструирует собственное начало и конец и внутри этого собственную систему существенного и несущественного, необходимого и случайного» [Solar 2004: 123]. Своим словом на бумаге Платонов конструирует рассказ (повесть) с его собственным началом и концом, то есть он пишет свою собственную «повесть временных лет», и эта его «повесть» вписывается в общую историю, так как «вне исторического предания невозможно историческое мышление» [Бердяев 2016: 19]. «Признание предания», в нашем случае платоновского, платоновской повести, есть «категория исторического познания» [там же]. Историческое предание есть внутренняя (индивидуальная) (микро)историческая память, выраженная в слове. Платонов сам отбирает важные для него события и решает, что поместить в свою повесть. Время в повседневной жизни, как отмечает Солар, течет без начала и конца, и цепь событий связывается между собой только искусственно, то есть системой повествования [Solar 2004: 123]. Смысловая организация времени происходит только в смысловой организации рассказанного, в повести, а повесть — это словесный или письменный рассказ о былом или о вымышленном [Даль 2003, 3: повњствование, повњсть]. Поэтому платоновская повесть — это его повесть со своим началом (начинает писать с понедельника) и условным концом (завершение рассказа в самолете с неизвестным концом), а внутри этих рамок — выбор важнейших событий его собственной истории, которая не обязательно соотносится с историческими событиями.
В повести как замкнутом, целостном рассказе есть начало, середина и конец [6]. Есть, конечно, и центральная часть, объясняющая повесть Платонова в целом. Эту центральную часть составляет рассказ об убийстве и раскаянии убийцы Платонова. Он убил Зарецкого, а раскаиваться ему предстоит в «новой» жизни, в жизни «потом». Убил статуэткой Фемиды, считая, что вершит правый суд. Будучи молодым юношей, он взял в руки не Юстицию, символизирующую законный порядок и справедливость, а Фемиду (правосудие) и убил доносчика Зарецкого [7]. В детстве просто так, из любопытства, он отломал от статуэтки весы и уже тогда готовил себе опасное орудие. По возвращении, в своей новой жизни, он стал искать прощения у Зарецкого. Стал его жалеть. Нарисовал его как трагическую фигуру (на бумаге!), без злобы, без ненависти, и они как будто простили друг друга. Животворящее слово и животворящая картина дают новый смысл прошлому событию. И вот смысл и цель его возвращения, по мысли самого Платонова:
Когда человек возвращается — откуда бы то ни было, — это ведь не случайно. Это изменение принятого решения или естественного хода событий. Для всякого возвращения должны быть веские причины (с. 286).
Причина его возвращения — раскаянье в грехах. Платонов осознал, что со своими воспоминаниями он будет жить до конца жизни, но воспоминания, по всей видимости, останутся и после смерти, «поскольку там встретятся все события и (наши) воспоминания о них» (с. 408). Он же, чтобы закончить жизнь с легкостью «авиатора», нуждается в прощении греха убийства. Преодоление времени ему в этом помогает, как он объяснил священнику, сидящему рядом с ним в самолете, толкуя, что настоящее покаяние —
это возвращение к состоянию до греха, своего рода преодоление времени. А грех не исчезает, он остается как бывший грех, как — не поверите — облегчение, потому что раскаян. Он есть и — уничтожен одновременно (с. 409).
Этим он развязывает узел своей судьбы. И еще чем? Своим именем Иннокентий он подтверждает диалектику вины и невиновности, так как это имя имеет латинское происхождение и значит «невинный». Произойдет ли авиакатастрофа или нет — ему все равно. По словам самого Платонова, «время исчезает— та продолжительность, которую невозможно описать. Ты отдаешься на волю этого ветра, он залечит твои раны, он понесет тебя в правильном направлении. И ты летишь» (с. 203). Находясь в самолете над Петербургом, он уже погрузился в вечность — в мыслях он думает о своем детстве, о Фемиде на шкафу и о том, как бабушка читает ему «Робинзона Крузо».
[Аристотель 1965] — Аристотель. Поэтика / Пер. В. Аппельрота // Хрестоматия по античной литературе: В 2 т. т. 1. М.: Просвещение, 1965 (http://lib.ru/POEEAST/ARISTOTEL/aristotel1_1.txt (дата обращения / accessed: 16.07.2018)).
(Aristotel. Ars Poetiсa. Moscow, 1965. — In Russ.)
[Аросев 2016] — Аросев Г. Важнее настоящего (Евгений Водолазкин. «Авиатор») // Новый мир. 2016. № 7 (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2016/7/vazhneenastoyashego-evgenij-vodolazkin-aviator.html (дата обращения / accessed: 16.07. 2018)).
(Arosev G. Vazhnee nastoyaschego (Yevgeniy Vodolazkin. «Aviator») // Novyj mir. 2016. № 7 (http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2016/7/vazhneenastoyashego-evgenij-vodolazkin-aviator.html))
[Бердяев 2016] — Бердяев Н. Смысл истории. СПб.: Азбука, 2016.
(Berdyaev N. Smysl istorii. Saint Peterburg, 2016.)
[Водолазкин 2016а] — Водолазкин Е. Авиатор. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016.
(Vodolazkin E. Aviator. Moscow, 2016)
[Водолазкин 2016б] — Водолазкин Е. Лавр. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016.
(Vodolazkin E. Lavr. Moscow, 2016.)
[Водолазкин 2017] — Водолазкин Е. Совсем другое время: Роман, повесть, рассказы. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017.
(Vodolazkin E. Sovsem drugoe vremya: Roman, povest’, rasskazy. Moscow, 2017.)
[Даль 2003] — Даль В. Толковый словарь великорусского языка: В 4 т. Т. 3. М.: Рус.яз. — Медиа, 2003.
(Dal’ V. Tolkovyi slovar’ velikorusskogo yazyka: In 4 vols. Vol. 3. Moscow, 2003.)
[Достоевский 1992] — Достоевский Ф.М. Преступление и наказание. М.: Художественная литература, 1992.
(Dostoevsky F.M. Prestuplenie i nakazanie. Moscow, 1992.)
[Кучерская 2016] — Кучерская М. В романе Евгения Водолазкина «Авиатор» героя разморозили после 60-летнего сна // Ведомости. 2016. 16 апреля (https://www.vedomosti.ru/lifestyle/articles/2016/04/14/637779-vodolazkina-aviator (дата обращения / accessed: 16.07.2018)).
(Kucherskaya M. 2016. V romane Yevgeniya Vodolazkina «Aviator» geroya razmorozili posle 60-letnego sna // Vedomosti. 2016. April 16 (https://www.vedomosti.ru/lifestyle/articles/2016/04/14/637779-vodolazkina-aviator))
[Липовецкий 2008] — Липовецкий М. Апория «конца истории» // Липовецкий М. Паралогии. Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000-х годов. М.: Новое литературное обозрение, 2008. C. 402—407.
(Lipovetsky M. Aporiya «konca istorii» // Lipovetsky M. Paralogii. Transformatsii (post)modernistskogo diskursa v russkoj kul’ture 1920— 2000-h godov. Moscow, 2008. P. 402—407.)
[Репина 2001] — Репина Л.П. Персональные тексты и «новая биографическая история»: от индивидуального опыта к социальной памяти // http://www.istbessmertie.narod.ru/statrepina.htm (дата обращения / accessed: 16.07.2018).
(Repina L.P. Personal’nye teksty i «novaya biograficheskaya istoriya»: ot individual’nogo opyta k social’noy pamyati // http://www.istbessmertie.narod.ru/statrepina.htm)
[Секретов 2016] — Секретов С. Ровесник века (о книге Евгения Водолазкина) // Homo Legens. 2016. № 2 (http://magazines.russ.ru/homo_legens/2016/2/rovesnik-veka.html (дата обращения / accessed: 16.07. 2018)).
(Sekretov S. Rovesnik veka (o knige Yevgeniya Vodolazkina) // Homo Legens. 2016. № 2 (http://magazines.russ.ru/homo_legens/2016/2/rovesnik-veka.html))
[Ханзен-Лёве 1999] — Ханзен-Лёве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб.: Академический проект, 1999.
(Hansen-Löve A. Der Russische Symbolismus. System und Entfaltung der poetischen Motive. Saint Petersburg, 1999. — In Russ.)
[Чавдарова 2016] — Чавдарова Д. К вопросу о концептуализации самолета в лирике русских символистов: поэтическая реплика В. Брюсова к стихотворению А. Блока «Авиатор» // Проблемы языка, перевода и литературы: Сб. науч. трудов. Серия «Язык. Культура. Коммуникация». Вып. 19. Нижний Новгород, 2016. C. 234—251.
(Chavdarova D. K voprosu o konceptualizatsii samoleta v lirike russkih simvolistov: poeticheskaya replika V. Bryusova k stihtovreniyu A. Bloka «Aviator» // Problemy yazyka, perevoda i literatury: Sb. nauch. trudov. Serija «Yazyk. Kul’tura. Kommunikatsiya». Issue 19. Nizhny Novgorod, 2016. P. 234—251.)
[Черняк 2017] — Черняк М. Эхо Серебряного века в современной беллетристике // Актуальная словесность XXI века. Приглашение к диалогу: Учебное пособие. М.: Флинта-Наука, 2017. C. 150—159.
(Chernyak M. Ekho Serebryanogo veka v sovremennoy belletristike // Aktual’naya slovesnost’ XXI veka. Priglashenie k dialogu: Uchebnoe posobie. Moscow, 2017. P. 150—159.)
[Элькина 2017] — Элькина Т. Время существует в оболочке вечности. Интервью с писателем Евгением Водолазкиным // Новости. 2017. 8 декабря (https://topspb.tv/news/2017/12/8/vremya-sushestvuet-vobolochke-vechnosti-intervyu-s-pisatelemevgeniem-vodolazkinym/ (дата обращения / accessed: 16.07.2018)).
(El’kina T. Vremya suschestvuet v obolochke vechnosti. Interv’yu s pisatelem Yevgeniyem Vodolazkinym // Novosti. 2017. December 8 (https://topspb.tv/news/2017/12/8/vremya-sushestvuet-vobolochke-vechnosti-intervyu-s-pisatelemevgeniem-vodolazkinym/))
[Эпштейн 2015] — Эпштейн М. Андрей Платонов между небытием и воскресением // Эпштейн М. Ирония идеала. Парадоксы русской литературы. М.: Новое литературное обозрение, 2015. C. 210—230.
(Epstein M. Andrey Platonov mezhdu nebytiem i voskreseniem // Epstein M. Ironiya ideala. Paradoksy russkoy literatury. Moscow, 2015. P. 210— 230.)
[Solar 2004] — Sorar M. Ideja i priča. Zagreb: Golden marketing — Tehnička knjiga, 2004.
[Zamarovský 1989] — Zamarovský V. Junaci antičkih mitova. Leksikon grčke i rimske mitologije / Transl. by Predrag i Mirko Jirsak. Zagreb: Školska knjiga, 1989.
[1] Cтатья написана в рамках проекта «Неомифологизм в культуре XX и XXI веков» Хорватского фонда науки (HRZZ, 6077).
[2] Все цитаты из романа приводятся по изданию: Водолазкин Е. Авиатор. М.: АСТ, 2016. При последующем цитировании приводится только страница в скобках.
[3] Книга Николая Бердяева посвящена основным проблемам религиозной философии истории. Основной план книги составляют его лекции, прочитанные в Москве, в Вольной академии духовной культуры в течение зимы 1919/20 года [Бердяев 2016: 5—6].
[4] Роман опубликован в сборнике «Совсем другое время», в который вошли повесть «Близкие друзья» и рассказы «Кунсткамера в лицах», «Дом и остров», «Служба попутчика» и уже упомянутый рассказ «Совсем другое время» [см.: Водолазкин 2017].
[5] О связи двух стихотворений, с особым ударением на семантику самолета, писала болгарская исследовательница Дечка Чавдарова в тексте «К вопросу о концептуализации самолета в лирике русских символистов: поэтическая реплика В. Брюсова к стихотворению А. Блока “Авиатор”» [Чавдарова 2016: 243—251]. Можно вспомнить еще одну «реплику» на стихотворение Блока — «Авиатору» В. Ходасевича (1914).
[6] Таким же образом Аристотель в «Поэтике» определял фабулу в трагедии: «А целое есть то, что имеет начало, середину и конец» [Аристотель 1965].
[7] В древнегреческой мифологии Фемида являлась богиней правосудия, в то время как одна из ее дочерей по имени Дике символизировала справедливость. Присутствие обеих богинь вместе с Зевсом, когда он являлся в роли судьи, означало, что законный порядок и справедливость, хотя нередко разные вещи, должны объединяться во время вынесения приговора [Zamarovskу 1989]. Греческие богини Фемида (законный порядок, правосудие) и Дика (справедливость) объединились в римской богине Юстиции.