Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №117, 2012
© 2011 by The University of Chicago. All rights reserved. Перевод выполнен по изданию: Signs: Journal of Women in Culture and Society. 2012. Vol. 37. № 2. P. 357—383.
Написание этой статьи осуществлено при поддержке гранта Чешского научного фонда № GA 403/09/1502 по трансформации гендерной культуры в Чехословакии 1948—1989 годов. Я благодарна участникам исследовательской группы и ее руководителю Хане Хавелковой за интеллектуальную поддержку. Два анонимных рецензента из журнала «Signs» вдохновили меня улучшить итоговый текст.
Если образ женщины-трактористки, столь часто фигурировавший как в повседневном, так и в научном дискурсе о гендере при государственном социализме, обладал революционным потенциалом для создания наглядного образа эмансипации, в котором пересекаются гендер и класс, то потенциал этот почти полностью себя исчерпал к тому моменту, когда строй находился при последнем издыхании. Напротив, при позднем социализме среди культурных репрезентаций гендера доминировали традиционные образы женщин и женственности (а также мужчин и мужественности). Тем не менее было бы упрощением полагать, что практика и господствующая идеология государственного социализма, придававшие особое значение освобождению женщин в официальной риторике с самых первых лет своего существования, не повлияли на дискурс о гендере на поздней стадии строя. В этой статье я буду использовать примеры из текстов перестроечного времени (времени значительного дискурсивного напряжения), чтобы продемонстрировать существование различных дискурсов о гендере при позднем социализме: от необсуждавшегося и оставшегося незамеченным остаточного патриархатного дискурса до протофеминистских элементов и даже нерешительных попыток найти альтернативу им обоим.
Исследования в области гендера применительно к госсоциализму и его наследию преимущественно касались женщин как рабочей силы, включая проблемы двойной нагрузки, гендерных ролей, государственного и домашнего патриархата, продолжения рода и благосостояния[1]. Этот спектр тем вполне понятным образом соотносится с центральным кругом вопросов и категорий, к которым обращалось западное женское движение до крушения госсоциализма в 1989 году, после чего оно направило свое внимание на процессы демократизации в бывшем Восточном блоке и проблемы присоединения стран Центральной и Восточной Европы к Евросоюзу. Однако дискурсивным аспектам гендерной ситуации при госсоциализме (столкновениям и перемене позиций, выработке новых значений) было уделено намного меньше исследовательского внимания.
В последние годы появилось несколько новаторских работ, которые отходят от устоявшихся дихотомий времен холодной войны (вроде Восток/Запад) в направлении более нюансированного понимания социальной практики и дискурсивных значений, в том числе и в сфере гендера. Эта исследовательская перспектива важна в двух отношениях: во-первых, она помогает объяснить регресс к консервативным, досоциалистическим дискурсам, имевший место после крушения госсоциализма. Например, исследование Шаны Пенн (Penn 2005), показывает, как тот факт, что поддержка женским движением «Солидарности» в Польше осталась незамеченной, способствовал возвращению к антиэмансипаторной политике в этой стране в 1990-е годы. Во-вторых, такие работы подразумевают (и стимулируют) разные способы формирования субъективностей, творчество, возможность перемен. Так, плодотворное исследование Алексеем Юрчаком (Yurchak 2006) последнего советского поколения нацелено на изучение повседневных практик при госсоциализме, исходя из их собственных логики и контекста; что касается гендера, эта работа выводит на первый план личную инициативу наряду с государственной политикой и материальными реалиями (см.: Harsch 2007; Penn, Massino 2009).
В своей статье я стремлюсь внести вклад в изучение этого вопроса и рассмотреть воздействия социалистического идеологического дискурса на формирование гендерных дискурсов при госсоциализме позднего периода на примере чешской культурной ситуации. В первой части очерчиваются ключевые теоретические понятия; в следующих двух анализируются текстуальные примеры, взятые из журналистики и романов перестроечного времени. Сначала я рассмотрю господствующий гендерный дискурс, порождавшийся авторитарным идеологическим дискурсом государства, и сосуществующий с ним остаточный патриархатный дискурс; с этой целью я проанализирую содержание двух газет — «Rude pravo», органа коммунистической партии, и «Mlada fronta», органа Союза социалистической молодежи. Затем я рассмотрю влияние авторитарного и остаточного дискурсов на формирование сопротивленческого, эмерджентного и альтернативного дискурсов, обратившись к анализу двух популярных романов — «По неизвестным причинам» («Z neznamy ch duvodu», Frybova 1993) и «Memento» (John 1989). В заключение я обрисую последствия этих изменений в дискурсивных позициях для формирования гендерных дискурсов, получивших развитие уже после крушения госсоциализма.
АВТОРИТАРНЫЙ ИДЕОЛОГИЧЕСКИЙ ДИСКУРС И ГЕНДЕР: СТОЛКНОВЕНИЯ С ОСТАТОЧНЫМ ПАТРИАРХАТНЫМ ДИСКУРСОМ, ПОРОЖДАЮЩИЕ СОПРОТИВЛЕНЧЕСКИЙ, ЭМЕРДЖЕНТНЫЙ И АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ ДИСКУРСЫ
Дискурсы состоят из «групп высказываний, положений или утверждений, которые включены в социальный контекст, обусловлены этим социальным контекстом и сами влияют на то, каким образом социальный контекст продолжает существовать» (Mills 1997, 11). В контексте госсоциализма совокупностью утверждений, обрамляющей все остальные группы, был авторитарный дискурс, распространявшийся посредством государственных институтов и их СМИ (Yurchak 2006). Юрчак заимствует понятие авторитарного дискурса у Михаила Бахтина, согласно которому тот «выстраивается вокруг строгой внешней идеи или догмы». Авторитарный дискурс «резко отграничен от всех других типов дискурса, сосуществующих с ним, а это значит, что он не зависит от них, он предшествует им и они не могут изменить его... Все другие типы дискурсов организуются вокруг него. Их существование зависит от того, какую позицию по отношению к нему они занимают, будучи вынуждены к нему отсылать» (Yurchak 2006, 14—15; курсив мой. — Л.О.-И.). Поскольку авторитарный дискурс социалистического строя был тесно связан с государственными институтами (с тем, что Луи Альтюссер [1984] называет идеологическими государственными аппаратами) и правящей коммунистической партией, будет точнее называть его авторитарным идеологическим дискурсом.
Слово «предшествует» в приведенной выше цитате подразумевает дискурсивное игровое поле, свободное от любой прежней идеологии, включая дискурсы, касающиеся гендера. Это представляет проблему как для феминистской теории, так и для исследований гендерных отношений применительно к позднему госсоциализму: первая определяет патриархат как идеологию, последние же выявили устойчивые патриархальные системы представлений и практики в обществах с социалистическим строем, несмотря на официальные заявления об их ликвидации. Патриархатный идеологический дискурс, таким образом, может быть понят как другой авторитарный дискурс, предшествующий социалистическому, сосуществующий и взаимодействующий с ним. Он несет в себе характеристики введенного Раймондом Уильямсом понятия «остаточного», которое всегда присутствует рядом с «господствующим»: остаточное «фактически было сформировано в прошлом, но все еще остается активным фактором в культурном процессе. как действенный элемент настоящего» (Williams 1977, 122).
Поскольку дискурсы и их взаимоотношения структурируются властью и поскольку отношения власти «выполняют непосредственно продуктивную роль, где бы они ни вступали в игру» (Foucault 1990, 94), взаимодействие этих двух дискурсов, по определению, создает пространство для дискурсивных столкновений и дестабилизации власти. Сара Миллс подчеркивала, что теория дискурса полезна для феминистского анализа именно потому, что позволяет выявлять множество часто конфликтующих друг с другом дискурсов внутри одного текста. Миллс демонстрирует, что «тексты. далеки от целостности... и разорваны.» (Mills 1997, 100). Патриархатный дискурс являлся остаточным, но по отношению к освободительной риторике госсоциализма он был также оппозиционным или сопротивленческим, производящим разрывы и несоответствия, подразумевающие как расширение прав, так и их ущемление с точки зрения репрезентаций гендера.
Авторитарный идеологический дискурс, который «под давлением объединенных институциональных и культурных сил», по-видимому, «вышел за пределы планов и стремлений.. властей предержащих» (Mills 1997, 54), вызвал определенные следствия в текстовой области. Два таких главных следствия — это эмерджентный и альтернативный дискурсы о гендере. Уильямс определяет эмерджентный дискурс как «постоянное созидание новых смыслов и ценностей, новых практик, новых отношений» (Williams 1977, 123). Альтернативный же дискурс, представленный в моем примере, не претендует, в отличие от остаточного и эмерджентного, на последовательность и целостность; он не указывает на прошлое, но и не имеет дискурсивных устремлений в отношении будущего. Альтернативный дискурс соотносится с авторитарным идеологическим дискурсом, но не через противостояние, сопротивление или открытое согласие. Вместе с тем, он формулируется в заданных авторитарным дискурсом идеологических рамках.
Во второй и третьей частях статьи я проинтерпретирую примеры из текстов перестроечного периода в контексте основных дискурсов феминности и маскулинности, принятых в западной исследовательской литературе того времени. Во второй части рассматривается производство доминирующего гендерного дискурса в официальной политической риторике и журналистике; в третьей — формирование сопротивленческого, эмерджентного и альтернативного дискурсов в официальной литературе, то есть в текстах, опубликованных государственными издательствами[2].
Официальная риторика и журналистика в этой статье представляют собой примеры авторитарного идеологического дискурса. Тексты, которые я анализирую, взяты из двух главных чешских газет: «Rude pravo» и «Mlada fron- ta». Я исследую статьи, опубликованные между 1987 и 1989 годами, в важнейшие годы перестройки (в 1987-м состоялся первый визит Михаила Горбачева в Чехословакию). Они посвящены повторяющимся каждый год событиям, которые могут иметь, а могут и не иметь четкого гендерного фокуса: президентским новогодним обращениям и освещению в прессе первомайских праздников и Международного женского дня, включая речи политиков, приуроченные к этим случаям[3].
Эти образцы бюрократического дискурса сопоставляются с текстами, представляющими массовую культуру, а именно с художественной прозой, опубликованной государственными издательствами. В выборе конкретных текстов я руководствовалась масштабным исследованием Алеса Хамана (Haman 1991) читательских предпочтений и читательской аудитории, проведенным в двадцати чешских публичных библиотеках между 1986 и 1988 годами. Из так называемых бестселлеров (наиболее часто запрашиваемых в библиотеке книг за период исследования) я выбрала вышедшие во время перестройки романы, действие которых происходит в современном чешском обществе: «По неизвестным причинам» Здены Фрибовой (Frybova 1993), впервые опубликованный в 1988-м, и «Memento» Радека Йона (John 1989), впервые опубликованный в 1986 году[4].
ДОМИНИРУЮЩИЙ И ОСТАТОЧНЫЙ ДИСКУРСЫ: ЭМАНСИПАЦИЯ И ЕЕ ИЗДЕРЖКИ
Среди групп утверждений, образующих авторитарный идеологический дискурс госсоциализма, центральное положение занимают те, что имеют отношение к руководящей роли коммунистической партии и революционной роли рабочего класса. Первостепенное значение для гендерного анализа имеют также группы высказываний, касающихся женской эмансипации и равенства мужчин и женщин. Таким образом, в исследовании воздействий авторитарного идеологического дискурса на формирование гендерных дискурсов отправной точкой будут тексты, которые целенаправленно воспроизводят этот дискурс. Такой тип текстов представлен в речах политиков и в журналистике, характерной для партийных газет. Эти тексты были предназначены для широких масс и представляли собой «публичный протокол» (Scott 1990, 2). Можно было бы ожидать, что они содержат освободительную риторику доминирующего гендерного дискурса в чистом виде. Однако в случае с текстами в моем примере этого не произошло: то, что я называю «остаточным патриар- хатным дискурсом», вклинилось в доминирующий дискурс, привнося отчетливо консервативные феминные и маскулинные коннотации, возникающие во всех текстах и создающие тем самым дискурсивные противоречия[5].
ВТОРЖЕНИЯ ОСТАТОЧНОГО ПАТРИАРХАТНОГО ДИСКУРСА И ЖЕНЩИНЫ КАК «ДРУГИЕ»: ПОМОЩНИЦЫ И СВЕРХЖЕНЩИНЫ
Конфликт между доминирующим и остаточным дискурсами можно увидеть в следующей цитате из интервью с одной из женщин, приглашенных в Пражский замок на официальное празднование Международного женского дня: «Я начинаю понимать, что настало время решить, следует ли мне выбрать общественную жизнь, то есть хождение на митинги и организацию различных мероприятий, или роль матери и все, что с этим связано. Я чувствую, что и то и другое невозможно в полной мере совмещать. А если возможно, то только если у вас есть сильная поддержка, но никто не может гарантировать этого заранее» (Kasаlova 1989, 1). Интервьюируемая — двадцатитрехлетняя деятельница молодежной организации — только что получила официальное признание своей работы в общественной сфере, но даже в 1989 году она по-прежнему принимает традиционное разделение, подразумеваемое изменением семейного положения: за браком или материнством следует уход из общественной жизни. Бесспорно, налицо изменения по сравнению с траекторией жизни женщины, предшествовавшей женскому движению: она не ставит под сомнение свое право на оплачиваемую работу, когда говорит о необходимости сделать выбор; скорее, она имеет в виду добровольную общественную деятельность, которой она занимается параллельно со своей основной работой. И все же она признает и принимает, что существуют ограничения на участие женщин в общественной жизни в социалистическом государстве. С одной стороны, ее речь подтверждает доминирующий освободительный дискурс в том смысле, что практическая ценность женщин — их способность влиться в ряды рабочих или приносить семье доход — более не является проблемой. Однако, с другой стороны, этот доминирующий дискурс сдерживается патриархатным, который не допускает полного слияния женщин с публичной сферой, то есть с профессиональными обязанностями, политической деятельностью и, следовательно, с полной реализацией их человеческого потенциала. Говоря языком Маркса, женщины не могут избежать соотнесения с простым продолжением рода, потому что оплачиваемая работа женщин понимается исключительно в связи с их функцией в частной сфере, которая является производной от их репродуктивной роли.
Речи политиков, посвященные Международному женскому дню, только подтверждают эту стоящую перед молодыми женщинами дилемму. Они подчеркивают усилия, которые социалистическое государство предприняло для обеспечения женщинам возможности быть труженицами, но строго в связи с традиционной ролью женщин в семье. Политики полагают, что любые проблемы, препятствующие женщинам в «выполнении их обязанностей в семье» (Adamec 1989б, 2), могут быть решены материально: магазины с большим ассортиментом, более качественные услуги, «продление декретного отпуска, повышенные материнские пособия и продление законного права на отпуск по уходу за больным ребенком» (Husak 1988б, 2). В основании этого лежит посылка, что обслуживание и уход за членами семьи — это однозначно женская обязанность.
Вторжения остаточного патриархатного дискурса в речи политиков, тексты которых вторят декларациям об освобождении женщин, продолжаются и за пределами соотнесения женщин с частной сферой, распространяясь на определение женщин как «других»: женщины в них обычно появляются в роли помощниц, но часто и в обличье сверхженщин. Так, президент Густав Гусак говорил перед делегацией женщин в Пражском замке на праздновании Международного женского дня о том, что «опыт последних сорока лет показал, что только упразднение капиталистической эксплуатации и победа социализма могут создать реальные условия для радикально нового положения женщины в обществе, для их реального равенства» (Husak 1988б, 1). Между тем, при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что, хотя тема речи Гусака — социальные и экономические процессы, женщины не выступают в ней инициаторами этих процессов, а предстают в традиционной роли помощниц: «В пятидесятые годы они самоотверженно пошли работать везде, где общество в них нуждалось... Их помощь в выполнении. революционных задач была бесценна» (Husak 1988б, 1; курсив мой. — Л.О.-И.). В следующем году премьер-министр Чехословакии Ладислав Адамец продолжал в том же духе: «.ничего не двинется вперед и существенно не изменится в нашей жизни без доверия и поддержки [женщин]» (Adamec 1989б, 2; курсив мой. — Л.О.-И.). Иными словами, политики черпают из залежей остаточного патриархатного дискурса: женщины не устанавливают повестку дня в строительстве социализма, они являются вспомогательными «другими» для «общества», содействующими осуществлению того, что было запланировано мужчинами.
Аналогичным образом и социалистическая «сверхженщина», как назвала ее Крис Коррин (Corrin 1992), стремящаяся сохранить баланс между семьей и работой, помещается в рамки традиционной патриархатной риторики и деятельности в образе «другого»: женщины как помощницы или как матери. В 1989 году ежегодная делегация «женщин, работающих в промышленности, сельском хозяйстве, образовании, на культурном фронте, депутатов, членов народной милиции», направленная в Пражский замок по случаю Международного женского дня, была дополнена делегацией из «двадцати пяти женщин-матерей, которые подали пример, воспитав большое количество детей» (Rude pravo 1989, 2). «Rude pravo» напечатала интервью с четырьмя матерями, представленными посредством характерной риторики: «Они несли на своих плечах не только заботу о семье, но также работу и другую общественную деятельность. Те из них, кто еще не вышел на заслуженный отдых, по-прежнему являются образцовыми труженицами» (Dragounova et al. 1989, 3). Эти четыре женщины были либо членами партии, либо политически высокосознательными людьми; две воспитали по девять, третья — четверых, четвертая же — одиннадцать детей. И политизированность, и многодетность — яркие черты образа идеальной (сверх)женщины социалистического государства. Интервьюеры подчеркивали женское самоотречение и жертвенность: «Она занята до глубокой ночи. Ей еще нужно оставить время для того, чтобы рассказать детям сказку перед сном и чтобы вязать и шить необходимые детям вещи» (Dragounova et al. 1989, 3). Однако сами женщины отклоняют славословия, отвечая, что они жили «не исключительной, а самой обычной жизнью», и настаивают, что они всего лишь делали то, что было нужно, — «помогали» (там же).
Если занимающаяся общественной деятельностью молодая женщина, упоминаемая в начале этой части статьи, озвучила дискурсивное противоречие, то риторика сверхматеринства обеспечивает плавное соединение между остаточным патриархатным и доминирующим освободительным дискурсами. Возникший в результате такого соединения образ весьма далек от попыток агрессивной деконструкции традиционного гендерного порядка на ранних стадиях пролетарской революции. Женщина-трактористка, столь часто выступавшая в роли идеала в этот ранний период, на поздней стадии госсоциализма отошла, к лучшему или к худшему, в область легенд. По крайней мере, от нее не осталось и следа в моем примере доминирующего дискурса госсоциализма на заре перестройки, когда эпоха изобиловала довольно традиционными образами женщин[6].
ПАЛИМПСЕСТ МАСКУЛИННОСТИ СРЕДНЕГО КЛАССА
Джефф Хёрн отмечал, что в современных исследованиях «маскулинность эффективно фигурирует в качестве нормативного и даже своеобразного культурного стандарта» (Hearn 1996, 203). Западная литература времени перестройки, посвященная маскулинности, выделяет три основных стандарта, или модели, гетеросексуальной маскулинности: маскулинность среднего класса, которая определяется конкурентоспособностью, личными амбициями, социальной ответственностью и эмоциональной сдержанностью (Tol- son 1987, 39) и связана с работой, достижениями, продвижением по службе и высокими моральными качествами; маскулинность рабочего класса, характеризующаяся скорее импульсивным, агрессивным стилем поведения, чем личными достижениями (Tolson 1987, 28); и маскулинность «нового мужчины», «более мягкого, более эмоционального и ранимого сексуального партнера» (Segal 1990, 291), который противостоит образу мачо[7]. Ниже я рассмотрю позицию авторитарного идеологического дискурса, как она представлена в новогодних президентских обращениях и в освещении первомайских праздников газетами «Rude pravo» и «Mlada fronta» относительно этих трех моделей, хотя мужчины и не обозначались как корпоративная группа (см. примеч. 2). Однако «социализм и государство неофициально настолько явно отождествлялись с мужчинами, что самостоятельность их роли не требовалось подчеркивать» (Brandes 2007, 190). Что касается исторического момента перестройки, я также рассмотрю освещение в двух газетах первого визита Горбачева в Чехословакию в апреле 1987 года.
Поскольку «новый мужчина» вошел в западный дискурс в 1980-х годах, как утверждает Линн Сигал (Segal 1990), неудивительно, что этот тип маскулинности отсутствует в дискурсах госсоциализма. В другом месте я показала, что такие образы маскулинности не появляются в чешском контексте вплоть до 1990-х годов (Oates-Indruchova 2000). Не появляется в этом примере и модель маскулинности рабочего класса, хотя она появится в третьей части статьи, когда я буду говорить о массовой культуре. Зато в авторитарном идеологическом дискурсе преобладает и даже главенствует модель маскулинности среднего класса, правда, со сдвигом применительно к классовым коннотациям: она ассоциируется уже с рабочим классом. Простой перенос концепции классов на авторитарный дискурс госсоциализма, который, разумеется, декларировал бесклассовое общество, проблематичен. Однако приводимые ниже примеры показывают, что отличительные свойства, ассоциирующиеся со средним классом в западном дискурсе, в дискурсе госсоциализма заново приписываются представителям рабочих профессий или, по крайней мере, не представителям интеллигенции[8]. Это мужчины, которые обладают таким качеством, как социальная ответственность, имеют достижения в работе и наделены старым добрым отличительным признаком представителя западного среднего класса — эмоциональной сдержанностью.
Освещение в печати празднования Первого мая и новогодние президентские обращения — это тексты, адресованные всем гражданам независимо от гендера. Но уже выбор мест работы выдает односторонность в отношении гендерной проблематики: предпочтение отдается тяжелой промышленности и производственной сфере, где преобладают рабочие-мужчины. В ритуал Первомая входило награждение Героев социалистического труда, чьи имена и биографии публиковались в газетах. Большинство из них были мужчинами, но не обязательно представителями рабочих профессий, вопреки тому, что могло бы предполагать чествование в прессе героев из рабочего класса. В 1987 году, например, «Mlada fronta» напечатала интервью с тремя новыми героями труда: шахтером (Andrle 1987), мастером-каменщиком (Sabata 1987) и работницей скотного двора (Stepanek 1987). В 1988 году газета написала о шахтере (Sabata 1988), председателе кооперативного фермерского хозяйства (Stepanek 1988) и текстильщице (Prochazkova 1988). «Mlada fronta» выделяет тяжелую промышленность и мужское лидерство (дополненное рядовой работой помощниц-женщин), в то время как «герои» из среды белых воротничков или интеллигенции не удостоились специального упоминания, хотя и среди этих групп каждый год награждалось несколько человек[9].
Подчеркнутое внимание к рабочему классу и тяжелой промышленности не выглядит чем-то удивительным в контексте традиционно особого идеологического значения, которое коммунистическая партия придавала революционной роли первого и политической приоритетности последней. И все же есть нечто странное в том, что такое отношение было по-прежнему актуально в перестройку — время экономического спада, определяющими чертами которого были завышенные ожидания от тяжелой промышленности и недостаток научного капитала. Выдающееся значение, которое «Rude pravo» придало визиту Горбачева на машиностроительный завод в Праге (заголовок на первой полосе, а сам рассказ на второй), обретает в этом контексте трагикомический оттенок, усиленный отчаянно верноподданническим языком статьи. Атмосфера, созданная рабочими (мужчинами), описывается так: «...можно почувствовать, как они гордятся своим заводом, гордятся своими революционными рабочими традициями, опытом и результатами. нескольких поколений, даже если они и не говорят об этом» (Houfova, Stano 1987, 2). В этом описании рабочих слышны отголоски некоторых отличительных свойств западной модели маскулинности среднего класса: упор на достижения и продвижение по службе, высокие моральные качества (включая гордость своими традициями) и даже эмоциональная сдержанность (они не говорят о своих чувствах).
Авторитарный идеологический дискурс, в остальном отрицавший все буржуазное, в этом случае включает в себя буржуазную модель, или модель среднего класса. Однако ценности и отличительные свойства, содержащиеся в этой модели, не обязательно являются чуждыми элементами, подогнанными под дискурс маскулинности социалистического государства за неимением более подходящих собственных концепций. Скорее, как и в случае с дискурсом женственности, эти ценности принадлежат остаточному дискурсу, который предшествовал социализму и был присвоен авторитарным идеологическим дискурсом, использовавшим эти ценности как палимпсест, прописывая маскулинность рабочего класса поверх основы, принадлежавшей среднему классу. Приведенная выше цитата делает явным этот процесс присвоения: идеологически сознательные журналисты, которые знают, что чувствует идеальный рабочий (мужчина), ретиво хватаются за перо и озвучивают правильные ценности за молчаливых, пассивных рабочих. Авторитарный дискурс лишает граждан голоса и патерналистски формует их по своему шаблону, сам говорит за них и репрезентирует их.
СОПРОТИВЛЕНЧЕСКИЙ, ЭМЕРДЖЕНТНЫЙ И АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ ДИСКУРСЫ: ПОСЛЕДСТВИЯ ИДЕОЛОГИЧЕСКОЙ ПРАКТИКИ ГОССОЦИАЛИЗМА
Теперь, когда мы увидели образчики текстов, призванных воспроизводить авторитарный идеологический дискурс, но на деле продемонстрировавших, как остаточный (патриархатный) дискурс вторгается в доминирующий (освободительный), мы можем сопоставить эти бюрократические тексты с художественными — для того, чтобы посмотреть, как они трактуют маскулинность и женственность, обратив особое внимание на возможные эмерджентный и альтернативный дискурсы. Примеры в этой части статьи взяты из двух наиболее читаемых романов, опубликованных в то же время, что и обсуждавшиеся выше тексты, — во время перестройки. Оба романа, «По неизвестным причинам» (Frybova 1993) и «Memento» (John 1989), являются типичными для перестроечного времени, то есть они критикуют некоторые явления, имевшие место в социалистическом государстве, — нечистоплотную трудовую этику и наркоманию, — и эта критическая острота (читай — критика неудовлетворительной работы системы), возможно, была главной и основной причиной их популярности, поскольку их литературные достоинства незначительны.
«По неизвестным причинам» — это квазиэпическая любовная история, созданная под влиянием серии «производственных романов» британско-канадского автора Артура Хейли, популярных в тогдашней Чехословакии. Место действия — научно-исследовательский институт — придает экзотический, но узнаваемо чешский фон для гетеросексуальных романтических отношений. Главная героиня, сирота по имени Анка, встречает значительно старшего по возрасту, чуткого мужчину с высоким социальным статусом — высоконравственного и состоявшегося доктора Марека, с которым недолго наслаждается созданием домашнего очага (в детстве она была лишена родительского гнезда). Из-за недопонимания — Анка подозревает его в серьезном нарушении профессиональной этики — она оставляет Марека и соглашается на брак по расчету с Милошем, красивым и пользующимся успехом директором института, где она работает. Милош и есть главный злодей в романе. И только на последних страницах (после того как прошло двенадцать лет, исполненных гармонии семейной жизни и счастливого общения в дружном коллективе исследовательского института) читатель узнает о причинах недопонимания между Мареком и Анкой. Пережив это открытие, Анка уходит от Милоша (который открывает ей свое истинное лицо, но впоследствии умирает от сердечного приступа) и возвращается к Мареку.
Если роман «По неизвестным причинам» оценивался как одна из самых широко читаемых книг 1980-х, то «Memento» получил статус культовой классики времени перестройки. Этот роман обязан своей популярностью жесткому обнажению мира торговли наркотиками и наркомании, расцветшего в недрах социалистического общества, — темам, прежде табуированным в авторитарном идеологическом дискурсе. Йон использовал реальные полицейские и медицинские отчеты о случаях, связанных с наркотиками, в качестве основы для истории о Михале, одаренном старшекласснике из хорошей семьи (сегодня мы бы сказали — из среднего класса; его отец — бывший летчик, мать — менеджер среднего звена). Впервые Михал сталкивается с наркотиками еще подростком и постепенно все больше опускается под их влиянием. Несколько раз он попадает в центры детоксикации и в тюрьму, пока в результате не оказывается в больнице в состоянии овоща. Центральную тему взаимосвязи между наркотической зависимостью и саморазрушением сопровождает внутренний монолог Михала. Он отражает его усилия побороть нарастающую зависимость и вести такой образ жизни, который позволил бы ему совмещать контролируемый прием наркотиков, стабильный доход, скромные, но независимые жилищные условия и гетеросексуальные отношения, эмоционально наполняющие существование.
Независимо от своего литературного качества оба этих текста важны как примеры альтернативного и сопротивленческого-с-эмерджентным дискурсов. Я буду интерпретировать «Memento» как поиск альтернативной модели маскулинности. Эта модель постепенно выстраивается с помощью задающего быстрый темп, хронологически организованного повествования с одной-единственной сюжетной линией без каких-либо ответвлений. «По неизвестным причинам», текст, содержащий элементы остаточного и эмерджентного дискурсов в отношении женственности, сильно отличается от «Memento» по структуре повествования. Его главная сюжетная линия сопровождается несколькими побочными, хронологию повествования часто прерывают вкрапления прошлого и будущего. Женственность героини конструируется не линейной, кумулятивной организацией текста, как маскулинность в «Memento», а фрагментарным путем, где нарративные серии неоднократно вступают в игру друг против друга в круговом процессе подрыва и утверждения заново[10].
ЖЕНСТВЕННОСТЬ КАК СОПРОТИВЛЕНИЕ И ЗАРОЖДАЮЩИЙСЯ ПРОТОФЕМИНИЗМ: БУРЖУАЗНЫЕ МАНЕРЫ К ЛИЦУ СВЕРХЖЕНЩИНЕ
Феминистские исследователи неоднократно указывали на то, что в художественном и социальном дискурсах «институциализирована преемственность между давними и нынешними представлениями о том, что основным назначением женщины является воспитание детей и семейная жизнь, в то время как экономическая и социальная власть принадлежит мужчинам» (Segal 1990, 295). Кроме того, они по-разному определяли женственность с точки зрения отличительных признаков, связанных с внешностью (McRobbie 1991), телом (Smith 1988) или с определенным «типом телесности» (Bartky 1988, 79), равно как и с вопросами нравственности, личных ценностей или психологии (Ferguson 1983). Исследователи также противопоставляли женственности соответствующие отличительные признаки маскулинности (что постулировалось еще Кейт Миллетт (Millett 1970), а позднее, например, Р.В. Коннелл (Connell 1995, 68)). Дороти Смит утверждает, что женственность — это «текстуально опосредованный дискурс», «социальная организация отношений как среди женщин, так и между женщинами и мужчинами, опосредованная текстами, то есть материально зафиксированными формами печатных сочинений и образов» (Smith 1988, 39). Согласно Смит, образы женственности проникают в общественное сознание через тексты, а те, в свою очередь, подтверждают и тем самым закрепляют образ женственности, уже существующий в общественном сознании. Это положение будет важным для моей последующей аргументации, в ходе которой я проиллюстрирую, как текстуально опосредованная женственность, связанная с буржуазией или средним классом, может взять на себя подрывную роль по отношению к государственной социалистической идеологии бесклассового общества. Далее я покажу, что одновременно эта женственность подрывает социалистический образ сверхженщины (скромной помощницы в публичной сфере и ангела в частной), но и наделяет ее могущественным ореолом индивидуальности и достижений в мире мужчин — и происходит это именно за счет обращения к образам из залежей остаточного патриархатного дискурса.
Эти образы воплощены в главной героине романа — Анке. Она описывается как женщина необыкновенной красоты, опытная хозяйка и превосходный кулинар: «Она не выносила, когда мужчина находился на кухне или занимался уборкой дома. <...> Ей нравилось готовить. она готовила каждый день, и готовила превосходно» (Frybova 1993, 338). Кроме того, Анка — ученый, полностью посвятивший себя работе. Описания ее вкусов и окружающей обстановки подразумевают буржуазные стандарты, стандарты среднего класса — а это политически неподобающее предпочтение. На ее кулинарном искусстве не сказывается ограниченный выбор продуктов. Она живет не в типичном для позднего социализма многоквартирном доме, а в старом (досоциалистическом) особняке с садом и «не жалеет денег, потраченных на помощь по дому» (338). Последнее могло означать, что она платит государственной службе по уборке помещений, но намеки в романе указывают на другую возможность, а именно что Анка покупает труд другого человека — на жаргоне того времени, осуществляет «капиталистическую эксплуатацию».
Вопреки традиционным представлениям о женственности, которые определяют «интерес к своему внешнему облику. как специфически женский» (Marshment 1993, 143), Анка редко проявляет интерес к одежде, украшениям или другим женским аксессуарам, но это не уменьшает ее физической привлекательности в глазах мужчин. Впрочем, когда описывается ее одежда, становится ясно, что вкус героини характерен для буржуазной среды, как в следующей цитате, описывающей Анку на похоронах ее мужа (это ее первое появление в романе): «Застывшие лица мужчин… слегка оживились, когда вошла магистр Анна Беркова-Зухарова, кандидат наук. Она шла, поддерживаемая профессором Прокопом, ее непосредственным начальником, и его женой. Даже в этот момент мужчины оценили ее идеальную фигуру в простом черном костюме. Те, кто знал Анну, знали и то, что ее вуаль скрывала привлекательное лицо, по которому было не догадаться о ее недавно наступившем тридцатилетии» (Frybova 1993, 17)[11]. Важная деталь этого образа — вуаль. Действие эпизода происходит в 1985 году, когда этот аксессуар едва ли был в моде. Скорее, он принадлежит образам буржуазной женской моды до Второй мировой войны — времени Первой Чехословацкой республики, исторического периода, ностальгия по которому в массовой культуре сохраняется и по сей день[12]. Связь между женственностью и средним классом, привнесенная в социалистическое окружение, прочитывается как едва заметный жест сопротивления, поскольку позволяет персонажам — и, как следствие, читателям — «утверждать свою независимость от институционального давления власти» (Smith 1988, 51). Точно так же и преувеличенная женственность Анки в том, что касается одежды, кулинарии и домашнего хозяйства, выделяет ее из однообразия и серости государственного социализма, становясь локусом подрыва авторитарного дискурса.
Важно и то, что появление Анки перед читателем сопровождается перечнем ее академических званий: степень кандидата наук помещает ее в среду интеллектуальной элиты, тогда как молодость подчеркивает исключительность достижений. Эти качества, вкупе с физическим совершенством и домашними навыками героини, предлагают читателю нечто большее, чем социалистическую сверхженщину авторитарного идеологического дискурса. Последняя была самоотверженной, скромной и служила опорой закулисному пространству общественной сферы, но при этом она была раздавлена двойным грузом — как своих обязанностей, так и недостатков социалистической экономики. Это существо могло вызвать симпатию и, возможно, самоидентификацию у женщин-читательниц, но едва ли было способно выступить желанным образцом для подражания.
Между тем, Анка в полной мере является сверхженщиной. Забота о частной сфере и внешняя красота даются ей без усилий — черта, в которой можно усмотреть знакомое заблуждение, когда то, что в действительности требует труда со стороны женщины, преподносится как ее природные свойства или приятное развлечение. Однако соответствие этим стереотипам позволяет героине расширить свое пространство за пределы традиционных дискурсивных границ женственности. Главная забота Анки — стремление к научному знанию, по сравнению с которым все остальное второстепенно, как наглядно показывает внутренний монолог персонажа мужского пола в конце романа: «Она не будет сходить с ума, если я скажу, что больше не хочу ее. Она продолжит счастливо жить в своей лаборатории. Я всегда знал, что мужчина в ее жизни может занимать только второе место» (Frybova 1993, 546).
Эта оценка приоритетов Анки появляется в тексте после нескольких сотен страниц, подчеркивающих ее усилия на профессиональном поприще. Становится окончательно ясно, что в сфере работы она никакая не помощница, а честолюбивый индивидуалист. Эти качества оказываются вдвойне подрывными: с одной стороны, честолюбие и индивидуализм в женском характере подрывают патриархатный дискурс женственности («идеология утверждает, что женщины не могут быть сильными и независимыми»; Marshment 1988, 31), с другой же стороны, индивидуалистические амбиции подрывают коллективистскую направленность авторитарного идеологического дискурса в социалистическом государстве.
Наиболее яркий пример притягательного индивидуализма героини — участие Анки в крупном конгрессе, проводимом в австралийском городе Перт, — за «железным занавесом»! — на который руководитель ее коллектива Прокоп был приглашен организаторами. Коллеги-мужчины восприняли информацию о конгрессе пассивно, тогда как единственная женщина в коллективе выразила готовность ехать. Мужчины отреагировали на это с насмешкой:
Все засмеялись, и Прокоп сказал:
– Чудесно. Все будут завидовать мне, потому что решат, что я продвигаю свою молодую любовницу.
– Какое платье ты собираешься взять в Перт, Анка? — спросил Замис (Frybova 1993, 395).
Мужчины смещают акцент, прозвучавший в заявлении Анки, с профессиональной сферы на ее молодость и женственность, вероятно, потому, что «молодое или сексуальное тело приносит женщине внимание и восхищение, но не настоящее уважение и редко какую-либо социальную власть» (Bartky 1988, 73), или же потому, что «присутствие женщин в качестве рабочих всегда было угрозой мужскому чувству собственной "мужественности"» (Segal 1990, 297). Ее последующее сообщение о том, что она все подготовила для поездки, указывает, скорее, на вторую причину — Анка обнажила дискурсивную импотенцию мужчин:
– И кто же это, позвольте узнать, даст тебе несколько тысяч долларов? — спросил Замис снисходительно, в то время как Прокоп дал понять, что праздный разговор наскучил ему.
– Если бы ты изучал профессиональную литературу, как я, ты бы знал, в каких журналах Международный союз по биохимической фармакологии публикует информацию о своих грантах.
– Деточка, — сказал Замис, — забудь об этом. Эти организации получают в сотни раз больше заявок, чем они могут принять.
Далее Анка описывает свою увенчавшуюся успехом процедуру подачи заявки на грант.
Мужчины раскрыли рот от изумления. Наконец Милош сказал:
– Все мы, конечно, очень рады, что тебе так повезло, но сначала следовало посоветоваться с нами.
– Анка действительно нарушила множество правил, — продолжил Милош. — Разве ты не знаешь, что подавать заявку на иностранный грант можно, только заручившись согласием твоего начальника или главы института? (Frybova 1993, 397—398).
Мужчины в этой ситуации оказались пассивными зрителями того, как Анка активно пренебрегла ограничениями, связанными с социалистической политикой в области науки и проблемами с валютой в Восточном блоке. Теперь очевидно, что их предыдущие пренебрежительные комментарии касательно ее устремлений были коллективным прикрытием, прячущим их собственное безоговорочное и бессильное подчинение дискурсивным запретам, не позволяющим им даже рассматривать возможность профессиональных поездок в несоциалистические страны. Практически любое успешное сопротивление институциональным ограничениям могло быть привлекательным для тогдашних читателей, но в данном случае есть одна сложность. И заключается эта сложность не в том, что героиня — женщина, а в том, что триумф перед лицом персонажей-мужчин (и над ними?) она празднует благодаря неженским качествам — рациональности, честолюбию, социальным навыкам и решительности в профессиональной сфере — всему тому, чем мужчины в романе обладают в меньшей степени. Это могло бы вызвать неодобрение читателей, если бы не ее безупречная «доктринальная принадлежность» (Foucault 1981, 63) дискурсу женского поведения и внешности[13].
В текстуальном плане именно здесь и обнаруживается главная причина явного дискурсивного несоответствия: с одной стороны, женственность Анки надлежащим образом пассивна, как о том свидетельствуют описания ее внешности и навыков, приобретенных без каких-либо видимых усилий. С другой стороны, поведение героини, ее действия и прямые высказывания, двигающие развитие сюжета, говорят о решительных поступках и достижениях; текстуально героиня маскулинна, потому что активна. Без тщательного создания в тексте ореола женственности, те установки, на которые указывают действия Анки, — честолюбие, индивидуализм и самоутверждение в мужском мире общественных достижений — были бы несовместимы с традиционным дискурсом женственности. Вне зависимости от того, насколько привлекателен подрыв идеологического дискурса госсоциализма со стороны героини, для читателя она может быть приемлема, только будучи помещенной в патриархатный дискурс, наделяющий ее совершенным женственным обликом.
Как я показала выше, буржуазная женственность героини уже сама по себе сопротивляется авторитарному дискурсу социалистического строя. Это сопротивление усиливается тем, что героиня подрывает институциональные структуры и порядки. Тем самым она, с одной стороны, удовлетворяет читательскому требованию соблюдения правил пассивной демонстрации женственности, с другой же стороны, доставляет читателю компенсаторное удовольствие от сопротивления угнетающей идеологической обстановке. Благодаря такой конструкции удается контрабандно протащить установки, которые в противном случае были бы неприемлемы и подрывали доминирующий патриархатный дискурс. Получившаяся в результате сверхженщина предельно далека от той, что представлена в прессе, посвященной Международному женскому дню: она берет свою жизнь в собственные руки вместо того, чтобы добросовестно помогать там, где «общество нуждается в ней» (Husak 1988б, 1); работу и семейную жизнь она совмещает вовсе не потому, что это ее общественный долг, — ею движут стремление к индивидуалистическому удовольствию и честолюбие, равно как и жажда научных знаний.
Теоретики феминизма, такие как Смит (Smith 1988) и Миллс (Mills 1991), уже давно выступают за такое понимание феминности, при котором подчеркивается активное участие в обсуждении и присвоение женщинами самого дискурса женственности с целью расширения их собственных прав и возможностей. В то же время для феминизма крайне проблематично брать на вооружение Анкину версию сверхженщины: проводником дискурсивных столкновений является не сама героиня, а ее изображение (автором) в тексте. Для того чтобы ей было позволено обладать традиционно мужскими качествами, ее соответствие стандартам женственности для плотоядных мужских и строгих женских взглядов должно осуществляться без малейшей заминки. Тем не менее вклад героини заключается в том, что она расширяет доступное для обсуждения дискурсивное поле, и это несет в себе зарождающийся протофе- министский элемент.
АЛЬТЕРНАТИВА В ПУСТОТЕ: ТЕЛЕСНАЯ МАСКУЛИННОСТЬ
В первой части я показала, что из трех основных моделей маскулинности, распространенных в западной литературе 1980-х годов, для создания образа героя-рабочего авторитарный идеологический дискурс заимствовал тип маскулинности среднего класса и что эта модель была главенствующей. Ниже в моем примере авторитарного идеологического дискурса тип рабочего-мачо не будет фигурировать, а так называемый «новый мужчина» еще не проник в чешскую культурную среду. Теперь рассмотрим, как первые две модели — или какие- либо альтернативы им — появляются (если появляются) в «Memento»[14].
В этом рассказе о юном наркомане времен перестройки перипетии и образ жизни главного героя представлены на фоне разных других типов мужского поведения. Маскулинность среднего класса, которую воплощает отец героя, Михал и его поколение отвергают как непригодную. Хотя отец в романе практически не открывает рта, он постоянно присутствует в размышлениях Ми- хала, как в следующем примере: «Никакого живота или расслабленных плеч. Всегда пунктуальный, собранный, голова поднята. — Мы пережили концлагеря! Потом четверть века за штурвалом самолета! А что сделал ты, чтобы судить всех подряд? Весь мир?[15]» (John 1989, 31). Отец, как добропорядочный гражданин, вносящий свой вклад в общество, отстаивает ценности, которые это общество одобряет. В то же время, однако, он не понимает сына и выступает в роли карающей фигуры: «[Михал] вспомнил, как однажды после родительского собрания, когда классная настучала, что он и Олина Махова ходят на большой перемене в обнимку, отец в наказание постриг его наголо» (40). Так в Михале зародилось желание сбежать из дома и появилась потребность в сочувствии. Хотя рассказчик воздерживается от прямых обвинений, он подразумевает причинную связь между отношением отца к Михалу и подверженностью последнего деструктивным влияниям. Это одна из причин, почему Михал попадает под влияние компании принимающих наркотики: «Ребята и девчонки, каких я в жизни не встречал. Великодушные. Выше вещей. Выше проблем. И все же настоящие друзья» (35—36). Михал верит, что наконец-то нашел друзей, которые, в отличие от его отца, не будут осуждать его и с которыми он сможет быть самим собой.
Постепенно выстраивается неявная связь между ценностями, которые олицетворяет отец Михала, и анонимными «ими», которые могут обозначать только «общество» и, следовательно, социализм. «Они» ответственны за то, что замалчивали проблему наркотиков и, таким образом, превращали в жертву Михала и его поколение: «Знали ли мы тогда, в самом начале, к чему это все приведет? Пытался ли кто-нибудь рассказать нам?» (John 1989, 116). Поскольку ценности, поддерживаемые отцом и обществом, соответствовали ценностям, характерным для модели маскулинности среднего класса, заново приписанным гражданину социалистического общества (мужчине), то сам режим оказывается причастен к падению Михала. Отвергая эти ценности, он отвергает разом и этот тип маскулинности, и социалистический строй, хотя это и не могло быть напрямую сказано в тексте, напечатанном в государственном издательстве. Идентификация с маскулинностью среднего класса означала бы тогда идентификацию с режимом. Перенос этой идентификации на читателя создал бы читательскую позицию, едва ли притягательную для молодого человека перестроечного времени.
Хотя маскулинность среднего класса и предстает в тексте в качестве неподходящей модели, поскольку соучаствует в лицемерии, скрывающем проблему наркотиков, в романе содержится также и напоминание (memento) о других неприемлемых моделях маскулинности. Первая из этих моделей — мачо-маскулинность рабочего класса, отмеченная словесным и физическим насилием. В тексте она криминализируется, ибо характеризует исключительно социальное дно и уголовную среду. Попадание Михала в эту среду показывает степень его саморазрушения.
Признание непригодными обоих общепринятых типов маскулинности в качестве ролевых моделей оставляет для Михала (и для читателя) пустоту. Текст заполняет ее несколькими альтернативными типами маскулинности. Первая из них, и также неприемлемая, — это маскулинность, которая в буквальном смысле не осмеливается себя назвать: слово «гомосексуалист» ни разу не упоминается в романе. Тем не менее встречи и мысли о Рихарде, его гомосексуальном поставщике наркотиков, занимают в повествовании видное место. Гомосексуальность одновременно сведена к стереотипу и демонизирована (например, улыбка Рихарда описывается как «дьявольская»; John 1989, 53). Михал распознает, кем является Ричард, по языку его тела: «И эта его мягкая улыбка, внимательный жест, которым он дает прикурить» (54). Внешние проявления гомосексуальности Рихарда, которая в тексте сопряжена с извращенностью, отвечают мотивам его поведения. Он поставляет наркотики для своих юных наперсников с целью изучить их воздействие — иными словами, ставит эксперименты на людях, — а заодно «подсадить» этих молодых людей, чтобы они соглашались заняться с ним сексом из отчаянной нужды в дозе, что Михал в конечном счете и делает. Этот опыт оказывается столь ужасным воспоминанием об унижении, что Михал даже не может его назвать своим именем. Вместо этого он называет его «цветастым покрывалом» — по месту, где произошел акт: «В памяти засела каждая деталь того полудня. Каждая проплешина цветастого покрывала» (82). Чувствуя себя запачканным, Михал режет себе предплечье, чтобы «смыть всю эту гнусь» (83) вместе с кровью, вытекающей из его тела.
Отрицание Михалом как общепринятых, так и маргинальных типов маскулинности готовит почву для его усилий по созданию своего собственного, выработанного в явном противостоянии с существующими моделями. Он хочет освободиться от своих родителей и от наркоманов, поселившись отдельно и прервав любые связи со своими бывшими приятелями. Он отказывается от достижений в общественной сфере, хотя и не от участия в ней, а в плане работы готов довольствоваться скромным заработком, покрывающим материальные нужды (он решает стать водителем трамвая, потому что эту работу, как ему кажется, можно сочетать с его образом жизни, в который входит периодический прием наркотиков). Он готов нести ответственность исключительно в частной сфере, пытаясь сохранить подобие семейной жизни со своей девушкой. Важную роль в этой конструкции играют самостоятельность и сила воли, включая контроль над приемом наркотика: «Как здорово мы сумели ограничить дозу до двух-трех раз в неделю. И чихать на всех. Каждую свободную минуту вместе» (John 1989, 76).
Однако, в отличие от Анки с ее моделью женственности, Михал в своем стремлении к самостоятельности терпит неудачу, поскольку ему так и не удается контролировать свое тело и ограничить прием наркотиков. Выработанная им альтернативная маскулинность не становится точкой сопротивления доминирующему идеологическому дискурсу, потому что не делает его независимым от влияний, которые он отверг. Если индивидуализм Анки, расширяющий возможности героини и читателя, ведет тем самым к подрыву как авторитарного идеологического дискурса с его коллективизмом, так и остаточного патриархатного дискурса, то индивидуализм Михала, пусть и сознательно субверсивный, не приводит к подрыву доминирующего дискурса, ибо, в конечном счете, лишает героя всего.
Крайне важно, что напоминание (memento) адресовано телу как средоточию маскулинности. Сначала гомосексуальность демонизируется тем, что ассоциируется с отрицательным персонажем, а затем устанавливается причинная связь между жаждой наркотиков и согласием на гомосексуальный акт, вызывающий чувства запятнанности и унижения. Степень телесного разложения становится мерой наркотической зависимости героя, опускающегося до состояния физического разрушения, подробно описанного в романе. На поздней стадии физического распада Михал видит себя «хромым заколотым торчком», «печень убита, вен нет, абсцессы, язвы на ногах» (John 1989, 246, 251—252).
В своем исследовании маскулинности, относящемся к тому же времени, что и «Memento», Джонатан Рутерфорд утверждает, что тело в рамках «доминирующих значений маскулинности» должно подчиняться воле мужчин: «Мы живем в культуре, которая отчуждает мужчин от их тел и сексуальности. Мы учимся подавлять их, потому что они являются противоположностью того, что значит быть мужественным» (Rutherford 1987, 26). В романе согласие Михала на гомосексуальный контакт — это первый пример потери героем контроля над своим телом, разрушающей его телесную целостность, а потому угрожающей его мужской субъективности и, в конечном счете, человечности, ибо в конце он перестает функционировать как человек. Изображая потерю контроля над телом как крайнюю угрозу, текст конструирует телесную маскулинность как единственную возможную альтернативу в отсутствие приемлемой для читателя модели мужественности. В то же время телесная маскулинность имеет очень слабый подрывной эффект в отношении авторитарного идеологического дискурса. В отличие от Анки, чья традиционная женственность предоставляла ей убежище и выступала ресурсом сопротивления, у мужчины в условиях государственного социализма нет ничего, даже традиционной мужественности, на которую он мог бы опереться. Тело, таким образом, становится последним прибежищем, только над ним и остается проявлять свою власть. Уже один этот факт можно расценивать как сдержанный жест сопротивления, присутствующий в тексте: нормативная система центрального государственного надзора не оставляет никакой другой сферы независимого контроля, кроме собственного тела.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Во введении я задалась вопросом, какое влияние авторитарный идеологический дискурс оказал на формирование гендерных дискурсов при позднем социализме, по крайней мере в чешской культурной среде. Далее я показала, что хотя авторитарному идеологическому дискурсу, выступавшему за освобождение женщин, приходилось конкурировать с остаточным патриархатным дискурсом, это соперничество плодотворно сказалось на изменении дискурсивных позиций в отношении гетеросексуальной женственности и совсем иначе — в отношении гетеросексуальной маскулинности.
В случае женственности, представленном в романе «По неизвестным причинам», проявилось два изменения: с одной стороны, традиционная женственность (в особенности связанная со средним классом) может быть расценена как сопротивляющаяся авторитарному идеологическому дискурсу и как источник самостоятельности в пределах нормативного давления режима. С другой стороны, если освободительный идеал социализма подсластить традиционными женственными образами, его можно использовать для того, чтобы придать образу тянущей двойную лямку социалистической сверхженщины больше индивидуальности, возможностей и умеренный феминистский потенциал. На образы маскулинности авторитарный идеологический дискурс повлиял по-другому, по крайней мере, судя по примеру «Memento», скорее сузив, чем расширив спектр дискурсивных позиций, доступных для мужчины при социалистическом строе. Маскулинность среднего класса, заимствованная режимом и ставшая главенствующей, была лишена какого-либо потенциала сопротивления. Мачо-маскулинность рабочего класса, которую авторитарный идеологический дискурс маргинализировал вплоть до исключения, не давала каких-либо дискурсивных преимуществ. Ни один из этих нормативных стандартов не предлагал модели самостоятельности или сопротивления, как это делала традиционная нормативная женственность, а их взаимодействие с авторитарным идеологическим дискурсом не порождало какого-либо потенциала для более воодушевляющего образа мужчины. Телесная маскулинность, появляющаяся в популярном романе, только сокращает пространство дискурсивных возможностей, сужая его до последнего доступного места контроля или самостоятельности — своего собственного тела.
Сколь бы несовершенным и неполным ни был освободительный проект госсоциализма, он все же расширил диапазон дискурсивных позиций для женщин. Но не для мужчин. Таково дискурсивное наследие, оставленное после себя госсоциализмом. Пункты, которые надлежит принять во внимание при изучении гендерных дискурсов после 1989 года, включают в себя следующие (но не сводятся к ним): во-первых, обладая сопротивленческим потенциалом по отношению к авторитарному идеологическому дискурсу, остаточный патриархатный дискурс находился в достаточно благоприятной позиции, чтобы стать господствующим в период после 1989 года. Во-вторых, социалистическая версия освободительного дискурса превратилась в остаточную. В-третьих, хотя поле привлекательных маскулинных позиций в культурных дискурсах до 1989 года выглядело относительно пустым, Пегги Уотсон (Watson 1993) охарактеризовала гендерный порядок после 1989 года как «расцвет маскулинизма», и любому вновь возникшему типу маскулинности пришлось бы сосуществовать с остаточным освободительным дискурсом. И, наконец, «новый мужчина» 1980-х и доминирующая «транснациональная бизнес-маскулинность» (Connell 2000, 52) 1990-х — два вероятных кандидата на то, чтобы заполнить пустоту, но они также конкурируют друг с другом. Только исследуя многообразие дискурсивного контекста позднего социализма и его репрессивные и продуктивные последствия в том, что касается гендера, мы можем прийти к более полному пониманию наследия социалистического строя для периода после 1989 года. Необходимо максимально подробно рассмотреть примеры социалистического и постсоциалистического дискурсов, с тем чтобы отточить интерпретативные понятия, которые позволят ухватить тонкие теоретические различия между продолжающимся влиянием дискурсивных структур госсоциализма и вновь возникающими дискурсами.
Пер. с англ. А. Горбуновой под ред. А. Скидана
ЛИТЕРАТУРА
Adamec 1989a — Adamec Ladislav. Pokrok vyzaduje predevsiim ciny [Прогресс требует прежде всего действия] // Mlada fronta. 1989. May 2.
Adamec 1989b — Adamec Ladislav. Projev soudruha Ladislava Adamcе [Речь товарища Ладислава Адамеца] // Rude pravo. 1989. March 8.
Althusser 1984 — Althusser Louis. Essays on Ideology. London: Verso, 1984.
Andrle 1987 — Andrle Vlastimil. Sousto pro nas [Фрагмент для нас] // Mlada fronta. 1987. May 1.
Bartky 1988 — Bartky Sandra Lee. Foucault, Femininity, and the Modernization of Patriarchal Power // Feminism and Foucault: Reflections on Resistance / Irene Diamond, Lee Quinby (Eds.). Boston: Northeastern University Press. 1988. P. 61—86.
Brandes 2007 — Brandes Holger. Hegemonic Masculinities in East and West Germany (German Democratic Republic and Federal Republic of Germany) // Men and Masculinities. 2007. Vol. 10 (2). P. 178—196.
Bren 2010 — Bren Paulina. The Greengrocer and His TV: The Culture of Communism after the 1968 Prague Spring. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2010.
Connell 1995 — ConnellR.W. Masculinities. Berkeley: University of California Press, 1995.
Connell 2000 — Connell R.W. The Men and the Boys. Cambridge: Polity, 2000.
Corrin 1992 — Superwomen and the Double Burden: Women's Experience of Change in Central and Eastern Europe and the Former Soviet Union / Chris Corrin (Ed.). London: Scarlet, 1992.
Dragounova et al. 1989 — Dragounova Anna, Tomesova Lenka, Casnochova Jam, Miarkova Libuse. Deti jsou darem zivotu: S maminkami velkych rodin [Дети — дар жизни: Разговоры с многодетными матерями] // Rude pravo. 1989. March 7.
Einhorn 1993 — Einhorn Barbara. Cinderella Goes to Market: Citizenship, Gender and Women's Movements in East Central Europe. London: Verso, 1993.
Ferguson 1983 — Ferguson Marjorie. Forever Feminine: Women's Magazines and the Cult of Femininity. London: Heinemann, 1983.
Ferree 2001 — Ferree Myra Marx. Patriarchies and Feminisms: The Two Women's Movements of Post-Unification Germany // Feminist Frontiers. 5th ed. / Laurel Richardson, Verta Taylor, and Nancy Whittier (Eds.). Boston: McGraw-Hill, 2001. P. 511—519.
Fodor 2002 — Fodor Eva. Smiling Women and Fighting Men: The Gender of the Commonist Subject in State Socialist Hungary // Gender and Society. 2002. Vol. 16 (2). P. 240—263.
Fodor 2004 — Fodor Eva. The State Socialist Emancipation Project: Gender Inequality in Workplace Authority in Hungary and Austria // Signs: Journal of Women in Culture and Society. 2004. Vol. 29 (3). P. 783—814.
Foucault 1981 — Foucault Michel. The Order of Discourse // Untying the Text: A Post- Structuralist Reader / Robert Young (Ed.). Boston: Routledge & Kegan Paul, 1981. P. 48—78.
Foucault 1990 — Foucault Michel. The History of Sexuality: Vol. 1 / Trans. Robert Hurley. New York: Vintage, 1990.
Frybova 1993 — Frybova Zdena. Z neznamych dfrvodfi. Rudna u Prahy: Jeva, 1993.
Gal, Kligman 2000 — Gal Susan, Kligman Gail. The Politics of Gender after Socialism: A Comparative-Historical Essay. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2000.
Haman 1991 — Haman Ales. Literatura z pohledu ctenarn [Литература с точки зрения читателя]. Prague: Ceskoslovensky spisovatel, 1991.
Harsch 2007 — Harsch Donna. Revenge of the Domestic: Women, the Family, and Communism in the German Democratic Republic. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2007.
Havelkova 1996 — Havelkova Hana. Ignored but Assumed: Family and Gender between Public and Private Realms // Czech Sociological Review. 1996. Vol. 4. P. 63—79.
Havelkova 2007 — Havelkova Hana. Namety к diskusi о ceskem genderovem kontextu [Предложения для обсуждения в чешском гендерном контексте] // Rocenka Ka- tedry genderovych studii FHS UKPraha 2005—2006 / Blanka Knotkova-Capkova (Ed.). Prague: FHS UK, 2007. S. 108—124.
Hearn 1996 — HearnJeff. Is Masculinity Dead? A Critique of the Concept of Masculinity/Masculinities // Understanding Masculinities: Social Relations and Cultural Arenas / Mairtin Mac an Ghaill (Ed.). Buckingham: Open University Press, 1996. P. 202—217.
Heitlinger 1979 — Heitlinger Alena. Women and State Socialism: Sex Inequality in the Soviet Union and Czechoslovakia. London: Macmillan, 1979.
Houfova, Stano 1987 — HoufovaJarmila, StanoJiff. Ovzdusi soudruzske otevrenosti [Атмосфера товарищеской открытости] // Rude pravo. 1987. April 11.
Husak 1987a — Husak Gustav. Projev soudruha G. Husaka [Речь товарища Г. Гусака] // Rude pravo. 1987. May 4.
Husak 1987b — Husak Gustav. V zajmu dalsiho rozvoje dfisledne naplanovat program XVII. sjezdu KSC [В интересах дальнейшего развития с целью выполнения постановлений XVII съезда КПЧ] // Rude pravo. 1987. January 3.
Husak 1988a — Husak Gustav. Udelejme vse pro dalsi rozkvet nasi vlasti [Сделать все для дальнейшего развития нашей родины] // Rude pravo. 1988. January 3.
Husak 1988b — Husak Gustav. Z projevu soudruha Gustava Husaka [Из речи товарища Густава Гусака] // Rude pravo. 1988. March 8.
Husak 1989 — Husak Gustav. Cilem nasi spolecnosti je vsestranny rozvoj cloveka: Novorocm projev prezidenta CSSR G. Husaka [Цель нашего общества — всестороннее развитие людей: новогоднее обращение Президента ЧССР Г. Гусака] // Rude pravo. 1989. January 2.
Jakes 1988 — Jakes Milos. Projev soudruha Milose Jakese [Речь товарища Милоша Яке- ша] // Rude pravo. 1988. May 2.
Jakes 1989 — Jakes Milos. Projev soudruha Milose Jakese [Речь товарища Милоша Яке- ша] // Rude pravo. 1989. May 2.
John 1989 — John Radek. Memento. 3rd ed. Prague: Ceskoslovensky spisovatel, 1989.
Kasalova 1989 — Kasalova Jam. Obycejna divka [Обычная девушка] // Mlada fronta. 1989. March 8.
Krakovsky 2004 — Krakovsky Roman. Rituel du 1er mai en Tchecoslovaquie, 1948—1989. Paris: L'Harmattan, 2004.
Krizkova, Vohlidalova 2009 — Kri'zkova Alena, Vohlidalova Marta. The Labour Market and Work-Life Balance in the Czech Republic in Historical Perspective // Women and Social Citizenship in Czech Society: Continuity and Change / Hana Haskova, Zuzana Uhde (Eds.). Prague: Institute of Sociology, Academy of Sciences of the Czech Republic, 2009. P. 35—76.
Marshment 1988 — Marshment Margaret. Substantial Women // The Female Gaze: Women as Viewers of Popular Culture / Lorraine Gamman, Margaret Marshment (Eds.). London: Women's Press, 1988. P. 27—43.
Marshment 1993 — Marshment Margaret. The Picture Is Political: Representation of Women in Contemporary Popular Culture // Introducing Women's Studies: Feminist Theory and Practice / Diane Richardson, Victoria Robinson (Eds.). Basingstoke: Mac- millan, 1993. P. 123—150.
McRobbie 1991 — McRobbie Angela. Feminism and Youth Culture: From «Jackie» to «Just Seventeen». Houndmills: Macmillan, 1991.
Mieczkowski 1985 — Mieczkowski Bogdan. Social Services for Women and Childcare Facilities in Eastern Europe (см.: Wolchik, Meyer 1985. P. 257—269).
Millett 1970 — Millett Kate. Sexual Politics. Garden City, N.Y.: Doubleday, 1970.
Mills 1991 — Mills Sara. Negotiating Discourses of Femininity // Journal of Gender Studies. 1991. Vol. l (3). P. 271—285.
Mills 1997 — Mills Sara. Discourse. London: Routledge, 1997.
Oates-Indruchova 2000 — Oates-Indruchova Libora. Male Bodies Resisting the West and the Past: Body and Masculinity in Advertising in the Czech Republic // East Central Europe—L'Europe du Centre-Est: Fine wissenschaftliche Zeitschrift, 2000. Vol. 27 (2). P. 21—35.
Oates-Indruchova 2005 — Oates-Indruchova Libora. From Raisa to Hillary: Gender Discourse in Political Speeches and Selected News Coverage of the Perestroika and Early Transition Years // Mediate Welten in Tschechien nach 1989: Genderprojektion und Codes des Plebejismus / Jirina van Leeuwen-Turnovcova, Nicole Richter (Eds.). Munich: Verlag Otto Sagner. 2005. P. 57—72.
Oates-Indruchova 2006 — Oates-Indruchova Libora. The Void of Acceptable Masculinity during Czech State Socialism: The Case of Radek John's Memento // Men and Masculinities. 2006. Vol. 8 (4). P. 428—450.
Penn 2005 — Penn Shana. Solidarity's Secret: The Women Who Defeated Communism in Poland. Ann Arbor: University of Michigan Press, 2005.
Penn, Massino 2009 — Gender Politics and Everyday Life in State Socialist Eastern and Central Europe / Shana Penn, Jill Massino (Eds.). New York: Palgrave Macmillan, 2009.
Prochazkova 1988 — Prochazkova Eva. Kluci, zahradka, vretynka [Мальчики, сад, истории] // Mlada fronta. 1988. April 30.
Rude pravo 1989 — Setkani se zastupkynemi zen: prijeti na UV NF a vlade CSSR [Встреча с представительницами женщин: Прием в Центральном комитете Народного фронта и правительстве ЧССР] // Rude pravo. 1989. March 7.
Rutherford 1987 — Rutherford Jonathan. Who's That Man? // Male Order: Unwrapping Masculinity / Rowena Chapman, Jonathan Rutherford (Eds.). London: Lawrence &Wishart, 1987. P. 21—67.
Sabata 1987 — Sabata Petr. «Skola» mistra Maleho [«Школа» мастера Малого] // Mlade fronta. 1987. May 1.
Sabata 1988 — Sabata Petr. Bourlivak [Упрямый человек] // Mlade fronta. 1988. April 30.
Saxonberg, Szelewa 2007 — Saxonberg Steven, Szelewa Dorota. The Continuing Legacy of the Communist Legacy? The Development of Family Policies in Poland and the Czech Republic // Social Politics. 2007. Vol. 14 (3). P. 351—379.
Scott 1976 — Scott Hilda. Women and Socialism: Experiences from Eastern Europe. London: Alison & Busby, 1976.
Scott 1990 — Scott James C. Domination and the Arts of Resistance: Hidden Transcripts. New Haven, CT: Yale University Press, 1990.
Segal 1990 — Segal Lynne. Slow Motion: Changing Masculinities, Changing Men. London: Virago, 1990.
Sieg 1995 — Sieg Katrin. Sex, Subjectivity, and Socialism: Feminist Discourses in East Germany // Postcommunism and the Body Politic / Ellen E. Berry (Ed.). New York: New York University Press, 1995. P. 105—133.
Smith 1988 — Smith Dorothy. Femininity as Discourse // Becoming Feminine: The Politics of Popular Culture / Leslie G. Roman, Linda K. Christian-Smith with Elizabeth Ellsworth (Eds.). London: Falmer, 1988. P. 37—61.
Sokolova 2004 — Sokolova Vera. «Don't Get Pricked!» Representation and the Politics of Sexuality in the Czech Republic // Over the Wall/After the Fall: Post-Communist Cultures through an East-West Gaze / Sibelan Forrester, Magdalena J. Zaborowska, and Elena Gapova (Eds.). Bloomington: Indiana University Press, 2004. P. 251—267.
Stepanek 1987 — Stepanek Jindiich. Zfistal jen film [Остался только фильм] // Mlade fronta. 1987. May 1.
Stepanek 1988 — Stepanek Jindiich. Jak si udelat cas na konicka [Как найти время для хобби] // Mlada fronta. 1988. April 30.
Strougal 1987 — Strougal Lubomir. Projev L. Strougala [Речь Л. Стругала] // Mlade fronta. 1987. May 1.
Strougal 1988 — Strougal Lubomir. Projev Lubomira Strougala [Речь Любомира Стругала] // Rude pravo. 1988. April 30.
Tolson 1987 — Tolson Andrew. The Limits of Masculinity. London: Routledge, 1987.
Vodochodsky 2008 — Vodochodsky Ivan. Muzi—rodina—socialismus: Muzstvi a generace v biografickych vypravenich о manzelstvi a otcovstvi v 70. letech 2 0. stoleti [ Мужчины— семья—социализм: Маскулинность и продолжение рода в биографических рассказах о браке и отцовстве в 1970-х]. PhD dissertation. Charles University, 2008.
Watson 1993 — Watson Peggy. The Rise of Masculinism in Eastern Europe // New Left Review. 1993. Vol. 198 (March-April). P. 71—82.
Williams 1977 — Williams Raymond. Marxism and Literature. Oxford: Oxford University Press, 1977.
Wolchik, Meyer 1985 — Women, State, and Party in Eastern Europe / Sharon L. Wolchik, Alfred G. Meyer (Eds.). Durham, NC: Duke University Press, 1985.
Yurchak 2006 — Yurchak Alexei. Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2006.
[1] По проблеме двойной нагрузки см.: Scott 1976, Corrin 1992, Einhorn 1993 и Fodor 2004; по государственному и домашнему патриархату см.: Heitlinger 1979, Wolchik, Meyer 1985, Havelkova 1996, Ferree 2001 и Fodor 2002; о продолжении рода и благосостоянии см.: Mieczkowski 1985, Sieg 1995, Gal, Kligman 2000, Saxonberg, Szelewa 2007.
[2] Поскольку задача статьи — интерпретировать тексты эпохи госсоциализма в контексте их создания, необходимо иметь в виду современную трактовку категории «женщины» (и «мужчин»), чтобы исследовать, какие типы дискурсов сформировались вокруг этих двух эссенциализирован- ных категорий, ибо авторитарный идеологический дискурс был эссенциалистским и гетеростским в своей концептуализации гендера. Эва Фодор утверждает, что эссен- циализация женщин как «корпоративной группы» была политической стратегией, конструирующей женщин как «группу подданных государства, которые должны были получить свои привилегии и общественные обязанности благодаря членству в этой группе и которые были выделены как опознаваемый элемент строительства коммунизма» (Fodor 2002, 248). Таким образом, в современном употреблении выражение «женская эмансипация» по отношению к истории Восточного блока отсылает скорее к элементу политической системы, чем к протесту против общего подавления женщин, подразумеваемому под выражением «женское движение» на Западе. (Обзор освободительного дискурса в чешской государственной политике см. в: Krizkova, Vohlidalova 2009). Хотя мужчины и не выделялись в качестве группы в социалистической государственной политике и риторике, как указывает Иван Водо- чодский, использование категории «женщины» вместе с ее биологической эссенциализацией подразумевало скорее бинарное, чем множественное, понимание гендера (Vodo- chodsky 2008, 67). Это было сопряжено с дискурсивным ге- терозмом: любые допустимые типы феминности и маскулинности, порождаемые в рамках этой формации, были гетеросексуальными (гомосексуальность в Чехословакии была криминализирована и медикализирована, полная ее декриминализация произошла только в 1990 году, а из перечня заболеваний она была исключена в 1993-м; So- kolova 2004, 260—261). Гомосексуальности отведено много места в одном из обсуждаемых здесь текстов, где она представлена как демонизированная, маргинализированная субъективность, которая не является жизнеспособной альтернативой в поисках приемлемой модели маскулинности, о которой идет речь в данном случае.
[3] Эти тексты были явно адресованы либо женщинам, либо всем гражданам; поскольку мужчины не определялись как корпоративная группа в политической риторике, я не рассматриваю примеры авторитарного идеологического дискурса, нацеленного конкретно на мужчин. Выборка состоит из одиннадцати выступлений: первомайских выступлений (Husak 1987а; Strougal 1987, 1988; Jakes 1988, 1989; Adamec 1989а), новогодних президентских обращений (Husak 1987б, 1988а, 1989) и выступлений в связи с Международным женским днем (Husak 1988б; Adamec 1989б).
[4] Оба романа являются бестселлерами. 95 000 экземпляров «По неизвестным причинам» вышли в 1988 году, он переиздавался и после краха социалистического строя (в 1993, 2001 и 2005 годах). Этот роман также был опубликован в Словакии в 1990 году. Четыре издания «Memento» вышли между 1986 и 1989 годами (общий тираж превысил 330 000 экземпляров). Другое издание вышло в 1995 году; между 1987 и 1990 годами вышли переводы на болгарский, немецкий, латышский, литовский, русский, сербохорватский, словацкий и украинский языки. (Для сравнения: население Чехословакии составляло около 15 миллионов.)
[5] Фрагменты этого анализа впервые разработаны Оутс- Индруховой (Oates-Indruchova 2005).
[6] Хана Хавелкова отмечает, что «идеал традиционного гендерного порядка» преобладал во второй половине эпохи существования госсоциализма (Havelkova 2007, 115).
[7] По определению Эндрю Толсона (Tolson 1987), маскулинность среднего класса соответствует сформулированной Р.В. Коннелл буржуазной версии доминирующей маскулинности, которую Коннелл отличает от более поздней доминирующей версии — транснациональной бизнес-маскулинности (Connell 2000, 52).
[8] Холгер Брандес указывает, что, поскольку рабочий класс являлся «номинально правящим классом», «классовая идея была так теоретически расширена, что большинство трудящихся попадали под категорию рабочих» в бывшей ГДР (Brandes 2007, 187).
[9] Проделанный Романом Краковски анализ изображения героев в первомайском обзоре в нескольких словацких газетах за весь период госсоциализма показал аналогичные результаты: специалисты вышли на сцену в 1960-х годах только для того, чтобы в 1970-х снова уступить ее представителям физического труда (Krakovsky 2004, 137).
[10] Структурное различие между двумя текстами выявится в ходе анализа этих двух романов.
[11] Эта отсылка к идеальной фигуре Анки призвана сразу же внушить читателю, что она обладает безупречным женским телом и, таким образом, соответствует важному критерию женственности: значение тела для женственности всегда уже дано, оно не проблематизируется, и его нужно принимать как должное. Автор время от времени упоминает о теле Анки, но не обсуждает его подробно. В этом нет необходимости, поскольку и персонажи, и читатели знают, что это не является проблемой (то есть что нет ничего плохого в таком указании на женственность). В «Memento», с другой стороны, мужское тело превращается в центральную проблему альтернативной модели маскулинности именно потому, что оно не несет подобных общепринятых значений в имеющихся моделях маскулинности.
[12] Описание Анки предлагает читателю беззастенчивое потребительское удовольствие — политически явно неподобающее с точки зрения социалистической идеологии. Проницательное исследование Паулиной Брен (Bren 2010) популярного чешского телесериала времен позднего госсоциализма показывает, что, несмотря на высокие антипотребительские идеалы последнего, продукция средств массовой информации была рассчитана именно на потребительскую аудиторию.
[13] Мишель Фуко определяет доктринальную принадлежность как то, что «ставит под сомнение говорящего субъекта, исходя из высказывания и через него, о чем свидетельствуют процедуры исключения из сообщества и механизмы отвержения, которые вступают в действие, когда какой-либо говорящий субъект формулирует одно или несколько не поддающихся ассимиляции высказываний» (Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет / Пер. с фр. С. Табачниковой. М.: Касталь, 1996. С. 73).
[14] Ранняя и расширенная версия этого анализа представлена в: Oates-Indruchova 2006.
[15] Здесь и далее используется издание: Йон Радек. Memento: Роман / Пер. с чешского Т. Чеботаревой. М.: Радуга, 1989. — Примеч. ред.