Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №132, 2015
Борис Дубин часто подчеркивал, что смотрит на литературу «взглядом социолога»[1]. Казалось чем-то само собой разумеющимся, учась у него, связывать и свою исследовательскую идентичность с социологией литературы. Но что такое в данном случае «социология литературы»?
Социоанализ Пьера Бурдьё настолько доминирует сегодня на этом дисциплинарном поле, что возможность других школ, соединяющих литературу и социологию, нередко просто не учитывается. Можно ли говорить о том, что Борис Дубин стоял у истоков проекта совершенно иной социологии литературы (вместе со своим постоянным соавтором Львом Гудковым и при участии других коллег, в большей или меньшей степени близких кругу и идеям Юрия Левады, — Алексея Левинсона, Абрама Рейтблата, Натальи Зоркой)? Можно ли рассматривать поздние статьи Дубина как один из вариантов движения в русле такого проекта?
Ниже я попытаюсь это сделать и попробую не столько описать сам проект, как он представлялся его инициаторам и непосредственным участникам (это задача для углубленного исследования, не решаемая в рамках небольшого текста), сколько, опираясь на собственное восприятие, собрать схематичную и очень предварительную модель — образ знания, связанный с проектом в целом и с той его версией (очень индивидуальной, на мой взгляд), которая была получена от Бориса Дубина.
Уже форма, в которой преподносилось это знание, требует отдельного разговора. В 1982 г. Львом Гудковым, Борисом Дубиным и Абрамом Рейтблатом был выпущен аннотированный библиографический указатель «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы»[2]. По своим функциям этот справочник являлся не чем иным, как первой заявкой, «эскизом», «проблемной картой» большого проекта — именно так его оценивали Дубин и Гудков двенадцать лет спустя, в своей книге «Литература как социальный институт»: «Так как в то время нельзя было и думать об издании систематического курса по социологии литературы (хотя уже очень хотелось), то нам пришлось каждую теоретическую и тематическую проблему представить в виде совокупности как бы уже существующих работ, проведенных исследователями самого разного плана, не обязательно социологами»[3]. Вынужденное решение оказалось совершенно борхесовским — проект социологии литературы вычитывался исключительно из оглавления и аннотаций; даже вводный очерк, уже написанный, не был включен в издание (как и треть всего собранного материала) по «независящим от авторов обстоятельствам»[4]. Таким образом, авторы не могли позволить себе сказать почти ни слова от собственного имени, манифестация проекта осуществлялась только через процедуры перевода (в широком смысле этого термина), перекодировки, монтажа.
Но и позже проект не был оформлен как «систематический курс» (если не считать брошюру, выпущенную для студентов ИЕК[5]). Этапная книга «Литература как социальный институт» представляет собой сборник статей (преимущественно 1980-х годов), и последующие книги Бориса Дубина, написанные уже без соавторов, — тоже сборники.
В принципе несложно реконструировать (по подсказкам, оставленным самим Дубиным) теоретическую базу, на которую он в наибольшей степени опирался в своих размышлениях о литературе, — веберовская «понимающая социология», структурный функционализм и функционалистские теории модернизации, подходы символического интеракционизма и в особенности феноменологические концепции «социальной реальности» Альфреда Шюца и его последователей; кроме собственно социологической теории — теории повествования (прежде всего Поль Рикёр), «рецептивная эстетика» Яусса и Изера.
Однако мне приходилось наблюдать, как это социально-историческое, антропологическое, феноменологическое, очень ориентированное на фигуру «читателя», всегда ее учитывающее описание и исследование литературы не воспринимается, не распознается в качестве социологии — причем и филологами, и социологами; и (что, возможно, более существенно) — не воспринимается в качестве законченного, единого проекта.
Итак — что все-таки мы получили в наследство? Концепцию? Оптику? Метод?
Безусловно, имела место очень целостная, непротиворечивая и при этом «многоуровневая» (одно из любимых слов Бориса Владимировича) концепция, описание которой рискну связать с зиммелевским вопросом «Как возможно общество?», т.е. в данном, более частном случае — «Как возможна литература?».
Как представляется, ответы именно на этот вопрос нам предлагались. Прежде всего, Борис Дубин и его ближайшие единомышленники настаивали на том, что литература возможна как модерный институт, переставший быть салонной и придворной практикой, т.е. литература возникает (со всей своей инфраструктурой, системой ролей etc.) постольку, поскольку появляется публика, публичность, большая анонимная общность читателей. Таков, можно сказать, верхний уровень теоретической конструкции. Ее более глубокие этажи разрабатывались Дубиным в поздних статьях[6], выстроенных вокруг размышления о том, как антропологически возможна литература, каким должен быть человек, чтобы литературное письмо имело смысл, имело значение — и для автора, и для читателя.
Тут отправная точка для Дубина — идея модерного субъекта, усвоившего просвещенческие нормы универсальной рациональности и при этом приобретшего способность (за скобками, кстати, остается вопрос — каким образом, почему приобретшего) мыслить себя в категориях уникальности, бесконечности, неисчерпаемости. Коль скоро модерный субъект постоянно готов к переосмыслению и нарушению норм, автономен от «внешнего закона»[7], он и в текст вводится «как неиссякающее творческое начало (“бесконечный гений” по формуле Новалиса) и представлен не напрямую, а символически: через символы бесконечности, несоизмеримости с какими-либо эталонами, непостижимости и т.п.»[8]. В процитированном мной рассуждении совершается удивительный, логически построенный переход (вообще-то составляющий основное затруднение для социологии литературы как области знания) — от антропологического измерения к текстуальному; антропологическое описание здесь вскрывает саму природу фикциональности, позволяет показать, «из чего сделана», как появляется литературная условность в современном, модерном понимании: «Иными словами, авторская субъективность может быть включена в текст лишь на правах условности — как сам принцип соотнесенности текста не с внешней реальностью, объектом, а с творящим и/или воспринимающим субъектом, с самой его способностью относиться к тексту как потенциально осмысленному целому, вносить в него смысл»[9].
И дальше мы имеем дело с литературным текстом — как с непрямым, небуквальным высказыванием, сложным лабиринтом смысла со множеством уровней условности, со множеством зеркал, двойников, масок, опосредующих авторскую речь. Причем восприятие литературной условности как безопасной ширмы, позволяющей автору спрятаться, отделяющей его от литературного текста, — вряд ли привлекало Дубина. Хотя, говоря о фикциональном повествовании, он часто использует метафоры «игры» (вслед за Левадой) или «театра» (явно симпатизируя «драматургической» линии в социологии, идущей от Кеннета Берка), подразумевается не кабинетная игра, которую имели в виду теоретики постмодернизма. Дубин следует за романтиками в том числе и в понимании литературы как зоны риска, может быть даже — повышенной опасности (и именно такой, рискующей литературе, конечно, отдает предпочтение), как зоны ответственности: искривленное пространство литературного текста — пространство вполне реального опыта и для автора, и для читателя, и способно изменить обоих.
Уже из этого беглого описания очевидно, что тот проект социологии литературы, который реализовывал и развивал Борис Дубин, можно описать не только как определенную концепцию, но и как особую оптику, причем этически заряженную оптику. Основным фокусом здесь была, конечно, фигура Другого[10]. Этика осознания границ собственного «я» через обращение к Другому, к тому, что мной не является, что выходит за пределы моего наличного опыта, но с чем (или с кем) я могу выстроить отношения и для кого сам могу стать Другим, а следовательно, увидеть себя как Другого — эта этика задавала ракурс взгляда, наверное, на всё, о чем писал Дубин, особенно в последнее время; в случае литературы — и на проблематику воображения[11], и на проб лематику внутритекстовых, нарративных инстанций — запутанные, матрешечные нарратологические схемы опосредования авторской речи могли быть описаны как поле напряжения между различными проекциями другости[12].
Но и для тех, кто не готов в полной мере разделить столь пристальное, внимательное отношение к фигуре Другого, оставлена возможность присоединиться к этой исследовательской оптике. Субъектное отношение к Другому (обязательно предполагающее выстраивание отношений с Другим) в традициях шюцевской феноменологии, собственно, определяется как смысл. Взаимодействие индивидуальных позиций, точек зрения образует ту накладываемую на нашу общую реальность интерсубъективную сетку смыслов, отношений, связей, которая, в понимании Бориса Дубина[13], и является, собственно, предметом социологии культуры, а значит, и социологии литературы в частности.
Всё это принципиально не похоже на оптику бурдьёрианского социоанализа, для которого тоже очень важно слово «позиция», однако в другом значении: в рамках «полевой теории» позиции задаются исключительно через взгляд извне, через точку зрения стороннего наблюдателя (по аналогии с шахматной риторикой — «Конь на позиции е5»), — подразумевается, что не только исследователь видит свой объект в этом ракурсе, но и агенты литературного поля смотрят сами на себя подобным, отчужденным взглядом. Бурдьё наделяет их способностью видеть карту диспозиций целиком (ну или, по меньшей мере, удерживать в голове довольно значительные ее фрагменты), а себя — точками на карте; если же такая способность агентам отказывает, они незамедлительно из поля «выпадают», безнадежно проигрывают в вечной борьбе за власть и ресурсы доминирования, которая, собственно, и образует само силовое поле[14].
В той интерпретации социологии литературы, которой придерживался Дубин, сила напряжения между субъектом и Другим задается не проблематикой власти, а самой субъектностью — свободной волей субъекта все время преодолевать границы своего актуального опыта, границы того, чем он на данный момент является.
Такое вынесение проблематики власти из центра социологического рассуждения, придание этой проблематике локального значения, неприятие вульгарного экономического детерминизма (об этом Дубин и Гудков объявляют в предисловии к сборнику «Литература как социальный институт» — их социология литературы начинается с отторжения «отечественного марксизма» и «классового подхода»[15]) и устранение из исследовательского инструментария экономических метафор, вроде «символического капитала», — такая оптика, конечно, настолько нехарактерна для самой дисциплины, что многими вообще не опознается как социологическая.
Наконец, я подошла к вопросу, который представляется мне самым сложным, — помимо концепции и оптики, был ли оставлен метод, которым мы, исследователи литературы, можем воспользоваться? Не обладая достаточной компетенцией для разговора об инструментарии количественной социологии, о стратегиях работы с результатами опросов (которая велась в «старом», левадовском ВЦИОМе, а затем была продолжена в Левада-Центре), я повторю свой вопрос в более узком контексте, применительно к способам описания и анализа самого литературного произведения (включая механизмы его восприятия) — были ли заданы методологические ориентиры для такого анализа? Их оказывается неожиданно сложно уловить, вербализовать — здесь нельзя обнаружить ни специфической системы терминов (как в той же «полевой теории»), ни готовых образцов, детально прописанных моделей, по которым могли бы строиться исследовательские процедуры.
Отчасти (но лишь отчасти) объяснить подобное затруднение помогает одна из все-таки различимых методологических особенностей, ее можно назвать «переопределением понятий» — вполне устойчивых в рамках литературной теории, «естественно выглядящих», универсальных, почти терминологически не окрашенных, таких, как «жанр», «классика», «бестселлер», «модный автор», «культовый автор» etc. Теоретические размышления в статьях Дубина, как правило, начинались с аналитического вскрытия такого рода понятий и придания им социологического содержания. Примечательно, что это никогда не производило впечатления социологической редукции — напротив, всегда казалось, что таким образом открывается возможность увидеть за уже достаточно формальными категориями сложное, проблемное, многомерное и семантически насыщенное смысловое пространство. Понятийный аппарат тут не изобретался, но как бы пересобирался из существующих элементов и тем самым приводился в рабочее, динамичное состояние.
Возможно, где-то рядом с метафорами динамики, движения и находится ключ, позволяющий ухватить социологичность того способа исследования литературы, о котором я пытаюсь говорить. Объект исследования, объект теоретического интереса Бориса Дубина не только всегда многомерен, но еще и находится в постоянном движении, в нем нет ничего застывшего — речь здесь идет о «действиях», «взаимодействиях», а если о «нормах» или «ценностях», то непременно в контексте их «воспроизводства» (очень частотное слово у Дубина), механизмов ретрансляции, передачи культурных значений; речь идет о процессах, которые не фиксируются, а «разворачиваются» — в историческом времени или на наших глазах.
И, собственно, для описания исследовательских процедур Дубин невероятно часто использует слово «разворот». Образ знания, которое нам было предложено, столь же многомерен и подвижен, как и его объект; и тут столь же значимы и тоже очень сложны, нелинейны механизмы воспроизводства. Форма трансляции этого знания — не фундаментальная книга, не готовый, фиксированный свод правил и образцов; это знание транслировалось в разных измерениях одновременно — через статьи, выступления на конференциях, адресную работу с тем или иным исследователем. И поэтому как-то незаметно присваивалось, прорастало уже изнутри собственной исследовательской позиции. И поэтому его сложно, наверное, невозможно канонизировать. Придется искать другие, менее инерционные и более ответственные формы воспроизводства.
[1] См., например: Дубин Б.В. «Литературное сегодня»: взгляд социолога // Дубин Б.В. Слово — письмо — литература. М.: НЛО, 2001. С. 175—182.
[2] Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы: Аннотированный библиографический указатель за 1940—1980 гг. / Сост. Л.Д. Гудков, Б.В. Дубин, А.И. Рейтблат. М.: ИНИОН; Гос. б-ка СССР им. В.И.Ленина, 1982. 402 с.
[3] Гудков Л.Д., Дубин Б.В. Литература как социальный институт. М.: НЛО, 1994. С. 9.
[4] Об этом: Там же.
[5] См.: Гудков Л.Д, Дубин Б.В., Страда В. Литература и общество: введение в социологию литературы. М.: РГГУ, 1998. 80 с.
[6] См.: Дубин Б.В. Классическое, элитарное, массовое: начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы // НЛО. 2002. № 57. С. 6—23; Он же. Воображение — коммуникация — современность // Вторая навигация: философия, культурология, литературоведение. 2013. № 12. С. 227—240, и др.
[7] Дубин Б.В. Классическое, элитарное, массовое: начала дифференциации и механизмы внутренней динамики в системе литературы. С. 22.
[8] Там же.
[9] Там же.
[10] См. об этом в статье Т. Вайзер, включенной в этот же мемориальный блок.
[11] См.: Дубин Б.В. Воображение — коммуникация — современность.
[12] Дубин Б.В. Как сделано литературное «я» // Дубин Б.В. Классика, после и рядом. М.: НЛО, 2010. С. 145.
[13] См., например: Дубин Б.В. Расплывающиеся острова: К социологии культуры в современной России // Дубин Б.В. Классика, после и рядом. С. 251.
[14] См.: Бурдьё П. Поле литературы / Пер. с фр. М. Гронаса // НЛО. 2000. № 45. С. 22—87.
[15] Гудков Л.Д., Дубин Б.В.Литература как социальный институт. С. 7.
- See more at: http://www.nlobooks.ru/node/6143#sthash.2fbKgMlH.dpuf