Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » НЛО » №116, 2012

Николай Поселягин
Конец прекрасной эпохи: восприятие советскими интеллектуалами ввода советских войск в Чехословакию

1

 

Тема, вынесенная в заглавие статьи, в литературе мемуарного характера опи­сана уже относительно подробно (прежде всего в дневниках и воспоминаниях, а также в виде аллюзий в художественной литературе; в письмах реже — оче­видно, из-за опасений перлюстрации). Чаще всего это просто непосредствен­ный эмоциональный отклик, выражающий резкое неприятие происходящего; вместе с тем периодически — в первую очередь в позднейших свидетель­ствах — можно найти и более подробные рассуждения, посвященные оконча­нию Пражской весны и сводящиеся, как правило, к утверждению, что 21 ав­густа 1968 г. закончилась эпоха оттепели1. Эта же дата, осмысляемая как календарное олицетворение рубежа между относительной либерализацией хрущевского времени2 и рецидивом советского тоталитаризма (ресталинизацией), в своем символическом значении переходит и в научные труды, тем са­мым подтверждая семиотическую значимость для российской культуры XX в.

Среди работ, в которых 21 августа 1968 г. фигурирует не только как начало операции «Дунай», но и как общекультурный символ, необходимо особо вы­делить книгу П.Л. Вайля и А.А. Гениса «60-е: Мир советского человека»3 и статью Т. Гланца «Позор»4. Моя статья представляет собой тематическое про­должение работы Томаша Гланца, но, в то время как Гланц вскрывает соци­альные и психологические предпосылки реакции советских интеллектуалов на чехословацкие события, я попробую наметить предпосылки эпистемические (в смысле М. Фуко).

Начну с небольшой подборки цитат, объединенных тем, что произносив­шие их люди — деятели гуманитарных профессий5: социолог И.С. Кон, кино­вед И.М. Шилова, литературный критик И.А. Дедков, политик и общест­венный деятель (в 1968 г. — журналист в Праге) В.П. Лукин, лингвист Р.М. Фрумкина, литературовед Б.Ф. Егоров. В этом же контексте необходимо рассматривать высказывания А.Д. Сахарова, А.И. Солженицына, А.Т. Твар­довского, А.И. Кондратовича и некоторые другие, которые чаще цитируются в литературе, посвященной 1960-м годам, — по этой причине их можно оста­вить за кадром. Подобный монтаж цитат создает ощущение некоторой бесси­стемности, хотя сама подобная бессистемность демонстрирует, что оценки вторжения советских войск в Чехословакию как — используя метафору И.А. Бродского — «конца прекрасной эпохи» не были единичными и носили системный характер, даже если не были выражены эксплицитно.

Так, И.С. Кон, рассказывая о своей книге того времени, пишет следующее6:

Сегодняшний читатель, если ему попадется в руки «Социология личности» (из большинства библиотек она сразу же была украдена), не сможет понять, почему эта небольшая и, в общем-то, поверхностная книжка имела такой читательский успех и повлияла на профессиональный выбор и даже лич­ную судьбу некоторых людей. Думаю, весь секрет в акцентах. Впервые в со­ветской литературе после 20-х годов была прямо и жестко поставлена про­блема конформизма и личной социальной ответственности. <...>

Однако ни по цензурным условиям, ни по уровню своего собственного мышления я не мог пойти дальше теоретического обоснования хрущевских реформ и абстрактной критики казарменного коммунизма, в котором легко узнавалась советская действительность. Развивая идеи «гуманного социа­лизма», я не знал, как их можно осуществить и реальны ли они вообще. Тра­гические социально-политические коллизии переводились в более гладкую и безопасную плоскость социальной психологии и этики. Книга стимули­ровала критическое размышление, но не подсказывала, что надо делать. Я сам этого не знал. А если бы знал, побоялся бы сказать.

После разгрома «Пражской весны» последние иллюзии относительно бу­дущего плавного развития советского «социализма», если таковые еще были, окончательно рассеялись7.

 

И.М. Шилова:

Происходило же обсуждение «Девяти дней одного года» в атмосфере смут­ной, неустойчивой, угрожающей. Смерть Пастернака, как трагическая раз­вязка трагического сюжета, была для меня важнее начавшегося карибского кризиса. Политика по-прежнему была делом посторонним, оставила куда меньше впечатлений, нежели сдача очередного экзамена или увиденный фильм. Важнейшим было ощущение, что именно искусство раскрепощает сознание. В ситуации приближения планетарной катастрофы именно ки­нематограф предлагал выбор, искал противостояние, пытался выстроить свой бастион защиты человечества и человека, провозгласить гуманисти­ческие идеалы. Он стремился воссоздать и всполохи вселенских бедствий, и простые человеческие беды в их взаимосвязанности и равности. В этом, более, чем в чем-то другом, состоял смысл «оттепели». <...>

Август 1968-го грянул как гром. Наконец, неопределенность обрела чет­кие очертания: наши танки вступили в Прагу. <...> Были и горькие испо­веди, и злые высказывания, принимались отчаянные решения, начинали думать об отъезде. Но во всем этом не было сломленности. Готовящееся ис­подволь и реализовавшееся в чехословацких событиях наступление на всех и каждого все расставило на свои места, смело последнее доверие к лозун­гам и девизам, разделило мир на наш и их8.

 

И.С. Дедков в дневнике: 21.8.68

Исторический день. Войска введены в Чехословакию. Нам стыдно, но мы беспомощны. Таких, как мы, никто не спрашивает. Эти люди знают все. Мы просто подчиненные. Над чехом смеются и издеваются все, кому не лень, — первейшие обыватели, первейшие рабы, к коммунизму отношения никогда не имевшие. Дождались.

 

24.8.68

Печальные дни. Мы возвращаемся к сталинским временам. То, что про­изошло в Чехословакии, отбрасывает нас к тридцать девятому году. Эти дни указывают всему (в том числе искусству) истинную цену. И она ничтожна.

 

26.8.68

Про Чехословакию лучше не писать — тут слова плохие помощники. Тут решается и наша судьба9.

 

В.П. Лукин:

Если говорить о том, что произошло со всеми нами в период между процес­сом над Синявским и Даниэлем (это зима 1966 года) и до «Пражской весны» 1968 года, — у целого поколения людей произошел процесс внутреннего от­почкования от системы. Конечно, еще со студенческих лет наше поколение не любило Сталина, мы были за изменения, за то, чтобы было больше демо­кратии, но все это было в несколько «хрущевской упаковке». Это как бы стремление, чтобы было «больше социализма». А «Пражская весна» и раз­гром диссидентства привели к отрыву от советской системы. Психологиче­ски, духовно люди решили, что все: они больше к этой системе внутренне не принадлежат. Этим объясняется, почему потом так быстро пошел процесс реформ в горбачевское время. После 1968 года мы стали другими10.

 

Из воспоминаний Р.М. Фрумкиной имеет смысл привести два отрывка — по­мимо вторжения советских войск в Чехословакию также сообщение об аресте А.Д. Синявского и Ю.М. Даниэля (январь 1966 г.):

Именно эта статья в «Известиях» (с обвинениями Даниэля и Синявского в измене Родине. — Н.П.) покончила, как я сейчас понимаю, с эпохой шести­десятых. Разумеется, я не могла предвидеть, в какой мере арест и судебный процесс двух людей, с которыми я была довольно шапочно знакома, повлияет на мою собственную жизнь. Я не знала, началом чего это было, — но кожей чувствовала, что это было несомненным концом. Разумеется, не формулируя для себя, концом чего именно. Ведь как эпоха 60-е годы были осознаны много лет спустя. Конец их теперь принято связывать с нашим вторжением в Че­хословакию в августе 1968 года. Но я думаю, что для определенной группы людей «конец прекрасной эпохи» наступил уже в 1966-м. <...>

В августе (1968 г. — Н.П.) в воздухе повисла тревога. Рано утром 21-го зазвонил телефон. Отец Юры сказал: «Мы высадились» — и сразу положил трубку. Потом я под недоуменным взглядом Оли долго и тупо сидела за ку­хонным столом, обхватив голову руками. <...> Помню чувство, что у меня над головой захлопнулась крышка кованого сундука11.

 

Б.Ф. Егоров (в письме Ю.М. Лотману; год в дате переправлен — по-видимому, адресатом — на «58»):

24.VIII.68

<...> В трагические дни все время думаю о Вас — хорошо бы в такое время быть вместе. Во всяком случае призываю Вас к сдержанности; только эк­зистенциалистски можно сейчас оправдать какую-либо акцию; не знаю, как Вы, а я пока еще не дошел до этого. Хотя — честно Вам скажу <...> — внут­ренне я себя на всякие случаи подготовил «по-индусски», т.е. отказался от благ, от семьи, даже от жизни12.

 

Итак, можно заметить, что все мемуаристы здесь говорят, в общем, каждый о своем, и свести все эти высказывания к единому знаменателю (скажем, к наступлению ресталинизации) хотя и можно, но это сильно упрощало бы су­ществовавшее положение дел. То, что объединяет приведенные цитаты, — это чувство, что эпоха ожиданий резко сменилась иной эпохой, в которой эти ожидания терпят крах. Особая беспросветность такой ситуации в том, что никаких новых ожиданий взамен утраченных не предлагается. Для того чтобы обозначить в сознании этот переход, необходима условная веха, после которой возвращение назад невозможно13, — и основными вехами становятся процесс Синявского — Даниэля и ввод советских войск в Чехословакию. При­чем если процесс оценивается рационально — как борьба с альтернативными мнениями, неподцензурным способом мышления, проявление тоталитариз­ма, — то насильственное прекращение Пражской весны воспринимается прежде всего эмоционально: как ситуация некого бытийного невозвращения, причем у каждого — своя, индивидуальная. Возникает вопрос, почему именно этот эпизод международной истории воспринимается как в первую очередь личная трагедия, момент прежде всего частной памяти14.

 

2

 

Не только в мемуарной, но и в исследовательской литературе, посвященной оттепели, достаточно прочно утвердилось представление, что в сфере обще­ственных идеологий этот период представлял собой время реализующейся утопии. Своеобразной ее кульминацией чаще всего считается принятие на XXII съезде КПСС (17—31 октября 1961 г.) текста Третьей программы КПСС, где в разделе «Коммунизм — светлое будущее всего человечества» го­ворится, что после двух десятилеток (1961—1970 и 1971—1980) «в СССР бу­дет в основном построено коммунистическое общество. Полностью построе­ние коммунистического общества завершится в последующий период»15. Вместе с тем сама по себе Третья программа мало чем отличается от идеоло­гических текстов предыдущего, сталинского, периода (известно, что первый ее вариант — «Третья программа ВКП(б)» — готовился еще летом 1947 г. при непосредственном участии А.А. Жданова и Н.А. Вознесенского, но из-за смер­ти первого и расстрела второго подготовка этого документа была свернута16). К тому же изначально было очевидно, что при всей заявленной масштабности Программы конкретные цели ее составления и обнародования были вполне утилитарными17.

Однако складывается впечатление, что никакие идеологические продукты позднесталинской эпохи не получали такого отклика среди потенциальной целевой аудитории, как сам факт публикации Третьей программы КПСС — среди самых различных слоев советского общества времен оттепели, так или иначе относящихся к той социальной группе, которая недифференцированно именовалась «интеллигенцией», — от партийных функционеров до поэтов- шестидесятников и академиков18. Правда, необходимо сразу сделать ого­ворку. Историк Ю.В. Аксютин приводит данные, полученные им в 1997— 1999 гг. в ходе серии опросов, согласно которым несмотря на то, что «число верящих в коммунизм вообще (51—53%) в три раза превышало число не ве­рящих (18,5—16%), <...> провозглашенные на XXII съезде КПСС сроки его построения показались достижимыми только 35—37%»19. Вместе с тем эта картина лишь отчасти репрезентативна для моей работы, так как опросы про­водились среди самых разных социальных групп, а утопизм готовы были вос­принять в основном интеллектуалы, причем не путем принятия провозгла­шенной Н.С. Хрущевым официальной программы, а с помощью создания своих собственных утопических проектов (зачастую весьма далеких от идеа­лов официальной партийной политики) и попыток претворить их в жизнь. Фактически появление текста Третьей программы легализовало открытую публикацию этих проектов.

Необходимо сразу оговорить, что здесь и далее я понимаю утопизм не как некий наивный взгляд на мир, отрешенный от реальности, а как последова­тельную ориентацию на определенный заданный идеал (и осознание того, что это именно идеал). Без этой ориентации невозможна любая идеология (как государственная, так и общественная или индивидуальная); на сугубом ути­литаризме, без хотя бы некоторой утопической подкладки, невозможна раз­работка большинства значимых социальных, научных, культурных программ. Разница — в степени интенсивности этого утопизма и принципиальности его претворения в жизнь. В мыслительных парадигмах, для которых характерна высокая степень утопизма, этот идеал бывает подробно отрефлексирован, на­мечены способы его достижения (вопреки своей сущности, идеал в этих си­стемах постулирует себя как нечто, к чему не только необходимо стремиться, но и что может быть принципиально достижимо, хотя и с большими сложно­стями). С точки зрения семиотики культуры расцвет утопических мыслитель­ных парадигм, выходящих за пределы идеологии и проникающих во многие другие сферы общественного взаимодействия, — это одновременно и расцвет самой культуры; это одна из разновидностей того, что Ю.М. Лотман обозначал понятием «взрыв». Соответственно, подавление Пражской весны восприни­малось не только как социально-политический акт, но и как событие эпистемического порядка — искусственное подавление утопизма (точнее, финаль­ный аккорд этого подавления). То, что аналогичное завершение эпохи утопизма — правда, как правило, без военного вмешательства, но по-своему не менее драматичное, — наблюдалось в те же годы и во многих странах Западной Европы и в США (см. ниже), не отменяет ощущения насильственности этого конца в советском обществе.

В этом смысле тем проектам, о которых дальше пойдет речь, утопизм при­сущ гораздо больше, чем тексту Третьей программы — для нее скорее харак­терна, действительно, утопичность в бытовом значении этого слова, как наив­ная надежда на то, что сбудется невероятное. (Я говорю при этом о самом тексте, а не о его авторах: даже в футурологическую часть Третьей программы искренне верили, может быть, разве что сам Хрущев и его ближайшее окруже­ние, но не, допустим, создатели «Рязанского чуда».) Пожалуй, эпистемическому утопизму наивная утопичность даже вредна — хотя имплицитная амби­валентность слова «утопия» часто мешает отличить одно явление от другого.

Упомянутые общественные проекты отличались ярко выраженной автор­ской индивидуальностью: их исповедовали отдельные люди или небольшие группы, но не широкие социальные слои; пожалуй, относительно широко рас­пространенных живых проявлений утопизма в 1960-е годы, кажется, не было. При этом авторские проекты постулировали универсализм и глобальность подхода, когда какой-либо один аспект или группа аспектов явления, попа­дающего в поле рассмотрения автора проекта, абсолютизируется и наде­ляется приоритетным статусом: это та цель, ради которой, собственно, и ор­ганизуется вся деятельность. Подобные цели и есть те самые постулируемые идеалы (в лучшем случае — можно построить теоретическую модель прин­ципиальной достижимости такой цели, но не достигнуть ее непосредственно «здесь и сейчас»); обществом они оцениваются как социально значимые, а подчас даже приоритетные. В качестве примера можно указать приведенную ранее цитату из воспоминаний И.М. Шиловой, где кинематограф осмыс­ляется как едва ли не финальное средство гуманизации человечества, стоя­щего на пороге самоистребления.

Другой пример — комплекс теорий, развившихся в конце 1950-х — первой половине 1960-х гг. из теории информации. С одной стороны, это киберне­тика, причем некоторые из ведущих теоретиков того времени ставили перед собой отнюдь не только прикладные задачи. Так, В.А. Успенский и М.К. По­ливанов предлагали считать кибернетику универсальной метанаукой, объ­единяющей ряд областей знания, имеющих дело с информацией и организо­ванными системами — то есть с системами с убывающей энтропией; А.А. Ля­пунов планировал кибернетическими методами осмыслить, помимо прочего, сущность жизни как таковой (с помощью исследования работы систем управ­ления жизнедеятельностью на всех уровнях живого организма и их эволю­ции); академик А.Н. Колмогоров, не останавливаясь на этом, предлагал изу­чать принципиальную возможность моделирования жизни, то есть, по сути, наделял кибернетику демиургическим статусом20. С другой стороны, из той же теории информации под эгидой кибернетики в СССР начал развиваться структурализм, давший помимо прикладной структурной лингвистики — впрочем, предполагающей универсальную схему анализа всех уровней язы­ка — также и семиотическую теорию Московского кружка под руководством В.Н. Топорова и Вяч.Вс. Иванова, когда единый набор универсальных анали­тических схем вырабатывался уже для всех явлений человеческой культуры.

Утопизмом, однако, можно считать здесь даже не столько само постули­рование общефилософских конечных целей, к которым должна стремиться данная наука, сколько то ощущение, что эти цели востребованы обществом, точнее, любыми потенциальными адресатами разрабатываемых теорий. Идеал как бы переставал быть самим собой, переходя в практическую плос­кость и становясь чем-то вроде программы действий: если это актуально для социума, значит, это принципиально реализуемо (пусть даже не через два де­сятилетия, а спустя сотни лет работы). Видимо, это убеждение является со­циально-антропологическим проявлением того менталитета (публичных) интеллектуалов времени оттепели, который в других координатах описыва­ется, в частности, так:

Кризис советской ментальности в 60-х годах — это не только и не столько социокультурный реванш подавленного Ясознания, сколько вспышка диалогизированного ТЫсознания, которое предполагает самоактуализацию себя не изнутри своего уединения, а со стороны, однако — не «в третьем лице» (как функционирующего в некой роли), а «во втором лице»: как «другого» среди «других», как «ты» для иного «я»21.

 

В начале статьи говорилось, что мне не удалось в заранее отобранной вы­борке мемуарных свидетельств, принадлежащих представителям естествен­ных и точных наук, найти непосредственные отклики на насильственное прекращение Пражской весны, столь же яркие, как у авторов, принадлежа­щих сфере гуманитарных и социальных наук, а также деятелей искусства. Что стоит за этой фигурой умолчания, не вполне ясно. В качестве предва­рительной гипотезы предположу, что ученые естественнонаучных специ­альностей еще со сталинских времен привыкли осмыслять свою профес­сиональную деятельность в том числе и как «внутреннюю эмиграцию», относительно свободную (по сравнению с гуманитарными науками) от пря­мого идеологического диктата; соответственно, ввод советских войск в Че­хословакию не оценивался ими в символическом ключе как моментальный «конец всего» и в этом смысле не становился фактом личной биографии22. Но, разумеется, это не помешало им воспринять окончание 1960-х гг. как окончание определенной эпохи. В качестве примера приведу фразу, сказан­ную кибернетиком И.А. Полетаевым (одним из пионеров этой науки в СССР и невольным инициатором «дискуссии физиков и лириков»23) и зафиксиро­ванную его сыном:

В конце 60-х годов Игорь Андреевич несколько огорошил меня следующей фразой: «Хватит разговоров об общности всех управляющих систем, о все­могуществе кибернетики. Надо работать, строить конкретные модели, за­ниматься конкретными проблемами, философии хватит, надо работать»24.

 

Таким образом, тот период в истории советской науки, который заканчи­вался на рубеже 1960—1970-х гг., независимо от Пражской весны и ее по­давления, — это период «философии», на смену которой приходило время «конкретных проблем», то есть профессиональной деятельности, в гораздо меньшей степени освященной утопическим мышлением.

В то же время многими из гуманитариев и деятелей искусства ввод совет­ских танков в Чехословакию и спустя годы продолжал восприниматься как тот символический рубеж, на котором оборвалась оттепель, — хотя реальное ее окончание происходило постепенно, растянувшись на ряд лет как до 21 ав­густа 1968 г. (знаковыми здесь являются процессы И.А. Бродского, Даниэля — Синявского, А.И. Гинзбурга—Ю.Т. Галанскова, выход статьи А.Д. Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» и др.), так и после (например, уход А.Т. Твардовского с поста глав­ного редактора «Нового мира»). Во «внутреннюю эмиграцию» своей профес­сиональной деятельности им стало гораздо сложнее уходить, а открыто пред­лагать обществу авторские модели развития, альтернативные официальным государственным, оказалось и вовсе почти невозможно. Те интеллектуалы, кто не избрал обычную эмиграцию на Запад и остался в СССР, сформировали сложную сеть социальных отношений, в научной сфере проявившихся в виде «параллельной науки», или «параллельной академической публичной сфе- ры»25, а в литературе и искусстве — в виде целого пласта «параллельной куль­туры» в самых разных формах, включая диссидентское движение и самиздат. Нельзя сказать, что утопизм в этих областях исчерпался; однако здесь уже зарождался качественно иной вид утопизма — условно говоря, постпозитивистский (актуальный и до сегодняшнего дня), не предполагающий в каче­стве своей фундаментальной предпосылки ни принципиальной рациональ­ной познаваемости мира, ни того, что на него можно (квази)демиургически воздействовать.

В научных исследованиях о 1960-х гг. распространена аргументирован­ная многочисленными документами точка зрения, что зарождение утопизма оттепели фактически инициировано Н.С. Хрущевым с помощью введения относительной либерализации в политике и социальной сфере; она же, в свою очередь, имела внутригосударственные причины — их можно сово­купно обозначить как необходимость (частичного) отхода от сталинской мо­дели управления. Соответственно, победа политических сил, которые желали ресталинизации и свертывания реформ и оккупировали Чехословакию, про­двинувшуюся по либерально-реформистскому пути наиболее далеко среди всех стран социалистического блока, оказалась и победой над оттепельным утопизмом. Я не собираюсь как-либо оспаривать это представление, однако мне хотелось бы внести в эту картину еще одно измерение. Понимая, что под­робная и доказательная его разработка требовала бы не небольшой статьи, а объемистой монографии, я ограничусь лишь некоторыми общими тезисами, которые хотелось бы вынести на всеобщее обсуждение.

 

3

 

1. Утопизм 1960-х гг. восходит к позитивистской эпистеме (если воспользо­ваться термином раннего М. Фуко), то есть наиболее глубинным концепту­альным рамкам данной эпохи, и является хронологически последним всплес­ком ее активности, после которого можно говорить о ее уходе в прошлое и о формировании некой иной структуры общественного мышления (в том числе ином — постпозитивистском — типе утопизма). С позитивистским образом мысли эпоху оттепели роднит ощущение, что мир, при всей его принципиаль­ной бесконечности, принципиально же познаваем и способен соединиться в систему систем, а также что роль познающего в этой системе — активно- творческая. Это ощущение внутренне противоречиво, причем антиномии раз­решались двумя разными способами. Вопрос о том, каким образом за конеч­ный промежуток времени конечное число интерпретаторов может познать бесконечную систему элементов, преодолевался с помощью построения ти­пологий. Вместе с тем двоякая роль интерпретатора — как объективного внеш­него наблюдателя и одновременно как деятельного участника процесса — про­сто скрадывалась в неполной отрефлексированности этой фигуры в рамках позитивистского метода познания. (В постпозитивистской парадигме мыш­ления проблема интерпретатора станет, наоборот, одной из главенствующих.)

2. Эта связь с позитивизмом предполагает весьма высокую степень вовлечен­ности в культуру того, кто разделяет такую мыслительную парадигму. Вместе с тем названная выше внутренняя противоречивость не должна была вскры­ться. Это помогает понять, почему в процесс порождения оттепельного утопиз­ма оказались вовлечены в основном интеллектуалы, а сами утопии относились по преимуществу к областям фундаментальной науки, искусства, политики, но не, допустим, к сфере сельского хозяйства. Некоторое исключение здесь состав­ляет партийная элита, по видимости втягивавшая в рамки строительства уто­пии все подряд, от освоения космоса до распределения посевных площадей; од­нако как раз утопичность официальной советской идеологии, на мой взгляд, правильнее отделять от интеллектуального утопизма 1960-х гг. и относить к особенностям эволюции соцреализма, лишь опосредованно относящегося к позитивистской эпистеме. Советская идеологическая программа только создала социальные предпосылки для того, чтобы утопизм в обществе мог сформиро­ваться наиболее полно (с оговоркой, что «наиболее полно» — в рамках СССР), однако сама она его не формировала — наоборот, была его своеобразным эпи­феноменом. Следующая подобная либерализация времени перестройки спо­собствовала саморазвитию уже постпозитивистской системы мышления.

3. Позитивизм второй половины XIX в., именем которого условно названа рассматриваемая здесь мыслительная парадигма, очевидно, не был ни первой, ни единственной системой, в которой она существовала; скорее он был наи­более ярким ее проявлением. Другое дело, что утопизм, имманентно прису­щий ей, тогда был скрыт за объективистской и материалистической картиной мира (которой он на самом деле не противоречит), в искусстве, в частности, реализовавшейся в виде реализма, а в науке — в виде академизма. Все эти течения имеют оборотной стороной онтологическую утопию рационального мира, неуклонно эволюционирующего по неизбежному пути прогресса в сто­рону «золотого века», причем сама неуклонность и неизбежность этого дви­жения избавляли от необходимости подвергать вырисовывающуюся телео­логию дополнительной рефлексии. Это позволяло позитивистской эпистеме противостоять подрывавшим ее кантовским антиномиям и предлагать спо­собы рационального познания непознаваемых «вещей в себе», приемлемые для позитивистски мыслящего общества.

В первой трети XX в. эти концептуальные рамки общественного мышле­ния начали разрушаться, что проявилось прежде всего в выходе утопизма на­ружу. В СССР в 1930-е гг. все утопические тенденции были, однако, искус­ственно подчинены одной из них, сталинской утопии государственного управления (аналогичные явления наблюдались в это же время и в других регионах земного шара, где к рычагам государственной власти приходили сторонники тоталитарного руководства), и внутреннее саморазвитие пози­тивистского утопического сознания было искусственно заморожено. При первых признаках либерализации, вскоре после смерти Сталина, оно вновь стремительно возродилось, и эта стремительность напоминала эффект взрыва; утопизм оттепели оказался из-за этого не только эксплицированным, но даже подчеркнутым. Однако к концу 1960-х гг. позитивистская ориенти­рованность утопического заряда внутренне исчерпала сама себя. Порожден­ные ею явления вынуждены были искать иные обоснования своего существо­вания с большей или меньшей степенью успешности — например, советские кибернетика и семиотика из всеохватных теорий конструирования мира пре­вратились в чисто академические научные дисциплины, а официальная со­ветская идеология, наоборот, окончательно выродилась в пустой шаблон, для которого советская власть так и не сумела больше подобрать наполнение.

Как видно из всего сказанного, утопизм сам по себе не обладает положи­тельной или отрицательной окрашенностью — это один из способов мышле­ния, который если и противопоставляется чему-либо, то только утилитаризму по модели «ориентация на практическую достижимость/недостижимость цели». (Впрочем, чистый утилитаризм, наверно, в реальности и невозможен — или же это будет некий абсолютно автоматический род деятельности, больше похожий на действия роботов.) Утопизм позитивен в том смысле, что пред­лагает конструктивные программы действий, а не только производит акт негации. В то же время идеал, который постулирует утопизм в качестве финаль­ной цели, может быть каким угодно: будь то построение коммунизма или наилучшей формы капитализма, абсолютная победа гуманистических и анти­военных сил в международном масштабе или познание законов функциони­рования Вселенной. По-видимому, утопизм в своей основе — форма метафи­зического взаимодействия с миром в секуляризованном обществе. (Вообще, проблема «утопизм и сакральное» — отдельное большое поле для концепту­альных разработок26.)

4. Предельно пунктирно рассмотренный здесь утопизм был, разумеется, присущ не только российской культуре — иначе об эпистеме бессмысленно было бы и говорить. Отдельного полномасштабного исследования заслу­живает тема развития утопического сознания в мире с середины XIX в. по 1960-е гг., благо материала по ней очень много. Даже если обращаться к одним только шестидесятым годам, то уже давно существует и постоянно попол­няется обширная научная база по самым различным областям культуры этой эпохи — от анализа внешнеполитических тенденций и социальных программ до исследований субкультур (в первую очередь движения хиппи в междуна­родном масштабе) и рецепции восточных религий западным обществом. При­мечательно, что сворачивание утопизма происходило в разных странах прак­тически одновременно — примерно с 1967 г. до начала 1970-х, причем тоже весьма драматично. Кульминацией этого процесса стали протестные выступ­ления (в частности, против войны во Вьетнаме и за права афроамериканцев в США) и широко распространившаяся волна массовых социальных выступ­лений, причем пик их пришелся на 1968 год (майские события во Франции, политический кризис в Польше, студенческие волнения в ФРГ, Западном Берлине, Мексике, Югославии)27. В этом же контексте начиналась Пражская весна. Характерно, что во всех этих движениях принимали активное участие представители интеллектуальных элит. Не менее характерно и то, что итогом выступлений, помимо смены политического вектора в разных странах мира, на ином уровне стала смена позитивистской мыслительной парадигмы на постпозитивистскую, во многом строящуюся на преодолении основных фи­лософских постулатов позитивизма (но не утратившую при этом заряда уто­пической энергии), — но ее рассмотрение требовало бы отдельной статьи.

В заключение еще раз подчеркну, что представленные тезисы — это лишь самая предварительная гипотеза, схематически намеченная голая аналити­ческая модель, которая еще только ждет подробной системы аргументации. Ее я оставляю на будущее.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1) О Пражской весне, ее предпосылках, международном контексте ее развития, а также о вводе войск СССР и его союзников в Чехословакию и последствиях этой оккупации см. (только книги и только на основных европейских языках): Winter in Prague: Documents on Czechoslovak Communism in Crisis. Cambridge, Mass.: Cam­bridge University Press, 1969; Golan G. The Czechoslovak Reform Movement: Com­munism in Crisis, 1962—1968. [Cambridge etc.]: Cambridge University Press, 1971; Ku- sin V.V. The Intellectual Origins of the Prague Spring: The Development of Reformist Ideas in Czechoslovakia, 1956—1967 [Cambridge etc.]: Cambridge University Press, 1971; Krejci J. Social Change and Stratification in PostWar Czechoslovakia. London: Macmillan, 1972; Kusin V.V. Political Groupings in the Czechoslovak Reform Move­ment. N.Y.: Columbia University Press, 1972; Broue P. Ecrits a Prague sous la cen­sure, aout 1968 — juin 1969. Paris: EDI, 1973; Golan G. Reform Rule in Czechoslovakia: The Dubcek Era, 1968—1969. [Cambridge etc.]: Cambridge University Press, 1973; Page B.P. The Czechoslovak Reform Movement, 1963—1968: A Study in the Theory of Socialism. Amsterdam: B.R. Gruner, 1973; HejzlarZ, Kusin V. Czechoslovakia 1968— 1969: Chronology, Bibliography, Annotation. N.Y.: Garland Publishing, 1975; Skil- ling H.G. Czechoslovakia's Interrupted Revolution. Princeton: Princeton University Press, 1976; FayeJ.P., Fisera V.C. Prague, la revolution des conseils ouvriers, 1968—1969. Paris: Seghers; Laffont, 1977; Hajek J. Dix ans apres — Prague 1968—1978. Paris: Seuil, 1978; Kusin V.V. From Dubcek to Charter'77: A Study of «Normalisation» in Czecho­slovakia 1968—1978. Edinburgh: Q Press, 1978; Valenta J. The Soviet Invasion of Cze­choslovakia 1968: Anatomy of a Decision. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1979; Hruby P. Fools and Heroes: The Changing Role of Communist Intellectuals in Czechoslovakia. Oxford: Pergamon Press, 1980; Dawisha K. The Kremlin and the Prague Spring. Berkeley: University of California Press, 1984; Gremion P. Paris — Prague. La gauche face au renouveau et a la regression tchecoslovaques, 1968—1978. Paris: Juil- lard, 1985; Чехословакия конца 60-х годов: Социализм с человеческим лицом. М.: ИНИОН РАН, 1991; Schneider E. Prager Fruhling und samtene Revolution: Soziale Bewegungen in Gesellschaften sowjetischen Typs am Beispiel der Tschechoslowakei. Aachen: IZE, 1994; PauerJ. Prag 1968: Der Einmarsch des Warschauer Paktes: Hin- tergrunde, Planung, Durchfuhrung. Bremen: Edition Temmen, 1995; Bartosek K. Les Aveux des archives. Prague — Paris — Prague, 1948—1968. Paris: Le Seuil, 1996; Willi­ams K. The Prague Spring and Its Aftermath: Czechoslovak Politics, 1968—1970. Cam­bridge etc.: Cambridge University Press, 1997; The Prague Spring 1968. A National Se­curity Archive Documents Reader. Budapest: Central European University Press, 1998; Kun M. Prague Spring — Prague Fall: Blank Spots of 1968. Budapest: Akademiai Kiado, 1999; Le Printemps tchecoslovaque 1968. Bruxelles: Editions Complexe, 1999; Bracke M. Which Socialism, Whose Detente? West European Communism and the Czechoslovak Crisis, 1968. Budapest; N.Y. Central European University Press, 2007; Veser R. Der Prager Fruhling 1968. Erfurt: Landeszentrale fur politische Bildung Thurin- gen, 2007; HermannK. Sachsen und der «Prager Fruhling». Beucha, Brandis: Sax-Verlag, 2008; Prager Fruhling: Das international Krisenjahr 1968. Bd. 1—2. Koln; Weimar; Wien: Bohlau Verlag, 2008; Segert D. Prager Fruhling: Gesprache uber eine europaische Erfahrung. Wien: Braumuller, 2008; Шинкарев ЛИ. Я это все почти забыл...: Опыт пси­хологических очерков событий в Чехословакии в 1968 году. М.: Собрание, 2008; «Пражская весна» 1968 года и советские республики: Реакция власти и общества. М. [и др.]: Институт всеобщей истории РАН; Издательство СГУ, 2009; The Prague Spring and the Warsaw Pact Invasion of Czechoslovakia in 1968. Lanham, Maryland: Le­xington Books, 2010; «Пражская весна» и международный кризис 1968 года: Доку­менты. М.: Международный фонд «Демократия», 2010; «Пражская весна» и между­народный кризис 1968 года: Статьи, исследования, документы. М.: Международный фонд «Демократия», 2010; 1968 год: «Пражская весна»: (Историческая ретро­спектива). М.: РОССПЭН, 2010; Чехословацкий кризис 1967—1969 гг. в документах ЦК КПСС. М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2010; и др.

2) О фрагментарности и непоследовательности этой либерализации даже в сфере со­циальных отношений (в это время происходили не только демократизация обще­ства, но и зарождение диссидентского движения и Новочеркасский расстрел 1962 г.) говорилось уже много. Поэтому условно-обобщенно я обозначаю 1956—1964 гг. как время «частичной либерализации», не вдаваясь в подробности того, в чем именно проявлялась эта либерализация, где она проявлялась и почему оставалась частич­ной. Для иллюстрации приведу лишь следующее афористическое свидетельство: «Было бы ошибочно называть Хрущева "либералом" или "консерватором", "прогрес­систом" или "реакционером". В нем были заложены все эти начала. Они то боролись между собой, то "мирно сосуществовали"» (Геллер МЯ, Некрич А.М. Утопия у власти. М.: Издательство «МИК», 2000. С. 609). Для этой статьи важно, однако, то, что следующий за оттепелью период практически всеми мемуаристами и исследовате­лями однозначно описывается как гораздо более «холодный», причем нередко от­мечается резкость и искусственность перехода к этому состоянию.

3) Вайль П., Генис А. 60-е: Мир советского человека. 2-е изд., испр. М.: Новое литера­турное обозрение, 1998.

4) Гланц Т. Позор: О восприятии ввода войск в Чехословакию в литературных и гу­манитарных кругах // НЛО. 2011. № 111. С. 76—90.

5) Изначально для меня представляли интерес воспоминания и дневники любых со­ветских интеллектуалов — не только гуманитарных, но и точных и естественно­научных профессий. Однако в опубликованных документах мемуарного харак­тера — по крайней мере в рамках сделанной мною выборки (воспоминания В.И. Ар­нольда, С.Э. Фриша, И.С. Шкловского, заметки А.Н. Колмогорова и о нем, разного рода биографические материалы из сборника «Очерки истории информатики в России» (Новосибирск: Научно-издательский центр ОИГГМ СО РАН, 1998)) — события 1968 г. либо упоминались вскользь, либо не упоминались вообще.

6) Кон И.С. Социология личности. М.: Политиздат, 1967.

7) Кон И.С. Эпоху не выбирают // Российская социология шестидесятых годов в вос­поминаниях и документах. СПб.: РХГИ, 1999. С. 119.

8) Шилова И. .И мое кино. [М.]: НИИК; Киноведческие записки, 1993. С. 69, 116—117.

9) Дедков И. Дневник: 1953—1994. М.: Прогресс-Плеяда, 2005. С. 109.

10) Лукин В.П. Август 1968 года в Праге и Москве. [1998] // 1968 год: «Пражская весна»: (Историческая ретроспектива). С. 553.

11) Фрумкина Р. Внутри истории: Эссе, статьи, мемуарные очерки. М.: Новое литера­турное обозрение, 2002. С. 388, 429.

12) Оригинал письма хранится в Эстонском фонде семиотического наследия Тал­линнского университета (Tallinna Ulikool. Eesti Humanitaarinstituut. Eesti Semio- otikavaramu Sihtasutus).

13) Ср. схожее восприятие даты 21 августа 1968 г. П.Л. Вайлем и А.А. Генисом, которые в данном случае, как кажется, выступают столько же исследователями-историками, сколько и анализирующими собственное непосредственное впечатление мемуа­ристами: «Без этой даты 60-е растворились бы в постепенном наступлении безвре­менья. Эпоха осталась бы без трагического финала.

Чем больше лет проходило с этого дня, тем решительней он превращался в окон­чательную точку 60-х. Разгром "пражской весны" стал настоящей трагедией для России, но тот факт, что кризис коммунизма наступил в один конкретный день, давал и некоторое облегчение — 21 августа лишало сомнений. История решала за человека» (Вайль П., Генис А. Указ. соч. С. 310).

14) Ср.: «Язык терапии говорит о блокировании мотивов, обусловленном активизацией более мощных импульсов. Таким образом, "отсроченный" мотив может остаться в забвении, точнее, стать конкретно локализованным — в нашем случае дискурс о 1968 годе становится моментом частной памяти» (Гланц Т. Указ. соч. С. 81).

15) Программа Коммунистической партии Советского Союза. Принята XXII съездом КПСС. М.: Госполитиздат, 1961. С. 65—66.

16) См.: Аксенов Ю.С. Апогей сталинизма: Послевоенная пирамида власти // Вопросы истории. 1990. № 7. С. 110—121; Аксенов Ю.С. Путь к коммунизму: Утопия и ре­альность // Вопросы истории. 1990. № 11. С. 90—104; Пыжиков А.В. Ленинград­ская группа: Путь во власти (1946—1949) // Свободная мысль. 2001. Т. 21. № 3. С. 95—96; Фирсов Б.М. Разномыслие в СССР. 1940—1960-е годы: История, теория и практика. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге; Европейский дом, 2008. С. 273—276.

17) См.: Аксютин Ю.В. Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953—1964 гг. М.: РОССПЭН; Фонд «Президентский центр Б.Н. Ельцина», 2010. С. 409—412.

18) «В самом прямом смысле в конкретные цифры Программы никто не верил. Но этого и не требовалось — по законам функционирования художественного текста. Но зато каждый нашел в Программе желаемое для себя. О чем же говорила Программа?

Целью она провозглашала строительство коммунизма — то есть общества, смыс­лом которого является творческое преобразование мира. Многозначность этой цели только увеличивала ее привлекательность. Творческое преобразование мира — это было все: научный поиск, вдохновение художника, тихие радости мыслителя, ре­кордная горячка спортсмена, рискованный эксперимент исследователя.

При этом духовные силы человека направлены вовне — на окружающий мир, неотъемлемой частью которого он является. И в качестве таковой человек не мо­жет быть счастлив, когда несчастливы другие» (Вайль П., Генис А. Указ. соч. С. 13).

19) Аксютин Ю.В. Указ. соч. С. 420.

20) Имеется в виду в первую очередь его доклад «Автоматы и жизнь», прочитанный 6 апреля 1961 г. на механико-математическом факультете МГУ; Н.Г. Рычкова об­работала стенограмму выступления для журнала «Техника — молодежи», к кото­рой Колмогоров сделал предисловие, где, в частности, обозначил:

«<...> II. Современная электронная техника открывает весьма широкие возмож­ности МОДЕЛИРОВАНИЯ жизни и мышления. Дискретный (арифметический) характер современных вычислительных машин и автоматов не создает в этом от­ношении существенных ограничителей. Системы из очень большого числа элемен­тов, каждый из которых действует чисто "арифметически", могут приобретать ка­чественно новые свойства.

III. Если свойство той или иной материальной системы "быть живой" или обла­дать способностью "мыслить" будет определено чисто функциональным образом (например, любая материальная система, с которой можно разумно обсуждать про­блемы современной науки или литературы, будет признаваться мыслящей), то придется признать в принципе вполне осуществимым ИСКУССТВЕННОЕ СОЗ­ДАНИЕ живых и мыслящих существ.

IV. При этом, однако, следует помнить, что реальные успехи кибернетики и ав­томатики на этом пути еще значительно более скромны, чем иногда изображается в популярных книгах и статьях» (Колмогоров А.Н. Автоматы и жизнь // Техника — молодежи. 1961. № 10. С. 16).

21) Тюпа В.И. Кризис советской ментальности в 1960-е годы // Социокультурный фе­номен шестидесятых. М.: РГГУ, 2008. С. 19.

22) Напомню, что и в демонстрации на Красной площади 25 августа 1968 г. против ввода войск в Чехословакию из восьми участников большинство были гуманитарии и лишь один — П.М. Литвинов — физик. (Что, впрочем, может объясняться и чисто биогра­фическими причинами с неизбежным в таких случаях фактором случайности.)

23) Об этой дискуссии, имеющей довольно большое значение и для понимания спе­цифики утопизма эпохи оттепели, см. прежде всего: Богданов К.А. Физики vs. ли­рики: К истории одной «придурковатой» дискуссии // НЛО. 2011. № 111. С. 48— 66. В этой же статье приведена обширная библиография по вопросу.

24) Полетаев А.И. «Военная кибернетика», или Фрагмент истории отечественной «лженауки» // Очерки истории информатики в России. С. 530.

25) В последние годы об этом явлении появляется все больше научной литературы; наиболее влиятельной, пожалуй, остается книга: Yurchak A. Everything Was Forever, until It Was No More: The Last Soviet Generation. Princeton: Princeton Univer­sity Press, 2006. Сами приведенные термины взяты из: Waldstein M. The Soviet Em­pire of Signs: A History of the Tartu School of Semiotics. Saarbrucken: VDM Verlag Dr. Muller, 2008.

26) Подробную систематизацию представлений о том, что такое сакральное, как оно структурируется и функционирует, произведенную в жанре интеллектуальной ис­тории, см.: Зенкин С.Н. Небожественное сакральное: Теория и художественная практика. М.: РГГУ, 2012.

27) По каждому из этих вопросов необходимо давать библиографические списки, каж­дый из которых, чтобы стать репрезентативным, должен быть не короче того, что я предлагаю в первой сноске по Пражской весне. К сожалению, в небольшой статье я не могу себе этого позволить.



Другие статьи автора: Поселягин Николай

Архив журнала
№164, 2020№165, 2020№166, 2020№167, 2021№168, 2021№169, 2021№170, 2021№171, 2021№172, 2021№163, 2020№162, 2020№161, 2020№159, 2019№160, 2019№158. 2019№156, 2019№157, 2019№155, 2019№154, 2018№153, 2018№152. 2018№151, 2018№150, 2018№149, 2018№148, 2017№147, 2017№146, 2017№145, 2017№144, 2017№143, 2017№142, 2017№141, 2016№140, 2016№139, 2016№138, 2016№137, 2016№136, 2015№135, 2015№134, 2015№133, 2015№132, 2015№131, 2015№130, 2014№129, 2014№128, 2014№127, 2014№126, 2014№125, 2014№124, 2013№123, 2013№122, 2013№121, 2013№120, 2013№119, 2013№118, 2012№117, 2012№116, 2012
Поддержите нас
Журналы клуба