Журнальный клуб Интелрос » Неприкосновенный запас » №2, 2018
[стр. 77—90 бумажной версии номера]
Виктор Сергеевич Мартьянов (р. 1977) — заместитель директора по науке Института философии и права Уральского отделения РАН.
Представляется, что в юбилей октябрьской революции следует с особой осторожностью относиться к революционности новейших революций, снабженных дополнительными определениями («цветная революция», «революция роз», «оранжевая революция», «революция кедров» и так далее), которые структурно воспроизводят известный транзитологический концепт демократии с прилагательными[1]. В подобной методологический перспективе «революции с прилагательными» не являются революциями в истинном смысле, указывая на те или иные дефекты или отсутствие необходимых для истиннойреволюции признаков. Нынешние майданы не предполагают ни аналогичного уровня системности развертывания революции, ни фундаментальности общественных перемен. В лучшем случае это логика культурного отказа или разрушения некого центризма/иерархии, поиска новой ниши, настройки, оптимизации или коррекции уже существующего, логика культурного ремонта, но никак не альтернатива главному легитимирующему концепту политического порядка Модерна в виде либерального консенсуса и стоящей за ней исторической онтологией капитализма. Однако субъекты «революций с прилагательными» заинтересованы в символическом статусе инициируемых ими событий именно как революций. Это позволяет им выступать от именибольшинства или народа, обретая революционную легитимность не в качестве субъектов внутриэлитного переворота, но мотивируя свои партикулярные действия интересами всего общества. Таким образом, политический дискурс революция позволяет, дискурсивно апеллируя к великим революциям, лежащим в основе политического проекта Модерна, эффективно воссоздавать воображаемое большинство и основывать на нем альтернативную легитимность в условиях краха или кризиса текущего политического режима.
Тем не менее как в исторических, так и в современных обществах существуют фоновые факторы, радикализация которых закономерно ведет к вероятности действительно революционного события. Современные исследователи исторического революционного процесса Джек Голдстоун, Теда Скочпол, Чарльз Тилли, Петр Турчин вопреки марксистской аналитической оптике, определяющей классовые конфликты как базовый триггер революции, выводят на первый план три универсальных фоновых фактора, ведущих к революции. Это демографический рост, перепроизводство элиты и ослабление государства[2]. Рассмотрим подробней эти революционные факторы в контексте демодернизации современного российского политического порядка.
Первый фактор, связанный с демографическим давлением, для нынешней России окончательно отошел в область истории. В современном российском обществе уже состоялся переход к модели урбанизированного образа жизни с низкой рождаемостью и невысокой долей молодежи в общей численности населения. Поэтому демографическое давление в центральных аграрных губерниях перенаселенной Российской империи начала ХХ века, ставшее одной из ключевых причин октябрьской революции, утратило своей революционный потенциал в ХХI веке. В политическом измерении урбанизированных, позднемодерных обществ главной демографической проблемой оказываются не новые, а лишние люди: растущие прекариат с его неустойчивой/сезонной/временной занятостью и безработные, которые в условиях автоматизации и роботизации глобального рынка труда исключаются из производительных процессов, становясь все более массовым явлением даже в контексте низкой рождаемости[3]. В современном мире демографическое давление как фактор политической нестабильности и потенциальной революции сохраняет значение лишь в странах периферии мировой экономики, переживающих форсированный урбанистический переход. Здесь в демографической пирамиде населения очень высока доля возрастных когорт молодежи, а средний возраст населения часто не дотягивает до 30 лет. При этом осуществляются стремительные процессы мальтузианской урбанизации и модернизации, когда массы людей оказываются жителями многомилионных городов без опыта городской жизни, стабильной занятости и надежных социальных перспектив, образуя огромные неспокойные и криминализированные районы — бидонвили, трущобы, гетто и так далее[4]. Однако последующее снижение рождаемости, стабилизация населения городов, демографическое исчерпание аграрной периферии, повышение уровня жизни и общее старение населения повсеместно позволяют ослабить этот фактор возникновения революционных событий.
Другой аргумент, связанный с ослаблением государства в результате внутренних и внешних вызовов, в полную силу срабатывает только в отношении несостоявшихся/дефектных государств. Историческая трансформация Модерна лишь усиливает запас прочности и экономическую роль государств, превращая их из преимущественно классовых в социально ориентированные. Постоянное расширение политического участия большинства граждан и социальных функций государства во второй половине ХХ века объективно способствовали сглаживанию остроты классовых противоречий и неравенств. Соответственно, государство в современных политических теориях все труднее свести лишь к историческому инструменту доминирования одного класса над другими и таким образом обосновывать необходимость новой революции, сметающей с исторической сцены несправедливое к большинству классовое государство[5]. Социализация государства даже позволяла социалистам и анархистам оптимистично говорить об отмирании государства в привычном виде — государства, обеспечивающего в первую очередь силовые функции по стабилизации политического порядка. Действительно, угроза революции довольно успешно предотвращается новой моделью социального или сервисного государства, которое переориентирует приоритеты управления с репрессивных функций на поиск разнообразных источников автономного развития, субъектами которого выступают сами граждане и социальные группы. Таким образом государство из привычного охранителя порядка одновременно превращается в главного работодателя, смягчая нарастающие провалы рынка. Другое дело, что современная модель социального государства тоже существует в меняющемся историческом времени, испытывая вызовы со стороны глобально укрепляющегося общества без массового труда и экономического роста. В этой ситуации выполнять привычные социальные обязательства, характерные для государства всеобщего благосостояния, становится все сложней.
Пока ни электронное/открытое правительство, ни модель социального государства как сервисной инфраструктуры доступа к ресурсам/возможностям, обеспечивающей значимые потребности всех граждан, не привели к исчезновению или ослаблению дисциплинарного аппарата — наоборот, его роль только возрастает. Новейшие модели сервисного государства вопреки риторике глобализации и разгосударствления, транснационализации и космополитизации демонстрируют уверенную экспансию во все области регуляции общественных процессов. Начиная с увеличения расходов современных государств с 10—12% ВВП в конце ХIХ — начале ХХ века до 30—50% ВВП в начале ХХI века и заканчивая механизмами биополитики и контроля за поведением граждан, запущенным благодаря массовым бюрократическим аппаратам, образованию, армии, электронным средствам слежения, анализа big data и иным механизмам профилактики роста ценностно-институциональной гетерархии общества. Таким образом, капиталистические и социалистические революции привели не столько к торжеству буржуазии, рабочего, среднего или креативного класса, но к последовательному укреплению государства как механизма поддержания модерного политического порядка, а также подавления, профилактики и урегулирования социальных противоречий. Усиление регулятивной роли государства закономерно привело к количественному росту и повышению влияния бюрократии, выделившейся в особый класс, часто отождествляющий себя с государством.
Таким образом, потенциально значимым механизмом запуска революции остается последний фактор — проблема перепроизводства и/или раскола элит, которая инициирует ослабление государства и возникновение альтернативных центров власти, являющихся источниками легитимного насилия. В результате господствующие элиты перестают выполнять функцию сборки общества, редукции множества партикулярных противоречий и конфликтов к более фундаментальным и универсальным основаниям, позволяющим достичь широкого классового согласия относительно условий совместного проживания. В подобном контексте уже начавшаяся революция может быть осмыслена как процесс появления новых массовых гегемонов, которые могли бы восстановить политический порядок государства и осуществить новую консолидацию ключевых социальных групп, а также идейно тотализировать общество, подвергаемое эрозии разными конфликтующими группами.
Соответственно, революционный фактор, связанный с ослаблением и распадом государства, можно описать скорее как побочный, но закономерный результат деградации целей и структуры взаимодействий агентов, действующих от имени государства и воспроизводящих это государство во все более неудовлетворительном, патологическом виде. В результате универсальный закон начинает действовать все более избирательно и с разной эффективностью по отношению к разным сословиям. Вместо обезличивания социальных институтов и практик происходит персонализация властных взаимодействий — неформальные и теневые патрон-клиентские институты начинают довлеть над формальными и публичными, оставляя большинству лишь стратегии пассивной адаптации (Борис Дубин, Лев Гудков). Конкурентные рынки подвергаются тотальному контролю внерыночных субъектов. Механизмы передачи и распределения власти по итогам выборов идут по принципу игры с нулевой суммой, когда победившая группа получает все, а проигравшие теряют не только власть, но и контроль над собственностью. Отсюда ожесточенность всех конфликтов, неизменно принимающих характер принципиальных. Власть не умеет делиться полномочиями и ответственностью с реальной оппозицией. Элиты не способны договариваться о долговременных стратегических решениях, стабилизирующих политический процесс. Профилактика политических рисков и противоречий не работает. Поэтому разрешение накопленных конфликтов происходит революционным путем — в виде кризиса, охватывающего всю политическую систему и распространяющегося за пределы элит на общество в целом. Для большинства населения указанные негативные тенденции означают: (а) устойчиво нисходящую социальную мобильность и (б) сокращение доступа к разнообразным ресурсам. Подобная ситуация все чаще оценивается как нежелательная и неприемлемая, что и ведет к росту привлекательности альтернатив политическому порядку ограниченного доступа (Дуглас Норт).
Революционные тенденции в современном российском обществе усиливают неопатримониальные механизмы распределения сокращающихся общественных ресурсов (рент) в условиях постоянной инфляции элит и бюрократического класса. Внутренние вызовы мобилизационной модели государства и сословному порядку раздачи рент проистекают из постоянного роста на всех уровнях распределения трансакционных издержек и негативных экстерналий, или же, пользуясь альтернативным исследовательским словарем, нормы отката, которая является следствием все более жесткой дифференциации системы доступа к ресурсам, что в итоге разрушает широкую коалицию элит[6].
В условиях массового рессентимента запрос на революционные перемены немногочисленных, но довольно активных модерных социальных групп, сосредоточенных преимущественно в крупных мегаполисах, явно возрастает. Поэтому правящим элитам в условиях экономического сдвига на сырьевую периферию мироэкономики и создания архаичного петрогосударства[7] для обоснования собственной легитимности не остается ничего иного, как задействовать логику контрреволюционного термидора. Но если наполеоновский термидор под видом формальной реставрации монархии в целом закрепил необратимые итоги буржуазной революции, то российский политический режим предотвращает возможную революцию диаметрально противоположным способом — посредством искусственного формирования антимодерного консенсуса[8]. Российские термидорианские элиты последовательны в том смысле, что стремятся легитимировать себя через идеи сохранения порядка, стабильности, традиции, справедливости status quo как высшей ценности, противостоящей революционным изменениям. Возникающая в результате модель общества периферийного Модерна характеризуется намеренным ослаблением фигуры революции.
Эта модель входит в противоречие с предшествующим историческим опытом СССР как политической системы, черпающей легитимность в исходном акте своего творения. Причем объяснение себя через революционный исток было вполне рациональным и в целом вписывалось в логику либерального консенсуса в качестве его радикального социалистического варианта. Однако вопрос о преимуществах, полученных субъектами постсоветских трансформаций, до сих пор остается непроясненным и не образующим нового фундамента общественного согласия. Поиски оснований такого согласия, альтернативных советским, пока не увенчались успехом. С одной стороны, моральные преимущества досоветских сословно-крепостных духовных скреп при детальном рассмотрении оказались сомнительны и неубедительны, как и вся дореволюционная российская история, из которой удается извлечь преимущественно развлекательную, но не мобилизующую символику. Специфическая контрреволюционная политика памяти, начиная с «Сибирского цирюльника» и заканчивая «Варягом», оказывается и этически, и эстетически несовместимой с запросами модернизированной части российского общества. С другой стороны, попытки эксплуатировать для легитимации рентно-сословного политического порядка ключевые символы советского периода (Великая Отечественная война и выход в космос) вне контекста октябрьской революции и советского ценностного ядра оборачиваются противоречивым патриотическим лубком, симулякром, не имеющим реальной убеждающей силы: в этих рамках «советское практически полностью лишено какой-либо исторической специфики, являясь частью общего культурного наследия, комически не различающего собственную гетерогенность»[9].
Закономерно, что в ситуации демодернизации под модерной оболочкой начинают функционировать совершенно немодерные институты и практики, создавая гибридную политическую реальность, противоречащую исходным историческим ожиданиям теорий транзита и рыночных реформ, которым Майкл Буравой подводит такой итог:
«Вместо ожидавшегося неолибералами революционного разрыва с прошлым или ожидавшегося неоинституционалистами эволюционного движения к капитализму, Россия пережила то, что я называю инволюционной дегенерацией, вызванной ростом обмена за счет производства. Экономические реформы вернули старые формы производства, общество ушло в себя, партия-государство превратилась в феодальный строй. Да, переход к рынку есть, но без ожидавшихся экономических, социальных, политических перемен: без накопления капитала, без общества и государства, нацеленных на развитие. “Транзит без трансформации” — вот мой поиск ответа»[10].
Медленное и планомерное сокращение модерных социальных обязательств и возврат к историческим приоритетам охранительно-силовой модели составляет сущность современного российского государства-Дворца, воспринимающего бóльшую часть российского населения как нахлебников и назойливых иждивенцев, необоснованно претендующих на долю общих ресурсов. Возникает парадоксальная ситуация, когда население в такой конфигурации государственных приоритетов начинает резко терять свое экономические, политическое и даже военное значение для функционирования политического порядка, существующего в рентно-сословных реалиях:
«Государство в России всегда — по разным (но чаще военно-оборонным) причинам — нуждалось в населении: “догоняло” и закрепощало, использовало и вовлекало, просвещало и воспитывало его. Но не игнорировало. Сейчас государство — само по себе, основная масса народонаселения — сама по себе. У государства для населения нет больше ни идей (предлагаются только старые, “потерто-заношенные”), ни занятий. У населения к государству остались только претензии — социально-экономического характера»[11].
Между тем в условиях демодернизации, ослабления рынка и выстраивания распределительной экономики широкие социальные группы вынужденно начинают действовать в той же логике рентоориентированного поведения, что и государство-Дворец. Однако последнее в ситуации истощения ресурсной базы кормления и перепроизводства элит все чаще рассматривает аналогичные цели и практики населения как нелегитимные запросы, нарушение статусного допуска и даже покушение на власть-собственность. Таким образом, для граждан, не включенных в ресурсные сети распределения, такое поведение закономерно не влечет искомых результатов, порождая коллективную фрустрацию. Либо полученный таким образом ресурс перестает квалифицироваться как легальная политическая рента и проходит по разряду коррупции, воровства, сокрытия доходов, незаконного обогащения, использования служебного положения и так далее[12].
При доминировании рентно-сословной стратификации общества российское государство впервые перестает быть ключевым модернизатором и источником значимых общественных изменений. Это возврат к исторической модели естественного государства (Дуглас Норт), где нет привычного экономического роста либо он предельно низок, так что не происходит постоянной социальной дифференциации как естественного побочного продукта этого роста. По подсчетам Тома Пикетти, за последние 200 лет исторического периода капитализма, когда впервые начал наблюдаться видимый экономический рост, отличимый от статистической погрешности, лишь послевоенное тридцатилетие сопровождалось эффективной политикой социального государства, ведущей к реальному уменьшению социального расслоения. Во все остальные периоды, включая нынешнее бесславное сорокалетие (1975—2017), неравенство различных социальных слоев общества лишь обострялось в качестве оборотной стороны прогресса, экономического роста и модернизации[13]. Таким образом, в естественном (феодальном) государстве неизменное распределение доступных ресурсов в зависимости от статусного положения социальной группы в общественной иерархии обеспечивает гарантированный и неменяющийся доступ к ресурсам и общее социальное равновесие. В условиях глобального кризиса рыночной модели капитализма[14], особенно радикального в российских реалиях, рентно-сословный механизм распределения ресурсов вновь становится естественным и востребованным, а динамика восходящих и нисходящих социальных групп, являющаяся ключевым источником социально-политических и экономических конфликтов/противоречий, вновь замедляется.
Таким образом, ключевым конфликтом, усиливающим революционные противоречия, остается ресурсная экспансия элит/бюрократии в условиях сжатия и архаизации общей ресурсной базы российского общества, не позволяющей поддерживать исходное множество бюджетных приоритетов. В такой композиции социальных агентов веберовская рациональная бюрократия исторически переигрывает буржуазию, поскольку основывает свой ресурсный контроль не на изменчивой фортуне рынка, но на стабильной политической ренте, извлекаемой посредством государства.
В данном контексте вызовы российскому государству, подрывающие монополию на легитимное насилие, связаны прежде всего с расколом элит. В институциональном аспекте их консенсус подрывается территориальной сецессией либо возникновением контрэлит, представляющих как восходящие, так и нисходящие социальные группы, чьи коллективные интересы пока не спешат признавать, а тем более включать в действующий консенсус. Кризис механизмов признания/инкорпорации новых сообществ усиливает гетерархию. В результате альтернативные агенты, идеологии, институты и практики начинают перемещаться из разнообразных пространств социального исключения, периферий и маргиналий в ценностно-институциональный центр политического порядка, подрывая монополию доминирующих элит на легитимность. Указанный процесс может проявляться в развертывании альтернативной культурно-классовой гегемонии, механизмы которой были впервые описаны Антонио Грамши, получив по сути второе теоретическое дыхание в новейших концепциях мягкой, гибкой и умной власти, субъектами которой выступают не только классы, но и отдельные государства[15].
Тотальное расширение аппарата российского государства, бюрократии, силовиков и их регулятивных функций становится способом профилактики роста гетерархии, альтернативной гегемонии, — в конечном счете, революции. Всеобщность дискурса секьюритизации, выражаемая в риторике обеспечения безопасности, борьбы с экстремизмом и терроризмом, иностранными агентами и так далее, становится господствующим дискурсом утверждения политического порядка[16]. Ценностный приоритет безопасности оборачивается легитимацией новых дисциплинарных порядков и ограничений личных свобод, чья позитивная корреляция с реальной безопасностью граждан вызывает обоснованные сомнения. Одновременно цели российских бюджетных расходов, связанные с предотвращением реальных и воображаемых опасностей, вызовов и угроз, надежно закрывают путь к развертыванию модерных приоритетов, ориентированных на прирост социального и человеческого капитала — наука, здравоохранение, образование, культурная инфраструктура как все более важные, если не ключевые источники развития в глобальном мире.
Переосмысление идеологических приоритетов особенно востребовано в условиях, когда до 70% занятого российского населения осуществляют трудовую деятельность в сфере услуг, являясь непосредственными носителями социального и экономического капитала. Негативные экстерналии роста без развития, издержки на содержание государства, а также аффилированных с ним, привилегированных или просто лояльных рентозависимых групп начинают все сильнее превосходить их общественную пользу и противоречить модерной концепции общего (публичного) блага. При этом ограничение экспансии социального паразитизма не может быть произведено номенклатурой в отношении самой себя, это может быть сделано лишь извне. Отсутствие внешних субъектов сдерживания и эффективных социальных регуляторов в области права, морали и культуры естественным образом усиливает радикализацию неравенства. В частности, для легитимации значительного расхождения в возможностях разных социальных групп все большее распространение получают ценностные образцы сословной этики добродетели, вытесняющие из публичного дискурса более универсальную кантианскую этику принципов. В целях элиминации социальных конфликтов социальные группы перестают сравниваться между собой в одном морально-правовом пространстве, инициируя автономизацию сословных этик[17].
Закономерно, что с течением времени задача ограничения частного присвоения публичных благ номенклатурной корпорацией становится выполнима только жесткими методами. Поскольку автономные регуляторы и процедуры, внешние сдерживающие факторы, негосударственные вето-игроки уже пожертвованы в пользу консервации политического status quo, любые изменения внутри властного порядка оборачиваются силовым сценарием перемен — репрессии, кадровые чистки, внутриэлитные перевороты или революция, мобилизующая и подключающая к социальным преобразованиям широкие массы.
Таким образом, все большее количество социальных групп в ситуации нисходящей социальной мобильности начинают связывать возможности доступа к ренте лишь с иной конфигурацией политического порядка. Первоначально эти противоречия принимают форму конфликта элит, попыток ротировать исполнителей, то есть нижние и средние слои элит, навести порядок, ужесточить дисциплину и законодательство, принять меры и так далее. Однако сами по себе подобные практики свидетельствуют именно об ослаблении сложившейся конфигурации политического режима, действующего без запаса прочности, в режиме форсажа и надрыва интенсифицирующего все контрольные возможности и аппарат легитимного насилия для сохранения statusquo и привычной политической ренты.
Эти паллиативные меры не решают главной задачи, связанной с широкой социальной поддержкой политического режима, который, одновременно увеличивая рентозависимые от государства слои (силовиков, чиновников, бюджетников, пенсионеров, инвалидов и так далее), составляющие его ключевую опору, сокращает объем своих социальных обязательств перед ними. В настоящее время статистические факты подтверждают, что, несмотря на рассуждения о развитии конкуренции и рыночную риторику, число зависимых от государства рабочих мест только растет, а образуемых рынком — сокращается:
«Более 30% населения работают в госсекторе (включая госкорпорации и их многочисленные “дочки”); количество чиновников выросло с 2,4 млн. человек в 1995 году до 5,3 млн. в 2015-м. При этом в малом бизнесе заняты 15% населения против 40% в Индии, 52% в Бразилии, 63% в Германии и 80% в Китае»[18].
Более того, планомерное и целенаправленное сокращение ресурсов и функций социального государства в условиях стагнации и прогрессирующего износа основных фондов российской экономики ведет к расширению пространства невидимых государством экономических обменов и неявных социальных групп (отходники, гаражники, теневая самозанятость, незарегистрированные индивидуальные предприниматели), выживающих параллельно государству и не включенных в отношения политической лояльности/зависимости от него в обмен на долю ренты. Здесь возникает долгосрочная перспектива революции, связанная с реальным изменением социальной структуры, которое по тем или иным причинам не признается и не учитывается в своих действиях правящим сословием. Потенциально революционная ситуация заключается в том, что структурно общество созрело для перемен, но во властном дискурсе продолжает репрезентироваться через соотношения все менее релевантных социальных групп, чья конфигурация характеризуется все большими противоречиями и деформациями, в том числе на уровне своего теоретического осмысления. Типичным примером является неожиданное обнаружение теоретиками нового класса прекариата (Гай Стэндинг), который тут же массово обрел плоть и кровь во всех современных обществах и их коллективном воображении.
Легальному насилию в политике можно противопоставить лишь революционное насилие. Но чем может быть качественно отлично это новое насилие от привычного закона? Пожалуй, только претензией на бóльшую справедливость и моральность, которая его легитимирует — а действующий закон, политической порядок и элиту дискредитирует. В условиях разнообразных вызовов, угроз и структурной демодернизации российского политического порядка, когда «современность дает обратный ход»[19], происходит временный откат к более устойчивым архаичным структурам. В подобных условиях ключевым вызовом бенефициарам нового ренто-сословного порядка становятся не внешние, внеположные им субъекты, но нарастание противоречий в самой элите, усиливаемое ее символической инфляцией, не ограниченной автономными институциональными процедурами. Главной угрозой для вертикали власти становится она сама, а ее политический дискурс делается все более обманчивым и самореферентным, все слабее и ошибочней реагирующим на вызовы и запросы общества, кризисные сигналы, конфликты и противоречия значимых социальных групп, потребности в назревших изменениях. Происходит масштабная приватизация общественных благ, когда автономия государства и его институтов в распределении общественных ресурсов подменяется сиюминутными интересами меньшинства, контролирующего государственный аппарат.
Это меньшинство использует риторику обеспечения интересов большинства, на котором основана общая легитимность политического проекта Модерна. На самом деле речь идет лишь о легитимации политического порядка с помощью условных отсылок к Модерну, понимаемому на инструментальном уровне как сумма политических технологий, позволяющих манипулировать большинством, разделять его на конфликтующие части, интерпретировать исторические символы, симулировать прогресс и современность как защитную оболочку неопатримониального политического ядра[20].
Таким образом, ключевым вопросом предотвращения революционного сценария в современной России оказывается проблема ценностно-институциональной опоры политического порядка на широкое общественное согласие относительно условий совместного проживания граждан, образующих политический класс. В настоящее время основания этого консенсуса приобретают все более ярко выраженный антимодерный характер, связанный с опорой на зависимые от государства сословия.
И здесь может ошибочно показаться, что такой консенсус объективновостребован большинством населения, которое устраивает усыхающий поток ренты взамен расширения ненадежных, рискованных и конкурентных социально-рыночных взаимодействий. Поэтому правящие элиты/бюрократия стремятся выстроить свой легитимирующий дискурс как удовлетворение будто бы существующего запроса российского общества на антимодерность, разворачивающееся в форме опоры на общее культурное наследие, патриотизм русского мира, духовные скрепы, разрабатываемые преимущественно в лоне РПЦ, и разнообразные химеры ностальгической модернизации (Илья Калинин). Однако истинное положение дел состоит в другом — действительным источником демодернизации в российской политике все чаще выступают сами правящие элиты:
«Локальная идентичность отдельных сообществ — воцерковленных патриотов, административно окормленных чиновников, партийных борцов за чистоту духовной традиции — манифестируется как основа всей национальной культуры»[21].
Правящие элиты, пытаясь обосновать свою версию идеологического консенсуса, вынуждены, в силу своих классовых интересов придавать этому консенсусу антимодерное идеологическое оформление. Поскольку в построенном еще в советский период модерном обществе обосновывать власть рентоориентированной элиты можно только с помощью контролируемой архаизации — возврата к анти- и домодерновым идеологическим образцам. Иначе любая либеральная или левая риторика государственной заботы о росте возможностей для большинства сразу вступит в неустранимый конфликт с повседневными коллективными реалиями этого большинства.
И, действительно, какое-то время можно подменять запрос большинства на политической порядок Модерна партикулярными антимодерными практиками, когда под видом заботы о большинстве политическая элита заботится обезопасности, отвечает на вызовы и угрозы, практикует политику памяти, стремящуюся монополизировать ресурс российской истории, сделав его источником символической ренты[22], — попутно укрепляя административный и репрессивный аппараты. Вместе с тем очевидно, что консенсус такого рода может быть только временным и/или паллиативным, не решая стратегических задач ценностной легитимации политического порядка и реального развития, ориентированного на признание ценности и достоинства каждого человека, а также расширение доступных возможностей для большинства граждан.
[1] Levitsky S, Collier D. Democracy with Adjectives: Conceptual Innovation in Comparative Research // World Politics. 1997. Vol. 49. № 3. Р. 430—451.
[2] Накануне великой революции. Интервью с П. Турчиным // Эксперт. 2008. 27 октября. № 42.
[3] Мартьянов В.С. Наше рентное будущее: глобальные контуры общества без труда? // СОЦИС. 2017. № 5. С. 141—153.
[4] Гринин Л.Е., Коротаев А.В. Урбанизация и политическая нестабильность: к разработке математических моделей политических процессов // Полис. 2009. № 4. С. 34—52.
[5] Ленин В.И. Государство и революция (Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции) // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Политиздат, 1974. Т. 33. С. 1—120.
[6] Кордонский С.Г. Норма отката. Интервью // Отечественные записки. 2012. № 2. С. 71—80.
[7] Эткинд А. Петромачо, или Механизмы демодернизации в ресурсном государстве // Неприкосновенный запас. 2013. № 2(88). С. 156—167.
[8] Фишман Л. Идеология термидора(http://rabkor.ru/columns/debates/2017/03/29/thermidor/).
[9] Калинин И. Ностальгическая модернизация: советское прошлое как исторический горизонт // Неприкосновенный запас. 2010. № 6(74). С. 7.
[10] Буравой М. Транзит без трансформации: инволюция России к капитализму// СОЦИС. 2009. № 9. С. 3.
[11] Глебова И.И. «Дворцовое государство» в современной России // Політичні інститути та процеси. 2016. № 1. С. 114—115.
[12] Мартьянов В.С. Сословное государство в модерном обществе, или Борьба с российской коррупцией как проблема сокращения статусной ренты // Общественные науки и современность. 2016. № 2. С. 94—107.
[13] Пикетти Т. Капитал в ХХI веке. М.: Ад Маргинем Пресс, 2015.
[14] Валлерстайн И., Коллинз Р., Манн М., Дерлугьян Г., Калхун К. Есть ли будущее у капитализма? М.: Издательство Института Гайдара, 2015.
[15] Мартьянов В.С. Проблема легитимации прогрессора как условие политической гегемонии // Дискурс-Пи: Научный журнал. 2014. № 1. С. 103—112.
[16] Акопов С.В., Прошина Е.М. «Неоконченное приключение» образа врага: от теории секьюритизации до концепции «далеких местных» // Власть. 2011. № 1. С. 89—92.
[17] Мартьянов В.С., Фишман Л.Г. Этика добродетели для новых сословий: трансформация политической морали в современной России // Вопросы философии. 2016. № 10. С. 58—68.
[18] У россиян обнаружили массовую некомпетентность(www.finanz.ru/novosti/aktsii/u-rossiyan-obnaruzhili-massovuyu-nekompetentnost-1006177474).
[19] Эткинд А. Обратимая современность // Новое литературное обозрение. 2016. № 4. С. 70—72.
[20] Фишман Л.Г. Российская государственность: в тени отсроченной революции? // Научный ежегодник Института философии и права УрО РАН. 2017. Т. 17. № 3. С. 37—50.
[21] Калинин И. Наш паровоз... Культурная политика как инструмент демодернизации // Неприкосновенный запас. 2014. № 6(98). С. 89.
[22] Он же. Прошлое как ограниченный ресурс: историческая политика и экономика ренты // Неприкосновенный запас. 2013. № 2(88). С. 200—214.