Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Неприкосновенный запас » №4, 2017

Илья Будраийтскис
«Порядок в беспорядке»: как революция против государства превращается в страницу его истории
Просмотров: 235

[стр. 24 – 36 бумажной версии номера]

 

Илья Борисович Будрайтскис (1981) — политический теоретик, преподаватель Московской высшей школы социальных и экономических наук.

 

Может показаться, что наступающее столетие революции застает Россию в самый неподходящий момент. Колоссальный масштаб и универсалистская амбиция этого события фатально не соответствуют сегодняшнему апатичному состоянию общества. Более того, стремление избавиться от этого неудобного призрака выглядит как единственная безусловная точка консенсуса. Тезис «примирения», ставший центральным для правительственной риторики в годовщину столетия, очень точно соответствует этому положению дел: речь идет не о прекращении актуального конфликта, до сих пор раскалывающего общество, но о констатации его отсутствия. Примирение в этом случае отражает не желание «перевернуть страницу» истории, постоянно напоминающей о себе через политическую поляризацию (как это было в дискуссиях, развернувшихся вокруг двухсотлетия Французской революции), но скорее представляет формальную процедуру. Такая процедура призвана лишь утвердить настоящее положение дел как легитимное и единственно возможное. В рамках этого стратегического «альянса власти и забвения» настоящего революция отвергается содержательно как насильственный утопический эксперимент, но принимается как форма, как чистый «факт» и в этом виде встраивается в последовательность любых других фактов, составляющих историю государства[1].

В своем недавнем обзоре новых публикаций о Русской революции Шейла Фитцпатрик с тревогой пишет об изменении самого статуса этого события: если еще несколько десятилетий назад оно прочно занимало место определяющего для мировой истории XX столетия, то сегодня само значение 1917-го стремительно маргинализируется. В исторической науке, как и в актуальной политике, Русская революция превращается в локальный курьез, один из множества тупиков исторического процесса[2]. Фитцпатрик бьет тревогу: в год своего столетия эта грандиозная глава истории, подобно редким видам фауны, оказывается перед угрозой исчезновения. Однако современное российское государство, вероятно, является последним и наименее вероятным адресатом этого предостережения, так как вытеснение революционного опыта является основанием его собственной исторической легитимности[3].

 

«Вечное настоящее»: русская версия

Активная кремлевская историческая политика (подменяющая отсутствие действительной политической жизни) основана на идее борьбы за наследие, которое постоянно атакуется внешними конкурентами и внутренними врагами. Это искусственно создаваемая версия национальной истории как мифологического времени, в котором все повторяется, а действия людей лишены самостоятельности. Существует лишь история предков — правителей и их поданных. Это воспроизводимая в каждом их подвиге или преступлении Россия, которая требует только верности самой себе. Такого рода верность способна оправдать любой поступок и не оставляет места для выбора.

В этой схеме 1917 год не содержит ничего принципиально нового и сводится к уже известному паттерну: как и сегодня, в прошлом мы так же обнаруживаем козни соседних стран, нравственные силы внутреннего сопротивления, подвергаемое опасности тысячелетнее государство. Из этого сочетания может и должен быть извлечен подлинный духовный «смысл» революционной коллизии, недоступный самим участникам событий, но ретроспективно известный каждому нынешнему российскому чиновнику: революция — часть нашей истории, которая не должна никогда повториться. Такова практическая истина, которую правительство рекомендует усвоить в 2017 году. Именно в этом заключается «объективная оценка» Русской революции, к которой призывал в своем ежегодном обращении к российскому парламенту Владимир Путин в декабре 2016 года[4].

На первом же заседании утвержденного президентом комитета, отвечающего за отмечание столетия революции, бывший спикер парламента и член руководства правящей партии «Единая Россия» Сергей Нарышкин недвусмысленно обозначил эту антиреволюционную миссию современной России:

«В целом ряде стран в последние годы осуществляется импорт т.н. революционных технологий и цветных революций, которые всегда приносят вслед за собой кровь, смерть граждан, разрушения и бедствия для тех стран, которые стали жертвами подобных экспериментов. Но в генетической памяти российской нации живо представление о цене Революции и ценности стабильности»[5].

Сам состав комитета, в который наравне с академическими функционерами вошли публичные фигуры как «либерального» (например, журналисты Николай Сванидзе и Алексей Венедиктов), так и «патриотического» лагеря (такие, как режиссер Никита Михалков и писатель Сергей Шаргунов), был призван зафиксировать его как место общественного «примирения» вокруг уже навсегда лишившегося своего политического значения события революции. Эта позиция была ясно сформулирована Шаргуновым (который так же является депутатом российского парламента от КПРФ):

«Давайте видеть историю нашего отечества страшной, кровавой, трагической, но великой. Давайте видеть, что наше государство есть и оно будет развиваться дальше. И с этой верой в Россию мы должны встречать эту важную дату»[6].

Условные стороны «примирения» в такой модели полностью девальвируют собственные политические позиции в акте верности своей стране. В этом отношении показательна несчастливая судьба одного из знаковых проектов официального юбилея — Памятника примирения, который, согласно первоначальному плану, должен был открыться в Севастополе в ноябре 2017 года. Проект памятника представлял собой колонну, на вершине которой находится статуя «России», а слева и справа преклоняют колени соответственно солдаты Красной и Белой армий времен гражданской войны. По мысли министра культуры Владимира Мединского, этот монумент, установленный в «воссоединенном» Крыму, возносит над братоубийственным конфликтом «третью силу, которая в этой войне не участвовала», — «историческую Россию, которая возродилась из пепла»[7]. Однако само присутствие фигур противоборствующих сторон оказалось слишком «теплым» для общей холодной тональности официальной исторической политики. Накануне установки памятника местные сталинисты, считающие себя наследниками победившей революции, провели несколько акций протеста, а судьба проекта оказалась под вопросом[8]. Само напоминание о противостоянии (пусть и в контексте его «снятия») пробудило политические эмоции, само право на которые должно было быть полностью исключено в рамках официального юбилея, манифестирующего патриотическое единство.

Художественные выставки, так же включенные в правительственный план, гораздо лучше соответствуют задаче «деполитизации» революции. Величественной неподвижности исторического государства в этом случае соответствует вечность самого искусства, понимаемого в классических терминах «прекрасного», дистанцированного по отношению к хаосу разнонаправленных политических интересов. Так, в Третьяковской галерее идет знаковая выставка «Некто 1917», конструирующая автономную по отношению к революции линию истории русского авангарда. Куратор выставки Ирина Макар в интервью «Ведомостям» утверждает:

«Если посмотреть на 1917 г., то окажется, художники о революции совсем не думали. А вот когда она произошла, то художники авангарда стали ее использовать… 1917 год для русской живописи был каким-то итогом, точкой, окончанием свободного десятилетия»[9].

Другим знаковым художественным событием в рамках официального юбилея стала выставка «Строители нового мира», посвященная II Конгрессу Коминтерна, прошедшему летом 1920 года[10]. Конечно, сам Конгресс был лишь поводом для того, чтобы сосредоточить внимание зрителя на знаменитой картине Исаака Бродского, изображающей первый день заседания Интернационала. Торжественное полотно нейтрального салонного профессионала Бродского — это рассказ о причудливых формах, в которых порой отражается текучее, гомогенное время. Эти формы наследуют друг другу, тогда как их содержание произвольно, недостоверно и принадлежит лишь короткому моменту времени. Вечность государства (как и вечность искусства) здесь господствует над случайными политическими обстоятельствами. И если по своему содержанию Коминтерн в современной России был бы, вероятно, запрещен как экстремистская организация, то как форма он остается частью «нашей истории», парадоксальным выражением raison d’État в определенный момент времени.

 

Порядок в беспорядке

Настоящим результатом уже давно свершившегося примирения сторонников революции и ее противников явилось само российское государство («третья сила […] — историческая Россия, которая возродилась из пепла»). Говоря о большевиках с их «антигосударственными установками», министр культуры Мединский утверждает следующее:

«[Большевики] были вынуждены заниматься восстановлением разрушенных институтов государства, борьбой с региональным сепаратизмом. Благодаря их тяге к государственному устроительству на их стороне оказалось больше сильных личностей, чем на стороне белых. Единое Российское государство стало называться СССР и осталось почти в тех же границах. А спустя 30 лет после гибели Российской империи совершенно неожиданно Россия оказалась на вершине своего военного триумфа в 1945 году»[11].

Эта декларация воспроизводит главный консервативный тезис о революции, впервые прозвучавший более двухсот лет назад, о несоответствии самосознания революции ее действительному значению. Консервативные мыслители были убеждены в своей способности увидеть скрытое от непосредственных акторов революции ее подлинное содержание, определяемое божественным Провидением, метафизической национальной судьбой или исторической необходимостью. Такая способность, по выражению Жозефа де Местра, «восхититься порядком, господствующим в беспорядке»[12], помогала разглядеть в каждой победившей революции ее неотвратимое самоотрицание. Де Местр с удовлетворением писал:

«Все чудовища, порожденные революцией, трудились, по-видимому, только ради королевской власти. Благодаря им блеск побед заставил весь мир прийти в восхищение и окружил имя Франции славой, которую не могли целиком затмить преступления революции; благодаря им король вновь взойдет на трон во всем блеске своей власти и, быть может, даже более могущественным, чем прежде»[13].

Если де Местр относил «порядок беспорядка» к пока не явленному божьему промыслу, то Алексис де Токвиль находил его в воспроизводстве революцией тех форм организации, против которых она, казалось бы, была направлена. Французская революция «породила новую власть, точнее, эта последняя как бы сама собою вышла из руин, нагроможденных революцией»[14]. Согласно Токвилю, убрав все отжившее, революция завершила дело создания централизованного бюрократического государства, начатое абсолютизмом Бурбонов.

Следуя логике Токвиля, можно сказать, что существующая сегодня Французская республика через преемственность и развитие государственных форм в равной степени наследует и Старому порядку, и свергнувшей его революции. Пропасть между ними является не более чем элементом революционной мифологии, разделяющей нацию и ее историю. Революционное сознание представляет из себя иррациональную веру в способность людей своим сознательным усилием отвергнуть старый греховный мир и воплотить живущее по совсем иным законам Царство Божие на земле. Нация, расколотая революцией, может осознать свою общую продолжающуюся историю и преодолеть внутреннее разделение лишь тогда, когда сообща похоронит разрушительную революционную религию. В этом духе накануне 200-летнего юбилея последователь Токвиля, историк Франсуа Фюре, призвал к завершению Французской революции через прощание с порожденными ею иллюзиями. История революции не завершена, пока живет созданная ею политическая традиция, основанная на мифе[15].

Вполне в соответствии с этим консервативным подходом в сегодняшней России идейное завершение гражданской войны и революции возможно через полный отказ от заблуждений, которые двигали их участниками. Отвержение революционной амбиции создания нового мира способно открыть нам подлинный смысл событий столетней давности, разглядеть невидимые за туманом самосознания эпохи контуры тысячелетнего государственного организма.

 

На пути к «исторической России»

Тезис Мединского о «третьей силе» революционной коллизии, «исторической России», победа которой в результате воплотилась через советское постреволюционное государство, сегодня, пусть и в бюрократически-вульгарном, упрощенном виде, наследует представлениям течения «сменовеховцев» 1920-х годов. Его идеологи — такие, как Николай Устрялов и Юрий Ключников, — так же видели в Советской России продолжение и развитие тысячелетнего русского государства, логика которого оказалась глубже и сильнее интернационалистической перспективы большевиков.

В своей статье «В Каноссу», опубликованной в программном сборнике «Смена вех» (1921), один из его авторов Сергей Чахотин писал:

«История заставила русскую “коммунистическую” республику, вопреки ее официальной догме, взять на себя национальное дело собирания распавшейся было России, а вместе с тем восстановление и увеличение русского международного удельного веса»[16].

Более того, по мнению «сменовеховцев», сама победа революции осуществила внутреннюю необходимость русской истории, преодолев «пропасть между народом и властью». Ее высокой трагической ценой, по мнению Устрялова, «оплачивается оздоровление государственного организма, излечение его от длительной, хронической хвори, сведшей в могилу петербургский период нашей истории»[17].

Сквозь зигзаги политики большевиков, обусловленные противоречием между коммунистической идеологией и реальностью, Устрялов увидел торжество «разума государства», проявляемого по ту сторону права. Фактически приближаясь к известному понятию «чрезвычайного положения», сформулированному Карлом Шмиттом, Устрялов рассматривал русскую революцию как своего рода триумф духа государства через попрание его буквы[18].

В каждом шаге, который большевики старались рассматривать как вынужденный — ограниченном признании рынка через НЭП или временном отказе от мировой революции во имя «социализма в одной стране», — «сменовеховцы» видели закономерность и неизбежность.

«Ленин, конечно, остается самим собою, идя на все эти уступки. Но вместе с тем, несомненно, “эволюционирует”, т.е. по тактическим соображениям совершает шаги, которые неизбежно совершила бы власть, враждебная большевизму. Чтобы спасти Советы, Москва жертвует коммунизмом»[19].

Большевики, взяв бремя государственной власти и рассматривая ее как опасный с моральной точки зрения инструмент, сами стали превращаться в его агента. Их революционная практика, предпринятая извне государства, пыталась подчинить его задачам антигосударственного и освободительного морального порядка. Но диктатура пролетариата постепенно свелась к диктатуре бюрократии над пролетариатом. Под воздействием обстоятельств средство одержало победу над целью Можно сказать, что революционное кантианство (действие вопреки обстоятельствам) большевиков проиграло консервативному гегельянству, представленному «сменовеховцами» (новые революционные власти подчинились духу национального государства вопреки своим произвольным намерениям).

Важно, что «сменовеховцы» не капитулировали, признавая историческую правоту новой власти, а напротив, открыто говорили о том, что она сама вынужденно капитулирует перед своими собственными принципами. Они были не просто попутчиками, но носителями иных убеждений, воплощенной «правдой классового врага», необходимой для оценки собственных сил в поворотный исторический момент.

Анатолий Луначарский характеризовал «сменовеховцев» как людей «из более или менее правого лагеря, т.е. отнюдь не зараженных нелепыми демократическими предрассудками», которые «поднялись даже в эпоху своей контрреволюционной работы до настоящей широты общественной и государственной мысли». Они увидели, что большевики «не только не растранжирили Россию, но и за совершенно ничтожными исключениями объединили территорию бывшей империи в виде свободного союза народов»[20].

В такой открытости перед вызовом «сменовеховства» было нечто большее, чем инструментальный политический расчет. Это было ясное сознание большевиками возможности своего Термидора, победы обстоятельств над принципами, политики над моралью. Герои русской революции, пытаясь предсказать судьбу, часто примеряли на себя одежды Французской революции. Более того, 1917 год осуществлялся исходя из знания о трагедии 1794-го — знания о расколе между «данным и сущим», между представлением революции о ее нравственной цели и действительным трагическим поражением.

 

Революция против обстоятельств

Возможность появления Сталина, пролетарского Бонапарта, — как самоотрицания революции и возрождения старого тиранического государства в новой, подавляющей своей тотальностью форме — была частью осознанного морального выбора большевиков в момент, когда они решили овладеть государственной властью.

Ход событий 1917 года стал не только вызовом старому миру, но и социал-демократическому движению в его прежнем виде — движению, которое было инструментом реализации исторических законов. С момента создания II Интернационала, провозгласившего марксизм своей официальной доктриной, социал-демократы опирались на ясную прогрессистскую телеологию, в которой социалистический характер революции определяется необходимыми и неизбежными предпосылками. Общественный переворот должен быть подготовлен объективными обстоятельствами и стать разрешением противоречий, которые содержит в себе капиталистический способ производства.

В этом смысле Русская революция была прямым отрицанием всей предшествующей традиции марксистской политики, она стала революцией в неожиданном месте и с неожиданным результатом. Этот момент «вопреки» сопровождает всю историю 1917 года, вызывая надежду и удивление у европейских радикальных диссидентов внутри социал-демократии. Так, в апреле Роза Люксембург восторженно пишет о том, что революция происходит, «несмотря на предательство, всеобщий упадок рабочих масс, дезинтеграцию Социалистического Интернационала»[21].

Полгода спустя именно в таком качестве приветствует октябрьский переворот в России Антонио Грамши, называя его «революцией против “Капитала”»[22]. Для Грамши Россия стала местом, где «события победили идеологию», большевики сделали выбор в пользу событий. Уникальное сложение этих событий, предшествовавших перевороту, отвергло абсолютный детерминизм «законов исторического материализма», дав возможность массам, освободившимся от диктата обстоятельств, самим делать свою историю. Этот освободительный акт, согласно Грамши, означал и начало эмансипации самого марксизма, прежде «коррумпированного пустотой позитивизма и натурализма»[23].

Освободившись от «диктатуры обстоятельств» и отказавшись принимать их как чистое и неоспоримое выражение разума истории, большевики сделали моральный вопрос центральным и для судьбы Русской революции, и для всей драматической истории социалистических движений XX столетия.

Несмотря на то, что главной действующей силой на протяжении 1917-го были именно сознательные рабочие, организованные в Советы[24], цели революции и ее социалистический характер были результатом морально-политического решения большевиков. Так же, как Русская революция не была определена простым сложением кризисных обстоятельств, задача перехода к социализму сама по себе не вырастала из динамики классовой борьбы. Напротив, она была неким новым, автономным обстоятельством, подлинным моментом кантианской «практики» — морального действия, опирающегося лишь на внутреннее убеждение в верности собственного решения. Ленинская партия приняла на себя этот моральный груз — перехода к социализму в стране, по всем определениям не готовой к такому переходу. Тяжесть этого будет проявляться на всем протяжении советской истории, моральная ответственность за все события которой, безусловно, определяется решением большевиков о взятии власти в октябре 1917 года. Более того, вопрос о такой ответственности легитимен лишь постольку, поскольку большевики сами полностью ее осознавали. Выбор сторонников Ленина изначально был основан на трагическом принятии рисков, которые несет в себе противоречие цели и средств, содержавшееся в решении о захвате государственной власти.

Наиболее точно и глубоко это противоречие было выражено Георгом Лукачем еще в 1918 году, на заре советской истории. Лукач писал, что цель этой революции определяется не ею самой, но находится за пределами ее конкретного социального содержания. Это путь от «великого беспорядка» капитализма, отчуждения, расщепленности человеческой жизни к всеобщему благу. Такая цель является универсальной, всемирной и трансцендентной по отношению к обстоятельствам конкретно-исторической ситуации революции в России:

«Конечная цель социализма является утопической в том же самом смысле, в каком он выходит за экономические, правовые и социальные рамки сегодняшнего общества и может быть осуществлен только посредством уничтожения этого общества»[25].

Но если общее благо как недостижимая, высшая цель всегда выносилась за пределы оснований морального выбора (по Канту, нравственность средств определяется безразличием к цели), то большевистский переворот возвратил проблему справедливого общества в качестве неотъемлемой части морального вопроса. Конечная цель сознательного, бросившего вызов обстоятельствам действия большевиков была связана с материализацией представления об общем благе, которое из возвышенного, постоянно ускользающего идеала должно стать достижимой действительностью, «реальной утопией»[26].

Лукач формулирует эту альтернативу примерно так: или оставаться «хорошими людьми», автономными в своей нравственности по отношению к безнравственным, несправедливым обстоятельствам, и ждать, пока умозрительное общее благо станет действительной «волей всех», или, захватив власть, навязать этим неразумным обстоятельствам свою волю. Инструментом этой воли к общему благу неизбежно становится государство, исторически созданное для прямо противоположной цели. Нравственная проблема из индивидуальной, таким образом, превращается в субстанциальную. Государство признается злом, в котором тем не менее остается необходимость. Использовать государство, предназначенное для утверждения неравенства и несправедливости, для торжества равенства и справедливости — значит осознанно пойти на разрушение собственной моральной целостности, пытаясь изгнать «Сатану руками Вельзевула»[27]. В «Большевизме как моральной проблеме» Лукач еще не может полностью отождествить себя с российским ленинизмом, признавая возможность положительного ответа на поставленную им дилемму («может ли добро происходить из зла?») исключительно как следствие «веры».

Фактически Лукач объясняет на языке моральной философии противоречие рабочего государства, которое в терминах марксистской теории было сформулировано Лениным в «Государстве и революции». Описанная в нем «диктатура пролетариата» — «отмирающее государство», государство с антигосударственной задачей, диктатура ради конца любых диктатур. Это сила, которую позже Вальтер Беньямин определит как «божественное насилие» — то есть насилие, снимающее условия для воспроизводства насилия как такового[28]. Следуя ленинской мысли, такое государство не должно пытаться представить себя нравственной силой, выступающей как воспитатель по отношению к народу, но напротив — призвано убедить эти массы в том, что они больше не нуждаются в воспитателях.

Даже находясь у руля такого государства, революционеры должны осознавать его как зло (пусть и неизбежное в короткий переходный период). Ведь в тот момент, когда это государство поверит самому себе и начнет всерьез исполнять роль учителя морали, смысл его существования радикально изменится. Такое государство, осознавшее себя как добро, не только не «исчезнет», но и поглотит общество, превратившись в тотальный аппарат подавления, использующий аргумент общего блага как обоснование своей монополии на насилие.

Эти выводы, прямо следующие из рассуждений Ленина и Лукача, содержат не только пророчество о сталинской диктатуре, но самое главное — основаны на принятии ответственности за саму ее возможность. Таким образом, большевистский переворот стал моральным выбором, противопоставившим себя прежним законам власти и политики. Выбор, в который было заложено понимание и собственного невысокого шанса на успех.

Сталинизм — как победа «этического государства» над стремлением к «упорядоченному обществу» — оказался главным свидетельством практической неудачи решения большевиков. Однако даже в самых жестоких условиях тоталитарной диктатуры моральное начало большевизма, его воля к борьбе с подавляющими обстоятельствами, оставалась оборотной стороной реальности революции, потерпевшей поражение. Его можно увидеть и в трагической борьбе антисталинской левой оппозиции 1920—1930-х годов, и в осмыслении опыта ГУЛАГа Шаламовым, и в деятельности диссидентов-социалистов времен «оттепели». Сам Георг Лукач, прошедший через испытания и преследования, через сорок лет после «Большевизма как моральной проблемы» писал об «Одном дне Ивана Денисовича» Солженицына как об образце подлинного «социалистического реализма», так как главным вопросом «реального социализма» остается моральный вопрос[29].

Однако главным текстом советской эпохи, ключом к тайне ее происхождения, нужно считать именно ленинский труд «Государство и революция». Он оставался своего рода гамлетовским «призраком отца», нависавшим над советским государством на протяжении всей его истории. Упакованная в канон официальной идеологии, эта книга постоянно напоминала о ее условности, содержательно снова и снова ставя под вопрос само право государственной бюрократии на власть.

Эта двойственность большевизма — как нравственного выбора и действительного исторического опыта, как сознательной практики и подавляющей силы обстоятельств — составляет его наследие в принципиально неразделенном виде. Неразрешимое противоречие морали — вопрос о правильном действии индивида в неправильной, искаженной реальности — нашло в историческом большевизме попытку ответа. Попытку, пусть не окончательную и потерпевшую поражение, но, возможно, пока единственную настолько серьезную и масштабную в новейшей истории. Сегодня, в столетие Русской революции, ее главный — моральный — вопрос все еще остается без ответа.


[1] Анализ такой стратегии «отчаянного сопротивления вторжениям истории» со стороны государства, защищающего себя как «вечное настоящее», содержится в известной работе: Ассман Я. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. М., 2004. С. 77—78.

[2] Fitzpatrick S. What’s Left? // London Review of Books. 2017. Vol. 39. № 7 (www.lrb.co.uk/v39/n07/sheila-fitzpatrick/whats-left).

[3] Ср.: «Вызов, провоцируемый юбилеем революции, заключается в необходимости растворить революционный смысл самого события в историческом нарративе, отрицающем революцию как таковую» (Калинин И. Призрак юбилея // Неприкосновенный запас. 2017. № 1(111). С. 15).

[4] Послание Президента Федеральному собранию [1 декабря 2016 года] (http://kremlin.ru/events/president/news/53379).

[5] Первое заседание Оргкомитета, посвященное 100-летию Революции 1917 г. [23 января 2017 года] (http://rushistory.org/proekty/100-letie-revolyutsii-1917-goda/pervoe-zas...).

[6] Там же.

[7] Осмысление во имя консолидации — к столетию революции 1917 года // Православие и мир. 2015. 21 мая (www.pravmir.ru/osmyislenie-vo-imya-konsolidatsii-k-100-letiyu-revolyutsi...).

[8] Мемориал героев вместо Памятника примирения. Путин поставил крест на прожекте Овсянникова? // Накануне.ру. 2017. 23 августа (www.nakanune.ru/articles/113196).

[9] Ирина Вакар: Идеи умерли, искусство осталось // Ведомости. 2017. 16 августа (www.vedomosti.ru/lifestyle/characters/2017/08/17/729854-irina-vakar-idei...).

[10] В Манеже завершила работу выставка «Строители нового мира. Коминтерн» // Россия К. 2017. 11 августа (https://tvkultura.ru/article/show/article_id/186105/).

[11] Владимир Мединский: победила историческая Россия(http://rvio.histrf.ru/activities/news/item-2170).

[12] Местр Ж. де. Рассуждения о Франции.
М.: РОССПЭН, 1997. С. 32.

[13] Там же.

[14] Токвиль А. Старый порядок и революция. СПб.: Алетейя, 2008. С. 20.

[15] Фюре Ф. Постижение Французской революции. СПб.: ИНАПРЕСС, 1998.

[16] В Каноссу. Политическая история русской эмиграции. 1920—1940 гг. Документы и материалы. М., 1999. С. 190—195.

[17] Устрялов Н. Patriotica // Он же. Национал-большевизм. М.: Эксмо, 2003. С. 65.

[18] Он же. Понятие государства // Он же. Сборник произведений. М: Директ-медиа, 2016. С. 100—132.

[19] Он же. Россия (из окна вагона) // Он же. Национал-большевизм. С. 350.

[20] Луначарский А. Смена вех интеллигентской общественности(www.magister.msk.ru/library/politica/lunachar/lunaa004.htm).

[21] Luxemburg R. Selected Political Writings (Writings of the Left). New York: Random House, 1972. P. 227.

[22] The Gramsci Reader. Selected Writings 1916—1935. New York: New York University Press, 2000. P. 32.

[23] Ibid. P. 36.

[24] Акцент на решающей роли самоорганизации петроградских рабочих, заставлявшей партию большевиков часто пересматривать свои тактические установки, оставался принципиальным для «ревизионистской» традиции американских историков, изучавших Русскую революцию. См., например: Рабинович А. Большевики приходят к власти. М.: Прогресс, 1989; Мандель Д. Петроградские рабочие в 1917 году. М.: Новый Хронограф, 2015.

[25] Лукач Д. Политические тексты. M.: Три квадрата, 2006. С. 18.

[26] Там жеС. 72.

[27] Там же. С. 10.

[28] Беньямин В. К критике насилия // Он же. Учение о подобии. Медиаэстетические произведения. М.: РГГУ, 2012. C. 66—98.

[29] Лукач Д. Социалистический реализм сегодня. А.И. Солженицын в зеркале марксистской критики (http://scepsis.net/library/id_693.html).

Архив журнала
№121, 2018№119, 2018№120, 2018№117, 2018№2, 2018№4, 2017№4, 2017№5, 2017№3, 2017№2, 2017№1, 2017№6, 2016№5, 2016№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№6, 2015№5, 2015№4, 2015№3, 2015№2, 2015№1, 2015№6, 2014№5, 2014№4, 2014№3, 2014№2, 2014№1, 2014№6, 2013№5, 2013№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№6, 2012№5, 2012№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№6, 2011№5, 2011№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011№6, 2010№5, 2010№4, 2010№3, 2010№2, 2010№1, 2010№6, 2009№5, 2009№4, 2009№3, 2009№2, 2009№1, 2009№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№6, 2007№5, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007№6, 2006
Поддержите нас
Журналы клуба