Журнальный клуб Интелрос » Неприкосновенный запас » №4, 2016
Дженнифер Ганди – политолог, доцент факультета политических наук Университета Эмори (Атланта, США).
1.1. Введение
Контраст между демократией и диктатурой – в структуре, политике, социальной активности – уже давно привлекает пристальное внимание ученых. Несмотря на это, до согласия по поводу того, как определять режимы этих типов, еще очень далеко. Какие случаи можно квалифицировать как «демократии»? Какие варианты стоит записывать в «диктатуры»? Когда мы сталкиваемся с жестокостью Иосифа Сталина или Пол Пота, на второй вопрос, как представляется, можно ответить с легкостью: ведь никто не станет оспаривать отнесение их режимов к диктатурам. Но вот с другими случаями все гораздо сложнее. Скажем, на протяжении семидесяти лет Мексика каждые шесть лет избирала нового президента. Тем не менее все это время на выборах побеждал кандидат от одной и той же партии. Или вспомним Сингапур, где Ли Куан Ю на три десятилетия пресек любую политическую конкуренцию. Несмотря на это, на шкале политических режимов его правление размещают в широком диапазоне, простирающемся от «максимально деспотичного» до «максимально демократичного».
Отчасти проблема обусловлена тем, что диктаторы весьма изобретательны в вопросе о том, как организовать собственное правление. Принятие решений может сосредотачиваться в самых разных институтах, включая среди прочего хунты, политбюро, семейные советы. И все же в наибольшей мере склонность диктаторов к инновациям проявляется в тех ситуациях, когда они используют номинально демократические институты, такие, как законодательные органы или политические партии. Диктаторы нередко управляют при наличии парламентов, часть которых обладает даже формальным правом принимать законы, в то время как прерогативы других ограничены «советом и обсуждением». Комплектоваться такие ассамблеи могут либо по назначению, либо посредством выборов. Если речь о выборах, то кандидаты могут использовать партийные флаги, а могут баллотироваться в качестве независимых. Если политическое пространство монополизировано единственной партией, то партийная идентификация может оказаться не слишком существенной. Впрочем, многие диктатуры допускают многопартийность, произвольно производя селекцию партий и запрещая некоторые из них. Конечно, кто-то из диктаторов вообще обходится без подобных институтов. Эта институциональная пестрота, однако, еще более затрудняет выделение набора критериев, по которому определяются и классифицируются диктатуры.
Другим основанием для концептуальной неразберихи служит историческое использование термина «диктатура», возникшего в Древнем Риме, где его наделяли четкими и специфическими институциональными особенностями, причем резко контрастирующими с современным его употреблением. С течением времени понимание того, что представляет собой диктатура, менялось, а сам термин многократно подвергался политическим манипуляциям. В итоге тип режима, который первоначально отличался строгим следованием определенным правилам, превратился в свою противоположность, характеризующуюся отсутствием всяких правил.
Так что же такое диктатуры? И кто такие диктаторы? Каким образом они организуют свое правление, используя номинально демократические институты? Ответы на эти вопросы тонут в современных противоречиях. Для того, чтобы выявить источник разногласий, необходимо проследить историческую эволюцию интересующего нас концепта. Данная статья начнется с краткого обзора, который поможет нам понять суть нынешних дебатов о природе диктатуры. Занимаясь типологией диктатур, существовавших после Второй мировой войны, я пользуюсь минималистским определением данного явления. Соответственно, чтобы привести «диктаторский зоопарк» хотя бы в какой-то порядок, я подразделяю диктаторов на три типа, среди которых диктаторы-монархи, диктаторы-военные и диктаторы-гражданские. В этом тексте я показываю также институциональное многообразие диктатур, проявляющееся в различных вариантах использования ими номинально демократических законодательных органов и политических партий.
1.2. Что такое диктатура?
Самое простое определение диктатуры предполагает, что это противоположность демократии. По крайней мере в этом нас убеждают такие названия научных трудов, как «О социальных корнях диктатуры и демократии» или «Экономические истоки диктатуры и демократии»[2]. И все же определение диктатуры не такое непростое дело. Если первоначально этим понятием обозначали институциональный механизм, используемый в Древнем Риме, то теперь под ним подразумевается современная управленческая система, зачастую ассоциируемая с отсутствием институтов и ограничений. Трансформация смысла происходила на нескольких временных отрезках, когда первоначальное понятие искажалось ради политических целей. К середине XX века результатом этого стало негативное определение диктатуры, под которой понималась форма правления, лишенная любых атрибутов, ассоциирующихся с демократией. Но, по-видимому, у нас нет оснований приписывать недемократическим режимам полное пренебрежение институциональными формами; опыт послевоенных диктатур сполна убеждает в этом. В своих институциональных установлениях авторитарные режимы очень разнообразны, и очень важно выяснить причины и следствия этого разнообразия.
1.2.1. Историческое использование термина
В современном использовании термины «тирания» и «диктатура» находятся в тесной связи. Но так было далеко не всегда. Хотя тирания как тип политического режима была описана еще во времена Аристотеля, первоначально ее не связывали с понятием диктатуры. Во-первых, термин «диктатура» впервые появился лишь в Древнем Риме, то есть уже после Аристотеля. Во-вторых, в своем первоначальном значении у диктатуры было очень четкое и специфическое значение: так называли правление лидера, которого римский консул наделял чрезвычайными полномочиями в особо сложные периоды, когда внешние войны или внутренние распри угрожали самому существованию государства[3]. Срок правления диктатора не должен был превышать шести месяцев, и он не мог оставаться у власти после того, как назначивший его консул уходил в отставку[4]. Во время своего срока диктатор имел право использовать любые полномочия, необходимые для преодоления кризиса и восстановления прежнего конституционного порядка.
В этом кратком описании института несколько аспектов заслуживают уточнения. Во-первых, решение о том, требует ли наличная ситуация назначения диктатора, принималось регулярными государственными институтами государства – такими, как магистраты или сенат. Причем те, кто занимался этим вопросом, не могли рассматривать себя в качестве претендентов на эту должность. Во-вторых, пост диктатора был явно предназначен для одного человека; коллективное руководство могло бы помешать попыткам разрешить кризис. В-третьих, диктатура опиралась на широкий круг полномочий, но при этом не могла упразднять иные государственные институты. В-четвертых, диктатор никогда не избирался народом[5]. Наконец, в-пятых, окончательной целью диктаторского правления была реставрация прежнего политического порядка.
В этих институциональных рамках в Риме в 501–200 годах до нашей эры существовали 76 диктатур. Большинство из них занимались либо военными кампаниями против других держав, либо умиротворением внутренней смуты. У диктатора не было права осуществлять акции возмездия; как следствие, диктатура не ассоциировалась с жестоким или репрессивным правлением.
Римский военачальник Сулла, отказавшийся принять свою отставку, двинулся на Рим и в 82 году до нашей эры возродил институт диктатуры в попытке узаконить свое правление. Режим Суллы, однако, заметно отличался от традиционных диктатур. Во-первых, поскольку Сулла обрел власть только после того, как верные ему легионы завоевали Рим и расправились с его врагами, его режим стал первой диктатурой, установленной военной силой. Чрезмерная жестокость, которую Сулла проявлял в нейтрализации своих оппонентов, привела к тому, что диктатуру стали связывать с террором. Более того, в отличие от прежних диктаторов, чьи сроки пребывания в должности зависели от глубины стоявших перед ними проблем, диктатура Суллы предполагала полное сосредоточение всей власти – военной, административной, законодательной, судебной – в руках одного человека, радикально переустраивающего политическую жизнь. Понятие диктатуры, восстанавливающей прежний порядок, утратило актуальность.
Странным, однако, представляется то, что Сулла еще придерживался временных ограничений, налагаемых на диктатора. После весьма короткого правления он отошел от власти и вернулся к частной жизни. Лишь в январе 44 года до нашей эры, когда Юлий Цезарь принял титул «пожизненного диктатора», с временностью диктаторской власти было покончено[6].
Более поздние апологеты диктатуры зачастую забывали о том, что ее первоначальный смысл уже был искажен Суллой и Цезарем. В «Размышлениях о первой декаде Тита Ливия» Никколо Макиавелли восхваляет это римское изобретение, замечая при этом:
«Действительно, среди прочих римских учреждений диктатура заслуживает того, чтобы ее рассмотрели и причислили к тем из них, которые были причиной величия столь огромной державы»[7].
Объяснялись эти славословия довольно просто: поскольку, полагал их автор, коллективное законотворчество часто оказывалось недостаточно гибким, оно не очень подходило для разрешения кризиса. Размышляя в том же русле, Жан-Жак Руссо с одобрением отмечает:
«Если же опасность такова, что соблюдение закона становится препятствием к ее предупреждению, то назначают высшего правителя, который заставляет умолкнуть все законы и на некоторое время прекращает действие верховной власти суверена. В подобном случае то, в чем заключается общая воля, не вызывает сомнений, и очевидно, что первое желание народа состоит в том, чтобы Государство не погибло».
Таким образом, и для абсолютистов, и для либералов диктатура оказывается полезной в силу своей способности к решительным действиям. Но ее временнáя ограниченность тоже очень важна, поскольку иначе, «раз настоятельная необходимость миновала, диктатура делается тиранической или бесполезной»[8].
Впрочем, помимо некоторых видных авторов, о диктатуре вспоминали не слишком часто. В XIX веке, например, этот термин был использован применительно лишь к двум периодам французской истории: первым были 1789–1815 годы, а вторым – 1852-й и несколько последующих лет. Интересно, что в первом из этих случаев под диктатурой имелось в виду правление не одного человека, а нескольких лиц. В октябре 1793 года Национальный конвент приостановил действие Конституции того же года и учредил временное правительство, которое служило диктатурой революционной группы. В этой ситуации исходный римский концепт лишился еще одной составляющей: единоличного характера власти.
После такого поворота потребовалось лишь время для того, чтобы термин «диктатура» начали использовать в отношении не только группы, но и целого класса. Понятие снова всплыло на поверхность после 1917 года, когда Владимир Ленин и его товарищи начали в позитивном ключе говорить о «диктатуре пролетариата». Тем не менее уже через несколько лет негативные коннотации возобладали: либеральные оппоненты итальянских фашистов и немецких нацистов отмечали этим ярлыком все, что вызывало у них ненависть: диктатурой, по их мнению, следовало именовать «угнетающую и деспотичную форму правления, установленную силой или запугиванием, позволяющую одному человеку или группе монополизировать политическую власть без конституционных ограничений, уничтожая тем самым представительное правление, политические права граждан и любую организованную оппозицию»[9]. Действуя в том же духе, Социалистический Интернационал в 1933 году в негативном ключе применил понятие диктатуры и для описания советского режима. Так или иначе, но приложение термина и к самопровозглашенной «диктатуре пролетариата» в России, и к фашистской диктатуре в Италии не имело ничего общего с первоначальной римской концепцией. Фашисты никогда не пытались вписать власть в какие-то временные рамки; а «диктатура пролетариата», хотя и была по природе своей не вечной, явно не стремилась реставрировать старые порядки.
Но события межвоенного периода никак не способствовали попыткам сохранить изначальное понимание диктатуры[10]. Желая обосновать исключительную власть и дезавуировать большевистское использование термина, Карл Шмитт отличал «комиссарскую диктатуру» от «диктатуры суверена». Первая из них во многом соответствует оригинальной концепции диктатуры, зародившейся в Древнем Риме. Что же касается «диктатуры суверена», то в отношении ее Шмитт разрушает границу между нормальным и чрезвычайным временем, заявляя, что диктатор обладает полномочием восстанавливать доконституционную волю людей, даже если она подразумевает изменение самой конституции. Разрабатывая свою теорию, Шмитт стремился обосновать предоставление немецкому рейхспрезиденту диктаторских полномочий для борьбы с экономическим и социальным кризисом. Выдвинутая им идея «диктатуры суверена» важна потому, что она, трактуя интересующий нас термин, увязывает воедино теорию и практику. Рисуемый Шмиттом тип диктатуры не может быть ни временным, ни реставрационным.
Однако позитивные коннотации, связанные с термином «диктатура», так и не смогли возобладать. Как отмечают Питер Баер и Мелвин Рихтер, «в 1940-е годы в обширной научной литературе и в политическом дискурсе либеральных и конституционных государств под диктатурой по-прежнему понимали полярную противоположность демократии»[11]. Поскольку в годы войны и сразу после нее демократия олицетворяла только хорошее, ее антитеза, по определению, являлась чем-то плохим.
Противопоставление демократии и диктатуры является феноменом XX века. Со времен Аристотеля, классифицировавшего политические режимы по числу правящих, политическая наука пользовалась трехчленным делением на монархию, аристократию и демократию. Но потом принятая схема начала разрушаться, причем происходило это по двум направлениям. Макиавелли первым противопоставил власть одного человека власти ассамблеи (немногочисленной или, напротив, многочисленной), тем самым обособив монархию от иных политических режимов. Другой удар по трехчленной градации, по мнению Норберто Боббио, нанес Ганс Кельзен, объявивший о том, что делить режимы исходя из числа людей, принимающих управленческие решения, вообще нельзя[12]. Вместо этого, Кельзен предложил различать их в зависимости от наличия или отсутствия политической свободы: «Политически свободен тот, кто подчиняется легальному порядку, в создании которого он сам принимает участие»[13]. Ключевым отличием, следовательно, выступает отличие между автономией и гетерономией: к демократическим формам правления относятся те, в которых законы создаются теми же людьми, в отношении которых их потом и применяют, – нормы здесь автономны. В автократических государствах, напротив, круг законодателей не совпадает с кругом тех, кому закон адресован, – иначе говоря, тут преобладает гетерономная норма. Таким образом, по мнению Кельзена, «более целесообразно выделять не три, а только два типа конституций: демократическую и автократическую»[14].
Под давлением этой дихотомии современные исследователи сосредоточились на определении демократии, пренебрегая диктатурой как остаточной категорией, определяемой только в терминах того, чем она не является. Воспринимаемые в подобном свете диктатуры оказываются режимами, где нет конкурентных выборов, нет верховенства права, нет политических и гражданских прав, нет регулярного обновления власти. Возможно, относительно демократии все перечисленные атрибуты характеризуют диктатуры довольно ярко, но в определениях, строящихся на отсутствии тех или иных особенностей, ускользает из вида заметное разнообразие в организации диктаторских режимов.
1.2.2. Современные противоречия
Диктатуры определяются здесь как режимы, в которых правители получают власть не в ходе конкурентных выборов, а иными способами[15]. Такие лидеры могут приходить к власти в результате государственного переворота, дворцового путча, революции. Они могут брать власть сами, с помощью армии или посредством иностранного вмешательства. Принципиальный момент состоит в том, что они обретают власть, минуя «конкурентную борьбу за народные голоса»[16]. Такое понимание диктатуры, хотя и не приближающее нас к ее позитивному определению, полезно по основаниям как практического, так и теоретического характера. Рассмотрим эти основания.
Вышеупомянутое определение диктатуры следует считать минималистским, поскольку оно фокусируется скорее на процедурных, а не на сущностных аспектах режима. Минималистская дефиниция вводится ради аналитической ясности. А вот те определения, в которых перечисляются конкретные характеристики режима, всегда проблематичны. Первое и наиболее значительное затруднение состоит в том, что многочисленность атрибутов сильно затрудняет проверку причинно-следственных связей. Рассмотрим, например, четыре ключевых элемента авторитаризма, предложенные Хуаном Линцем: ограниченный политический плюрализм, приоритет менталитета над идеологией, слабость политической мобилизации; наличие лидера, осуществляющего власть, даже если ее границы не определены[17]. Если определить авторитаризм на основе этих четырех измерений, а затем задуматься о взаимосвязи между ним и экономическим развитием, то какие выводы можно сделать о причинно-следственной стороне этих отношений? Что больше будет влиять на наблюдаемые нами тенденции: ограниченность политического участия, стиль руководства, какая-то комбинация этих и других факторов? В отношении диктатур, выделяемых таким образом, мы едва ли сможем сказать многое.
Во-вторых, широкие определения могут повлечь за собой оформление субстантивных понятий, или генерирующих тавтологии, или же ограничивающих практическую применимость произведенного концепта. Так, предлагаемое Питером Эвансом разграничение государства «развивающегося» и государства «хищнического» уже намекает на то, какие результаты каждое из них будет производить[18]. Не приходится удивляться и тому, что бюрократически-авторитарные режимы будут ориентироваться на политику, исключающую широкое участие, поскольку само их наименование построено на том, что они именно так и поступают[19]. Но, даже вдруг обнаружив, что эти режимы иногда проявляют открытость, мы не сможем предложить ничего иного, кроме как усомниться в ценности обозначенного критерия.
В-третьих, хотя напрямую связывать эту проблему с широкими дефинициями и не стоит, тем не менее нельзя не отметить прочной корреляции между количеством атрибутов и аморфностью описываемых с их помощью понятий: например, «особенности менталитета» трудно измерить или даже идентифицировать.
Наконец, в-четвертых, добавляя к определению диктатуры все новые характеристики, мы рискуем упустить из виду самые важные отличия политических режимов. Так, Мексика, несмотря на почти вековое доминирование Институционно-революционной партии, рассматривалась в качестве диктатуры лишь со значительными оговорками, касающимися прав человека, контроля гражданской администрации над военными и так далее. И все же разнообразие диктатур, базирующееся на сторонних характеристиках, не должно затемнять главного отличия, присущего всем диктатурам и обособляющего их от демократий – отсутствия конкурентных выборов.
Причины, подталкивающие к использованию минималистского критерия, никак не оправдывают самого выбора сущностных критериев. Фактически подчеркивание роли выборов как главной отличительной особенности, отделяющей демократию от диктатуры, не является бесспорным[20]. Почему же тогда исходя из минималистского подхода нужно фокусировать внимание именно на выборах?
Во-первых, такая фокусировка соответствует тем теоретическим вопросам, которые чаще всего возникают в связи с эмпирическим исследованием политических режимов. Перспектива обрести власть, участвуя в регулярных и состязательных выборах, формирует для политических акторов самобытный набор стимулов, отличающийся от мотивов, производимых нерегулярными и невыборными методами отбора. Соответственно, различие в стимулах влечет за собой разное поведение и разные результаты. Рассмотрим, например, воздействие, оказываемое типом политического режима на экономическое развитие. Согласно Джону Локку и позднее отцам-основателям США, демократия способна вредить политическому порядку и экономическому прогрессу, поскольку выборы без имущественного ценза позволяют неимущим избирать демагогов, готовых присвоить и перераспределить собственность богатых классов[21]. Более свежие теории, напротив, утверждают, что для развития плохи именно диктаторские режимы, так как диктаторы, не связанные электоральными сдержками, вольны извлекать ренту и подменять общественное благо частными интересами. В любом случае выборы выступают причиной, по которой политические акторы вынуждены вести себя по-разному при демократии и при диктатуре.
Во-вторых, классификация режимов по электоральным основаниям напоминает нам о том, что, даже если диктаторы пользуются какими-то иными, номинально демократическими, институтами, скажем, парламентами или партиями, они не перестают быть диктаторами. В системах, где, с одной стороны, лидеры избираются на конкурентных выборах, а с другой стороны, они не избираются вовсе, политическая жизнь организована в корне по-разному. Как объясняет Адам Пшеворский, демократия, в отличие от диктатуры, является такой политической системой, в которой ни один актор не может быть уверен в исходе предстоящего голосования[22]. Наиболее зримым проявлением этой неуверенности и выступают, собственно, конкурентные выборы; их результат оказывается своеобразной инструкцией, причем как для победителей, так и для проигравших – «победителям предстоит въехать в Белый дом, Розовый дом или какой-нибудь иной palacio, […] – а проигравшие никуда въезжать не будут и примут то, что останется на их долю»[23].
В настоящей работе я пользуюсь предложенной Пшеворским и его соавторами дихотомической классификацией, различающей политические режимы по электоральным критериям[24]. Моя выборка охватывает 140 стран, которые в период с 1946-го по 2002 год жили под властью диктатур (в совокупном распределении по странам этот массив составляет 4607 страно-лет). В послевоенный период диктаторские режимы составляли в мире подавляющее большинство. В 1970-е годы 75% всех стран были диктатурами, а к середине 1990-х их доля снизилась примерно до 50%. В большинстве случаев отнесение того или иного режима к разряду диктатур не вызывает полемики, поскольку с ним соглашается большинство известных классификаций политических режимов. Совпадение в оценках «Freedom House», «Polity» и соавторов Пшеворского варьирует от 88% до 95%[25]. Но если исключить простые случаи, находящиеся по краям выборки (например, Северную Корею и Иран, а также Швецию и Великобританию), то «зона совпадений» заметно сокращается: например, для данных «Freedom House» и «Polity» она составит лишь 75%. Затруднения возникают с Мексикой, Ботсваной, Малайзией, другими государствами, находящимися в середине спектра. Группа Пшеворского, однако, определяет тип режима на основе четких и поддающихся фиксации критериев, вытекающих из его минималистского и процедурного определения. По их мнению, режим является диктатурой, если он не соблюдает по крайней мере одного из четырех правил: 1) глава исполнительной власти должен избираться; 2) легислатура должна избираться; 3) в выборах не может участвовать только одна партия; 4) власть должна быть сменяемой[26].
C 1946-го по 2002 год бóльшую часть нашей выборки составили страны тропической Африки: на них приходятся 1800 условных страно-лет. 87% этого массива страно-лет они управлялись диктаторскими режимами. Точно такие же показатели недемократического правления наблюдались на Ближнем Востоке и в Северной Африке. В отношении Восточной Европы и бывшего Советского Союза соответствующие цифры составили 74%, а Азии 68%. На Латинскую Америку приходится меньшая доля диктаторских страно-лет, всего 38%, что объясняется многочисленными переходами от автократии к демократии и обратно. Наконец, диктатуры Южной Европы, существовавшие большую часть этого полувекового периода, обеспечили западноевропейским странам в целом 7% страно-лет, проведенных под властью диктаторов.
В рамках отдельных регионов частота и длительность диктаторского правления также заметно варьировала. Некоторые страны, например, Иордания или Китайская Народная Республика, управляются диктатурами с самого своего основания. В других странах такие периоды были короче, но зато встречались чаще: так, Аргентина за это время пережила четыре диктатуры, а Гана – три. Наконец, в некоторых местах диктаторское правление было лишь мимолетным эпизодом. В послевоенный период Коста-Рика, например, была диктатурой лишь 18 месяцев – после того, как в мае 1948 года власть в стране захватил Хосе Фигерес Феррер. Средняя протяженность диктаторского цикла в мире, однако, оставалась весьма длительной и составляла 40 лет.
1.3. Кто такие диктаторы?
Определившись с выборкой диктаторских режимов, можно переходить к следующему шагу: идентификации лидеров, управляющих диктатурами. Решение этой задачи важно постольку, поскольку нас интересует воздействие институциональных особенностей диктаторских режимов на политику, а решения о том, как выстраивать диктаторские институты и какую линию им проводить, принимают только те, кто реально имеет власть. При демократиях идентификация эффективных лидеров обычно не составляет проблемы: премьер-министры руководят парламентскими режимами, а президенты управляют в президентских системах. Но при диктатуре такая задача оказывается более сложной. Почему?
Одна из причин состоит в том, что при диктатуре глава государства может иметь самые разные титулы. В «обычных» диктатурах он зачастую называется «президентом», а в монархиях диктатора именуют «королем» или «эмиром». Но иногда диктаторы обладают более креативными титулами: это может быть «председатель государственного совета по восстановлению законности и порядка» (официальный титул главы бирманской военной хунты с 1981 года), «лидер революции» (официальный титул Каддафи с 1979 года) или просто «духовный лидер» (титул rahbar был принят Хомейни в 1980 году).
Помимо семантических затруднений, идентификация подлинного главы диктаторского государства сложна и потому, что в нем порой имеется множество руководящих фигур, как номинальных, так и реальных. При коммунистических режимах, например, премьер-министр, председатель государственного совета (то есть президент), генеральный секретарь коммунистической партии формально составляли руководство, однако первые два, как правило, на деле ни за что не отвечали. Показателен в данном отношении крайний случай: Лю Шаоци оставался президентом коммунистического Китая даже после того, как хунвейбины во время культурной революции выгнали его из собственного дома и вынудили заняться «самокритикой». (Перед тем, как убить его в 1969 году, Мао Цзэдун лишил Лю Шаоци президентских полномочий[27].) В коммунистических странах реальным главой государства оказывается генеральный секретарь партии.
Еще более трудны случаи некоммунистических режимов, в которых номинального лидера зачастую трудно отличить от «серого кардинала», скрывающегося за сценой. Иногда государством управляют военные, но делать этого явно они не хотят. В таких ситуациях президентские обязанности исполняют гражданские лица (Абдель Азиз Бутефлика в Алжире, Хуан Бордаберри в Уругвае, Рату Сир Камисесе Мара на Фиджи). Кроме того, в редких случаях долгосрочный диктатор время от времени меняет номинальных глав правительства, сохраняя за собой реальную власть. Рафаэль Трухильо продолжал быть подлинным главой диктатуры даже после того, как он в 1952 году сделал своего сына Гектора президентом Доминиканской Республики. Аналогичным образом Анастасио Сомоса Гарсия правил Никарагуа на протяжении 19 лет даже тогда, когда в 1940-е годы на трехлетний период передал пост президента другому человеку.
В некоторых странах борьба за реальное политическое лидерство была главным элементом их политической истории. С самого обретения независимости, состоявшегося в 1970 году, в центре политической жизни Камбоджи оставалась борьба за власть между монархом и главой кабинета министров. В Пакистане аналогичное противостояние разворачивалось между президентом и премьер-министром. В подобных случаях номинальный глава правительства отнюдь не всегда оказывается его реальным руководителем.
Учитывая разнообразие в организации политического руководства, очень важно сформулировать правила, в соответствии с которыми можно выявить реального руководителя, избегая нередко ошибочных суждений ad hoc. В настоящей работе под реальным лидером понимаются: 1) генеральный секретарь коммунистической партии при коммунистической диктатуре (за исключением случая Дэн Сяопина в Китае, который никогда не был генсеком); 2) король или президент в некоммунистических диктатурах – за исключением случаев Сингапура, Малайзии, Камбоджи, Лаоса и Мьянмы, в которых подлинный глава иногда носит титул «премьер-министра»; 3) другие индивиды или военные институты – в тех случаях, когда источники единодушны в том, что номинальный глава государства не обладает реальной властью[28].
Первые два правила относительно бесспорны; они позволяют успешно классифицировать большинство случаев в нашей послевоенной выборке. На протяжении приблизительно 270 страно-лет подлинный глава государства отличается от номинального руководителя по причинам, упомянутым ранее. Классификация подобных случаев зависит от относительной субъективности используемых источников, но я привлекаю достаточно широкий массив материала, позволяющий справляться и с «тяжелыми» случаями.
Диктаторы не появляются с интенсивностью «по диктатору на каждый год», и поэтому в качестве единицы, позволяющей фиксировать их правление, я использую «страно-год». Диктатуры часто переживают политическую нестабильность: подлинные руководители диктаторских режимов могут меняться несколько раз в год[29]. На протяжении 100 наблюдаемых страно-лет лидер диктатуры менялся более одного раза. «Сменщики» могли приходить на очень короткий период: так, Леон Кантав на Гаити утвердился у власти лишь на пять дней. Независимо от краткости сроков мы должны фиксировать появление и таких лидеров, поскольку не можем знать, насколько они готовы были бы задержаться у власти.
Из моего анализа исключены диктатуры, которые управлялись коллективно: Югославия после смерти маршала Тито в 1980 году и до распада государства в 1990-м, Босния-Герцеговина с 1998-го по 2002 год, Сомали при пяти председателях Совета национального спасения с 1997-го по 1999 год. При коллективном руководстве невозможно возложить ответственность за принятые решения на отдельного лидера – именно из-за этого указанные примеры не были приняты во внимание.
Таким образом, моя выборка включает 558 диктаторов из 140 стран, находившихся у власти с 1946-го по 2002 год. Некоторые страны, как, например, Экваториальная Гвинея и Оман, пережили за этот период лишь одну смену власти, тогда как в других перемены были скорее нормой. Так, Республика Гаити с 1946 года до перехода к демократии в 1994-м управлялась 19 руководителями, некоторые из них находились у власти лишь считанные дни.
Мир диктаторов очень разнообразен не только по длительности пребывания у власти, но и по их происхождению. Эрнесто Седильо, изучавший экономику на Западе и ставший последним в длинной веренице мексиканских лидеров, приходивших к власти при упорядоченных правилах преемственности, установленных Институционно-революционной партией, внешне не имеет ничего общего с иранским аятоллой Хомейни, возглавившим революцию, свергшую шаха. Точно так же и Фердинанд Маркос, который, выиграв сначала выборы, задержался у власти на Филиппинах на двадцать лет, кажется не слишком сопоставимым с Пол Потом, на протяжении трех лет возглавлявшим убийственную диктатуру «красных кхмеров» в Камбодже. Все эти примеры, иллюстрирующие предельное разнообразие диктаторов, ставят перед нами вопрос: можно ли вообще систематизировать столь разношерстную группу правителей?
Я группирую руководителей диктаторских режимов по трем типам: это монархи, военные правители и гражданские диктаторы. Почему выделены именно эти типы? Во-первых, монархия исторически рассматривалась как отдельный тип политического режима. Во-вторых, недемократических правителей из военной среды столь же привычно принято отделять от гражданских деспотов. Но традиция не единственное основание; имеются и другие принципиальные причины, заставляющие выделять упомянутые типы.
Такое разграничение позволяет обозначить уникальные разновидности угроз, с которыми сталкиваются диктаторы, и выделить институциональные методы, посредством которых они с этими угрозами справляются. Хотя недовольство диктатурой может исходить из любого сегмента общества, первейшую опасность для диктатора обычно представляют члены правящей элиты. Диктаторов очень часто смещают их собственные сподвижники. Принадлежащий к правящей элите потенциальный узурпатор находится в выгодном положении, позволяющем ему подготовиться к успешному отстранению действующего лидера.
Желая устранить угрозу, которую несут в себе элиты, диктаторы поддерживают такой порядок, в рамках которого они самолично принимают все важные решения и держат потенциальных соперников под неусыпным контролем. Особенности этого порядка зависят от типа диктатора, поскольку именно им предопределяется и возможный круг угроз, и средства их преодоления. В итоги монархи полагаются на семейные и родственные связи, а также на консультативные советы; военные руководители сдерживают ключевых конкурентов из рядов вооруженных сил в рамках военных хунт; а гражданские диктаторы обычно создают внутри правящей партии маленький орган, что-то вроде политбюро, куда кооптируют потенциальных конкурентов. Поскольку процесс принятия решений протекает внутри этих миниатюрных институтов, именно в их рамках и устанавливается, перед кем диктаторы будут подотчетны и как внутри режима будет распределяться власть. В итоге эти институты накладывают на диктаторов всевозможные ограничения, в свою очередь влияющие на решения правителей и их действия.
1.3.1. Монархи
Монархия всегда рассматривалась как такой тип правления, который стоит особняком от других форм недемократического руководства. Одной из причин такого обособленного рассмотрения было, вероятно, то, что ранние классификации политических режимов основывались на количестве людей, обладающих властью. Аристотель, например, выделял монархию как «правление одного», противопоставляя ее правлению нескольких или многих.
Исторические описания монархического абсолютизма лишь закрепляли это обособление, хотя уже в них отмечались присущие единоличному правлению внутренние недостатки. Свобода от любых ограничений позволяла монархам быть неосмотрительными, непредсказуемыми, нестабильными, а это вредило не только их собственным интересам, но и интересам их подданных. Когда французские короли, например, обращались к различным формам экспроприации, позволявшим финансировать войны и расточительный образ жизни, французы страдали. В конечном счете хищничество государства заставляло население менять свое социальное поведение.
В итоге необходимость как-то связывать или ограничивать собственных властителей становилась для их подданных все более очевидной. Жан Боден, убежденный роялист XVI века, советовал своему королю ради большего послушания подданных разделить власть с другими и добровольно ограничить себя. По словам Бодена, «чем меньше власть суверена, тем более она прочна»[30]. Следовательно, самоограничение самых различных видов – в интересах короля; в ряду сдерживающих факторов могли выступать естественные законы, принципы престолонаследия, древние обычаи, запрет на налогообложение без согласия подданных, наличие независимых магистратов, парламентские прерогативы.
Приняли ли европейские монархи близко к сердцу уроки Бодена и других политических теоретиков? Это сомнительно. Хотя они охотно учреждали конституции, парламенты, суды, желание сковывать свою королевскую власть посредством этих институтов не слишком просматривается. У этой неоднозначности были свои причины. Хотя британские и французские короли на собственном горьком опыте (через свержение и казнь) узнали, что властью надо делиться, большинство монархов всеми силами стремились защитить свое самодержавие от посягательств парламента[31]. Принципы подотчетности короны парламенту внедрялись лишь после многолетних споров между монархами и ассамблеями, а кодифицировались еще позже[32]. Как свидетельствует европейская история, на протяжении довольно долгого времени наличие конституций отнюдь не означало ограничения власти суверенов.
Современные ближневосточные монархи столь же рьяно сопротивляются попыткам ограничить их власть. После обретения политической независимости правители региона пытались рационализировать собственные управленческие системы, санкционируя конституции, парламенты и политические партии. Конституция Ирака 1925 года, например, позволяла королю назначать премьер-министра, но при этом делала кабинет ответственным перед парламентом. Аналогичные нормы были включены в Конституцию Кувейта и Конституцию Египта 1923 года; в период действия последней оппозиционная партия «Вафд» не раз располагала парламентским большинством. И все же, подобно своим европейским визави, эти монархи не имели желания поступаться властью в пользу своих институциональных творений. Причем, в отличие от европейцев, они могли настаивать на своем, применяя жесткую силу. В Египте монарх трижды грубо нарушил Конституцию 1923 года за первые семь лет ее действия[33]. Аналогичным образом «на бумаге парламент Ирака был весьма влиятельным, но при этом не было ни одного случая, чтобы правительство или хотя бы отдельный министр ушли в отставку из-за парламентского вотума недоверия»[34].
Взамен, однако, ближневосточным монархам приходилось принимать ограничения иного рода. Их связывают не столько конституции и ассамблеи, сколько династические семьи. Они вынуждены доверять ответственные государственные посты кровным родственникам, делая их законными получателями государственных доходов и привлекая к принятию решений на всех уровнях. В 1992 году эмир Катара, например, реорганизовал кабинет таким образом, что ближайшие члены его семьи оказались министрами: сыновьям достались посты министров нефти и газа, внутренних дел, экономики и торговли, внук стал министром обороны, а племянники отвечали за общественное здравоохранение и дела ислама[35]. Точно так же саудовский король Фахд доверил ключевые посты в правительстве шестерым своим братьям, которые вместе с монархом составили так называемую «семерку Судаири», управляющую страной.
Члены семей играют ключевую роль в принятии важнейших решений; это особенно хорошо видно в вопросах преемственности власти. В Кувейте, в частности, у власти менялись представители двух ветвей клана Сабах, но при этом всегда соблюдалось главное правило: «семья “избирает” правителя на основе консенсуса»[36]. В Омане следующий по мужской линии наследник из семьи аль-Саид тоже должен утверждаться семейным советом. В Саудовской Аравии престолонаследие стало более упорядоченным после того, как король Фейсал учредил Королевский семейный совет, консультирующий монарха по вопросам преемственности. Этот орган получал право контролировать передачу власти в случае кончины действующего монарха[37].
Конечно, передача престола на Ближнем Востоке не всегда происходит по утвержденным правилам. После Второй мировой войны монархи оставляли трон не только из-за естественной кончины, но и в результате убийства или свержения другими родственниками. Тем не менее, даже когда нарушение правил наследования имело место, оно обычно происходило с одобрения ключевых членов семьи. Фейсал не свергал официального (и считавшегося некомпетентным) наследника, определенного его отцом, пока не заручился поддержкой других саудовских принцев. Эмир Катара, находившийся на отдыхе в Швейцарии, в 1995 году был низложен собственным сыном, который тоже опирался на поддержку родственников. Таким образом, главной угрозой для монархов выступают члены их собственных семей, имеющие законное право приходить им на смену.
Иначе говоря, монархи далеко не всегда игнорируют тезис Бодена о том, что самоограничение способно повышать их шансы на политическое выживание. Как убедительно демонстрируется в научной литературе, на Ближнем Востоке смогли устоять только те властители, которые успешно перешли от традиционных самодержавных монархий к династическим монархиям, где средоточием власти выступает семья как целое[38]. Переход к такой династической структуре уберег монархии в Бахрейне, Кувейте, Катаре и Саудовской Аравии от угрозы революции и сделал смену режима маловероятной, несмотря даже на конъюнктуру нефтяных цен. Напротив, монархии, которые придерживались принципов абсолютного самодержавия, не признающего семейных сдержек, как, например, в Египте, Ираке и Ливии, бесславно пали, уступив место революционным диктатурам. Становление династических монархий означает, что короли больше не пользуются приоритетом в отношении других членов своих семей. Учитывая альтернативу, которую влек за собой отказ реформироваться – полный крах монархического правления, – то была цена, которую большинству монархов пришлось заплатить. Нынешних королей ограничивают не парламенты или суды, а семейные и родовые кланы. Следовательно, единоличное правление превратилось в правление семейное.
1.3.2. Военные диктаторы
Как показывает марш Суллы на Рим, использование армии для захвата власти имеет долгую историю. Но фактически применения силы требует любой неправовой захват власти; гражданские лидеры, решившие узурпировать власть, могут применять насилие в тех же объемах, что и военные. Следовательно, использование силы или организация военного переворота не являются признаками, отличающими военную диктатуру от других форм недемократического правления.
Сущностью военного правления выступает то, что именно вооруженные силы оказываются институтом, посредством которого правители руководят обществом. Подобно тому, как современные монархи вынуждены кооптировать в управленческую систему членов своих семей, используя их для консолидации правления, военные диктаторы должны нейтрализовать угрозы, исходящие от ближайших сподвижников, привлекая их к сотрудничеству в деле реализации власти.
Центром принятия властных решений внутри военного режима выступает хунта. С точки зрения генералитета, который берет власть от лица институционализированных вооруженных сил, типичная хунта должна быть небольшой; обычно ее составляют командующие различных родов войск. Если переворот осуществляется не всей армией, а какой-то группой низших и средних чинов, то хунта более многочисленна, поскольку мятежникам надо привлекать на свою сторону как можно больше сторонников из числа военных. Например, после переворота 1966 года в Гане состав военной хунты поэтапно увеличивался по мере того, как мятежники ощущали все новую нужду в более основательной поддержке внутри вооруженных сил. Сразу же после переворота в Совете национального освобождения Ганы были шесть членов; на следующий день их число возросло до девяти, а через четыре дня добавились еще двое. Наконец, спустя две недели в состав хунты были введены очередные шесть офицеров[39]. По наблюдению Сэмюеля Файнера, в отличие от большинства хунт Латинской Америки, которые состоят из трех или четырех глав родов войск, хунты в иных регионах мира, создаваемые в 1980-е годы младшими и средними офицерами, в среднем состояли из одиннадцати членов[40].
В целях реализации власти может быть использована уже сложившаяся организационная структура вооруженных сил. В Индонезии, например, за осуществившей государственный переворот армией была зарезервирована пятая часть всех мест в парламенте, а в каждой из десятков тысяч индонезийских деревень размещался военнослужащий, представлявший на месте вооруженные силы[41]. Наиболее ярким примером использования военной иерархии в качестве управленческой структуры стал, вероятно, так называемый «процесс национальной реорганизации» (Processo) в Аргентине. Накануне переворота 1976 года четыре рода войск согласовали детальный раздел власти, целью которого было недопущение доминирования сухопутных сил. В соответствии с этим соглашением все законодательные инициативы будущего военного режима подвергались проверке специальными комитетами внутри родов войск; только после этой процедуры их выносили на рассмотрение хунты. Иначе говоря, внутри вооруженных сил был запущен процесс согласования интересов, к которому привлекались все заинтересованные группы[42].
Таким образом, военная диктатура как тип режима не могла возникнуть до тех пор, пока вооруженные силы не достигали должного уровня специализации и профессионализации. Скажем, в отношении Латинской Америки после получения независимости от Испании более уместно говорить о вооруженных группировках, руководимых местными caudillos, а не о современных военных структурах. Становление армий современного типа на континенте началось лишь в XIX веке с учреждения военных академий, где готовились будущие офицеры. Внедрение воинских уставов европейского типа и переход ко всеобщей воинской повинности привели к началу 1900-х годов к созданию «новых» армий.
Профессионализация военных создала институт, обособленный от остального общества. В эпоху caudillos в Латинской Америке офицерская карьера считалась непривлекательной. В результате подбор кадров осуществлялся все более закрытым образом, что в свою очередь углубляло отгораживание военных от гражданских элит и внутренне сплачивало армию.
«Сочетание изоляции от общества как единого целого с групповой сплоченностью делало воинскую жизнь абсолютно закрытой: это было горделивое слияние с институтом, который ограничивал социальный горизонт, но в то же время формировал сознание того, что он играет важнейшую роль в жизни государства»[43].
Профессионализация военных соответствовала планам гражданских элит, которые хотели ограничить власть caudillos и рационализировать монополию государства на применение силы. В то же время гражданские элиты желали обращаться к военным как арбитрам, способным решать проблемы в период кризисов.
«Военных постоянно призывали на роль модераторов политической деятельности, но при этом отрицали за ними право менять политическое устройство. Их задачи сводили к консервативному поддержанию функционирования системы»[44].
Конкретно это означало, что всякий раз, когда военные вмешивались, от них ожидались только смещение главы государства с его поста и передача власти альтернативным гражданским силам. Поскольку временная форма правления была нацелена на восстановление прежнего политического порядка, вооруженные силы выполняли функции диктатуры в первоначальном, древнеримском, ее понимании. Гражданские элиты, защищавшие профессионализацию армии, не предусмотрели, однако, того, что укрепление военной автономии, не связанной никакими гражданскими партиями, создавало предпосылки для инициативного и самостоятельного вмешательства армии в политику. Именно поэтому военное вмешательство, которое не ограничивало армию ролью модератора, скоро стало на континенте общим явлением.
Однако латиноамериканский опыт обособления солдата от гражданина не был универсальным. Во многих развивающихся странах профессионализация военных начиналась еще в колониальный период, когда европейские державы пытались укреплять свой контроль над отдаленными землями. После установления независимости военные силы, уже сложившиеся в профессиональном плане, превратились в «образец развития, посредством обязательной воинской повинности распространявший свое влияние на все группы общества»[45]. В этом процессе социализации подчеркивалась скорее интеграция военных в социум, а не сепарация их в качестве особого института. Если члены вооруженных сил рассматриваются не только как солдаты, но и как граждане, то им и надлежит возглавить работу по модернизации обществ, которую они делят с соотечественниками. Причем, как считалось, военные прекрасно приспособлены для такой руководящей миссии, поскольку вооруженные силы развивающихся стран были лидером в использовании импортных технологий – новинки приходили в армию раньше, чем в промышленность или сельское хозяйство. Кроме того, они, в отличие от других структур, применяли меритократические стандарты в расстановке и продвижении кадров, регулярно обеспечивали базовые потребности своих членов (например, обучали их грамотности, предоставляли пищу и кров), предлагали программы, ассоциируемые с современным «социальным» государством (страховали, обеспечивали пенсии и семейные выплаты). В итоге вооруженные силы во многих странах стали рассматриваться в качестве флагмана модернизации, способного преобразовать традиционные уклады жизни в современные и дать всем гражданам то же, что они предлагали военнослужащим.
Независимо от того, считались ли они обособленным или интегрированным институтом, временным инструментом разрешения кризиса или орудием долгосрочных социальных перемен, военные повсюду начали претендовать на специальную роль в отстаивании «национальных интересов». Обосновывая захват власти, аргентинская военная хунта, организовавшая путч 1976 года, заявляла:
«В связи с тем, что все конституционные механизмы были исчерпаны, а выход из кризиса путем естественных процессов оказался невозможным, вооруженные силы были вынуждены положить конец ситуации, унижающей нацию и подвергающей риску ее будущее»[46].
Подобные слова люди в униформе после очередного военного переворота не раз повторяли и в других развивающихся странах.
Претензии военных на эксклюзивное отстаивание «национальных интересов» вполне правомерно воспринимались с изрядной долей скептицизма. Дело в том, что к решительным действиям вооруженные силы могут подталкивать самые разные мотивы. Как и любая другая корпорация, военные имеют собственные институциональные интересы, которые предполагают отстаивание собственной автономии и наращивание ресурсов. Кроме того, в рядах вооруженных сил могут доминировать отдельные социальные группы, на которые правители делают особую ставку. Колониальные администрации, например, укомплектовывали свои армии представителями этнических и расовых меньшинств, предполагая, что эти группы, опасающиеся неизбежной гегемонии большинства после достижения независимости, будут лояльно защищать интересы колонизаторов. Нынешние лидеры развивающихся стран продолжают использовать ту же тактику «разделяй и властвуй». Итогом ее оказывается то, что персонал вооруженных сил молодых государств, состоящий из представителей специфичных социальных групп, нередко отождествляет себя только с этими группами и ведет себя соответственно. И, разумеется, в некоторых случаях военные руководители действуют исходя из сугубо личной корысти. В целом же военные правители, как представляется, очень часто ведут себя так же, как и гражданские диктаторы; и этот факт ставит под сомнение наличие у них каких-то уникальных и специфических интересов[47].
1.3.3. Гражданские диктаторы
Помимо монархов и военных правителей, существуют еще и гражданские диктаторы. Их положение оказывается наиболее сложным, поскольку, в отличие от представителей первых двух групп, они не располагают готовой организационной структурой, на которую можно опереться. Некоторые диктаторы привлекают к управлению родственников и даже передают власть своим детям: так, сыновья наследовали гражданским диктаторам в Северной Корее, Сирии, Никарагуа, на Гаити. И все же отцы-диктаторы были не в состоянии обеспечить династическую преемственность сверх одного поколения[48]. Одной из причин этого выступало, вероятно, отсутствие у них обширных родственных кланов, посредством которых они могли бы эффективно контролировать противников внутри правящей элиты и народа в целом.
Гражданские диктаторы не могут обращаться к вооруженным силам с такой же легкостью, с какой это делают военные правители, которые, будучи действующими офицерами, способны опираться на институциональную иерархию и воинское нормы товарищества. Гражданские лидеры зачастую презираемы военными, особенно в тех ситуациях, где армия ощущает себя носительницей какой-то особой и уникальной миссии. В подобном контексте встает вопрос о том, что же заставляет людей с оружием подчиняться людям без оружия. Согласно одному из возможных ответов, военные стараются избегать власти, чтобы не нарушать корпоративной сплоченности[49].
Преодолевая все эти затруднения, гражданские диктаторы стараются обзавестись собственной организацией. Именно о ней говорит Владимир Ленин в следующем заявлении 1921 года:
«Только политическая партия рабочего класса, т.е. коммунистическая партия, в состоянии объединить, воспитать, организовать такой авангард пролетариата и всей трудящейся массы, который один в состоянии… руководить всей объединенной деятельностью всего пролетариата, т.е. руководить им политически, а через него руководить всеми трудящимися массами. Без этого диктатура пролетариата неосуществима»[50].
Ленинское новаторство предполагало соединение харизматической и рациональной власти, сочетавшее «полнейшую личную преданность партийцев своей партии с беспристрастным групповым контролем над сохранением этой преданности и подчинением иерархии»[51].
Использование единственной партии для управления государством широко применялось гражданскими диктаторами во всем развивающемся мире. После получения независимости однопартийные системы возникли в 60% государств тропической Африки. В некоторых странах, таких, как Ангола и Берег Слоновой Кости, партии правящего режима появлялись на следующий день после провозглашения независимости. В других государствах, таких, как Габон и Заир, консолидация занимала несколько лет. Два аргумента, отчасти противоречащих друг другу, обычно выдвигаются для обоснования однопартийной системы в развивающихся странах. В некоторых из них, с одной стороны, повторяются старые ленинские идеи, согласно которым единственная партия была нужна для того, чтобы преодолеть традиционные общественные расколы и размежевания, а также «помочь лидерам передовых социальных сил победить в конфронтации с силами отсталости»[52]. С другой стороны, европейский опыт не раз демонстрировал, что формирование политических партий выступает отражением социально-классовых расколов. Поскольку в африканском обществе классов не было, говорят сторонники этой точки зрения, то отсутствовала и надобность иметь более одной партии. Как пояснял Модибо Кейта, диктатор Мали, «никакой фундаментальной оппозиции в наших рядах не наблюдалось», а потому не существовало никаких причин «быть разделенными и разобщенными в партиях, которые сражались бы друг с другом»[53].
1.4. Номинально демократические институты
Как следует из всего вышесказанного, диктаторы никогда не управляют в одиночестве. Они руководят своими обществами, используя институты, которые соответствуют типу их диктатуры. Они могут даже учреждать или поддерживать номинально демократические институты – такие, как парламенты и политические партии. В данном отношении среди диктатур наблюдаются заметные институциональные вариации.
1.4.1. Легислатуры
Под легислатурами мы понимаем органы, для которых принятие законодательства является исключительной формальной функцией. Исходя из этого определения из числа законодательных органов, действующих при диктатуре, мы должны исключить (1) хунты, так как они смешивают исполнительные и законодательные полномочия, и (2) консультативные советы, поскольку они, не обладая формальной законодательной властью, лишь консультируют правителей и дают им советы.
Способы комплектования и организации легислатур разнообразны. Иногда законодателей назначает режим; именно так было в Эфиопии в ранние годы царствования императора Хайле Селассие или в различные периоды правления президента Ахмеда Сукарно в Индонезии. Они могут также напрямую избраться гражданами. Кроме того, диктаторы порой заполняют часть депутатских вакансий в ходе выборов, а на остальные места депутаты назначаются. Даже когда диктатура допускает проведение выборов, кандидаты должны заручиться одобрением со стороны правительственных органов. В Иране, например, Совет стражей конституции, состоящий из консервативного духовенства, утверждает кандидатуры на замещение выборных должностей. В большинстве диктаторских режимов, допускающих наличие особых законодательных органов, приоритетным методом комплектования легислатур остаются выборы. На такой вариант приходятся 69% всех случаев. В странах бывшего коммунистического лагеря законодателей избирают практически везде, в то время как на Ближнем Востоке и в Северной Африке в механизмах комплектования законодательных органов наблюдается значительная гетерогенность.
Даже когда кандидатам разрешается выступать под партийными флагами, диктатура старается гарантировать их лояльность, вынуждая имеющиеся партии присоединиться к «общенациональному фронту», поддерживающему режим. Такой фронт обычно идет на выборы единым списком, хотя после избрания партиям позволяют сохранять собственную идентичность. В нашей выборке наличие подобных фронтов при диктатурах фиксируется на протяжении 636 страно-лет. Такие фронты были прежде почти во всех коммунистических странах, а также за их пределами – например, на Мадагаскаре и в Сирии.
Доля диктатур, имеющих парламенты и регулярно проводящих выборы, в разные периоды времени довольно стабильна. Выборные парламенты неизменно пользуются у диктаторов популярностью; доля назначаемых законодательных органов невелика. Небольшое отступление от этого правила фиксировалось в середине 1970-х годов, когда почти 40% всех диктатур распустили свои парламенты. Это был пик деинституциализации.
1.4.2. Политические партии
В данном контексте мы говорим только о тех политических партиях, которые существуют de jure. Иначе говоря, если режим формально запрещает политические партии, то они, даже продолжая действовать в подполье, оказываются формально не существующими. Диктаторы иногда приходят к власти, унаследовав систему, в которой все партии запрещены. Тем не менее более типичным для них является запрещение партий на короткий период – сразу же после прихода к власти или в каких-то критических ситуациях на протяжении правления. Гораздо реже встречается полный запрет партийной деятельности на весь период диктатуры; в свое время так поступил Бокасса в Центрально-Африканской Республике и военные власти Аргентины во время Processo, полностью прекратившие деятельность партий.
В порядке альтернативы режим может также создавать собственную и единственную партию. Изобретение Ленина предоставило гражданским диктаторам средство для контроля над армией и соперниками внутри правящей элиты. При этом единственная партия служит также для мобилизации масс и управления ими. Неудивительно, что к подобному институциональному дизайну часто обращаются авторитарные правители в развивающемся мире. Режимная партия может содержать внутри себя «группы» или «фракции», но они слишком малы и слабы, чтобы поддержать многопартийную систему. Кроме того, когда партий много, но при этом все они загоняются в ряды единого «фронта», такое политическое устройство тоже можно считать однопартийным. Помимо главной партии, могут существовать и иные, но они не в состоянии сопротивляться требованиям режима, настаивающего на формировании единого избирательного списка – с партией власти во главе. Следовательно, у граждан в подобных ситуациях выбора вообще нет.
В некоторые случаях автономные партии в состоянии существовать и за рамками проправительственного «фронта». Список диктатур, при которых действовали многочисленные политические партии, варьирует от Бразилии, где режим создал официальную «правительственную» и столь же официальную «оппозиционную» партии, до Алжира, где Исламский фронт спасения столь энергично отстаивал свою самостоятельность, что избиратели были готовы отдать ему победу на выборах 1991 года. Эти примеры внешне настолько непохожи, что их объединение в одну группу может показаться сомнительным: ведь партии, создаваемые самим режимом, – это не партии, бросающие ему вызов со стороны. Но дело в том, что определить предельную степень автономии таких партий при диктатурах весьма нелегко; хотя Исламский фронт спасения и возник сам по себе, в конечном счете его упразднили военные власти. А обе узаконенные бразильские партии были учреждены военным режимом, но потом каждая из них выступила против диктатуры.
Поскольку нет никаких четких правил или норм, в соответствии с которыми диктаторы должны устраивать политическую жизнь, авторитарные режимы демонстрируют богатейшее разнообразие институционального устройства. Так, если режим допускает наличие легислатуры, но не разрешает деятельность политических партий, то кандидатов в депутаты парламента могут заставить баллотироваться в качестве беспартийных. Или, если разрешена только правящая партия, им порекомендуют записаться в нее. Иногда, впрочем, диктаторы допускают существование автономных от режима организаций в виде официальной «оппозиционной» партии или нескольких «оппозиционных» групп.
Партийные системы при диктатурах более разнообразны, нежели их законодательное устройство. Единственная партия доминировала не только в коммунистической Восточной Европе, но и в тропической Африке. Диктаторские режимы Латинской Америки, напротив, были склонны допускать наличие многих партий; в некоторых случаях такие партии формировались ими специально, но в других ситуациях речь шла о партиях, которые начали работать еще при демократии. В Азии среди диктатур в равных долях представлены и однопартийные, и многопартийные режимы. Наконец, Ближний Восток и Северную Африку можно считать единственным регионом, где диктатуры чаще всего запрещают партии полностью. После Второй мировой войны доля диктатур без партий росла за счет сокращающегося числа многопартийных режимов. Но после краха коммунизма, с начала 1990-х годов, наличие при диктатурах автономных политических групп стало более частым явлением. Доля диктатур, опирающихся на единственную партию, стремительно снизилась, тогда как многопартийные режимы возобладали.
1.5. Заключение
Исторический путь диктатур долог. Институт, зародившийся в Древнем Риме, первоначально нес в себе позитивные коннотации: под ним понимался набор эффективных средств, с помощью которых политическая система справлялась с внутренними и внешними угрозами. В трудные времена элиты выдвигали человека, способного предпринять решительные действия по восстановлению политического status quo. После разрешения наличных проблем диктатор, выполнив свою миссию, уходил со сцены.
С течением времени, однако, термин «диктатура» стали использовать для описания институциональных механизмов, которые не вмещались в рамки первоначальной концепции. Признаки коррозии института впервые стали появляться еще в Риме. Сначала диктаторы начали апеллировать к массам. Потом диктатура трансформировалась из правления одного человека в правление директории, группы, класса. Пренебрегая традиционным политическим порядком, диктатуры начали ставить перед собой революционные задачи. Самым главным было то, что диктатура перестала считаться временным правлением. И, хотя данное изменение проявило себя еще у римлян, именно оно остается фундаментальной чертой диктаторских режимов современного мира. Диктаторы игнорируют конкурентные выборы исходя из того, что сроки их правления могут быть неопределенными, а власть неограниченной. И в этом все они похожи друг на друга.
И все же в плане организации институционального аппарата диктатуры проявляют большое разнообразие. Обеспечивая себе «первую линию обороны», диктаторы должны выстроить собственную управленческую систему и кооптировать наиболее вероятных соперников. Конкретная форма принимаемой ими линии зависит от типа диктатора. Монархи полагаются на обширные родственные связи, тогда как военные правители опираются на преимущества армейской иерархии. Гражданские диктаторы, не имея столь же эффективных подручных средств, создают всевозможные режимные партии. Выбирая для себя номинально демократические институты в лице легислатур и политических партий, диктаторы столь же креативны. Тем не менее, несмотря на все это разнообразие, и парламенты, и партии при диктатурах служат единой цели: они являются инструментами кооптации, посредством которых недемократические правители справляются со значимыми вызовами своему правлению.
Перевод с английского Андрея Захарова
[1] Перевод осуществлен по изданию: Gandhi J. Political Institutions under Dictatorship. New York: Cambridge University Press, 2008. Ch. 1. Печатается с небольшими сокращениями.
[2] См.: Moore B. Social Origins of Dictatorship and Democracy. Boston, MA: Beacon Press, 1966; Acemoglu D., Robinson J. Economic Origins of Dictatorship and Democracy. New York: Cambridge University Press, 2006.
[3] Предложенное здесь описание древнеримской диктатуры основывается на следующем источнике: Nicolet C. Dictatorship in Rome // Baehr P., Richter M. (Eds.). Dictatorship in History and Theory: Bonapartism, Сaesarism, and Totalitarianism. New York: Cambridge University Press, 2004. P. 263–278.
[4] Первоначально срок полномочий диктатора не определялся; он должен был сложить полномочия после выполнения поставленных перед ним задач.
[5] Единственное исключение имело место в 211 году до нашей эры. Подробнее см.: Nicolet C. Op. cit.
[6] Первоначально Юлий Цезарь принимал титул диктатора на год, а потом на десять лет (Ibid).
[7] Макиавелли Н. Рассуждения о первой декаде Тита Ливия. Книга I. Глава XXXIV (фрагмент дается в переводе Р. Хлодовского. – Примеч. перев.).
[8] Руссо Ж.-Ж. Об Общественном договоре, Принципы политического права // Он же. Об Общественном договоре. Трактаты. М., 1998. Кн. IV. Гл. VI (фрагменты даются в переводе А.Д. Хаютина и В.С. Алексеева-Попова. – Примеч. перев.).
[9] Baehr P., Richter M. Introduction // Idem (Eds.). Dictatorship in History and Theory… P. 25.
[10] Обсуждение этой темы см. в статье: McCormick J. From Constitutional Technique to Caesarist Ploy: Carl Schmitt on Dictatorship, Liberalism, and Emergency Power // Baehr P., Richter M. (Eds.). Dictatorship in History and Theory… P. 197–220.
[11] Baehr P., Richter M. Introduction. P. 26.
[12] См.: Bobbio N. Democracy and Dictatorship: The Nature and Limits of State Power. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1989.
[13] Kelsen H. General Theory of Law and State. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1945. P. 284.
[14] См.: Bobbio N. Op. cit. P. 137.
[15] Исключения составляют ситуации, когда правитель впервые получает власть посредством выборов, а затем консолидирует ее за счет отказа от демократии. В подобных случаях (Фердинанд Маркос на Филиппинах, Пак Чон Хи в Южной Корее, Альберто Фухимори в Перу) правление лидера следует рассматривать в качестве диктатуры с самого начала его избирательного срока.
[16] См.: Schumpeter J. Capitalism, Socialism, and Democracy. New York: Allen & Unwin, 1976.
[17] См.: Linz J. An Authoritarian Regime: Spain // Allardt E., Rokkan S. (Eds.). Mass Politics. New York: The Free Press, 1970.
[18] Evans P. Predatory, Development, and Other Apparatuses: A Comparative Analysis of the Third World State // Sociological Forum. 1989. Vol. 4. № 4. P. 561–582.
[19] O’Donnell G. Modernization and Bureaucratic-Authoritarianism: Studies in South American Politics. Berkeley: Institute of International Studies, 1979.
[20] Дискуссию на эту тему см. в работах: Cheibub J.A., Gandhi J. Classifying Political Regimes: An Update and an Extension. American Political Science Association Annual Meeting. Chicago, September 5, 2004; Collier D., Adcock R. Democracy and Dichotomies: A Pragmatic Approach to Choices about Concepts // Annual Review of Political Science. 1999. P. 537–565; Diamond L. Thinking about Hybrid Regimes // Journal of Democracy. 2002. Vol. 13. № 2. P. 21–35; Munck G.L., Verkuilen J. Conceptualizing and Measuring Democracy: Evaluating Alternative Indices // Comparative Political Studies. 2002. Vol. 35. № 1. P. 5–34.
[21] Этот аргумент был переосмыслен в ХХ веке: его сторонники опасались, что демократические правительства будут уступать требованиям рабочего электората, нацеленным на расширение потребления в ущерб расширению инвестиций. См.: De Schweinitz K. Industrialization and Democracy: Economic Necessities and Political Possibilities. Glencoe: The Free Press, 1964; O’Donnell G. Op. cit.
[22] Przeworski A. Democracy and the Market: Political and Economic Reforms in Eastern Europe and Latin America. New York: Cambridge University Press, 1991.
[23] Idem. Minimalist Conception of Democracy: A Defense // Shapiro I., Hacker-Cordón C. (Eds.). Democracy’s Value. New York: Cambridge University Press, 1999. P. 45.
[24] Przeworski A., Alvarez M., Cheibub J.A., Limongi F. Democracy and Development: Institution and Well-Being in the World, 1950–1990. New York: Cambridge University Press, 2000.
[25] Ibid.
[26] Ibid.
[27] См.: Short P. Mao: A Life. New York: Henry Holt, 2000; Salisbury H. The New Emperors: China in the Era of Mao and Deng. Boston: Little, Brown, 1992.
[28] Под этими источниками я имею в виду прежде всего справочные работы Артура Бэнкса и Харриса Ленца. См.: Banks A., Day A., Muller T. Political Handbook of the World. Binghamton, NY: Center for Social Analysis, State University of New York at Binghamton, [various years]; Lentz H. Heads of States and Governments: A Worldwide Encyclopedia of over 2300 Leaders, 1945–1992. Jefferson, NC: McFarland and Company, 1994.
[29] За пределами моего рассмотрения остается интересный вопрос о том, можно ли вообще говорить о «режиме» в тех ситуациях, когда главы страны меняются так часто. Особенно примечательны в данном смысле случаи Коморских островов (четырехкратная смена руководителя на протяжении 1995 года) или Боливии (трехкратная смена на протяжении 1979 года). Такая нестабильность, впрочем, встречается редко.
[30] Боден Ж. Шесть книг о государстве. Кн. IV. Гл. 6; цит. по: Holmes S. Passions and Constraint: On the Theory of Liberal Democracy. Chicago: University of Chicago Press, 1995. P. 517.
[31] Многие авторы переоценивают то влияние, которое английский и французский случаи оказали на другие монархии. См., например: North D., Thomas R. The Rise of the Western World. New York: Cambridge University Press, 1973.
[32] Beyme K. von. Parliamentary Democracy: Democratization, Destabilization, Reconsolidation, 1789–1999. New York: St. Martin’s Press, 2000.
[33] Brown N. Constitutions in a Nonconstitutional World: Arab Basic Laws and the Prospects for Accountable Government. Albany: State University of New York Press, 2002. P. 39.
[34] Ibid. Р. 45.
[35] Herb M. All in the Family: Absolutism, Revolution, and Democracy in the Middle Eastern Monarchies. Albany: State University of New York Press, 1999. P. 123.
[36] Ibid. P. 80.
[37] Bligh A. From Prince to King: Royal Succession in the House of Saud in the Twentieth Century. New York: New York University Press, 1984. P. 88.
[38] Herb M. Op. cit.
[39] Welch C. Personalism and Corporatism in African Armies // McArdle Kelleher C. (Ed.). Political-Military Systems: Comparative Perspectives. London: Sage, 1974. P. 136–138.
[40] Finer S. The Man of Horseback: The Role of the Military in Politics. Boulder, CO: Westview Press, 1988. P. 260.
[41] Brooker P. Twentieth-Century Dictatorships: The Ideological One Party States. New York: New York University Press, 1995.
[42] Fontana A.M. Political Decision-Making by a Military Corporation: Argentina 1976–1983. Ph.D. dissertation. Department of Political Science, University of Texas. Austin, 1987.
[43] Ibid. P. 104.
[44] Stepan A. The Military in Politics: Changing Patterns in Brazil. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1971. P. 63.
[45] Khuri F., Obermeyer G. The Social Bases for Military Intervention in the Middle East // McArdle Kelleher C. (Ed.). Op. cit. P. 62.
[46] Loveman B., Davies T. The Politics of Antipolitics: The Military in Latin America. Lincoln: University of Nebraska Press, 1989. P. 196.
[47] Remmer K. Evaluating the Policy Impact of Military Regimes in Latin America // Latin American Research Review. 1978. Vol. 13. № 2. P. 39–54.
[48] И все же Северная Корея стала в этом исключением. – Примеч. ред.
[49] Brooker P. Non-Democratic Regimes: Theory, Government, and Politics. New York: St. Martin’s Press, 2000.
[50] Ленин В.И. Первоначальный проект резолюции Х съезда РКП о синдикалистском и анархистском уклоне в нашей партии // Он же. Полное собрание сочинений. М.: Издательство политической литературы, 1970. Т. 43. С. 94.
[51] Kamiński A. An Institutional Theory of Communist Regimes: Design, Function, and Breakdown. San Francisco, CA: ICS Press, 1992. P. 143.
[52] Huntington S. Social and Institutional Dynamics of One-Party Systems // Huntington S., Moore C. (Eds.). Authoritarian Politics in Modern Society: The Dynamics of Established One-Party Systems. New York: Basic Books, 1970. P. 12.
[53] Ibid. P. 10.
- See more at: http://www.nlobooks.ru/node/7605#sthash.01eYTqKU.dpuf