Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Прогнозис » №8, 2006

Уроки империи: Россия и Советский Союз

Автор: Рональд Григор Суни
Два государства, которые правили огромными евразийскими пространствами, простирающимися от Тихого океана до Центральной и Восточной Европы, описывались как империи. И если царская Россия по своему самоописанию бесспорно была империей, то Советский Союз подобное описание отвергал, и его обычно использовали по отношению к нему только его враги. В данной статье я рассмотрю природу этих двух крупных сухопутных государств в связи с понятиями империи и нации. Вопрос о том, следует ли считать Советский Союз империей, остается спорным. Если он был имперским, то в каком смысле? Было ли нечто особое в имперской природе царизма или Советского Союза, позволявшее обоим государствам существовать на протяжении длительного времени вплоть до их окончательного упадка? Моя идея заключается в том, что в «диалектике империи» успех неизбежно влечет за собой провал.

Империю, как и национальное государство, лучше всего считать исторически сконструированной формой государства, сочетающей в себе объективные и субъективные элементы. Вместо прямого определения, основанного на объективных характеристиках, я предлагаю рассмотреть империю, нации и национальное государство как формы политической практики и понимания.

Среди исторически существовавших различных видов политических сообществ и объединений империи были наиболее распространенными, во многом предвосхитив появление современного бюрократического государства. Заимствуя определения империи у Джона А. Армстронга и Майкла У. Дойла, я считаю империю особой формой господства или контроля между двумя обособленными единицами, вступающими в иерархические, неравные отношения, или, точнее, сложным государством, в котором метрополия доминирует над периферией в ущерб периферии. Империализм в этом случае является сознательной деятельностью или политикой, способствующей расширению или сохранению государства с целью увеличения прямого или непрямого политического или экономического контроля над любой другой населенной территорией, сопряженного с неравным отношением к этому населению по сравнению с собственными гражданами или подданными. Основная черта империи — неравное правление одной юридически обособленной группы над другой; «владения империи — это народ, подчиненный неравному правлению». Неравное отношение может принимать формы культурной или языковой дискриминации или несправедливых практик перераспределения от периферии к метрополии (но не обязательно, как, например, в советской империи).

Неравенство и подчинение в империи связано с определенными маркерами различия, например, этничностью, географическим отделением или административной обособленностью. Если периферии полностью интегрированы в метрополию, как различные княжества в Московское государство, и сталкиваются с одинаково хорошим или плохим отношением как имперские провинции, то такие отношения не являются имперскими. Важно отметить, что метрополия не обязательно должна отличаться в этническом или географическом отношении. Она может быть просто правящим институтом. В некоторых империях правящий институт отличается не в географическом или этническом, а в статусном или классовом отношении, это наделенная привилегиями знать или политический класс, подобно османам в Османской империи, императорской семье и высшим слоям землевладельческой аристократии и бюрократии в Российской империи или коммунистической номенклатуре в Советском Союзе. В моем понимании, ни царская Россия, ни Советский Союз не были этнически «русской империей» с метрополией, полностью совпадавшей с русской национальностью. Скорее, правящий институт (в одном случае — знать, в другом — коммунистическая партийная элита) был многонациональным, хотя и с преобладанием русских, и одинаково имперски правил русскими и нерусскими подданными. В империи, в противоположность нации, дистанцированность и отличие правителей отчасти служили идеологическим оправданием правящего института. Право осуществлять власть связано в империи с самим правящим институтом, а не согласием тех, кем правят.

Все государства имеют центры, столицы и центральные элиты, находящиеся в куда более выгодном положении, чем остальные части государства, но в империях метрополия — единственный суверен, способный свысока отвергать желания и решения периферийных единиц. Потоки товаров, информации и власти движутся от периферии к центру и обратно к периферии, но редко от периферии к периферии. Степень зависимости периферии от метрополии гораздо выше и шире, чем в других типах государств. Простые и железные дороги ведут в столицу; утонченная архитектура и монументы отделяют имперский центр от всех остальных центров; и центральная имперская элита во многих отношениях отличается и от периферийных элит, зачастую являющихся их служащими и агентами, и от управляемого населения. Способы извлечения выгоды из периферии метрополией несправедливы; имеет место «эксплуатация», по крайней мере, воспринимаемая так жителями периферии. Хотя подчинение, неравное отношение и эксплуатация могут быть измерены множеством способов, они всегда воспринимаются субъективно и нормативно. В этом состоит суть того, что означает — быть колонизированным.

Итак, империя — это сложная государственная структура, в которой метрополия в чем-то отличается от периферии, а отношения между ними понимаются или воспринимаются акторами метрополии или периферии как отношения оправданного или неоправданного неравенства, подчинения и/или эксплуатации. «Империя» — это не просто форма политического устройства, но и ценностно-нагруженное обозначение, которое уже в конце XIX века (и нередко и в наши дни) считалось возвышенной формой политического существования (вспомним, что Нью-Йорк называют «имперским штатом»), но которое в конце XX века выглядит сомнительным, с точки зрения легитимности, и даже кажется в итоге обреченной на крах. Так, Советский Союз, который четверть века тому назад описывался большинством социологов как государство и лишь иногда — преимущественно консервативными аналитиками — как империя, после своего падения почти всеми описывается как империя, поскольку теперь он кажется нелегитимным сложным государством, неспособным удержать набирающие сил нации.

Таким образом, идеальный тип империи существенно отличается от идеального типа национального государства. Если империя — это неравное правление чем-то иным, то в национальном государстве практика правления, хотя и не всегда на деле, но по крайней мере, в теории, одинакова для всех членов нации. Граждане страны имеют иные отношения со своим государством, чем подданные империи. Нация, корпус граждан, наделяющий легитимностью правящую элиту национального государства, определяется как «группа людей, которая воображает себя политическим сообществом, отличным от остального человечества, считает, что имеет общие черты, возможно, происхождение, ценности, исторический опыт, язык, территорию или множество других элементов, и на основе своей особой культуры заслуживает самоопределения, которое обычно предполагает контроль над своей собственной территорией (“родиной”) и свое собственное государство». Не будучи ни естественными, ни примордиальными, и представляя собой результат тяжелой интеллектуальной и политической работы элит и масс, нации существуют в особом понимании истории как субъекты, развивающиеся во времени и обретающие самосознание на протяжении многих веков.

Примерно с конца XVIII века и до настоящего времени государство — территориально ограниченная власть, постоянно расширявшая свою монополию на легитимное насилие, — сливалось с «нацией», и почти все современные государства притязают на то, чтобы быть национальными государствами в этническом или гражданском смысле, с правительствами, получающими власть от нации и отправляющими ее в интересах нации. Хотя дискурс нации поначалу служил выражением государственного патриотизма, на протяжении XIX века он становился все более этническим, пока в большинстве случаев «национальное сообщество» не стало пониматься как культурная общность с одним языком, религией и/или другими чертами, а также давним и длительным прошлым, общим родством, происхождением и нарративами развития во времени. Современные государства обеспечивали свою легитимность при помощи обращения к народу, образовывавшему нацию, которая после Великой французской революции все чаще стала считаться источником суверенной власти. Вопреки притязаниям династических правителей и многонациональных империй, националисты стремились придти к власти от имени нации и создать национальное государство. По мере того, как жизнеспособные имперские государства становились все более уязвимыми к призывам националистов, черпавших силу из новой идеи о том, что новые государства должны представлять нации, если не совпадать с ними, распространение идей о необходимости демократического представительства подчиненных групп еще больше обострило фундаментальное противоречие между неравными имперскими отношениями и горизонтальными концепциями национального гражданства. Хотя либеральные государства с представительными институтами, называвшие себя демократиями, могли быть (и были) на самом деле имперскими державами, как это имело место в случае с заморскими империями Британии, Франции, Бельгии и Нидерландов, великие сухопутные империи отвергали идею демократизации, которая подрывала право на правление господствующей имперской элиты и сами иерархические и неравные отношения между метрополией и периферией. Империи были самыми распространенными и долговечными государствами в досовременной истории, и все же они последовательно низвергались в современную эпоху влиятельными сочетаниями национализма и демократии.

Но национальное государство не было неизбежным будущим для империй XIX–XX веков. После окончания Первой мировой войны вероятными стали три исхода:

1) распад на множество предполагаемых национальных государств (такой была судьба Австро-Венгерской и Османской империй);

2) превращение в многонациональное государство, основанное на признании дифференциации между различными народами, но без подчинения или неравного господства и с максимально возможным равенством между ними, и формирование единого политического сообщества, не совпадающего с различными культурными сообществами;

3) превращение в неимперское, ненациональное государство, считавшее себя альтернативой государству как таковому (Советский Союз). Но эта модель неизбежно вынуждена была колебаться между государственными методами создания нации и имперским правлением.

Империя и национальное/многонациональное государство находятся на противоположных концах спектра государственных практик и восприятий. В реальных государствах действия правящих элит могут смещаться от неравных и дифференцирующих имперских практик к практикам, которые способствуют распространению горизонтальной эквивалентности между гражданами; также имеет место движение в обратном направлении. Иными словами, ни одно государство не защищено от возвращения к империи или движения к гомогенизирующим, национализирующим практикам. Наша идея заключается в том, что государства, которые действуют как империи, могут также принимать участие в создании нации (и наоборот), но при этом описанные государственные практики вступают в противоречие друг с другом и с трудом поддаются согласованию, подрывают друг друга и ведут к эрозии стабильности и легитимности государства. Эта идея прекрасно подтверждается историей царской России и Советского Союза и облегчает понимание многих проблем сегодняшнего государственного строительства и внешней политики Российской Федерации.

МОДЕРНИЗИРУЮЩИЕСЯ ИМПЕРИИ

На протяжении последних двух столетий государственная власть в крупных европейских империях пыталась гомогенизировать различия в границах государства, чтобы достичь эффективности, которой обладали гомогенные национальные государства, но по разным причинам они в конечном итоге потерпели провал. То, что было возможно в эпоху Средневековья и раннего Нового времени, когда крайне гетерогенное население ассимилировалось в относительно гомогенные протонации, в основном вокруг религии или династии, стало куда более сложным в «эпоху национализма» из-за наличия теперь дискурса нации со всеми сопутствующими идеями прогресса, представительства и государственности. В то же время идеи народного суверенитета и демократии, предполагаемые формой нации, бросали вызов неравенству, иерархии и дискриминации, свойственным империи, подрывая тем самым их raison d’être.

Империи Нового времени вынуждены были выбирать между сохранением привилегий и различий, которые имели традиционные элиты у власти, или обсуждением реформ в либеральном ключе, которые подрывали старые правящие классы. Хотя великие «буржуазные» заморские империи XIX века смогли либерализировать и даже демократизировать метрополии, сохранив при этом репрессивные режимы в колониях, в сухопутных империях проведение политики, различной для центра и периферии, было куда более сложным делом. В заморских империях демократическая метрополия легко могла сосуществовать с колониальной периферией, как свидетельствуют примеры Британии, Франции и Бельгии, но в сухопутной империи наличие конституционализма или либеральной демократии только в одной из частей могло оказать куда более дестабилизирующее влияние. В России привилегии, которыми пользовалось Великое Княжество Финляндское, или даже конституция, предоставленная Болгарии, независимому государству за пределами империи, постоянно напоминали образованным подданным царя о его отказе создать для них подобные институты. Это основное противоречие сухопутных империй требовало создания некоего разделения или апартеида для поддержания демократического и недемократического политического порядка в отдельном государстве. Но, как выяснили правительства Южной Африки и Израиля в XX веке, этот компромисс был крайне нестабильным.

В ответ на вызовы, бросаемые эффективностью новых национальных государств, имперские элиты содействовали переходу от «старорежимных» империй к «современным», от полицентричного и дифференцированного политического устройства, в котором регионы имели весьма различные правовые, экономические и даже политические структуры, к более централизованному, бюрократизированному государству, в котором законы и экономические практики, даже обычаи и диалекты, гомогенизировались государственными элитами. Cовременные империи использовали множество стратегий, призванных стабилизировать их правление. В России монархия становилась более «национальной» в своем самоописании и общественном мнении, сближаясь с народом, которым она правила. В Австро-Венгрии центральное государство передавало власть некоторым своим неправящим народам, способствуя превращению империи в эгалитарное многонациональное государство.

В Османской империи выступавшие за модернизацию бюрократы отказались от некоторых традиционных иерархических практик, которые ставили мусульман выше немусульман, и в эпоху преобразований, известную как Танзимат, попытались создать гражданскую нацию из всех народов империи, османскую идею нового имперского сообщества. В последние два десятилетия XIX века царское правительство пыталось проводить иную стратегию — политику административной и культурной русификации, которая отдавала предпочтение одной национальности. Младотурки после 1908 года экспериментировали со всем — от османского либерализма до панисламизма, пантюркизма и во все большей степени c националистическими реконфигурациями своей империи. Но модернизационные империалисты оказались зажатыми между этими новыми проектами гомогенизации и модернизации и политикой и структурами, поддерживавшими дистанцию и отличие от своих подданных, а также обособленность и недостатки народов империи. Модернизирующиеся империи искали новые формулы легитимации, которые смягчали риторику завоевания и божественного помазания и подчеркивали цивилизаторскую миссию имперской метрополии, участие в новом проекте развития.

Принимая во внимание неравномерность экономических преобразований XIX–XX веков в крайне конкурентной международной среде, большинство государств, даже весьма консервативные имперские государства, наподобие Османской и Романовской империй, приступили к выполнению государственных программ экономической и социальной «модернизации». Необходимая для обоснования правления иностранцев над народами, которые сами по себе образовывали нации, идея развития низших или нецивилизованных народов стала основным источником имперской легитимации и сохранилась в XX веке. Но тесная взаимосвязь национальной и имперской государственной политики составляла особенно взрывоопасную диалектику в развитии империи. Сам успех этого развития создавал условия для имперского провала. Если программа развития колонизированных народов оказывалась успешной, повышая материальное благосостояние и интеллектуальную искушенность, урбанизм и индустриализм, социальную мобильность и знание мира, то оправдание чужого имперского правления над «отсталыми» народами попросту испарялось. На самом деле, вместо противодействия созданию нации и национализма, империализм гораздо чаще способствовал строительству новых наций. Население этнографически описывалось, статистически учитывалось, наделялось чертами и функциями и начинало воспринимать себя в качестве «наций». Не случайно, на карте мира в начале XXI века присутствуют десятки государств, границы которых были проведены империализмом. И если четко и ясно определенных наций в границах этих государств ко времени обретения ими независимости не существовало, то государственные элиты заботились о создании национальных политических сообществ для укрепления нового государства.

Развитие, конечно, было проектом не только «буржуазных» национальных государств и империй, но и государств, называвших себя социалистическими. Проблема возникла, когда империи, которые оправдывали свое правление в качестве агентов современности и модернизации, инструментов развития и прогресса, успешно достигали своей заявленной цели, предоставляли своим подданным языки сопротивления (как выразились Купер и Паккард, «то, что на одном уровне казалось дискурсом контроля, на другом уровне было дискурсом предоставления прав») и, в сущности, создавали подданных, которые больше не нуждались в империи. Эта диалектическая ликвидация обоснования империи, связанная с теорией и практикой модернизации, на мой взгляд, лежала в основе постепенного упадка Советской империи. По сути, коммунистическая партия сама сделала себя неуместной. Кому нужен «авангард», когда у тебя теперь есть городское, образованное, мобильное общество? Кому нужен имперский контроль из Москвы, когда национальные элиты и их сторонники способны озвучить свои интересы в терминах, санкционированных марксизмом-ленинизмом (идея «национального самоопределения»)?

Конец империи, с этой точки зрения, лучше понимать как следствие двух факторов: делегитимизирующего влияния национализма и демократии, которое решительно подрывало имперские оправдания; и подрывного действия других формул легитимации, наподобие идеологии развития, создававших условия, при которых отпадала необходимость в имперских иерархиях и дискриминации. Конец империи в современную эпоху следует связать с институциональными и дискурсивными сдвигами, произошедшими с возникновением национального государства. Исторически многие наиболее успешные современные государства были империями с династическими ядрами, расширявшимися вовне при помощи брачных связей или завоеваний, включавших периферии, которые со временем ассимилировались в единое, относительно гомогенное государство. К концу XIX века империями были страны, либо не заинтересованные в проекте создания национального государства, либо потерпевшие неудачу в его осуществлении. Недолговечность империй XX века была связана с развитием нации как основного источника политической легитимации, ее демократическими в своей основе притязаниями на народный суверенитет и ее призывом к культурной укорененности, чуждой транснациональному космополитизму европейских династий и аристократов.

УПРАВЛЕНИЕ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИЕЙ

Несмотря на склонность послереволюционных историков считать царскую империю провалом, она вполне может быть признана одной из наиболее успешных империй в истории. На протяжении нескольких веков она поддерживала контроль над обширным континентом, населенным более чем сотней различных этнических общностей, живших одновременно в нескольких различных исторических эпохах. Кочевники, неграмотные охотники и собиратели были подданными того же императора, что и образованные и европеизированные горожане Москвы и Петербурга. Легитимность царского правления редко ставилась под сомнение до XIX века и даже до начала XX века, но и тогда, когда она ставилась под сомнение, речь шла в основном о немногочисленных оппозиционных интеллектуалах. Поначалу дистанцированность правящей элиты от населения придавала ей ауру и загадочность, оправдывавшую ее власть. В своем исследовании обрядов, ритуалов и мифов, созданных российской монархией (и о ней), Ричард Уортман показывает, что монархия с XV до конца XIX века ассоциировалась с чужеземными образами: правитель и элита были отделены от простых людей. Считалось, что правители имели чужеземное происхождение (варяги) и сравнивались с иностранными правителями на Западе. «В изображении политического и культурного превосходства правителя чужеземные черты вели к положительной оценке, отечественные — к нейтральной или отрицательной», — пишет Уортман. Даже модели правления были иностранными — византийская и монгольская, — а иностранное происхождение означало превосходство. Позднее, в XVIII–XIX веках, миф о правителе как о завоевателе использовался для выражения того, что монархия принесла России блага цивилизации и прогресса, а правитель описывался как самоотверженный герой, спасший Россию от деспотизма и краха.

С аннексией Украины (1654) и Вильнюса (1656) монарх был провозглашен «царем Великия, Малыя и Белыя России». На большой государственной печати Алексея Михайловича 1667 года был изображен орел с раскинутыми крыльями, тремя коронами, символизирующими Казань, Астрахань и Сибирь, и тремя колоннами, символизирующими Великую, Малую и Белую Россию. Царь, теперь провозглашенный еще и святым, еще больше отдалялся от своих подданных, «явившись высшим на Земле заступником перед Богом, чье благочестие превосходит их собственное». Наконец, царь Федор использовал термин «Великороссийское царствие», обозначавший «имперскую, абсолютную монархию, которой подчинены и русские, и нерусские земли». В конце XVII века представления о Великороссийской империи, царе и государстве слились в одну концепцию суверенитета и абсолютизма. Государство, империя и деспотичный царь соединились в сложной системе усиливавших друг друга легитимаций. В России, согласно Уортману,

Слово империя имело несколько взаимосвязанных, но различных значений. Во-первых, оно означало имперское господство или верховную власть, не зависимую ни от какой другой. Во-вторых, оно предполагало имперскую экспансию, обширные завоевания, поглощение нерусских земель. В-третьих, оно напоминало о христианской империи, наследии византийского императора как защитника православия. Эти значения накладывались друг на друга и друг друга поддерживали.

Царь был не только священным правителем, христианским монархом, наиболее праведным главой церкви, но и сильным светским правителем цветущего бюрократического государства, завоевателем, предводителем знати и армии. В правление Петра Великого идея о христианском императоре и христианской империи сменились куда более светским «западноевропейским мифом о завоевании и власти». «Вступление на престол Петра означало, что русский царь обладал своей властью благодаря своим подвигам на поле битвы, а не благодаря божественно предопределенным традициям наследования». Согласно Уортману, «образ императора вел свою традицию от старых мифов о родоначалии». Петр довел образ чужеземного происхождения до новой крайности, навязав России свою любовь к безбородости, иностранному платью, барочной архитектуре, голландскому языку, немецкой и английской технологии и новой столице как к «окну в Европу». Он создал культурное общество в России, выведя женщин из изоляции в публичную жизнь (высшей точкой здесь стала коронация его второй жены, незнатной Екатерины, на трон российской императрицы). Он взял титул императора в 1721 году и сделал Россию «империей». «В этом отношении петровская идеология была в высшей степени рационалистической, — пишет Уортман, — легитимность его правления была основана на его вкладе в “общее благо” России». Император был «отцом отечества», и «отныне отношения между государем и подданными должны были покоиться не на наследственном праве и личном обязательстве, а на обязанности служить государству».

К XVIII веку Россия была империей в смысле крупного государства, правитель которого осуществлял полную, абсолютную, суверенную власть над своими различными территориями и подданными. Его теоретики сознательно отождествляли это государство с языком и образами прошлых империй. «Петр Великий завещал своим преемникам устрашающий образ императора — героя и бога», благодетелей, которые «в своих личных интересах противодействовали общему благу». Его преемники, четверо из которых были женщинами, в борьбе за трон использовали гвардию. «Защищая союз с троном, продолжавшийся до вступления на престол в 1796 году Павла I, гвардейские полки и придворная знать выдвигали на первый план интересы дворянства». «В этой системе термин “общее благо” стал означать обеспечение интересов дворянства». Монархи XVIII века сочетали в себе черты завоевателей и преобразователей, «вместе с тем сохраняя и упрочивая стабильность, обеспечивавшую господство крепостнического дворянства. Завоеватель был в то же время охранителем, защищавшим и расширявшим власть элиты».

После 1789 года Россия была наиболее имперским государством в Европе, включавшим наибольшее число народов. В своем воображении Россия была очередным воплощением Римской империи. Пока дискурс нации формировался во время и после Великой французской революции и наполеоновских войн, а идеи «народа» и народного суверенитета распространялись по всей Европе, традиционные монархические концепции царя-чужестранца отказывались идти на какие-либо уступки новому национальному популизму. Русское сопротивление Наполеону, а также распространение империи на Кавказ и в Финляндию только подчеркивали имперский образ неодолимой власти, демонстрируемый физически на поле битвы и на парадном плацу суровыми царями в начале XIX века. Российские власти противились описанию великой победы как народного триумфа и говорили о нем как о божественно предопределенном триумфе самодержавия при поддержке преданного народа.

Россия вышла из наполеоновских войн еще более имперской, чем в XVIII веке. Владея теперь Великим Княжеством Финляндским, император был в нем конституционным монархом, обязанным соблюдать публичное право Великого герцогства, а в Королевстве Польском (1815–1832) он был «Царем Польским», конституционным королем Польши. Согласно Основным законам, кодифицированным в 1832 году, «российский император — самодержавный и неограниченный монарх», но его царство управлялось в соответствии с законами, Rechtsstaat, и в этом смысле отличалось от восточных деспотий. Царь стоял в стороне и над своим народом; его народ оставался разнообразным не только в этническом отношении, но и с точки зрения институтов, посредством которых им правили. Победившая Россия, консервативный оплот, позволявший сопротивляться принципам Великой французской революции, во многом была антитезой национализма.

При расширении своих территорий и поддержке традиционных принципов самодержавия и православия российская монархия, по крайней мере, до Николая I (1825–1855), считала Россию современным западным государством. Но со времен Петра I «Запад» изменился. Отказавшись от идеала абсолютизма, Европа во все большей степени воплощала принципы национальности и народного суверенитета, универсализма и свободного труда, конституционализма и представительного правления. Задача идеологов империи в середине XIX столетия заключалась в переосмыслении России как «современной» и пересмотре ее отношений с ее же воображаемым «Западом». Угроза, которую представляли новые идеи абсолютизму, стала ощутимой во время восстания декабристов 1825 года, и государственные чиновники попытались построить свою российскую идею нации, отличную от доминирующего дискурса нации на Западе.

Идеологическая формула Николая I, известная как доктрина «официальной народности», была изложена в официальном лозунге «Православие, самодержавие, народность». Разработанная консервативным министром просвещения Сергеем Уваровым, «официальная народность» подчеркивала тесную связь между царем и народом. В соответствии с ней, русские сами избрали своих чужеземных правителей, варягов, и почитали их преемников. Россия отличалась любовью народа к вестернизированному самодержавию и верностью церкви. В основе «официальной народности» лежал образ России как единой семьи, в которой правитель был отцом, а подданные — его детьми. Считалось, что русские, как глубоко христианский народ, отличаются самоотверженностью и жертвенностью, смирением и созерцательностью, глубокой привязанностью к своему суверену и решительной неприязнью к революции. Во время своей коронации, которая была отложена из-за восстания декабристов, Николай I трижды поклонился народу, изобретя новую традицию, которая сохранялась вплоть до падения династии. В то же время он усиленно национализировал монархию. На балу, последовавшем за коронацией, знать танцевала в национальных костюмах в московских декорациях. Русский язык должен был использоваться при дворе; и вместе с русской историей он стал обязательным предметом в университете; велось строительство церквей в русско-византийском стиле; под надзором императора был написан государственный гимн «Боже царя храни» и национальная опера «Жизнь за царя» Михаила Глинки, который включил в нее народную музыку, чтобы рассказать историю о крестьянине-патриоте Иване Сусанине, который увел поляков в леса, но не показал тайное место, где скрывался будущий царь.

«Официальная народность» была попыткой обойти западный дискурс нации и воссоединить нацию с государством, монархом и государственной религией в тот момент, когда в Западной Европе политическое сообщество, известное как нация, становилось неотделимым от государства, по крайней мере, концептуально, и быстро укреплялось в качестве источника легитимности. В отличие от дискурса нации, царская идеология противодействовала попыткам оспаривания старорежимного понимания политического сообщества (и суверенитета), отождествлявшегося с правителем или ограничивавшегося государством. Обобщая российский случай, Бенедикт Андерсон относил «официальные национализмы» к категории национализмов, которые появились после народных языковых национализмов как «реакции властвующих групп — прежде всего династических и аристократических, хотя и не только, — которым угрожало исключение из массовых воображаемых сообществ или внутренняя маргинализация в этих сообществах». Официальный национализм «скрывал в себе расхождение между нацией и династическим государством» и был связан с усилением аристократий и монархий для поддержания их империй.

Царская империя пыталась распространить официальный национализм сначала путем бюрократической, а потом и культурной русификации с тем, чтобы подавить нерусские национализмы и сепаратизмы и отождествить династию и монархию с русской «нацией». Но все эти разнообразные и часто противоречивые попытки терпели провал, сталкиваясь с противоположно-направленными тенденциями, особенно с противодействием со стороны наднациональных ассоциаций России с империей, православием и славянством. Будучи имперским образованием, проводившим одновременно политику дискриминации и национализации в XIX веке, российское государство поддерживало жизненно важные различия между русскими и нерусскими, по-особому обращаясь с различными нерусскими и неправославными народами и сословиями. Великие реформы 1860-х годов не распространили земства на нерусские территории. Целые народы, именовавшиеся «инородцами», долгое время подчинялись особым законам (к этим народам относились евреи, кавказцы, калмыки, кочевники, самоеды, другие народы Сибири). Реформатор церковного образования Н. И. Ильминский создал сеть миссионерских школ на местных языках, чтобы «язычники» могли услышать Евангелие на своих родных языках. В то же время предпринимались согласованные усилия по русификации других частей населения. Правительство считало всех славян потенциальными или действительными русскими, а чиновники ограничивали польское высшее образование и использование украинского языка.

В свои последние годы высшие классы и представители власти были расколоты на тех, кто больше не желал иметь дела с традиционными институтами самодержавия и крепостничества, и тех, кто стремился преобразовать государство, чтобы обеспечить представительство непредставленным, уменьшить или устранить проявления социальной и этнической дискриминации и перейти к формированию нации. Но сопротивление социальному эгалитаризму или этническому нейтралитету привело к краху процессов создания нации. Известная попытка введения избираемых земств в западных областях привела к усугублению политического кризиса. Введение обычного принципа сословного представительства означало бы переход власти в руки польских землевладельцев, но когда была предложена система представительства по этническим куриям, законопроект был провален в консервативной верхней палате Думы, так как он ставил под угрозу сословное представительство. Закон о муниципальных советах в польских городах столкнулся с противодействием антисемитски настроенных поляков, которые опасались еврейского доминирования в муниципальных законодательных собраниях. Русские националисты одержали небольшую победу, когда Холмские (Хелмские) земли, населенные преимущественно украинцами и католиками, были отделены от исторического Королевства Польского и превращены в отдельную область. При обсуждении всех этих случаев доминировали разделявшие участников партикуляристские национальные и классовые различия. Универсалистские принципы преданности общей нации во многом отсутствовали.

Царизм так и не создал нацию во всей империи или хотя бы ощущение нации среди основного русского населения, даже если то, что казалось другим империализмом, было для правителей страны «частью больших проектов государственного и национального строительства». Царской России прекрасно удалось создать государство и построить империю; но она потерпела провал, попытавшись создать многоэтническую «российскую нацию» в пределах этой империи. История царизма — это история империи, которая занималась созданием нации, но национализация государственных практик всегда вступала в противоречие со структурами и дискурсами империи. Имперское противоречило национальному, если не разрушало его, точно так же, как национальное нарушало стабильность и легитимность государства. После относительно успешного завоевания и ассимиляции православного славянского населения центральной России (Владимир, Новгород и другие города) Московское государство вознамерилось «вернуть» земли с неславянским, неправославным населением, вроде Казани. В некоторых областях царский режим смог создать лояльных подданных путем преобразования культурных идентичностей, но его политика была непоследовательной и необычайно изменчивой. Она не создала ни действенной гражданской национальной идентичности, ни выковала этническую нацию, даже среди русских.

Россия была сложным государством с неравными отношениями между «русской» метрополией, которая на самом деле была многоэтничной, хотя и с культурно русифицированной правящей элитой, и нерусским населением. При всей бессистемности национализирующих усилий правящего режима и программы дискриминации и неравных отношений между метрополией и периферией, и сопротивляющиеся культуры и контр-дискурсы национализма нерусских препятствовали гомогенизации и включению населения в единое «воображаемое сообщество» российской нации. Хотя крах царской России произошел не из-за национализмов периферий, а из-за постепенного ослабления и исчезновения единства центра, имперское предприятие утратило свою легитимность задолго до 1917 года. После того, как русские потерпели поражение и понесли колоссальные потери в Первой мировой войне, император и его жена лишились хрупкой ауры легитимности и стали казаться многим далекими и даже чуждыми России. То, что в прошлом наделяло династию силой — ее отличие от народа, — теперь стало смертельным препятствием. Патриотизм элиты, фрустрированные нерусские национализмы и усталость крестьян от тяжелых жертв ради дела, с которым они себя не отождествляли, окончательно подорвали монархию. Принципы империи, дифференциация и иерархия, были несовместимы с современными идеями демократического представительства и эгалитарного гражданства, которые завладели интеллигенцией и городским обществом. Когда монархия не выдержала проверки войной, от народной любви к ней и признания ее легитимной не осталось и следа.

ИМПЕРИЯ И НАЦИИ В СОВЕТСКОМ СОЮЗЕ

«Империя» стала распространенным словом для описания не существующего ныне Советского Союза. Крайне нормативный термин, он чаще всего применялся в 1980-х годах в словосочетании «империя зла» и только позднее, с менее пейоративными коннотациями, в словосочетаниях «империя положительного действия» или «империя наций», в которых «империализм был высшей стадией социализма». Хотя Советский Союз, несомненно, был имперским в своих отношениях с Монголией и пограничными государствами в Центральной и Восточной Европе, для рассмотрения его самого в качестве очередной империи требуется нечто большее, нежели просто типологическое различие. Что «империя» говорит нам о том, как работал Советский Союз; почему ему удавалось так долго поддерживать относительный этнический мир в своих границах; и чем полезна империя для нашего понимания советской дезинтеграции?

Подобно таким спорным словам, как «революция» или «современность», «империя» является по сути своей относительным термином. Нередко его осуждают за произвольное выделение общих черт и динамики определенных государств и отделение их от других политических структур. Многое зависит от того, как определяется империя. Слишком широкое и включающее определение — какое, например, использует Франсин Хирш («государство, характеризующееся наличием обширных территорий и множеством народов под одним правлением») — или вообще избегание определения ведет к концептуальному смешению. Некоторые историки и политологи возражали против применения термина «империя» к Советскому Союзу. Терри Мартин отмечает, что «Советский Союз был крайне централизованным, унитарным государством. Периферийные подданные (понимаемые здесь как нерусские) не подвергались юридической дискриминации и не подчинялись каким-то особым законам; они не подвергались экономической дискриминации из-за своего “периферийного” статуса; ими правили точно так же, как и подданными “центра”. Конечно, они находились в подчиненном положении, но точно так же обстояло дело и в регионах с русским большинством». Юрий Слезкин готов признать, что СССР, возможно, был империей, согласно некоторым определениям, но он призывает к более осторожной и критической оценке представления о нем как о колониальной империи, сопоставимой с британской, французской или голландской. Его точка зрения на отношения России с остальным Советским Союзом заметно отличается от точки зрения Мартина: «Как бы плохо ни определялась родина и какими бы особыми ни были ее отношения с другими административными единицами, все они находились в разных отношениях с Россией, иногда и по недосмотру, а русские считались имперской нацией, хотя и не всегда к их пользе. Советский Союз может отличаться от западных колониальных империй во многих важных отношениях, но он кажется вполне сопоставимым с ними».

Если рассматривать практику империи (империализм) как разделение и подчинение, узурпацию суверенитета покоренных, то Советский Союз, по-видимому, прекрасно вписывается в понятие империи. Но если рассматривать практику создания нации как гомогенизацию, установления эквивалентности и равенства и признания населения сувереном, то Советский Союз, по-видимому, участвовал в создании нации (как на уровне различных национальностей, так и на уровне «советского народа»). В первые десятилетия своего существования Советский Союз укреплял власть в центре, тогда как периферии — и этнонациональные группы, и «народ» в целом — утрачивали возможность принимать ключевые решения в своей политической жизни. В то же время советское государство участвовало в практиках, которые рационализировали и стандартизировали его отношения со своими подданными, мобилизуя их при помощи цивилизующего дискурса прогресса и современности, пусть и проводя различия между образующими его народами, выделяя десятки этнических культур и в буквальном смысле создавая нации в «имперской» федерации. В одно время, хотя и на различных уровнях (общесоюзные и местные национальности), имперские практики доминировали и даже преобладали над тенденциями к национализации (например, в годы сталинского правления). В другое время преобладало национальное строительство на субобщесоюзном уровне (например, в 1920-е годы, во время расцвета «империи положительного действия»); а иногда центральная власть ослабевала и происходило увеличение автономии подчиненных национализированных элит (в жестких пределах) за счет центральных властей (в некоторых республиках было установлено своего рода непрямое правление). Иными словами, Советский Союз во многом походил на другие модернизирующиеся империи, но при этом притворялся антиимпериалистическим многонациональным государством.

Изначально советское государство идеологически задумывалось как временное и переходное от эпохи капитализма, национализма и империализма к успешной социалистической революции. Это «государство», которое в каком-то смысле должно было быть отрицанием всех ранее существовавших государств, было в то же самое время «панцирем» первого социалистического правительства, средством осуществления большевистской партией своей программы отстранения от власти «буржуазии» и старых правящих классов, завершения империалистической войны и распространения международной гражданской войны за пределы России. В понимании его основных лидеров Советский Союз был одновременно антиимпериалистическим государством, федерацией суверенных государств, добровольным союзом, прообразом безгосударственного будущего, призванным (поначалу, по крайней мере, с точки зрения Ленина) служить примером равноправных, неэксплуататорских отношений между нациями, образцом для дальнейшей интеграции других стран и фрагментов европейских империй. Все эти притязания без труда разоблачались его противниками как корыстные и лицемерные. Тем не менее для большевистских вождей антиимпериализм служил образцом для внутреннего устройства СССР и идеей для привлечения зарубежных сторонников. Как и Вудро Вильсон, Ленин внес решающий вклад в делегитимацию империализма и империи, а антиимпериализм до самого падения СССР оставался влиятельным тропом в советской риторике.

Советский Союз стал империей вопреки идеологии и намерениям его основателей. Но, принимая во внимание задачи удержания власти немногочисленной партией в условиях гражданской войны, иностранной интервенции и краха государства, насильственное повторное «собирание» российских земель, проведенное коммунистической партией и Красной армией, привело к установлению неравных отношений между центром и периферией, которая подчинялась большей физической силе и готовности большевиков использовать насилие. Таким образом, почти с самого своего основания Советский Союз копировал империалистические отношения. Власть метрополии, которая должна была определяться как правящий институт центрального партийного/государственного аппарата, а также демографический вес России, были гораздо больше, чем у любого другого противостоящего социального института или любой другой единицы нового государства или всех их вместе взятых. Делались уступки воспринимаемому влиянию национализма, считавшемуся следствием империалистического угнетения. И хотя национализм мог быть уместен на определенном этапе истории, Ленин полагал, что он должен был быть вскоре преодолен. Предоставления политических и культурных прав нерусским и систематического ограничения русского национализма, наряду с развитием социалистической экономики, было достаточно для решения «национального вопроса». В Советском Союзе существовали нации без национализма.

Отношения между советской метрополией и ее перифериями были различными на политическом, культурном и экономическом уровнях. Политически, конечно, наиболее заметным было то, что власть оставалась рассеянной, и постоянно велись переговоры между центром и республиками и автономиями. В культурной сфере политика «коренизации» способствовала укреплению «родных» культур и местных элит. Новое государство пыталось включить элиты, не проявлявшие враждебности по отношению к советской власти, и позволяло развивать «нации» в пределах советской федерации. Но политический порядок, при котором одна партия монополизировала все принятие решений, с самого начала был ограниченным и, в конечном итоге, подрывал местные центры власти. По мере централизации и бюрократизации режима в Москве неравные, имперские отношения между центром и периферией становились нормой, пока действительный суверенитет окончательно не закрепился только за центром.

В экономической сфере акцент делался на полезной деятельности, вследствие чего этнокультурные факторы зачастую оставлялись без внимания. Несмотря на создание национальных территориальных единиц с широкими культурными привилегиями, основной заботой правительства было поддержание единой интегрированной экономики в новом многонациональном государстве. В этом вопросе не могло быть никаких компромиссов. Экономическая политика была общегосударственной, и каждая федеративная единица была связана с другими единицами или с центром экономическими связями и отношениями. В 1920-е годы в коммунистической партии велись острые споры о приоритете экономики перед национальной культурой, и представители власти, больше ориентированные на экономику, вроде Авеля Енукидзе, выступали за административное деление страны по экономическому принципу («районирование»), а чиновники Народного комиссариата по делам национальностей (Наркомнац) и представители различных нерусских народов выступали за границы, соответствовавшие этническим группам. Хотя региональным и культурным особенностям уделялось значительное внимание, по крайней мере, в 1920-х годах, со временем экономическое деление на области стало внеэтнической практикой, и членов партии при отборе кадров постоянно призывали (даже в 1920-е годы) больше смотреть на квалификацию, образование и подготовку, а не на этническое происхождение.

СССР, как отмечал Роджерс Брубейкер и другие, был одним из немногих государств (еще одним, по-видимому, является современная Эфиопия), которые соглашались с формированием наций не на уровне государства, а на уровне входящих в него единиц, союзных республик. Почти не предпринималось попыток создания «советской нации». Хотя у всех в СССР были паспорта с указанной в них национальностью, советскую национальность указывать было нельзя. Советская идея национальности основывалась на рождении и наследственности, национальности родителей, но со своей почти расовой завершенностью национальность укоренялась в субгосударственных единицах. Представление о нациях в Советском Союзе основывалось на том, что считалось до этого существовавшими этническими, религиозными или языковыми сообществами, но, независимо от степени национальной сплоченности и сознания в 1917 году (она была довольно низкой), по идеологическим и политическим соображениям советское руководство оказывало содействие национальному строительству среди нерусских народов. Следствием этой двойственной политики, которая одновременно делала акцент на модернизации, никак не связанной с этничностью, и все же способствовала этнокультурному партикуляризму и — в ограниченных рамках — развитию местной политической власти, было создание более сплоченного, компактного и сознательного национального населения в республиках, несмотря на заверения в наступлении надэтнического будущего.

С повесткой дня, задаваемой Москвой, отношения между центром и республиками были отношениями подчинения нерусской периферии «русской» (точнее, советской) метрополии. В некоторые периоды местные элиты обладали значительным влиянием, но для их действительного участия в политической, экономической или культурной жизни страны нужна была культура, знание русского языка и лояльность ко всему советскому проекту, который заменял собой местные идентичности и лояльности. При помощи щедрых вознаграждений в виде власти, престижа и влияния и жестких наказаний советский центр привлекал самых «лучших и ярких» из национальных элит, многие из которых были созданы во время советской эпохи, к сотрудничеству со всесоюзным правительством. Цена отказа от взаимодействия или выказывания «местного национализма» была необычайно высокой. Но советский набор местных элит имел различные последствия для различных членов этих элит. Наиболее компетентные в русских и советских культурных практиках (и принадлежавшие к определенным национальностям, таким, как прибалтийские народы, украинцы, армяне и — в первые годы советской власти — евреи) становились частью космополитической советской элиты, необычайно мобильной, во многом взаимозаменяемой и преданной более крупному советскому (имперскому и нацеленному на развитие) проекту. Эти люди (преимущественно мужчины) были носителями советской культуры, проводниками политики партии и агентами центра на перифериях. Леонид Брежнев был такой фигурой. Родившийся на Украине от русских родителей, он работал в нескольких республиках, поднявшись до первого секретаря Молдавской ССР, а позднее — первого секретаря Казахской ССР.

Но в Молдавии, Казахстане и других республиках имелась своя местная элита, состоявшая из людей, знакомых с языком, культурой и обычаями народов этих республик. Среди них были армянские поэты, грузинские музыканты, эстонские политики, эстонский которых был намного лучше их русского, и многие другие, чьи знания и интересы способствовали развитию национальной, а не всесоюзной карьеры. В начале советской эпохи эти «национальные коммунисты» зачастую были мишенями антинационалистических кампаний, и целое поколение таких строителей раннесоветских республик было уничтожено во время сталинских чисток. Но позднее, по мере ослабления давления центра на периферии и замены сталинской гиперцентрализации политикой непрямого правления, местные кадры с местными связями продолжали формально заявлять о приверженности идеологии советизма, содействуя при этом развитию местных национализмов и экономических практик, по сути, грабивших советское государство. Когда при Горбачеве центр сам отказался от контроля над страной, нерусские (и, как оказалось, даже русские) коммунисты раскололись на тех, кто хотел сохранить более крупное государство (без его имперских черт), и тех, кто готов был перейти к сепаратному суверенитету.

Поскольку политические и культурные проблемы решались прежде всего в центре, судьба советских наций определялась задачами советского государственного строительства. В 1920-х годах партикуляристские этнические культуры поощрялись в ущерб русской национальной культуре. В 1930–1940-х годах советский патриотизм, как сложная русская костюмированная драма, преобладал над подобными национальными имитациями на республиканском уровне. В 1950–1960-х годах более высокий статус русской культуры и языка привел к стихийной эрозии национальных чувств в различных республиках, что вызвало ответную реакцию в виде республиканских неофициальных и полуофициальных национализмов. Но государственная политика, которая одновременно содействовала культурной дифференциации и ассимиляции в более высокую русско-советскую культуру, создала государство, которое было по сути своей нестабильным. К 1970–1980-м годам консолидированные и сознательные нации на Кавказе, в прибалтийских республиках и других местах столкнулись со стареющей центральной властью, которая постепенно утрачивала свой энтузиазм и привязанность к социалистическому проекту. Многим национальным интеллектуалам и местным политикам преданность нации давала такой интеллектуальный и эмоциональный заряд, которого революция и марксизм-ленинизм давно лишились.

Основная ирония советской истории состоит в том, что радикальная социалистическая элита, которая провозгласила интернационалистскую программу, заключавшуюся в преодолении буржуазно-националистического этапа истории, на деле пришла к созданию наций в своем собственном политическом теле. Ирония состоит также и в том, что сами успехи советской системы — не только создание наций, но и индустриализация, урбанизация и массовое образование страны — сделали политическую систему, которая революционизировала общество, во многом неуместной. Вместо легитимации системы, как это было раньше, модернизация в конце концов подорвала ее, создав условия и участников, которые могли действовать, не нуждаясь в руководстве со стороны коммунистической партии. Эта диалектика империи в советском случае приобрела революционную окраску. Независимо от намерений большевиков, они преуспели в создании условий для своего окончательного упадка.

Как и другие великие империи в современную эпоху, Советский Союз был модернизирующимся государством. Он заботился не о сохранении, а о преобразовании социальных и культурных отношений. Но в то же время он создал, а затем закрепил иерархическую, неравную, недемократическую политическую систему, которая постепенно стала препятствием для дальнейшего политического, а также социального, экономического и культурного развития. Все более неудовлетворительные и обременительные артерии государственной структуры старели вместе с членами Политбюро, постепенно вызывая политический распад, экономическое разложение, социальное отчуждение и, наконец, кризис легитимности. Наступило время, когда лидеры помоложе поняли, что политическая структура должна измениться или общество и экономика еще глубже погрузятся в состояние застоя.

Реформа, в конечном итоге, вела к революции; возрождение и реструктуризация — к краху и дезинтеграции. Когда центр ослаб, многие нерусские элиты (и иногда народы) начали освобождаться от власти метрополии. Как и в случае с падением царизма, так и в случае с Советским Союзом, национализм не был главной причиной краха советской системы. Эрозия центральной власти, зависевшей от сплоченности элиты и веры в право использовать свою власть для поддержания порядка (исчезновение политической воли и доверия), ускорила развитие центробежных сил, вызвавших распад Советского Союза на новые государства. До переворота в августе 1991 года центростремительные силы оставались довольно мощными. Но после него началось бегство с тонущего корабля, который казался неспособным взять новый курс, не связанный с имперскими практиками. Советская империя распалась в контексте неудачной попытки высшего советского руководства превратить СССР в «более современное», «выглядящее по-западному», «цивилизованное» многонациональное государство и систему. Это было связано с проведением экономической реформы и, в конечном итоге, с внедрением рынка; наступил конец империи и создание новой формы многонационального государства. Проблемы были значительными, возможно, непреодолимыми, но притяжение к центру сохранялось вплоть до переворота в августе 1991 года. Горбачев и его ближайшие сторонники в конце 1980-х годов были убеждены в том, что империя, которая, как они полагали, обладала многими чертами нации, должна была быть преобразована, однако его искренняя надежда, что конец империи не будет означать конца советского государства, разделялась немногими из тех, кто делал историю.

РАЗМЫШЛЯЯ О НАСТОЯЩЕМ

В своем выступлении 7 сентября 2003 года президент Джордж Буш-младший назвал войну в Ираке и его оккупацию «передовой свободы» в продолжающейся глобальной войне с терроризмом. Вторжения в Афганистан и Ирак, с точки зрения администрации, были не империалистическими авантюрами, а защитой цивилизации от варварства, необходимым, неизбежным средством донесения достижений демократии, свободного рынка, закона и порядка исламскому миру. У исследователей империи риторика и действия бушевиков вызывают в памяти знакомые образы других империализмов. Тем не менее нынешние американские глобальные усилия не могут быть квалифицированы в качестве имперских, исходя из большинства определений империи. Согласно заявленным целям, американские действия не направлены на присвоение полного суверенитета других народов. По мере того, как политика, основанная на фантастических представлениях о Ближнем Востоке и Средней Азии, делает все более настоятельной необходимость ухода, американское руководство все громче говорит о неизбежном возвращении суверенитета коренным народам Афганистана и Ирака. «Логика суверенитета», по словам французов, заменит «логику оккупации».

Конечно, история Соединенных Штатов знала империализм, особенно в конце XIX века. И все же в начале XXI столетия Соединенные Штаты занимались укреплением своей экономической и политической гегемонии в мире, а не созданием империи в привычном смысле. После Второй мировой войны американское господство сменило японское в Азии и на Тихом океане, британское в Средиземноморье и на Ближнем Востоке и теперь советское в Средней Азии и на Кавказе. Хотя дипломатия, убеждение и экономическое воздействие являются привилегированными средствами экспансии и стабилизации, иногда такая политика требовала краткосрочных военных вмешательств, обычно сопровождавшихся обоснованным отступлением. Таким образом, Соединенные Штаты не отвечают определениям империи, приведенным в этой статье (которые другие назвали бы колониализмом или формальной империей). Они не стремятся к присвоению суверенитета других стран, а осуществляют куда более эффективное господство при помощи своего военного присутствия во всем мире, своего экономического могущества и своей культурной привлекательности. Вместо империализма в том смысле, в каком этот термин использовался здесь, Соединенные Штаты занимаются осуществлением глобальной гегемонии.

Точно так же, как идеологические оправдания империи одновременно укрепляли и ограничивали российскую империю, а советская империя оправдывалась и распалась вследствие своих «социалистических» дискурсов развития, так и американским истеблишментом движут и его ограничивают идеи и идентичности, под которыми американцы готовы подписаться, и политические структуры, в которых они проявляются. По самому своему устройству, как утверждают политики, представители правительства и средства массовой информации, Соединенные Штаты являются уникальной страной, имеющей образцовые свободы, демократическую конституцию и ценности и альтруистически относящейся к остальному миру. Ей ничего не нужно для себя, кроме распространения благ, которыми она пользуется, на остальной мир, благ, к которым президент Буш отнес «порядочность, свободу и прогресс». Этот язык, конечно, корыстен, но он ограничен структурами и практиками демократии. Независимо от того, верят ли сами, кто говорят в таком ключе в то, что говорят, такие дискурсивные конструкции определяют область возможного. Дискурсы могут одновременно ограничивать и выходить из-под власти тех, кто их использует. Отстаивание американских ценностей, по-видимому, исключает широкую узурпацию суверенитета других народов, колониализм и даже откровенную эксплуатацию ресурсов другой страны. Это не значит, что ужасы, связанные с войной, получением прибыли, расовой и религиозной дискриминацией и интересами сильных мира сего, не происходят и не будут происходить, но они неизбежно будут маскироваться, истолковываться и приводиться в качестве обвинения теми, кого призывают принять основные ценности американского общества. Тот же язык свободы, прогресса и демократии легко может быть использован, как показали бушевики, для обоснования свержения тиранов, массового увеличения военного присутствия за рубежом и нарушения суверенитета других наций.

Куда более важным ограничением американской империи служит нежелание многих американцев (и ограниченную способность страны) тратить ресурсы и живую силу за пределами Соединенных Штатов. С самого своего основания Соединенные Штаты опасались вмешательства в иностранные дела, по крайней мере, за пределами своего полушария, и традиция, впервые озвученная в «Прощальном послании» Джорджа Вашингтона, оставалась частью риторического арсенала сначала консерваторов и изоляционистов, а сегодня — либеральных противников вмешательства в дела других государств и пацифистов. Американское неприятие налогообложения в сочетании с отсутствием интереса и знания внешнего мира вряд ли изменилось после событий 11 сентября. И без того значительные издержки империи, скорее всего, будут только расти и станут главным препятствием американской экспансии.

Все вышеизложенное, подводит нас к рассмотрению того, каким образом международный контекст влияет на стабильность или хрупкость империй, не только в том смысле, что крайне конкурентная международная обстановка бросает империям серьезный экономический и военный вызов, но и на уровне преобладающих представлений о том, что именно обеспечивает легитимность государств. На протяжении XX века международное право и международные организации, как Лига Наций и Организация Объединенных Наций, устанавливали новые нормы, которые санкционировали национальное самоопределение, невмешательство в дела других государств и суверенное равенство государств. Несмотря на односторонность администрации Буша, международное сообщество признавало важность международных организаций, подобных ООН, потребность в сотрудничестве наиболее сильных государств и неприемлемость односторонних действий. После двух мировых войн новые государства и бывшие колонии вскоре были признаны полностью независимыми акторами на международной арене. Это признание подготовило почву для 1991 года, когда бывшие советские республики, а не политические единицы более низкого уровня, вскоре были признаны независимыми государствами со всеми сопутствующими правами и привилегиями.

В эпоху после окончания Второй мировой войны волна деколонизаций сделала империи устаревшими формами правления, единственным оправданием которых было признание их переходными механизмами, способными помочь в создании полноценных национальных государств. Это оправдание империй обычно вписывают в их ретроспективную историю. Как выразился Майлз Калер, «система начала XX века с преобладанием империй после Второй мировой войны сменилась системой национальных государств; в отличие от 1920–1930-х годов, империи стали считаться распадающимися и устаревшими институциональными формами». Калер отмечает, что две доминирующие державы эпохи после окончания Второй мировой войны — США и СССР — использовали «антиколониальную риторику, несмотря на свое имперское наследие», и американское экономическое доминирование с его либеральным, фритредерским подходом «делало менее выгодным существование империй как крупных экономических единиц». Таким образом, и на уровне дискурса, и на уровне международной политики и экономики, начало XXI века кажется самым неподходящим временем как для формальных внешних империй, так и для появления новых имперских государств. Тем не менее переделы глобальной гегемонии еще только предстоит установить.

Перевод с английского Артема Смирнова

Архив журнала
№1, 2010№3–4, 2009№2, 2009№2, 2008№2, 2007№8, 2006№7, 2006
Поддержите нас
Журналы клуба