Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №5, 2007
Публикуемые воспоминания принадлежат бывшей петербурженке, выпускнице Бестужевских курсов и страстной любительнице русского прошлого Елизавете Леонидовне Лозинской (1884—1971). Она родилась в семье адвоката-цивилиста, присяжного поверенного Леонида Яковлевича Лозинского. В русской культуре прославились ее младшие братья — поэт и переводчик Михаил Леонидович Лозинский (1886—1955) и филолог, критик, переводчик и издатель Григорий Леонидович Лозинский (1889—1942).
Сама Елизавета Леонидовна вместе с мужем Владимиром Анатольевичем Миллером, гневно отвергнув новые порядки, в 1918 году перебралась в Париж. Тремя годами позже бежали брат Григорий и мать Анна Ивановна. Михаил остался в Петрограде. Они звали его с собой, но он не поехал. В 1924 году, неожиданно получив разрешение посетить свою дачу в Финляндии, он написал в Париж свободное, неподцензурное письмо. «Конечно, жить в России очень тяжело, во многих отношениях. Особенно сейчас, когда все увеличивается систематическое удушение мысли. Но не ibi patria, ubi bene (там родина, где хорошо. — Ив. Т.), и служение ей — всегда жертва. И пока хватает сил, дезертировать нельзя. В отдельности влияние каждого культурного человека на окружающую жизнь может казаться очень скромным и не оправдывающим приносимой им жертвы. Но как только один из таких немногих покидает Россию, видишь, какой огромный и невосполнимый он этим приносит ей ущерб; каждый уходящий подрывает дело сохранения культуры; а ее надо сберечь во что бы то ни стало. Если все разойдутся, в России наступит тьма, и культуру ей придется вновь принимать из рук иноземцев. Надо оставаться на своем посту. Это наша историческая миссия...»
Елизавета Леонидовна свою историческую миссию видела в сохранении памяти о счастливом прошлом, родственных связях, звуках, запахах и голосах Петербурга. Как все Лозинские, она аккуратно записывала всякие мелочи, которые потом использовала в мемуарах. Прожив в Париже тридцать с лишним лет и помогая мужу-адвокату, она после Второй мировой войны вынуждена была перебраться в Южную Африку, поскольку деньги В. А. Миллера, лежавшие в английском банке, невозможно было без значительных потерь получить в Европе. Купив дом в Йоханнесбурге, она и принялась за воспоминания, посылая главу за главой в архив Колумбийского университета в Нью-Йорке.
Семья Лозинских
Наша семья происходит из Подолии. Об ее истории мы знали не много, никаких, насколько я знаю, необычных событий в ней не было, и ни к какому знатному роду мы не принадлежали. Было обычное скромное дворянское семейство. Когда Западная Русь отошла к Польше, то наш род был присоединен, как тогда было принято, к гербу знатного рода, но поляками Лозинские не стали и оставались всегда православными. Наш герб — подкова, увенчанная крестом. Тут хочется рассказать один эпизод. Уже в эмиграции, вероятно, в 1927 или 1928 году, я шла на урок к ученице, жившей недалеко от «аристократической» церкви Сент-Оноре-д'Эйло, где принято было венчать и отпевать выдающихся жителей Парижа. Вдруг я увидела, что на драпировке, которой во Франции украшают входные двери для знатных похорон, красуется наш герб, но со всеми атрибутами, в красках. Я не поверила своим глазам. На другой день я рассказала об этом двоюродному брату мужа, узнав из газет, что там отпевали графа Орловского — поляка, члена Государственного Совета, эмигрировавшего во Францию. И брат, который отлично знал генеалогические дела, рассказал мне о польском обычае приписывать к гербу другого рода.
В Подольской губернии мои предки жили, вероятно, до первой четверти XIX века, потому что потом там из родных никого не было, но в Подолии было очень большое число Лозинских, что рассказано у Короленки в рассказе «Без языка». Чтобы их отличать, им давали разные прозвища, и наша фамилия, в сущности, двойная — Дижа-Лозинские. Дижа — большая бочка, вероятно, дана была какому-нибудь любителю выпить или за его объем.
В детстве нам рассказала тетя Юлия Яковлевна, что у нас был предок по боковой линии Феликс Лозинский, который был не то разбойник, не то сумасшедший. Он грабил помещиков своей губернии и отдавал награбленное мужикам — по принципу товарища Ленина. На нас это произвело большое впечатление, и мы очень этим гордились — подумайте, предок сумасшедший... (версия тети Юли). Потом забыли о нем совершенно. И вдруг, уже в 1915 году или в начале 1916 года, когда я лежала больной плевритом, муж мне принес приложение к «Новому времени», где были напечатаны воспоминания кого-то об этом самом Феликсе Лозинском, к сожалению, я забыла имя автора, а с последующими событиями все это пропало в Петербурге. Автор говорит о своем детстве в деревне и о приезде Феликса Лозинского к ним в гости, как гувернер в волнении им сказал: «Дети, Лозинский приехал».
Дальше идет самое интересное — автор говорит, что Пушкин взял этого Феликса образцом для своего Дубровского, и действительно, то, что пишет автор, напоминает фабулу «Дубровского». Когда я прочитала книгу профессора Ледницкого «Польша и Запад», где он в главе о Блоке — нашем очень дальнем свойственнике — упоминает о нашей семье, считая нас за поляков, то я, между прочим, рассказала об этом Феликсе, и он мне ответил, что считал Дубровского помещиком Островским, о чем Нащокин говорил Пушкину. Воспоминания в «Новом времени» ясно указывают на Лозинского, но возможно, что в те времена такое явление бывало нередко, и оба могли заниматься тем же самым спортом.
Своего деда я не помню. Его звали Яков Клементьевич, и он родился в Гдове или Гродне, память изменяет, потому что жил в обоих городах. Кончил жизнь в Петербурге управляющим делами Главного общества российских железных дорог, где отец мой служил в юридическом отделе. После оно перешло в казну. Дед был женат два раза. Первый раз на Елизавете Маттисон, не то немке, не то скандинавке, рано умершей от туберкулеза, оставив 5 человек детей (двое умерли до ее смерти)— моих дядей Евгения, Александра, отца Леонида и дядю Сергея, дочь Софию. Дед женился второй раз на Клавдии Семеновне Новинской, бывшей институтке Еленинского института в Петербурге, и имел дочь Юлию.
Отец наш (Леонид Яковлевич) был юристом, окончил Санкт-Петербургский императорский университет, занялся адвокатурой и был очень известен как специалист. Он был очень культурный человек, хотя на иностранных языках говорил не очень хорошо, но знал всю литературу не только в переводах. Память его была поразительна, и он так и сыпал цитатами из классиков и современных писателей. Библиотека у него была очень большая, отведена была под конец его жизни большая комната, и книги помещались еще в других комнатах большой квартиры на Николаевской, 68. Кроме общей у него была еще исключительная юридическая библиотека, которой не было даже в Юридическом обществе и которая после его кончины, перешла к моему мужу, единственному юристу семьи в Петербурге. Что с ней сталось — неизвестно. Сердце было золотое.
Дядя Евгений был инженером путей сообщения и жил в Витебске. Женат он был на Фелиции Феликсовне Кублицкой-Пиоттух. Две девочки умерли в младенчестве, потом был сын Николай, исключительный мальчик, умерший от тифа 16 лет, после смерти отца, и дочь Анна (Ася).
Детство Лозинских
Милая Марина,
Я давно хотела для тебя написать воспоминания о детстве твоего папы, дяди Миши и моем.
Не думай, что мои братья были какими-то особенными мальчиками, «бэбэ модель». Вовсе нет. Они были нормальными детьми с такими же качествами и недостатками, шалостями и порывами, как у других детей. Но от многих они отличались своим ранним развитием, интересами, знаниями. Этому много способствовала обстановка, в которой они выросли, но многое было и прирожденным, наследственным.
Я родилась в Петербурге на Гагаринской, но первая квартира, которую я помню, была на Кабинетской.
Своей няни в этом звании я не помню, она сломала себе руку и стала калекой, и папа ее устроил в богадельню, откуда она приходила нас навещать и где и умерла. Я ее очень любила и отлично помню в платье богаделки и в чепчике. Новая няня поступила к нам, когда мне было лет шесть, а может быть, и раньше, потому что Миша был еще мал, она долго носила его на руках, несмотря на запрет мамы. Он все требовал: «Неси меня». — «Мишенька, я устала, у меня руки не крюки». — «Так купи себе крюки». У нас она прожила 17 лет, перейдя на должность кухарки. Звали ее Матрена Онуфриевна Петрова, Московской губернии.
Как ты знаешь, твой дедушка был присяжным поверенным. У него был большой кабинет, нам было запрещено прикасаться к чему бы то ни было на письменном столе, что мы свято соблюдали, но знали подробно все, что на нем и в нем находилось. Папа нам многое показывал и объяснял назначение.
Была большая гостиная с желтой мебелью Второй империи, столовая, спальня родителей, наша детская, комната, где жила сестра отца тетя Соня до своего замужества; она давала уроки. Около передней была небольшая комната, где работал письмоводитель Даниил Петрович Стецюра, комната для прислуги, кухня и ванная. Никогда у нас прислуга не спала на кухне, что в то время было принято во многих домах. Против дома был особняк присяжного поверенного Крузо, с садом, куда мы по знакомству ходили гулять. Когда мы немного подросли, нам взяли француженку мадемуазель Леонтин, которая нас обучала странным способом: мы сидели перед ней на детских стульях, она по тетрадке читала слова, и мы должны были их повторять. Она больше всего любила картошку, и когда она нас учила писать и палочки у нас выходили тощими, она говорила, что эти палочки не едят картошки. Но пробыла она у нас не долго. Гриша заболел скарлатиной, нас с Мишей и няней отправили к дяде Володе, который тогда еще не был женат и жил в Саперном переулке, и Мадемуазель ушла. У дяди мы очень хорошо жили, он нас страшно баловал, и когда мама после карантина приехала за нами, то была поражена и рассержена на няню, потому что Миша (четырех лет) за обедом пил красное вино с водой, заявив дяде, что ему дают дома, и няня не остановила.
Первые годы нашей жизни мы летом переезжали на дачу либо на Сиверскую по Варшавской железной дороге, либо в Парголово по Финляндской. Сиверская была дальше, было около часу езды, а Парголово — под самим Петербургом. Я отлично помню последнюю дачу в Парголово (так называемое Второе Парголово, их было три), где мы провели три лета. Она принадлежала американке, госпоже Хуттон, и почему-то в комнате, где устроили детскую для мальчиков, висел портрет королевы Виктории. Когда мы приехали (это свершалось в наемной карете, за близостью расстояния, а вещи шли на возу), то еще ничего не успели разместить, нас стали укладывать и сказали Грише: «Помолись Боженьке». Гриша долго искал еще не повешенный образ и, не найдя его, посмотрел на портрет королевы Виктории и спросил: «А где же Боженька, эта толстая?»
Одно лето родители уезжали в Крым и на Кавказ, и мы жили с бабушкой и няней, обе были трусихи. По ночам няня высовывалась из окон и кричала: «Наша барыня хорошо умеет стрелять»,— хотя грабители не существовали. Дворник иногда колотил в трещотку.
В 1891 году мы переехали с Кабинетской на Загородный проспект, против Технологического института. Тут начинается уже сознательная жизнь твоего папы, хотя ему еще не было трех лет. Гриша целыми днями смотрел в окно на конки, которые от Технологического института шли к Финляндскому вокзалу, и по их номерам научился цифрам. Раз, уже будучи пяти лет, он спросил отца: «Какая самая большая цифра?» Папа был занят и ответил ему кратко: «Миллион». — «А может быть, миллион один?» Я не помню, как мы научились читать, вероятно, по кубикам, но помню, как Гриша, пяти лет, научил няню грамоте по букварю с картинками, причем любимая картинка изображала торговца квасом и под ней была подпись «Федор с квасом». Так букву и называли ученик и ученица. О том, что буква называлась «фита», учитель еще сам не знал. Учила нас по-русски сперва мама, но на Загородном, когда мне было семь лет, стала ко мне приходить учительница, которая со мной проходила курс начальных классов гимназии, и каждую весну я держала при гимназии проверочный экзамен, но поступила лишь в четвертый класс двенадцати лет. Учительницей была Софья Францевна Топольницкая, также окончившая Николаевский сиротский институт, где ее мать, по второму браку Лидия Карловна Макухина, была учительницей. Потом к С. Ф. перешел и Миша. Раз милая С. Ф. куда-то уехала на месяц, и ее заменяла ее мать, которую мы, дети, да и наши друзья и гувернантки недолюбливали. Она мне задала прочесть и рассказать ей какой-то рассказ. Я его прочитала и рассказала, но она нашла, что я плохо выучила, и распекла меня. На другой день я просто забыла приготовить урок и прочла рассказ, когда она уже пришла и разговаривала с мамой. «Вот сегодня хорошо, видно, что ты занималась», — сказала она. Меня это поразило и могло бы заложить семена лжи, но этого не вышло.
Детей рано стали интересовать книги. Папа нам много рассказывал из древней и русской истории. Особенно нас поразила история Леонида при Фермопилах, тезки отца, и тут я примирилась с моим отчеством, которое мне не нравилось. Также мы любили рассказ про геройскую смерть солдата Архипа Осипова. Мне казалось, что это Ахтырский полк, но недавно где-то прочла, что другой. Суть дела в том, что на Кавказе он взорвал с собой пороховой погреб, чтобы он не достался врагу. С тех пор при перекличке и его всегда вызывали, и другой солдат отвечал: «Погиб во славу российского оружия». Не знаю, продолжается ли это до сих пор. Твой дедушка отбывал воинскую повинность вольноопределяющимся в лейб-гвардии Семеновском полку и сохранил связь с полком на всю жизнь и бывал в офицерском собрании на обедах.
Когда мне исполнилось 10 лет, к нам приехала из Либавы для немецкого языка полунемка, полуполька, но в душе русская, Магдалина Иеронимовна Кижевич, а Наталья Александровна скоро вышла замуж. М. И. Кижевич прожила у нас семь лет и играла такую роль в нашей жизни, что о ней нельзя писать вскользь. Она была старше меня лет на десять и стала нам старшей сестрой, другом, защитницей в наших детских горестях. Прозвали мы ее почему-то Морхен, я так звала ее всю жизнь, Гриша ее звал Буля, иногда Флора («фрейлейн» ему было трудно), взрослые — Мандельхен или Мадлон, как ее звали у нее дома, Миша, который был формалистом, звал ее Фрейлейн. Гриша как маленький стал говорить ей «ты», и так и осталось до ее отъезда. Кстати, Гриша себя младенцем прозвал «Биба», и его так все звали до девяти лет, когда он потребовал, чтобы Биба исчез, и в письме своему другу Коле Набокову подписался: «Гриша, бывший Биба». По-немецки мы научились очень быстро, а пребывание у нас поправило некоторые недостатки в ее русском языке.
Морхен привезла много книг с картинками, она много нам рассказывала про другие страны, от нее мы узнали античную и немецкую мифологии, так что Гриша иногда бредил по-немецки, так он хорошо выучил язык.
Коля Набоков, сын скромного чиновника Министерства путей сообщения, который был дальним родственником известного министра юстиции при Александре Втором, был самым близким другом Гриши. Это был удивительный мальчик, умный, способный, ласковый, добрый, во время болезни твоего папы ходил за ним, как сестра милосердия. Они приехали в Петербург из Одессы, и мы с ними познакомились в этом самом Парголове, где они проводили одно лето. Сперва мы подсмеивались над Колиным одесским языком и произношением, но с годами он его почти утратил. Учился он в одном классе с Гришей в Первой гимназии и также кончил с золотой медалью. По окончании гимназии поступил в Институт гражданских инженеров. Гриша видел его перед отъездом из России, и с тех пор мы о нем больше ничего не знаем. Было у него три сестры: Лена, Зоя и Лида, все моложе его.
В 1895 году мы провели лето в имении дяди Жени, Биково Могилевской губернии, 35 верст от Витебска.
В середине лета приехала Катя Хрусталева. Катя была внебрачной дочерью дяди Жени, по рождении мать ее бросила, велев своей сестре, будущей Екатерине Никифоровне Воиновой, матери поэта Игоря Воинова, отвезти младенца в Витебск к холостому отцу, что та и сделала. Я не знаю, почему дядя не женился на матери Кати, мне кажется, что она была замужем, и рождение девочки было скрыто от ее мужа, но, может быть, были и другие причины. Не зная, что делать, дядя выписал бабушку Клавдию Семеновну Лозинскую, та увезла ее к себе, и она долго жила у бабашки и тети Юли, также у нас или в Либаве у тети Сони Рего. Когда дядя женился на Фелиции Феликсовне Кублицкой-Пиоттух, тетя Феля очень хорошо отнеслась к Кате и стала считать дочерью. Но Катя продолжала жить в Петербурге и наезжала в Витебск и Биково на каникулы.
Но все кончается, и мы вернулись в Петербург, уже в новую квартиру, на углу Николаевской и Ивановской улиц, близ Семеновского плаца. Квартира была в двух шагах от Первой гимназии, куда потом поступили братья.
У отца была очень большая библиотека, нас особенно поражало издание Данте с итальянским и французским текстом и рисунками Гюстава Доре. Дедушка твой знал по-итальянски и нам декламировал Данте. Память у него была поразительная, и на всякий случай жизни у него была цитата из авторов всех народов. Думаю, что он нам внушил свою любовь к литературе.
Лето 1895 года мы провели на Сиверской, на береге речки Оредежь. Тут впервые проявился стихотворный талант Миши. Надо тебе рассказать эту историю сначала. Еще в Парголове нас лечил живший там летом доктор Острогорский. Вообще домашним врачом был наш друг доктор Николай Константинович Вяжлинский, который маме и рекомендовал доктора Острогорского. Он оказался и на Сиверской в 1895 году. Вода в реке Оредежь исключительно холодная, родниковая. Бабушка была всегда молода духом и непременно с нами ходила купаться. Раз она вышла из воды, оделась, пошла с нами домой и стала заговариваться: «У меня была дочь Юля, где она?» Мама испугалась: «Помилуйте, бабушка, она у Сони, в Мариуполе!» — «А кто такая Соня?» Послали за доктором. Когда он пришел, бабушке уже было лучше, он констатировал легкий удар и сказал: «Теперь послушаю ваше сердце». Бабушка, которая повеселела, сказала ему: «У меня вдовье сердце». Мы, испуганные, были все в ее комнате, и Миша запомнил эти слова. К концу лета Гриша заболел плевритом, и его лечил тот же Острогорский. Раз он долго не ехал, и бабушка ждала его у калитки.
Бабушка проводила его к Грише. Бабушка очень скоро поправилась, но еще скорее появилось следующее стихотворение, навеянное ее стоянием у калитки:
Долго ждет уж у калитки
Вдовье сердце, ждет.
Подают ей злата слитки,
Она с места не идет.
Долго ждет уж, но кого,
Добраго иль злого.
Добра доктора все ждет,
Рыжаго да молодого (рыжим он стал для красы стиха).
Что-то долго не идет,
Вдовье сердце долго ждет.
Вот явился, поклонился,
Взялись под руку и оба
(Вы представьте Флоры злобу)
Входят в зал. Тут он сказал:
Полюбил тебя, как встретил,
На ушко он ей заметил.
Клавдия любит не его,
Как прибыла в Парголово (Флору он припутал для рифмы).
Почему-то эти стихи мне запомнились на всю жизнь. Фурор они тогда произвели большой. Бабушку с тех пор стали звать Вдовье Сердце, она была очень этим довольна. Не знаю, сочинял ли Миша стихи потом, до четырнадцатилетнего возраста, — на Сиверской ему было 9 лет. Следующее произведение, которое нам было прочитано, он написал уже в 1900 году, когда мы в первый раз (не считая папиных поездок) поехали за границу, именно в Берк, где Гришу лечили от коксита. Оно было в духе «Россиады», помню его плохо, надеюсь, что сын его хранит. Описывались проводы на вокзале, описывались мы все, которые пустились, «отвагой обуяны, от берегов Невы до берегов Севваны». Была дана характеристика уезжавших и некоторых из провожавших. Впрочем, конечно, больше всего досталось бабушке. Она все так же всем увлекалась и поступила в Женское взаимно благотворительное общество, которое отличалось либеральным духом. Почему Миша, который прозвал это общество Обществом буйных стариц, написал про нее, что, «невзирая на преклонные годы, Воюет все еще под знаменем свободы».
Мальчиков стал обучать студент естественного факультета Антон Мартынович Оссендовский, поляк, очень талантливый. Он нам давал уроки естественной истории, которую в гимназии плохо преподавали, было очень интересно. Впоследствии он прославился своей нашумевшей книгой «Боги, звери, люди», изданной в Париже после революции. Но там мы его не видели. Он оказался очень неважным человеком, некрасиво поступил с твоей бабушкой после смерти дедушки и особенно плохо со своей симпатичной матерью.
Мальчики по-прежнему увлекались многим. Гриша вырезал фигурки из бумаги, они изображали греческих героев, играли в Троянскую войну, в грудку бумажных воинов врезались ножницы, комментарии были по-немецки.
Потом к ним присоединились Нибелунги. С Колей Набоковым они увлекались оловянными солдатиками, знали каждого в лицо. Раз Гриша ехал на извозчике к Коле, шел мокрый снег, пакет с армией размок, половина вывалилась на улицу, и армия погибла. Миша собирал разные вещи, бутылочки от лекарств, бабочки, минералы. У отца была коллекция минералов Урала (благодаря тому, что он был юрисконсультом правления нижнетагильских заводов, Демидовское общество), среди них особенно хорош был очень большой горный хрусталь. Завели Петрушку и дома устраивали спектакли. Мальчики придумали какой-то языческий культ, состоявший в поклонении деревянной лошади-качалке. Придумали «аэромобиль», нынешний телеферик, играли в город, где «конки ходят без лошадей» и который почему-то назывался Сильнавка. Увлекались Жюль Верном по-французски. По-немецки читали «Нибелунгов» и немецкий журнал для мальчиков «Дер гуте камарад». Я получала журнал по-французски.
Когда братья стали изучать латынь, то они придумали занятие: переводили русские стихи на латынь и печатали их на машинке с тем, чтобы строчки были в строку не только в начале, но и в конце стиха. Кажется, в этом была вся суть. Конечно, занятие это началось, когда они были постарше.
К весне 1897 года твой папа, тогда 8 лет, стал жаловаться на боль в правом бедре, стал появляться жар, ходить было мучительно, иногда падал. Созванный консилиум определил коксит — туберкулез тазобедренного сустава. Учебный год 1896—97 был последним счастливым годом детства Гриши, и началась тяжелая жизнь больного ребенка, которую он переносил с удивительным терпением и мужеством, безропотно. Кончились для него коньки, беготня, сражения с мальчиками, началось лежание, появились костыли, но он так быстро к ним привык, что они ему мало мешали те два или три года, которые он на них ходил, когда перешел к палке. Все его жалели и баловали чем могли. Но он этим не пользовался и лишь боялся стеснять других.
Тут надо рассказать о разнице характеров братьев. Миша был более сдержанным мальчиком, свои чувства не высказывал легко, относился ко многому формально, рано стал более взрослым, манеры у него всегда были отличные. Он знал, чего хотел, и добивался этого. Жизнь, особенно после революции, его изменила, и у него вышли наружу высокие духовные качества, помогшие ему перенести ужас и хамство большевизма стоически, давая пример другим.
Гриша в детстве отличался особой чувствительностью, совестливостью, отзывчивостью к чужому горю. У него было золотое сердце и, как говорила Мандельхен, солнечная натура. Болезнь, сознание, что он калека, хотя и не вызывали ропота, наложили на него свою печать, и он постепенно стал уходить в себя, делаться замкнутым и на вид холодным, сохраняя в душе все те же детские качества, которые и проявлялись когда нужно, особенно когда надо было кому-нибудь помочь и во время его смертельной болезни, когда проявилась во всей полноте высота его духа.
Миша с годами стал терять свою внешнюю холодность, и та же высота духа характеризовала и его и помогала ему нести свой крест большевистской муки и сделала из него того человека, память о котором будет храниться в сердцах тех, кто знал его. Оба брата были верными товарищами и никого бы никогда не выдали, что впрочем, и не существовало в наших школьных нравах.
Гриша заболел весной 1897 года, и врачи отправили его на лечение на одесский лиман, что ему принесло, после некоторого улучшения, лишь вред, и после трех сезонов пребывания на Хаджибейском лимане его отправили туда, куда надо было послать сразу, то есть в Берк-Пляж. В Одессу мы уехали всей семьей, остановились в «Крымской» гостинице, где постоянно жил брат Саломеи Ивановны Лозинской, матери дяди Володи, не выезжавшей из Кишинева (за одним странным исключением) после смерти сына. Ее брат Георгий Иванович Перетяткович был профессором русской истории в Новороссийском/Одесском университете. Через несколько дней мы переехали на дачу на Хаджибейский лиман. Дачи нас поразили своей примитивностью — грубо выбеленные домишки без санитарии в больших абрикосовых садах. Недостаток был тот, что в каждом саду было по несколько дач. Дуня не могла одна справиться с работой, и взяли кухарку, красивую, полную, высокую старуху Матвеевну, которая себя называла «николаевский солдат», потому что в свое время была, во время какого-то похода, маркитанткой при армии. Она нас полюбила и гордилась петербургскими господами. И вот молочница-штундистка подала счет: «Петербургским кацапам». «Ах ты штунда проклятая, как ты смеешь, мой барин у губернатора обедает! Перепиши!» Новый счет был: «Московским господам». Мы, дети, гордились своим столичным происхождением, потешались над одесским произношением, его перенять не могли, но начали потехи ради употреблять одесские выражения, что нам строго запретили.
Мальчики стали издавать журнал под странным названием «Вестник яблони», на обложке была нарисована стилизованная яблоня, в нем было два отдела: «Грустные новости» и «Веселые новости». Они стали регулярно читать газеты, интересоваться внешней политикой.
На святках нас обычно возили в театр, первый мой выезд был в балет, на «Спящую красавицу», помню знаменитую балерину Леняньи, мне было лет шесть. Когда Гришу в первый раз взяли в балет, он от скуки заснул и, проснувшись, спросил: «Когда же они штору спустят?» У нас вообще любили театр — страсть, свойственная русским. У мамы с бабушкой был абонемент в Михайловском театре, где всегда была первоклассная французская труппа с нередко приезжавшими знаменитыми гастролерами. Так как богатств у нас не было, места были скромные, на балконе. Ходили и в Александринский на русские спектакли, и взрослые в разные другие театры. Иногда ездили в цирк Чинизелли. Наши театры стояли на такой высоте, что выдерживали сравнение с лучшими европейскими и часто превосходили их. Люсьен Гитри писал в своих мемуарах, что он учился играть у знаменитых актеров Александринского театра. Мальчики за всем ревностно следили, все подмечали, что и помогло им впоследствии написать такие замечательные пародии на театр Станиславского с пьесами Ибсена.
Они усердно собирали марки и по ним учили географию и политическую историю стран происхождения марок. И когда попадалась марка с каким-нибудь экзотическим президентом, то сейчас надо было знать его биографию и историю страны. В этом помогали папа и энциклопедический словарь, в сравнении с которым теперешний советский словарь просто неприличие. Мы очень интересовались бурской войной и в подражание взрослым стояли за буров, о которых папа тоже много говорил. К нам ходил завтракать из гимназии мальчик Володя Макаров, семья которого жила в бедности и которым папа помогал. Раз он после завтрака прощался с дядей Женей и протянул ему руку. Дядя сказал ему: «Сам-то ты брит (он был стрижен под гребенку), а руки у тебя буры».
Твой папа рано начал интересоваться иностранными языками. Ему был прописан массаж ноги, и к нему ходил массажист швед. Гриша этим пользовался, чтобы учиться по-шведски. Когда папа в 1904 году купил дачу в Финляндии, Гриша брал уроки финского языка у почтовой барышни, большая заслуга, потому что этот язык редко дается взрослым и особенно не живущим постоянно в стране среди финнов.
Я не помню, когда в Петербург приехал в первый раз театр Станиславского — Московский художественный. Насмотревшись этих постановок и отдав должное новизне и таланту некоторых актеров, решили писать пьесы. Содержание держалось в секрете от будущих зрителей, но все помогали в постановке, мастерили костюмы, шили занавес, вернее, приспосабливали портьеру. Актерами были мои братья, Коля Набоков, наша любимица неграмотная Ольга, которой поручались немые роли, и сестра Коли маленькая Леля. Одна пьеса была подражанием средневековым драмам с трагическим концом, который всех заставляет покатываться от смеха. Но лучшие пьесы были пародии на Ибсена и Станиславского. Самой удачной была драма «Домашний гусь», где мальчики удивительно метко уловили некоторую напыщенность и неестественность и драмы Ибсена, и постановки Станиславского. «Домашний гусь» мог бы отлично пойти в «Кривом зеркале». Пьеса была очень кратка, в чем и было ее достоинство, потому что эта краткость особенно подчеркивала то, что авторы хотели высмеять. Суть пьесы была в том, что хозяин гуся всем пожертвовал для него, семьей, друзьями и прочим. Эффект произвел Коля, который вошел на сцену в скандинавской бороде и представился хозяйке: «Я Сукенсен, сосед». Так же удачно была переименована фамилия героя в Багдель, что для знающих шведский язык скажет много.
Наибольший успех имела драма, сюжет был подражанием «Тысяче и одной ночи». Называлась она «Султан Ахмет» (вся пьеса была в стихах). Жестокий деспот Ахмет убивает своего визиря за то, что тот обыграл его в шахматы, свою жену красавицу Сальху после того, как она пела по его просьбе: «О Сальха, для меня твое небесно пенье Есть величайшее, о Сальха, наслажденье». Убивает других: «Ну так умри, презренный, Немедля унеси сей труп окровавленный». Наконец народ возмущается, врывается (три человека изображали народ) во дворец и закалывает тирана при криках: «Смерть деспоту, свобода!» Как ты знаешь, я запрашивала Никиту (Никиту Алексеевича Толстого. —
Ив. Т.) о том, сохранились ли рукописи этих пьес — «Ахмета» Миша писал, кажется, один. Оказалось, что после убийства Кирова, когда Мишу с семьей от Сибири спас Горький, у него был обыск, унесли рукописи и вернули все кроме «Ахмета», узрев там, верно, пророчество о грядущем Отце Народов, могущее внести смуту в умы его подданных, хотя пьеса была написана не позднее самых первых годов ХХ века — в 1902—1903 годах.
С осени Гриша стал ходить в гимназию (1901). Мама очень за него боялась, чтобы он не упал, и просила инспектора следить за ним, и когда первый раз пришла за ним, увидела к своему ужасу, что он мчится по лестнице на костылях. А мальчики его просили одолжить костыли для драк.
Наша жизнь на даче в 1906 году была омрачена страшной трагедией, убийством социалистами-революционерами на крейсере «Память Азова» в Ревеле дяди-моряка. Убийство было совершено по приказу Фондаминского-Бунакова, которого там обожала левая интеллигенция и которого я разоблачила, когда он жил в Париже.
Материальное положение семьи с годами улучшалось, и перед смертью папа был состоятельным человеком, но у нас никогда ни у кого не было преклонения перед златым тельцом. Наоборот, считать себя богатыми и хвалиться этим было признаком самого дурного тона, что было и в гимназиях. Среди друзей родителей были очень бедные, которым помогали, и они были на равной ноге с богатыми знакомыми. Навещали их так же, как и других, и приглашали на все вечера и обеды. В России был обычай, что девочки, гуляя в общественном саду, приглашали незнакомых девочек играть в мячик (так называемая школа мячики). Раз я была с Морхен в Летнем саду, играть не хотелось, и я отказала подошедшей ко мне девочке. Мне страшно влетело: «Она могла подумать, что ты не хочешь с ней играть, потому что она бедно одета. Пойди сейчас же и скажи, что хочешь играть». Потом, мы знали, что наши родители не все могут себе позволить. Нам в голову не приходило просить подарки, которые, мы знали, им не по средствам, и не было никакой зависти к детям, у которых эти дорогие вещи были. Перед елкой мама меня брала в магазин Дойникова, и мы выбирали подарки для знакомых детей, всем равные. Как это не похоже на нравы и понятия в Южной Африке.
Примечания
1 Леонид Яковлевич Лозинский скончался в 1915 году.
2 Ф. Ф. Кублицкая-Пиоттух была сестрой Адама Феликсовича, который был женат на тетке Александра Блока. Таким образом, у мемуаристки (и ее братьев) общим с Блоком был неродной дядя.
3 Искаженное шведское «бакдель» — задняя часть.
4 Эсер, публицист и общественный деятель Илья Исидорович Бунаков-Фондаминский (1880—1943) был в парижском доме Лозинских персоной нон-грата. За него пытались заступаться многие общие знакомые, уверяя Елизавету Леонидовну, что она гневается по недоразумению, но та была непреклонна.
Публикация, подготовка текста и примечания Ив. Толстого