Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Русская жизнь » №8, 2007

Олег Александрович Керенский. Когда папа был министром
Просмотров: 6460

В начале 60-х «Радио Свобода» решило подготовить серию программ к надвигавшемуся 50-летию революции. Кто-то придумал обратиться к тогда еще многочисленным свидетелям Февраля и Октября — записать их мемуары на магнитофонную пленку. Задание было поручено преподавателю Колорадского университета, историку Алексею Малышеву (он проделал большую часть этой работы) и главному редактору тематических программ «Свободы» Владимиру Рудину. Центров эмиграции после войны стало гораздо меньше, чем прежде: рассеялись Прага, Берлин, Варшава и Белград, не говоря уже о Харбине и Шанхае. Зато к Парижу и Нью-Йорку добавились бесконечные маленькие американские и европейские городки, где стареющие беженцы селились у своих детей и внуков. Интервьюерам пришлось объездить пол-Европы и пол-Америки, собирая рассказы о революции в одну звуковую коллекцию.
К 1965 году были готовы записи воспоминаний 79 человек: писателей, литературных критиков, историков, художников, адвокатов, инженеров, общественных деятелей старой России, сохранивших и в эмиграции пыл, мысль и не проходящее ощущение трагедии отечества.
С начала 1967 года «Радио Свобода» начало включать фрагменты этих интервью (продолжительностью от 5 до 13 минут) в исторические, публицистические и литературные передачи. К ним обращались не только для иллюстрации какого-либо эпизода между Февралем и Октябрем, но и в тех случаях, когда рассказчик просто вспоминал старую Россию.
Насколько можно судить, в эфире прозвучали приблизительно половина имеющихся записей, причем каждая была представлена не более чем третью своего объема. Остальное так и осталось в архиве.
К концу 1960-х годов (после 15 лет вещания) архив радиостанции разросся настолько, что встал вопрос о целесообразности хранения неактуальных записей. Поскольку «Свобода» — радио американское, архивы полагалось передавать в хранилища США. Для катушек с мемуарными интервью был выбран Колумбийский университет в Нью-Йорке, где существовал Отдел устной истории. Туда и попали все пленки.
Долгие годы о них никто не вспоминал. В конце 90-х, собирая материалы по истории холодной войны, я обратился в Колумбийский университет, но оказалось, что пленок там давно уже нет и даже старожилы не помнят об их существовании. Мне показали лишь машинописные расшифровки, сделанные тогда же, в начале 60-х, в Мюнхене: по былым стандартам, перепечатывалось все, что произносилось, — «э-э-э», «кхе-кхе», всевозможные оговорки. Я искал звук, голоса, мне хотелось делать радиопрограммы. Но голоса исчезли, а за копирование старой машинописи требовали несусветные деньги; у каждого маленького архива свои причуды.
Мне повезло: года через два я нашел голоса — причем там же, на Манхэттене. Правда, не все — одиннадцать записей были утрачены. Сравнить с мертвой машинописью это было нельзя: все они, эти немолодые собеседники Малышева и Рудина, говорили почти забытым, теплым, старомодным русским языком. Не то чтобы их речь была правильнее нашей (хотя часто была), но в ней сохранялось обаяние прежних дней, грация, наивность и изящество манер. И я подумал, что по силе приближения к личности с звуком голоса мало что может соперничать.

***
Старший сын министра юстиции, позднее — военного и морского министра и, наконец, министра-председателя Временного правительства Олег Керенский в 12 лет оказался свидетелем второй, а затем и третьей русской революции. Ему пришлось пережить и эйфорию первых мирных дней, и гордость за знаменитого отца, и растерянность семьи, попавшей под подозрение новых властей, и арест, и побег за границу с подложными документами. Прежняя жизнь с любимым отцом была революцией бесповоротно разрушена, но Олег Керенский стал на ноги сам, отстояв достоинство фамилии и превратившись в видного британского инженера-мостостроителя, владельца боль­шой инженерной фирмы, раз­рабатывавшей, кроме мостов, дороги и электростанции. «Я пролез в люди, мне повезло», — говорит он. Под руководством Керенского-сына был, в частности, спроектирован и построен знаменитый мост через Босфор, соединяющий Европу с Азией.
Олег Александрович скончался в Лондоне 25 июня 1984 года.
Иван ТОЛСТОЙ


—    Я родился 3 апреля 1905 года в Петербурге, на Бассейной улице. В то время мой отец был помощником присяжного поверенного. Мать моя из военной семьи, отец ее был генералом, а дед по материнской линии — первым в России профессором-китаистом. В семнадцатом году мы жили на Тверской улице, почти напротив Смольного института и совсем близко от Таврического дворца. В то время папа был членом Думы и ходил на заседания пешком. Наша квартира, насколько я помню, состояла из пяти комнат: гостиная, столовая, кабинет, наша детская спальня и мамина спальня.
—    В вашей семье еще дети были?
—    Да, у меня брат на два с половиной года меня моложе. Мы с ним учились в одной школе на Шпалерной улице.
—    Какая это была школа?
—    Частное коммерческое училище Майи Александровны Шидловской, одна из первых школ совместного обучения в России. В ней было восемь классов. Я успел окончить семь. В 1918 году нашу школу закрыли. Первые дни революции я помню очень ярко. Отец мой вдруг исчез из дому и долго не появлялся. Мы бегали смотреть на толпы, которые шли к Таврическому дворцу. Я видел прибытие гвардейского экипажа. Но в то время мне было двенадцать лет, так что я, разумеется, не мог ни в чем участвовать.
—    Какие еще яркие картины вы помните?
—    Невероятные толпы людей, невероятно радостное настроение; на улицах обнимались и целовались. Я принадлежал к семье, которая в то время считалась революционной, так что все наши знакомые были в восторге, поздравляли друг друга. Боев не было, только очень короткие перестрелки.
Потом я помню пожар в здании тюрьмы предварительного заключения и окружного суда, многократно описанный разными мемуаристами. Моя школа была рядом, и мы большой компанией отправились рассматривать пепелище. Двор почти выгоревшего здания был завален бумагами и фотографическими карточками. Мы все это подбирали и тащили домой и, между прочим, спасли много ценных материалов. Кто-то подобрал там целый том документов, связанных со слежкой за моим отцом.
—    На какой улице был этот окружной суд?
—    На Шпалерной, рядом с Литейным мостом... В первые дни февраля все происходило или на улицах, или в Думе. Вскоре отец стал министром, и вся его жизнь переместилась в присутствие. Папа и другие участники революции бегали по коридорам, заседали, а знакомые ждали в приемной, чтобы поговорить или поздравить.
—    Вы приходили туда к отцу?
—    Мы постоянно там бывали, даже завтракать ходили туда. Это вообще была какая-то сумасшедшая жизнь, у папы стояла кровать в углу кабинета, приходили знакомые, экспромтом подавались завтраки. А дома никого не было, кроме бабушки, ее постоянно навещала папина сестра — она была врач-хирург. Позднее в нашу квартиру вселился папин брат, дядя Федя, который был помощником прокурора в Ташкенте. Он потом вернулся в Ташкент и погиб там со всей своей семьей. Июльские выступления большевиков я помню. Я стоял в толпе у дворца Кшесинской и слушал выступление, не уверен — Ленина или Троцкого.
—    О чем он говорил?
—    Я не помню, это вообще не имело значения, везде были одни и те же разговоры, что нужно больше свободы, больше углублять революцию. Мы на это не обращали внимания. Было просто интересно посмотреть.
—    Как вы и ваши ровесники воспринимали те события?
—    Мы все считали себя или кадетами, или эсерами, а вообще революция в моей школе была встречена с воодушевлением — я почти не помню, чтобы кто-то высказывался против. По-моему, в то время таких не было. Но, конечно, наша школа была передовая, все учителя были передовые...
—    Занятия в школе продолжались?
—    Да. Этот учебный год не был нарушен, мы продолжали ходить в школу.
—    А какие-нибудь заметные перемены в школе произошли?
—    Нет. Не в Февральскую революцию. Школа жила совершенно нормально.
—    Преподаватели, может быть, как-то иначе себя держали или говорили иначе?
—    Нет, нет. У нас всегда царили очень свободные нравы. Позднее я был делегатом школы, участвовал во всех нововведениях, был в школьных советах, но в то время этого еще не было.
Тут еще анекдот. Тогда приехали из-за границы дети Троцкого — Лева и... забыл, как зовут младшего... и поступили в нашу школу. А там все очень не любили большевиков, и этих двух мальчиков начали довольно неприятно притеснять — да так, что те вынуждены были уйти. Они приехали такими швейцарскими детишками в коротких штанишках, длинных чулках — то есть представляли собой совершенно непривычное для России зрелище. В общем, они были хорошие ребята, но из-за отца им пришлось несладко. Вообще, в школе было много детей знаменитостей. Сын Кустодиева, сын Лосского, я их многих потом встречал в эмиграции.
—    А как соученики относились к вам?
—    Не помню, чтобы кто-нибудь изменил ко мне отношение. После бывало всякое, но тогда — не было.
—    Вы упомянули об июльском восстании.
—    Я его помню смутно, помню детский страх, когда по Невскому маршировали толпы. Вот Октябрьскую революцию я помню хорошо.
—    А лето семнадцатого года?
—    Мы обычно ездили во время каникул под Казань, в имение дяди моей матери. Но летом семнадцатого я поехал в гости в имение Скарятиных, родителей моего друга, в Тверскую губернию. Глава этой семьи был кадетом, помощником министра юстиции. Там я впервые пристрастился к охоте. Я до этого был противником охоты, но там просто влюбился в нее. Три сестры моего друга потом принимали участие в Белом движении и все погибли, а что стало с их братом, я не знаю. Старики Скарятины давно умерли. Это были замечательные люди.
—    И как вы провели лето?
—    Совершенно нормально, тогда не было никаких беспорядков. Беспорядки в деревнях начались в восемнадцатом году. Тогда сожгли имения обоих дядьев моей матери — которые, кстати, были помещиками передового толка. Один из них был ветеринаром, и все говорили, что он много хорошего сделал для крестьян, а другой был профессор математики, и у него тоже никакой вражды с крестьянами не было. Тем не менее и дома сожгли, и библиотеки погубили. Потом, много позднее, мой дядя-ветеринар вернулся в те края, долгие годы там жил — уже не в имении, а поблизости — и продолжал заниматься ветеринарством.
—    Когда вы вернулись в Петроград?
—    К началу школы, в сентябре. Уезжали обычно на пару месяцев.
—    У вас остались какие-нибудь впечатления о городе, о вашем возвращении, о тех переменах, которые произошли?
—    В Петербурге особенных перемен в первый период революции не было. Трамваи ходили, извозчики существовали, люди были, в общем, радостные. Потом случилось корниловское восстание. И уже к концу осени появились у публики сомнения в устойчивости правительства, и некоторые начали уезжать в эмиграцию. Но я по малолетству обо всем этом особенно не думал. Для меня изменилось одно: мой отец все время был в министерстве, а не дома, и мы видались урывками. В остальном все оставалось по-прежнему. Денег не прибавилось, автомобиль не появился, мы так же ходили пешком.
—    Вы вернулись в ту же школу?
—    Да. К тому времени уже начали появляться нововведения. Было устроено Объединение учащихся, от школ выдвигались делегаты — я, например. Устраивались собрания, где обсуждались какие-то хозяйственные дела, распределялись бесплатные билеты в театры.
Тогда же я единственный раз слышал речь отца на большом митинге учащихся. Там еще выступали студенты, вернувшиеся из ссылки, куда были отправлены при старом режиме за так называемую революционную деятельность.
О корниловском периоде я мало помню. Затем настали предоктябрьские дни, пошли какие-то тревожные слухи. Но реальных перемен никаких не было. Стояли очереди за продовольствием, но они были все время. В Петербурге и в 1916 году были очереди. Собственно говоря, эти «хвосты» и произвели революцию. Продовольственное положение ведь не улучшалось.
Потом было красное восстание, потом белое, потом стали все говорить о слабости правительства. А потом уже октябрьский переворот, очень страшный. Во-первых, уже было ясно, что правительство может не удержаться, во-вторых, мы жили рядом со Смольным и постоянно видели эти манифестации и толпы людей. А потом пришла революция. И для нас она, в общем, заключалась в том, что Зимний дворец был обстрелян — даже сидя дома, мы поняли, что все погибло. Пришел наш старый друг адвокат Виктор Викторович Сомов и пригласил нас переехать в его квартиру, где мы и прожили несколько дней.
—    Отца вы в эти дни не видели?
—    Отец тогда исчез. На второй день от него пришли и передали маме револьвер. Потом, когда мы жили у Сомова, папа позвонил нам из Гатчины и сказал, что приедет на следующий день в Петербург. Оказывается, в эти знаменитые теперь гатчинские дни телефон у него не был отрезан, даже надзора над ним не было. Но на следующий день ничего не произошло. Жить у Сомова становилось опасно, нами стали интересоваться какие-то подозрительные типы, и мы переехали в квартиру другого нашего знакомого, адвоката Соколовского.
У него мы скрывались, уже по-настоящему, приблизительно неделю. Там был первый обыск, который мы видели. В квартире находились мы с братом, мама и прислуга — хозяин был, наверное, в Финляндии. Так вот, в два часа ночи пришел молодой нахальный студент в сопровождении солдат, он вызвал маму в одну из комнат и убеждал ее, что он верный эсер, что если она ему скажет, где отец, то он его спасет. Но, во-первых, моя мать понятия не имела, где находился отец, к тому времени он уже скрывался в лесах. Во-вторых, она понимала, что все это провокация. Потом начался обыск, продлившийся до утра.
—    Как вы жили в чужих квартирах? У вас были какие-то вещи, хотя бы самые простые?
—    Ничего не было. Все было заперто в нашей квартире на Тверской. Эту квартиру, как ни странно, довольно долго никто не трогал. Потом мы все же сумели извлечь из нее некоторые вещи и в течение трех лет что-то продавали и жили на вырученные от этого деньги.
После обыска мама была очень напугана, и мы переехали к бабушке, которая жила на Песках, на Преображенской, в очень старой квартире. Мама там прожила до 1920 года. А мы вскоре перешли в интернат и возвращались домой раз в неделю.
—    Когда возобновились занятия в вашей школе?
—    Я думаю, довольно быстро. Потому что эту зиму наша старая школа продолжала су­ществовать. Потом, к весне 1918 года, классы раскассировали, создали школу в Старой Деревне и соединили нас с Николаевским корпусом. К тому времени уже исчез из продажи хлеб, наступил тотальный дефицит продовольствия.
—    Вас кормили в школе?
—    Да, все время. В 1918 году летом кормили нормально, в 1919-м хуже, а в 1920-м совсем плохо.
—    Когда вы в первый раз после Октябрьской революции получили весть от вашего отца?
—    На 9 января, как известно, был назначен созыв Учредительного собрания. Тогда еще существовали и эсеровская партия, и кадетская, и Дума еще где-то там фигурировала. Все они непрерывно совещались, как устраивать манифестации против большевиков: идти с оружием, идти без оружия. И вот эсеры решили идти без оружия приветствовать Учредительное собрание. Приблизительно за два дня до этого, пока мы были в школе, папа пришел домой, он был с бородой. Приехал из Пскова на Финляндский или какой-то другой вокзал, прошел пешком через весь Петербург и пришел на квартиру к своей маме, нашей бабушке. Ясно, что были какие-то предварительные сношения, потому что он знал, куда прийти. Конечно, все были испуганы, и его сразу же поселили у одной преданной женщины на Васильевском острове — риск был очень большой, он у нее скрывался не менее двух месяцев. Я ходил к нему каждое воскресенье на эту конспиративную квартиру. А потом было решено, что ему необходимо уехать. Мы пришли проститься, а потом увидели его только в августе 1920 года — как его вывезли, мы не знали.
Но вернемся к открытию Учредительного собрания. Я это прекрасно помню — будучи уже к тому времени лет тринадцати, я к этой манифестации присоединился. Я шел с колонной довольно долго, и на подступах к Таврическому дворцу нас остановили. Взвод солдат стоял поперек улицы, начались какие-то крики и визги, потом раздались выстрелы в воздух, и наша манифестация начала ложиться, как ложится рожь в поле. И когда мы легли, началась стрельба из окон находившихся рядом казарм. Мы в панике вскочили и побежали. Свернули на соседнюю улицу, где я увидел огромную поленницу, спрятался за ней и долго лежал. Потом боковыми улицами пробрался на квартиру наших знакомых, которые жили рядом, на Бассейной.
—    Вы были на демонстрации один или с кем-нибудь из взрослых?
—    Совершенно один. Я был страшно перепуган.
—    Много ли там погибло народу?
—    Нет, но было много раненых. Солдаты не стремились убивать, им велели только разогнать манифестацию.
—    А как вы шли в толпе?
—    Шли радостно, песни пели.
—    Лозунги какие-то несли?

—    «Да здравствует Учредительное собрание!», «Руки прочь!», «Приветствуем...». Такие были лозунги, сделанные дома кустарным способом. После этого об Учредительном собрании я ничего не слышал. О том, как все с ним обернулось, я узнал уже за границей — кто там выступал, кого разгоняли. В России тогда не было известно, что именно там произошло.
—    Чем вам запомнился восемнадцатый год?
—    Лето восемнадцатого года было еще очень хорошее — по сравнению с тем, что началось потом. Кто-то нам посоветовал поехать подкормиться в город Усть-Сысольск. Мы поселились рядом с этим городом в деревне — мама, я, мой брат, бабушка, мамина сестра с дочерью и семья наших друзей. И действительно, кормили нас знаменитыми ржаными пирогами. А еще у меня было ружье, и я там на уток охотился.
—    Это был не только спорт, но и способ добычи провианта?
—    Конечно, но моя охота была не особенно успешной, так что я лишь иногда приносил какую-то тощую утку. Еды там было сколько угодно — они не знали, что такое голод, что такое революция. Хозяин наш только что из солдат вернулся и был очень к нам расположен. И вдруг, внезапно, когда я утром был на охоте, пришли люди с оружием, затолкали нас в грузовик и увезли на железнодорожную станцию. Там посадили в поезд и повезли в Москву.
—    Под конвоем?
—    Под конвоем, в запертом вагоне третьего класса, с часовыми и почти без еды.
—    Вас схватили именно потому, что вы семья Керенского?
—    Потому что мы были семьей Керенского, нас обвиняли в том, что мы хотели перебежать к белым, что мы ждали их наступления. Поездка была страшная. Конвоиры все время говорили: «Не пристрелить ли нам их по дороге? Зачем их тащить в Москву?» Но каким-то образом нас все же довезли и препроводили на Лубянку, там мы провели шесть недель. Это было осенью 1918 года. Камера была большая, абсолютно переполненная; кого там только не было — всевозможные эсеры, какие-то актрисы. Там была артистка в бальном платье. Всего, наверное, человек шестьдесят. Спали на полу рядами. В уборную водили под охраной и держали открытой дверь. Причем это была женская камера, а в ней мы, два мальчика. Нас подкармливали, все посылками делились, детям отдавали шоколад, если он у кого-то появлялся. И долгое время не было никаких допросов. Потом начали вызывать, и даже я присутствовал при допросе, стоял рядом с мамой. Ее спрашивали: куда вы ехали, зачем вы ехали, что намеревались делать? В конце концов нас выпустили. Мама написала расписку, что она не собирается покидать Россию.
—    Кто вас допрашивал?
—    Не помню и абсолютно уверен, что мы тогда этого и не знали.
—    Как с вами обращались?
—    Так же, как и со всеми остальными; во всяком случае, тогда никого не били. Спать было неудобно, кормили скверно, каждую ночь выводили людей на допрос или на расстрел. Так что люди исчезали.
Потом мы вернулись в Петербург, на квартиру бабушки, мы с братом пошли в новую школу, где учились до самого отъезда в августе двадцатого года. Я ходил в кадетском мундире, в высоких сапогах — это была форма мальчиков. А девочки ходили в институтских платьях. Это то, что удалось захватить большевикам.
—    На складах?
—    Да, на институтских складах одежды.
—    Что вы тогда знали об отце?
—    Абсолютно ничего. То есть мы знали, что он выехал за границу, но никаких личных сношений не было — ни писем, ни звонков. Надо сказать, что в эти годы нас не трогали. Мы с братом учились в школе так же, как все остальные. Я даже выполнял какие-то общественные поручения. Например, в 1919 году мне поручили раздавать соученикам бесплатные билеты на проезд в трамвае. Билеты были на веревочке катушками — по пятьдесят или сто билетов.
Еще большевики давали нам бесплатные билеты в театр. И я с 1918-го по 1919 год пересмотрел почти все оперы и почти все знаменитые пьесы, которые шли в бывших императорских театрах. А потом и это закончилось.
—    Как изменились школьные занятия?
—    Занятия шли как обычно, особых изменений не было. Преподаватели остались те же, но был новый начальник школы, известный педагог, настоящий большой педагог. Школа была показная, и когда в Россию приехала первая делегация из Европы, по-моему, лейбористская, они в эту школу пришли, учеников выстроили в ряд. Предварительно нам выдали абсолютно новую одежду и немножко лучше покормили в этот день. Уже за границей я встречал людей, которые утверждали, что они были тогда в делегации и помнят этот визит. Там случился такой казус: у одной маленькой девочки англичанка спросила, чего бы та больше всего хотела, и девочка ответила: «Хлеба».
У нас в школе зимой устраивались гонки на лыжах по Неве, и в качестве приза победителям давали хлеб. И каждому участнику состязания выдавалось сколько-то хлеба.
В тринадцать лет я начал курить. Это были такие революционные веяния. В девятнадцатом году как-то поменял хлеб на папиросы. Пришел домой, поцеловал маму, она спросила: «Ты куришь?»
—    Какие настроения были среди ваших товарищей?
—    Все было довольно скверно. Исчезали люди, многие эмигрировали, постоянно шли обыски, аресты. 1919-й и 1920 год были очень тяжелые. Недоедание было хроническое. В двадцатом году начался настоящий голод. Мы вынуждены были менять на продукты все, что возможно: мебель, шторы, ковры. Я ездил по финской дороге в деревушки обменивать или покупать картошку, хлеб. Появился знакомый крестьянин из-под Петербурга, который нам сочувствовал и регулярно брал у мамы какую-нибудь портьеру и приносил взамен мешок картошки или чего-нибудь еще. Наверное, он с этого что-то имел.
Как люди зарабатывали? Моя мать и бабушка сначала набивали папиросы, часами сидели. Папиросы куда-то продавались. Потом пошла мода делать шоколад. Покупался какао, потом масло, и дамы делали шоколад. Потом маме нашли службу, она два года работала переписчицей, и на это мы жили. А потом заболел мой брат — сломал руку, а потом у него начался туберкулез. При том питании, которое мы имели, эта болезнь была неизлечима. Потом вдруг появился человек из-за границы и сказал, что может нас вывезти. Это был такой Соколов, эсер, который сейчас живет в Америке, он нам устроил фальшивые паспорта и вывез нас. Мы боялись, думали одно время, что он провокатор.
—    В 1918-м, 1919-м, 1920 году среди подростков говорили о политике?
—    Да, говорили. Хотя у нас в школе не было особенной почвы для дискуссий, среди нас не было даже полубольшевиков. Но все были всегда очень осторожны в высказываниях — и учителя, и ученики. А среди преподавателей были яркие личности. Например, учительницей рисования у нас была Татьяна Николаевна Гиппиус, сестра знаменитой Зинаиды Гиппиус. Русский язык преподавала Вера Павловна Андреева, ее брат был известным эсером. Но моя школа не совсем типична, конечно же.
Я еще вспомнил о покушении на Ленина. Тогда это произвело колоссальное впечатление на всех. А мы знали людей, участвовавших в этом, некоторые из них даже одно время у нас ночевали, для других мы искали укрытие.
—    Вы не помните их имена?
—    Нет. Это не были люди, которые непосредственно стреляли в Ленина. Но они как-то были в этом замешаны и находились в бегах.
—    Вы жили тогда в квартире вашей бабушки?
—    Да. Но в конечном итоге нас, разумеется, уплотнили. В квартире бабушки была кухня, гостиная и две спальни, которые она еще с довоенных времен сдавала, обычно офицерам Генерального штаба, потому что она вдова генерала и была знакома с многими военными. И еще была комната, где жили все мы. И вот в квартиру вселили какого-то господина. Перед тем как съехать, он вырезал все картинки из бабушкиных книг. У нее было замечательное издание Брокгауза и Ефрона, и он выдрал оттуда все иллюстрации и смылся с ними. Но в определенном отношении это был очень полезный жилец. Он заведовал провиантскими складами, воровал там и что-то приносил. Еще мы думали, что он поставлен наблюдать за нами.
При этом наша собственная квартира на Тверской уцелела, и мы постепенно перетаскивали вещи к бабушке. А потом Тверскую, конечно, отобрали.
—    Вы помните, как уезжали из России?
—    Соколов сначала пришел и сказал, что папа жив и что мы дураки, что здесь сидим. Мама страшно испугалась. Приблизительно через месяц он появился опять и спросил, что мы решили — ехать или не ехать. Мы вообще-то не хотели уезжать, но мой брат Глеб был болен, в России его нечем было лечить, и мы решились.
—    А не хотели вы ехать почему?
—    Как-то не хотели бежать. Не хотели оставлять бабушку. Но Соколов нам устроил фальшивые паспорта на фамилию Петерсонов, которые у меня до сих пор хранятся. Это происходило, когда была создана Эстонская республика. Всем эстонцам разрешили покинуть Россию — так же, как и латышам. И вот нас записали эстонцами.
—    Кто устраивал эти паспорта?
—    Паспорта устраивал эстонский консул при посредничестве Соколова. Паспорта были настоящие, но в дороге мы пережили несколько страшных минут: я почти уверен, что комиссар поезда знал, кто мы.
—    Откуда он мог это знать?
—    Дело в том, что мама везла с собой какие-то драгоценности: несколько колец, несколько цепочек, которые запрещено было вывозить из страны. Но ей сказали знающие люди, что надо обратиться к этому комиссару, и он поможет все вывезти. И мама через третье лицо ему все передала в маленьком замшевом мешочке. В Ревеле мы должны были этот мешочек забрать по указанному нам адресу. Мы пришли, нам вынесли мешочек, и мама сразу увидела, что часть вещей пропала. Однако человек, к которому мы пришли, сказал: «Берите что дают, я знаю, кто вы». В Ревеле нас посадили на сорокадневный карантин, потому что мы все были абсолютно завшивленными. Что не удивительно — зимой мы вообще не мылись. А летом я, например, ходил по Петербургу босиком: обуви не было никакой. Это было и в 1919-м, и в 1920 году. Когда мы приехали в Швецию, нас принимали с большим шиком, а одежда наша выглядела удручающе; какие-то добродушные шведы подарили нам костюмы на зиму.
—    Когда вы встретились с отцом?
—    К концу августа двадцатого года мы приплыли пароходом из Швеции в Англию. Меня высадили на Liverpool Street Station. И тогда я увидел папу и встречающих, а потом мы жили в Англии безвыездно. Где-то в начале 1921 года я пошел в частную школу изучать английский язык, затем окончил университет и жил здесь всю жизнь; и мама, и мой брат всю жизнь здесь жили. А папа здесь никогда не жил. Он отсюда потом переехал в Берлин, потом в Париж, потом в Америку. Отец и мать разведены, они очень дружны, но не жили вместе с революции.

Публикация и подготовка текста
Ивана Толстого
Архив журнала
№13, 2009№11, 2009№10, 2009№9, 2009№8, 2009№7, 2009№6, 2009№4-5, 2009№2-3, 2009№24, 2008№23, 2008№22, 2008№21, 2008№20, 2008№19, 2008№18, 2008№17, 2008№16, 2008№15, 2008№14, 2008№13, 2008№12, 2008№11, 2008№10, 2008№9, 2008№8, 2008№7, 2008№6, 2008№5, 2008№4, 2008№3, 2008№2, 2008№1, 2008№17, 2007№16, 2007№15, 2007№14, 2007№13, 2007№12, 2007№11, 2007№10, 2007№9, 2007№8, 2007№6, 2007№5, 2007№4, 2007№3, 2007№2, 2007№1, 2007
Поддержите нас
Журналы клуба