Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Альтернативы » №4, 2014

Дмитрий Черный
ИСТОРИЧЕСКАЯ ОБУСЛОВЛЕННОСТЬ «ВЕЧНОГО ЧУВСТВА»

Дмитрий Черный писатель

 

«В целом, да и многие об этом знают,

но не многие признают, проблемы чувств нет.

Достаточно их бытия. И лишь когда они ампутируются

за ненадобностью в прагматическом мире,

только тогда напоминают о себе фантомными болями.

А. В. Босенко

Пытаясь браться за изучение любви и писатели, и ученые чаще становились на описательный путь. Любовь как сугубо человеческое, а значит и общественно-данное чувство, редко поддавалась глубокому анализу как со стороны теоретиков, так и со стороны романистов – точнее, не давала себя рассматривать в приближении большем, нежели феномен. Вывести любовь из общественных отношений, и может даже создать некую историческую периодизацию любви, при этом, удавалось лишь исследователям социал-демократического направления: Энгельсу, Бебелю, немного Каутскому, гораздо успешнее, хоть и ближе к агитпублицистике, – Коллонтай, и немногим другим.

Обусловленность любви – вообще нелюбимая тема в культурах. То есть, влияния на это чувство, конечно же, описываются богато: и в литературе, и в психологии, и уже в совсем специальной сфере семейных консультаций. Однако даже в самых научных заключениях любовь либо остается за рамками непосредственно констатирующей части, либо же о ней говорят как о чем-то настолько неуловимом, что должно быть понятно лишь тем, для кого пишутся заключения.

Здесь для классического фрейдиста, например, может просвечивать болезненное отношение общества к любви как понятию – настолько либо содержательному, либо расплывчатому, что лучше о нем не говорить, не углубляться. И, наоборот, – учить тут тоже невозможно. Высмеянный повсеместно и быстро изъятый из программ школьный предмет перестроечной поры «Основы семейной жизни» тому примером. А в обыденном сознании сейчас в этом вопросе расхожа формула «любовь — это дар божий». Все, тут и не о чем, получается, говорить. Бог дал, бог взял… Сюда же прибавляется вневременной ореол – любовь оказывается в этом мифе вечным камертоном, лишь по-разному в различных акустиках веков звучащим. Что-то этим мифом угадывается – ведь не пресекся же род людской, и не без удовольствия себя он продолжает, но ведь всегда интересно, с чем содержательно связан этот «биологический минимум».

Увы, со времен Александры Коллонтай практически никто серьезно не ставил этого вопроса в историческом и, тем более, классовом разрезе – то есть, связывая «возвышенное чувство» с такими низменными понятиями как социально-экономическая формация, товарно-денежные отношения и пр.

Важное, что надо тут уяснить: как раз-таки самое «вечное» в любви отнюдь не самое возвышенное, а, скорее, наоборот. Но за этой неожиданной инверсией кроется вовсе не разочарование в понятии: человечество потому и ищет все новые определения любви и счастливые формулы отношений, что всякий раз, как в дроби, меняет лишь числитель при том самом, «минимальном» знаменателе.

Если именно с этой стороны взглянуть на любовь как понятие сугубо историческое и отнюдь не вечное, можно сразу же обнаружить пугающую ясность большинства семейных неурядиц: в них должны отражаться текущие и присущие именно данной формации проблемы, классовые динамики и даже (о, ужас) классовая борьба. Мало кто способен именно так, сходу, взглянуть на любовь и семейную жизнь, но – не все сразу, даже к теории требуется привыкание. Не будем обо всех веках, возьмем лишь двадцатый и наш, начавшийся.

Кто, как и когда завоевывал любовь для масс

Коллонтай, увы, походя и даже небрежно пишет о любви в условиях гражданской (то есть именно открыто классовой) войны. Впрочем, в том ритм манифеста. Гражданская: война за будущее, тектонические сдвиги классов, плита на плиту, великое смешение социальных пластов во имя равенства… С одной стороны здесь открывался простор для неожиданных знакомств, с другой – и тут Александра Михайловна точна как ученый, — просто не было времени на все прежние церемонии.

«Классу борцов в момент, когда над трудовым человечеством неумолчно звучал призывный колокол революции, нельзя было подпадать под власть крылатого Эроса. В те дни нецелесообразно было растрачивать душевные силы членов борющегося коллектива на побочные душевные переживания, непосредственно не служащие революции. Любовь индивидуальная, лежащая в основе «парного брака», направленная на одного или на одну, требует огромной затраты душевной энергии. Между тем строитель новой жизни, рабочий класс, заинтересован был в том, чтобы экономно расходовать не только свои материальные богатства, но и сберегать душевно-духовную энергию каждого для общих задач коллектива. Вот почему само собою произошло, что в момент обостренной революционной борьбы место всепоглощающего «крылатого Эроса» занял нетребовательный инстинкт воспроизводства — «Эрос бескрылый».

(Дорогу крылатому Эросу! (Письмо к трудящейся молодежи))

Собственно, «солдатская любовь», о которой и говорит прежняя дворянка, – и есть одно лишь продолжение рода, без этапа ухаживаний, обещаний, планирований и воспитания детей. В общем, нехватка времени — вот генеральный тут фактор. Завтра – в бой с классовым врагом, сегодня – экспресс-любовь, чтобы хоть в детях, а дотянуться до светлого будущего, за которое завтра пойдешь отдавать жизнь. «И живу я на земле доброй за себя и за того парня» — хочется ответить Александре из этого самого завоеванного будущего словами Р. Рождественского на стартовую часть манифеста пролетарского Эроса. Однако подозревать каждого красноармейца в столь высоких помыслах было бы наивно – это и была дробь с минимальным числителем. Военно-коммунарские отношения полов того периода хорошо отображены в фильме «Комиссар», на контрасте с местечковыми, счастливыми в рамках уцелевшего мирка-хуторка принудительно приютившего героиню Мордюковой еврея (гениально роль исполнил Ролан Быков)…

Воевали красные, конечно же, за большее – в широком смысле за экспроприацию той, прежде лишь в бальных залах и дворянских имениях проживавшей любви, которая и отражалась щедро элитарной же литературой. Вот откуда начинается критика понятия любви – уже новым обществом. Война гражданская на данном отрезке социального бытия шла именно за время. Имелось ли оно до революции у рабочих – на любовь? Здесь нам отвечает Максим Горький самым началом романа «Мать» — гулянки обреченных на пьянство и потогонку безвластных пролетариев подразумевали любовь лишь как следствие заработка и как возрастной этап. В общем, привычка быть битой у той, кто по идее должна быть любимой, у венчанной по православному обряду и под страхом господних кар для жениха оберегаемой – вот дореволюционная любовь… Схлопнувшееся, скраденное время самой непосредственной любви (из «минимальной» хоть в новобрачный период должной стать максимальной), сменяющейся родами и хлопотами. Да, этот самый лживый, душный, безысходный мирок и стал инкубатором революции, тут спора быть не может.

И все же – знал ли пролетарий за что борется в данном конкретном вопросе? «Чтоб как у господ» — нет и еще раз нет. Чтобы гораздо лучше – без пережитков и пошлостей. Об этом постоянно напоминал Маяковский, больно щелкая даже Есенина и поэтов его круга за выбор подруг в соответствии с платьями да платочками, за рудименты мещанства. Вот тут и пришло время манифестов, а также попыток экспроприировать не только время у свергнутых классов, но и «душевно-духовные» (Коллонтай) завоевания их прежних времен. Наступал этап неоклассицизма, надстраивающегося на конструктивизме – не только в архитектуре. Оголенная классовая структура требовала, желала, даже, пожалуй, и вожделела видеть себя красивой – иначе и революция была зря.

Свободное время – вот козырь любви дореволюционной. Миллионы рабочих лишались этого времени, загонялись в клетушки и подвалы со своими семьями, удушались религиозными дымами – ради черпания ковшом прибавочной стоимости их времени в денежном эквиваленте. Господа имели уйму времени на любовь и на описания связанных с ней событий, препятствий. Жизнь становилась интереснее, когда случалась межклассовая любовь – тому посвящено большинство последних дореволюционных романов. И так наступала новая эпоха: в предвосхищении, в покаянии и декадансе прежних господ.

Оказалось, что такое интимное (и т. д.), то есть совершенно субъективное чувство, как любовь – тоже пришлось отвоевывать массами и с винтовкой в руках. И целому поколению пришлось отказаться от тех «наслаждений», переживаний, от всей эмоциональной любовной палитры, что имели свергнутые ими господа, поскольку процесс их изгнания затянулся на годы и растянулся до Крыма. Без высокого альтруизма тех «низменно» любивших по походному минимуму это было бы невозможно: без той свободы, что в бою становилась осознанной необходимостью, погибнуть во имя грядущих свобод. Немногим поколениям выпадала такая миссия – и вот, право любить было завоевано. Просто как мирное пространство, экспроприированное в 20-х, инфраструктурированное в 30-х.

Коридоры и коммуны новых чувств

Ленинский декрет, по которому живут даже свергающие его памятники государства – это не только отпуск по уходу за ребенком, это и детсады, за которые боролась та самая (по Луначарскому – вторая и последняя после Ленина истинная коммунистка) Коллонтай. Снова – время! Время, даруемое обществом родителям для прерванной неизбежными хлопотами любви. Ведь новое общество мудро: оно поощряет пары на новые генные подвиги, общество хочет расти и не ставит препон, какие были при прежней формации, не только финансовые, но и коммунальные. Социалистическими законами предусмотрено пропорциональное росту семьи разрастание жилплощади. Более конкретного гуманизма в истории ХХ века не снискать – во всеобщих для СССР и соцлагеря масштабах, отметим. Демонтировать данный институт не смогла ни одна контрреволюция – даже в нынешней единой ФРГ, о чем я знаю точно. На фоне общего провисания бывших территорий ГДР по экономическим показателям, молодые родители предпочитают переселяться в те экс-социалистические районы и города, где остались щедро понастроенные в 1960-80 гг. детсады, поскольку на территории прежней-соседней ФРГ с этим гораздо хуже.

Если право на любовь прежде завоевывалось через классовую ненависть, то после окончания прямой стычки классов и систем – настало долгожданное затишье. И вместе с ростом, техническим, моральным, культурным, советского общества, менялись и стандарты любви. Менялась та самая, содержательная часть, что была прежде схлопнувшейся в рабочих клетушках и крестьянских избушках – в последних, кстати, любовь и вовсе не подразумевалась, а решалась как деловой вопрос сватами. А ведь рабоче-крестьянская армия, надо полагать, боролась и за право парней и девчат насмотреться друг на друга, а не жениться на «котах в мешке» и не жить в каменных мешках, любить впотьмах и т. д. Отвоевывалось вместе со временем – праволюбования (тут мы поставим *, которую далее раскроем уже в связи с этим, этапным термином). От прежнего фронтового минимума в 1950-60 гг. любовь, как всеобщая привилегия и как отвоеванное время, имела возможность развернуться во всю ширь.

Здесь-то и возникают прежние призраки быта – уже гораздо более комфортного, но все же обуславливающего бытие и чувства двоих. И, кстати, почему двоих? В случае, если знакомство происходит на территории проживания с родителями – уже утесняются, форматируются чувства. Если попытаться угадать тот вектор, что был намечен еще Коллонтай – то клич «дорогу крылатому Эросу» есть призыв через освобождение любви от всех и всяких стен строить совершенно новое общество, без прежних табу и пережитков чувств, таких как ревность, собственничество. Скабрезные беляцкие сплетни об «общих женщинах» — лишь кривое отражение стартового проекта. Предполагалось, что ценность производства (научного, культурного, любого), формирующая коммуну, заменит заботы семьи, полностью снимет финансовое бремя с плеч отцов и матерей: детсады были лишь первой остановкой на пути «обобществления» детей в том смысле, что они, начиная с детсада куда дольше находились бы в коллективе, а не «дома». В свою очередь заботы коллектива-кормильца, одного на всех, сменяли семейные доминанты, оставляя желающие пары наедине только для любования, но не давая чувствам пар пропитываться парами быта и проблемами, вытекающими из пребывания в семейных карцерах (см. Коллонтай, там же)…

Главным материалом для изучения этого вопроса на данном этапе для нас является черно-белое, а затем и цветное советское кино, с середины 1950-х посвятившее массу «метров» изучению общества собой именно через призму любви, то есть всегда взглядом молодых влюбленных. И пошлость, и быстротечность, и взаимное недоверие даже (какая мелочь!) тут безжалостно бичуются (вспомнить хотя бы «Дело Румянцева»). Тут мы входим к самому главному и, сперва, чуть забегаем вперед формулой: любовь на индивидуальном уровне лишь отображает настроения внутри общества. Говоря проще: если общество само себя любит, то оно и право дает любить миллионам, и все условия им для этого создает – правда, по прежним стандартам, что является на первый взгляд делом неизбежным, а на второй так и вовсе фатальным (но и об этом чуть позже)… Тем не менее, общий климат общества отражается в каждой семье, а направление его развития является и конкретным будущим затаенных в семьях поколений. И, наоборот, общество с классовыми противоречиями, с разницей доходов, обрекает семьи на грызню, ведь даже самое светлое и взаимное чувство не в состоянии решить внешних проблем.

При плановой экономике – был ли план по любви в СССР? Уточню: каким видело себя стремительно развивающееся, новые города строящее, новые отрасли промышленности запускающее общество через призму семейных отношений? Об этом есть немного у той же Коллонтай: в 1970-м году она видела общество уже напрочь позабывшим, что такое убийства и деньги («Новый год»..). Ну а что такое семья – нужна ли она, ведь согласно Энгельсу это лишь производная формаций, а технический и культурный рост вполне в силах стереть прежние социальные границы комнат и даже общежитий. В архитектурном плане вопрос этот решался – но дальше проектов не шел. Тем не менее, в кино все же тот вектор был заметнее: как правило конфликт с родителями по поводу выбора невесты/жениха разрешался через отъезд молодых на завоевания новых земель. Слишком обобщенно – но фабула везде такова. Это говорило как раз о «плане Коллонтай», даже в банальных «Я шагаю по Москве» и «Дайте жалобную книгу» (герои обоих фильмов зовут потенциальных невест в заново отстроенные города, в новые пространства общежитий, в новый для невест социум). Увы, исторически напророченные в кино расширяющиеся границы поколений, ослабевающая стенная твердость их скреп – не стали явью, а общежития (даже БАМ, где действительно ослабевали прежние алгоритмы взаимоотношений, но лишь на время) оказались полустанком перед отбытием в отдельные квартиры. И на новый виток эстафеты поколений.

Сексуальна ли революция?

Мало кем замеченная в данном контексте кинематографическая диктатура соцреализма – вот одна из небазисных причин парижского мая 1968-го. Без долгой борьбы внутри СССР за «время любви» (сократим тут до лозунга) – не наступила бы и культурная революция в ближайших окрестностях Союза. Новые, свободные, гуляющие сколько вздумается по новым советским городам люди – стали образцами для всей планеты. Не зря в гражданской слагали головы их деды: кино показало, как подробна, как социально ответственна может быть любовь. И уже не просто любовь как субъективный, сближающий двоих феномен – а целое любование, как доминирующее в обществе настроение, вот что предъявило миру советское кино. Соцреализм 30-х и 40-х, «радугизм» стал школой для неореализма и далее преобразованный, но новый, отображаемый пока черно-бело, человек зашагал по экранам мира. Уже не просто жаждущий, а могущий любить. На данном этапе мне хочется заметить уже новый вектор борьбы – разрастающееся в новых общественных масштабах чувство (и итальянцы замечали, как оно стиснуто еще кое-где стенами наследных формаций) боролось уже не за любовь, а за любование, то есть, показывая себя, оно уже не довольствовалось прежней скромностью и сдержанностью. Здесь наступал уже важнейший рубеж – причем мировых, а не только советских палитр.

Нельзя показать в кино любви, не показывая общество – вторая половина ХХ века не оставляла шансов эскапистам. Но если все же любование* (как завоевание сугубо социалистическое: ведь его дарует время, экспроприированное вместе с собственностью на средства производства) разворачивается в пределах пары, остается деянием двоих, то почему бы не опустить увеличительное стекло на постель, а не на город новых людей?

Вот именно тут мы и имеем переход из неореализма (если оставляем материалом кино) в необуржуазное воспевание тела как привилегии в обществе. Именно не любви как привилегии, а красоты как товара. Нет, «подводки» остаются и зачастую социально критичны – тут даже можно найти преемственность. Но молодой Антониони и зрелый, это в точности он до сексуальной революции и после. Впрочем, не он один. Здесь культурный диалог не прекращался – хотя, от эстетической диктатуры советское кино давно перешло к заимствованиям. И не Тарковский тут является одиноким эпигоном. Скажем, фильм Михалкова-Кончаловского «Романс о влюбленных» с его допустимым цензурой фрагментарным эротизмом – социально оптимистичен, но при этом и вполне буржуазен, а под конец попахивает чернухой. Причем поднятые там вопросы – та самая канва решения в СССР вопроса, нужна ли новому обществу семья вообще. Она дается тут как мрачная необходимость, чуждая любви.

Можно в шутку считать деструктивный 1991-й, и весь многолетний постсоветский социальный регресс лишь следствием кинотенденций, однако семейный вопрос после отказа от завоеванных революцией социальных стандартов и форм встал куда жестче. И есть подозрение, что нынешние, хоть и комфортные, но эмоционально дореволюционные клетушки нового пролетариата вместе с традиционными ценностями томят в себе несчастливые семьи. Государство по-прежнему ведет учет прибавляющихся поколений семейным путем: семья есть экономическая необходимость, чувства в ней безусловно вторичны, с чувствами граждане как-нибудь сами разберутся. Ведь у них было на это время?

Удивительно, но 1991-й был, помимо прочего, впрыскиванием свобод той самой, сексуальной революции конца 60-х – вне формационной лестницы она действовала наркотиком. Помимо времени первоначального накопления и откровенного грабежа, 90-е были временем любви, последних всплесков того глубоко альтруистического, рассчитанного на многие годы любования чувства, которое воспитывалось весь ХХ век в СССР. И это не идеализация – достаточно изучить язык взаимоотношений начала 90-х и конца 2000-х. Жуткие, безусловно связанные с регрессом и экспортом формации, речевые обороты «заниматься сексом» (ну, положим, заниматься полом – это еще на что-то похоже, но что такое «оральный пол» в таком случае?), «сексуальность» (половатость), в общем предельно выраженная та самая «минимальность», с которой начинался ХХ век и чем он, увы, кончился. Любовь заговорила на языке правящего класса, как до этого интеллигенция заговорила языком братков. Любовью «занимаются», как занимаются делами: экспортная лексика тут исчерпывающе описывает редукцию любви до минимума, запрещая роскошь прежних наслоений, в которых по сути было снятие противоречий «плотского», индивидуального и «духовного», общественного…

Семья в эпоху возвратного капитализма снова стала тюрьмой – «семья по любви», если и не деяние сватов, то немногим лучшее состояние общества, где необходимость побеждает свободу, и любования там искать не приходится. Нетрадиционные для буржуазных ячеек формы любви – лишь бегство обреченных из тюрем, поскольку они заведомо теряют понимание своих детей, то есть нарушают эстафету поколений хоть и не на «минимальном», но на ментальном уровне, что есть признак кризиса. Вырываться из этих скреп пытаются альтернативные сообщества – кружки, партейки, любые идеологизированные ячейки, но и им предписано правило общества. Какое? Да то же самое – время. Как сухой остаток достатка. И во взгляд влюбленных, умевший прежде любоваться без задних мыслей (даже в 90-х, по инерции), теперь впаяно беспокойство о завтрашнем дне. Важно выбирать партнера сразу же не по одной любви, но и по расчету – иначе не быть и любви, вот вердикт похуже сватовых…

Таким образом и сексуальная революция, презревшая борьбу за базис, а все силы бросившая в новый виток «долой стыда», и контрреволюция сугубо базисная, сопровождавшаяся новыми классовыми сдвигами и эйфорией обреченных – сошлись на одном, на полной непрезентабельности и сворачивании прежних свобод, столь громко декларированных. Сам термин «гастарбайтер» выразил если не план, то стратегию новых раздробленных обществ постсоветского пространства: снова свободное время-любовь стекается в руки одних, оставляя других с семьями в бараках и общагах, съемных на 10 человек комнатушек. Им же даровано возвращение к национальным корням и религиям – чтобы утешались.

Историческая обусловленность «вечного» чувства:

любовь-товарищество

(часть вторая)

Наблюдал сцену в гипермаркете: жена кричала на мужа в мясном отделе. И его глаза ответно горели злобно. Спорили супруги, разделенные максимальной «каталкой», недонабитой продуктами, в которой как раз два человека поместятся лежа. И тут меня, как принято говорить, осенило: ведь это спорят покупательные способности, точнее, одна на семью способность, семейный бюджет двухголосо вопиет. Здесь по сути – «ничего личного», личное максимально второстепенно. В этом отделе вообще довольно громко: везут новые туши, колбасы, холодильники тоже шумят, и вот где-то на фоне этих технически необходимых товарно-денежным отношениям шумов – разворачивается семейная жизнь в ее неспецифическом виде…

Знаменитый клип из «Стены» Алана Паркера представляет одну только школьную жизнь как бесчеловечный конвейер, а семейная сцена, где жена заставляет учителя доедать мясной объедок – лишь охвостье, составная часть в цепи сублимаций и производства несвободы. Почему-то в восьмидесятых никому из западных борцов с тоталитаризмом не приходило в голову увидеть сие зло не за государственной границей СССР, а гораздо ближе: в уже сложившихся транснациональных корпорациях, в их торгпредствах, в супермаркетах. И было, где поискать еще поближе, в традиционной английской семье. Неудивительно, что подсказку мы получили от артрокеров из «Пинк Флойда», этих протуберанцев неудавшейся в США и Европе «революции цветов». Ведь именно в ходе тогдашней сексуальной революции (которая была сублимацией революции политической) возродились ценности коммуны: сквоты и вуд-стоки зажили новыми, коллективными целями, порождающими и личные отношения. Однако волна этого личностного и, по большому счету, не реального освобождения быстро схлынула, оставив «дары океана чувств» в киношедеврах 1970-х, в литературе битников, романтиков и наркоманов: свобода вне политического, коллективного воплощения стала искать иную, химзащиту… Чувства, если можно так выразиться, не сложились, оставаясь отчужденными и даже внешними по отношению к тем кто чувствует.

Чувствовать любовь и чувствовать любовью.

Семья как пространство чувств

Но нас интересует семейный вопрос: поколение шести-семидесятников попробовало на рубеже своих десятилетий пожить примерно так же, как жил треугольник Брики-Маяковский. Отчасти это показано в ревизионистском духе в «Мечтателях» Бертолучи. Немалую роль в возвращении к судьбе не только этой новой семьи, которая собственно и не является уже семьей, но и вообще к ранним советским поискам формулы новых отношений – сыграл талант и образ Маяковского. Поставить любовь выше быта и супружеских регламентаций – вот в чем был вызов Латинского квартала окружающей реальности. Об этом и «Китаянка», фильм Годара, в отличие от Бертолучи - фильм своего момента. Однако если следовать ретроспективному иронизму Бертолучи, платить за новый быт вынуждена именно критикуемая, старая, традиционная семья.

Тут мы упираемся в вопрос, стоявший и перед Маяковскими: материальная обеспеченность ячейки зависит от занятости, то есть опять же от несвободы, ценою которой покупается дальнейшая свобода для любви. Если родители Мечтателей могли просто приехать с дачи и оставить деньги – именно как эквивалент времени, которое предстоит провести треугольнику в любви, - то Маяковским приходилось туговато, особенно в дни Гражданской войны и московского голода. Маяковские и любовь поставили на службу революции, что ярко описано и в «Октябрьской поэме» Маяковского, и в «Пристрастных рассказах» Лили Брик. Окна РОСТа, холод и креатив натощак – вот была неромантическая изнанка того треугольника, о котором сытый обыватель любит пошушукаться в своем ханжестве как о большевистских излишествах и извращениях…

Но что же на самом деле являл собой тот треугольник? Оставались ли в нем взаимно сексуально активны все трое? Отнюдь – тут обывателя ждет разочарование. Об этом много раз высказывалась Лиля. Да и за пределами этой семьи бурная личная жизнь Маяковского, которым восторгались и Осип и Лиля, независимо от «семейного положения», доказывала именно это. В семью Бриков Маяковский вошел сложившимся поэтом. Однако, такого слушателя и критика, как Лиля и такого научного консультанта как Осип, ему до того встречать не доводилось. И именно это стало для него гораздо сильнее любви в ее предыдущих и последующих для него явлениях. Это была, если измерять мерилом истории, рождающаяся в муках и трагичности, - любовь-товарищество. Та самая любовь, которая позволяет чувствовать не просто собственную (собственническую) любовь, не просто любовь другого человека, а чувствовать мир любимого как свой, чувствовать мир любовью шире. Не просто мир личных чувств, мыслей, переживаний, а мир как таковой, весь целиком и без остатка в его историчности, общий для любящих: как мир человечества в его движении к тотальной и, под час, невыносимой свободе.

Тот бушующий, неизменный и низменный знаменатель – любовь-страсть порождалась в восхищенных талантом Маяковского, но и быстро гасла, демонстрируя ненадежность. Его прочитывали, как стихотворение, и спешили к новым «стихам». Семья же для Маяковского была чем-то более прочным и важным, эти стихи самой жизнью вынашивающим. Вот почему в своей предсмертной записке он так трезво завещал считать его семьей Бриков, с которыми последние годы виделся крайне редко, но идейно не разлучался ни на миг.

Парадокс: вроде бы по самому составу своему эпатажная, скандальная, но именно семья (не в старом хозяйственном понимании, конечно) явилась для Маяковского, и умершего-то от любви, чем-то гораздо более ценным, чем эта убийственная любовь. Да, он вписал горе-музу свою Полонскую в семью – расширительно семью еще раз толкуя, и всем было ясно, что это лишь для завещания. С Полонской он пытался образовать как раз семью традиционную, отступить в этакий окопчик НЭПа, но давно и накрепко был частью бОльшей семьи, которая геометрически расцветала, начиная с того треугольника. Не замкнутая лишь между двумя, независящая от капризов страсти, нечетная новая семья Маяковских – начиналась с децентрации чувств. Любовь снимала влюбленность с признанием права кого-либо из трех влюбиться и жить с кем ему угодно, однако затем приходить на семейную планерку и доказывать идейную, внутреннюю верность этой микрокоммуне.

Представить такое изнутри нынешнего социального регресса практически невозможно – любому страсть и либидо покажется доминантой гораздо более значимой, чем какое-то товарищество, идейность, ЛЭФ, РОСТа… Но это лишь доказывает, насколько ниже мы стоим на лестнице эволюции (и революции, конечно) чувств.

«У них не получилось» - кроет козырем обыватель. А вы уверены, что не получилось? Где доказательства? То, что Маяковский метался от женщины к женщине, пытаясь «бежать из треугольника»? Но и американская страсть, давшая потомство, и прочие его секс-вояжи доказывали как раз обратное. Он всегда возвращался, он отчитывался перед Лилей, как перед собранием мудрых потомков.

Еще одним насмешливым аргументом против треугольника Маяковских было у обывателя всегда то, что Лиля, мол, играла ими двоими, ни одного из них не любя. Из этого следовало, что товарищество – чушь, если рядом имеется страсть, страсть всегда перевесит и разрушит любую, пусть и тройственную, рационально построенную семью. И так – в дурную бесконечность, страсть перерастает в семью, потом новая, разрушающая старую семью страсть, еще и еще, до упора в антитезу старости. Вот мы и вышли к формуле и нынешних буржуазных, и позднесоветских отношений с частой безотцовщиной, алиментщиками и разводом как единственно возможным проявлением свободы личности. Прочность или непрочность общества доказывали такие внутренние семейные миграции?

Любовь-товарищество, тем более, неизмеримо крупнее, чем страсть, хотя и страсти там, конечно, есть место, но лишь как одной из предпосылок возникновения и развития любви, одному из необходимых условий ее существования. Ведь человек начинается там, где начинает удовлетворять свои потребности по-человечески, развивая тем самым потребности совершенно другого порядка. В этом смысле половая определенность, как основа, на которой вырастает страсть как нечто человеческое, то есть исторически обусловленное, является необходимым условием беспредельности чувств. Бытие человека как существа, непосредственно нуждающегося в другом человеке, в этом отношении важно, однако же – это только одно из условий того процесса, который порождает любовь, доходящую до любви-товарищества. Зарождение такой любви мы найдем еще в Древней Греции. И тут пол и страсть имеют значение (гомосексуальность – это не отношения бесполых), но совершенно не случайно подчеркивается момент снятия страсти новым чувством, возвышения над ней, которое было воспето в стихах Сафо и в платоновском «Панегирике Сократу».

Однако человечеству еще предстоит создать те условия, которые сделают любовь-товарищество достоянием всех, в которых не возможно будет не дойти в своем индивидуальном становлении до беспредельности чувств, не застревая на пути к ней на разных ступенях, и не отбрасывая потом весь этот путь и приобретенные чувства за ненадобностью, не практичностью.

В любовь-товарищество нельзя вплетать даже не воспитание, а кустарное, в домашних условиях выращивание детей. Любовь может существовать лишь вопреки всему тому, что с этим выращиванием связано. У Бриков была определяющей физическая причина, однако бездетность «красного треугольника» была, скорее, позитивным условием реализации талантов всех членов семьи. Но для того, чтобы сделать такую любовь достоянием всех, как минимум, нужно коренным образом преобразовать способ воспроизводства людей, то есть создать систему непосредственно-общественного, а не домашнего быта.

Строящийся в СССР новый быт начал решать эту проблему. Он дал советскому и даже постсоветскому обществу детсады, столовые, сконструировал новые комфортные дома-коммуны, где коммунальный момент (кстати, и в термине этом живет суть освобождения от оков быта) был сведен к минимуму. Взять хотя бы конструктивистский Дом чекиста в Свердловске, с его микрокухнями без плит, где можно лишь подкрепиться утренне и вечерне, но не угорать над щами и жареными лещами. То же самое с душевыми вместо ванн: не разлеживаться, не задерживаться, не тратить общественно-ценное время на размокание и самолюбование. Вот что было заложено в коммунальной революции: вытащить за пределы семейных отношений все те бытовые моменты, что традиционно отравляют их! Конкретный, классовый, конструктивный гуманизм – через архитектуру и службу быта перестраивающий отношения, раскрепощающий женщину, стремящийся к равенству полов не в декларациях, а на деле.

Учиться товариществу, учиться любить по-новому

Конечно, – все это вскоре и развалилось, причем вовсе не на страже социализма были прежние ячейки советского общества с их накопительством, затаенным в «традициях» и спровоцированным уже примирившимся с ничейностью ячеек социумом. Однако и здесь бессмысленно метаться из крайности в крайность – пытаться сразу себе представить семью-коммуну. Ничего, кроме похабной неразберихи тут обывателю не представляется, обычно: беден образный ряд. Ведь собственничество для него определено «самой природою человека», и, значит, любовь в коммуне представляется снова как собственность, просто распространенная на всех - пресловутая «общность жен», предполагающая отношение к другому человеку как к средству. Кстати, из собственничества и в целом отравленности товарно-денежными отношениями вырастает с легкостью в нынешнем обществе отнюдь не любовь до гроба, а… проституция.

При этом ревность, отношение к возлюбленному или супругу как к собственности – есть ни что иное, как сугубо исторический этап в развитии любви, этап далеко не высший и достойно глубокую любовь венчающий. Кстати, идею освобождения возлюбленного от пут своей ревности пленники современных чувств (они, кстати, не очень далеко ушли в этом от 19 века) – ощущают лишь после разрыва, постигают трагически, прощаясь… Но здесь – главное. Пережившие страсть, не устоявшие на том самом низменном знаменателе, а разделившись снова на две отдельные дроби – осознают, что товарищеское, а не собственническое отношение могло бы спасти их чувства. «И в гроб сходя – благословил» - вот что можно сказать о таком предсмертном выдохе любви-страсти.

Значит, все же для современного нам человека, живущего в сложно обустроенном комфортом и обязанностями мире, и для семьи, как физического воплощения взаимоотношений – первична вовсе не страсть (которая, кстати, тоже является из опыта, из высокого восхищения, и обусловлена высшими психическими функциями, а отнюдь не физиологией, на чем настаивает старый мир), а товарищество. Точнее – шанс стать именно любовью в ее высоком понимании имеет то чувство, что либо возникло из товарищества, либо же товарищество как общность взглядов и целей признающее дороже физических экстазов.

Вот мы и вернулись к треугольнику Маяковских, где Лиля дважды выбирала мужчин по страсти (первый раз по своей – Осю, второй раз сдавшись страсти В.В.), но им всем хватало товарищеской рациональности жить совместно не страстью, а революцией, поэзией, своим культурным участием в классовой борьбе. Так, кстати, жили и большевики первого поколения, что описано Александрой Коллонтай в повести «Любовь трех поколений» - жили не без ревности, но осознавали, что она – проклятое наследие. Понять такую высочайшую мотивацию отношений можно лишь проштудировав все стихи Маяковского и сравнявшись с ним по уровню этой «амурной» рациональности. Вот уж в чем он не был прост и стихиен – так в вопросах любви. Поэма «Про это», короткая и легкая – рождалась в течение двух месяцев. Как раз через мучительное осознание тех омутно-старых тенденций в семейном быту, что влекут за собой и ложь вовне (именно Лиля зацепила в нем этот неосознанный пласт и, лишив на короткой дистанции любви-страсти, практически заставила написать для современников и потомков этакий алгоритм преодоления пороков-пошляков в отношениях).

Страсть-любовь-товарищество – вот, примерно, какая эволюция чувств вырисовывается в большинстве случаев, приводящих к бракам. Если необходимость товарищеских отношений в качестве базиса не осознается семьей старого, «четного» типа – ей грозит распад или прозябание, существование лишь как ячейки отупляющего быта. Да, бывает и длительная страсть – но надо за ней признать новые мотивации. Что, как не восхищение не только качествами возлюбленного/ой, но и какими-либо достижениями вызывало первые волны чувств? Значит, и далее были толчки извне, а вовсе не «вечность чувства».

Кстати, так же, как и осознание товарищеских отношений не роскошью, не приложением, а хотя бы бытовой необходимостью в традиционной семье, необходимо принять и трансформации чувств. Увы, в клятвах новобрачных – хоть и варьирующихся в наши дни, но все же базирующихся на классике, - нет ни слова об этом. Разве что намек на трансформации, призыв быть готовыми к ним – есть в молитвенной почти последовательности «в болезни и здравии, в нищете и богатстве»… Да, супругов фактически снаряжают в плавание по бушующему социальному океану, где будет все – а вот константности чувства, на котором обычно настаивают в клятвах, не будет. Потому что оно – социально, как все у человеков. За-ви-си-мо, а вовсе не «вечно как мир». Извне приходит и туда же уходит, но может приходить регулярно, если строить отношения не по законам и настроениям собственников, а по-товарищески. И зависит от бытовых условий, и почему-то традиционная семья у правящих классов складывается лучше и проще, ведь там не бывает таких стычек, как та в гипермаркете. Ведь продуктовая каталка – не достаточное, но необходимое условие для жизни ячейки…

Странновато сперва, но легко заметить в качестве стартеров страсти – банальнейшие обстоятельства. Вспыхнуло внутри? Нет – вспыхнуло-то снаружи, и легко могло быть просчитано, подготовлено, – но отразилось внутри, осозналось, и тогда-то стало чувством, восхищением, продленным в слияние индивидов. Потому что хотелось впитать то, что восхищало, присвоить и при этом поделиться – где-то здесь философски, диалектически и обосновывается коммунизм, а вовсе не классовое общество с его собственниками и наемными трудягами, с его богачами и бедняками… Но нам до заимствования схем отношений у этой, кажущейся обывателю слишком физиологической любви пока далеко…

 

Окончание следует

 

 



Другие статьи автора: Черный Дмитрий

Архив журнала
№3, 2016№2, 2016№3, 2015№2, 2015№4, 2014№3, 2014№2, 2014№1, 2014№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011№4, 2010№3, 2010№2, 2010№1, 2010
Поддержите нас
Журналы клуба