Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №6, 2017
— Ну барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..
Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом — и скоро стали.
— Что же ты не едешь? — спросил я ямщика с нетерпением.
— Да что ехать? — отвечал он, слезая с облучка. — Невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом.
А.С.Пушкин. «Капитанская дочка»
Современная русская литература, литература на русском языке строится в ситуации небывалой неопределенности. Предмет ушел из виду. Ни в текущем (откуда-куда?) времени, ни в наличном пространстве нет слишком надежных ориентиров. Старая идентичность (восходящая ли к исторической России, советская или антисоветская) разрушена, новая не сложилась. Человек, пожалуй, перестал быть «красным» (Светлана Алексиевич чересчур категорична в утверждении незыблемости этой матрицы), но не стал зачастую никаким иным. Общество отмобилизовано разве что сиюминутными сигналами федеральных телеканалов, повестка дня которых ориентирована на решение не столько реальных проблем, сколько пропагандистских задач. Сбились мы, что делать нам?..
Увы, современный писатель скорее разделяет это тягостное мыслечувствие, выражает эту травму несовпадения, чем рискует выйти хоть к какому-то горизонту определенности. У него нет правильных ответов. Он, как и все (или как многие) попал в пространство неопределенности, безыменности, где производятся фантомальные эссенции.
Русский писатель нашего века редко владеет реальностью, скорее она завладела им и легла ему на душу грузом странных впечатлений, с трудом поддающихся художественной рефлексии. Писатель находит себя в критической ситуации выбора. Но выбрать ему подчас как будто и не из чего.
Литературная динамика привела к той ситуации, которую я для себя определил как кризис тотального неучастияписателя в актуальной жизни. Большая редкость, почти диковина — дельный и подробный роман о современной жизни. Да даже и рассказ. Предмет русского прозаика — обычно либо прошлое, либо будущее в парадигме алармизма, в ракурсе антиутопии (последняя стрела вслед стае, в 2000-х уже выпущенной туда, в будущее, — мрачный роман Валерия Бочкова «Коронация зверя»1).
На первый взгляд, это не совсем так. Писатель участвует, только не в тех жанровых форматах, которых я от него ждал. Некоторым авторам, кажется, отчасти удается компенсировать нерешенность проблемы творческого преображения современного бытия в традиционный жанр — за счет публицистики, эссеистики и блогинга. Это, как правило, дробные и краткие высказывания, зато они часто регулярны, накапливаются и в сумме так или иначе характеризуют писателя, и даже создают какой-никакой образ реальности.
Однако выглядит это участие в актуальной реальности довольно неубедительно, не всегда убеждающе: именно как подключенность к злобам дня, не позволяющая приподняться над сиюминутным и предложить формулу современности.
А может быть, сегодня уже и невозможно свидетельствовать от имени истины? Может быть, скепсис проел амбицию разговора с позиции всезнания и всепонимания?.. Ни одна деталь не значит того, что значит, и не стоит того, что стоит. Удача некстати. Беда врасплох. Посуда бьется, а счастья нет. Хочешь того, чего никогда не получишь, а получаешь то, чего не хочешь. Что значит такой человек? Может быть, сам по себе и ничего не значит. Может быть — он только нитка, на которую нанизаны бусины эпизодов, встреч, сцен, фигурации социума, причуды Тюхе. Куда и откуда едем? А кто его знает! Мир сошел с рельсов. А ты обречен метаться от пункта А к пункту Я и обратно, не зная, где остановишься, — и никогда не попадешь в ту точку, в которую метишь.
Это едва ли не главный узел творческих проблем, развязать который мало кому удается.
Такова специфика жизни за пределами. Усвоенной культурой (культурным багажом) писателя по сию пору обычно является так или иначе обжитая культура российской исторической традиции (включая русскую литературную классику) и позднего СССР. Но этот бэкграунд плохо помогает в постижении хаотической, гибридной, миражирующей современности. Иногда скорей вредит. Это та ментальная родина, которая давно за шеломянем еси.
Драматично влияет на ситуацию уход с исторической сцены русской интеллигенции как культурного явления и социального слоя, сообщества, состоящего из людей, предрасположенных к размышлению о жизни. Этот уход и сокращает число читателей, и проблематизирует вероятность появления рефлексивной интеллигентской прозы в духе, скажем, Юрия Трифонова, Владимира Кормера. Современный русский писатель лишен страховочной связи с солидарными общностями, он находит себя (или теряет себя) в мире, где уже ни одна вещь не стоит на своем месте, не соответствует самой себе или чему-то иному, еще более надежному («идее вещи»).
Границы осознаваемой, различимой разумом ойкумены размыты. Граница рядом, везде и нигде. Писатель, как некий нелегал с грузом непонятной контрабанды, пересекает ее вдоль и поперек. И к тому же происходит все это в глобальном мире, где русский кризис только частный случай, в мире, который вообще стирает своим ластиком границы, упраздняет барьеры, но при этом создает грандиозные смысловые лакуны, производит огромное количество неопределенности и сумятицы.
Общественно-исторический перелом осознается как роковой надлом. Туда, в открывшуюся воронку пустого пространства, засасывает человека, вчера, как казалось ему, имевшего дом и двор. И забор с калиткой. И караульного шарика на цепи. Это гнездо просквозила смертельным сквозняком и разорила эпоха. Выстыло и развеялось гнездо.
Возникла экзистенциально-пограничная, осевая ситуация, в которой перманенция кризиса и подступившее ножом к горлу одиночество вроде бы подталкивают к тому, чтобы начать новый поиск истины, новую формулу спасения. Выйти во внеисторическое пространство чистых смыслов. Это до крайности характерная русская реакция на провал миссии, на несвершенность замысла — уход из истории, которая оказалась слишком скверной. Но что могло бы сегодня удержать человека от смерти и ее аналога — тотального отсутствия смысла? Чем жить, если жить нечем? И куда уйти сегодня? Где ищет писатель (и подчас его герой) очаг настоящего, подлинного бытия? Существуют ли еще те святые острова, где не едят надломленного хлеба?
Поиск этих островов в океане тоски идет в современной литературе в очень разных направлениях.
Бросишь взгляд — а в литературе сплошной вокзал. Разъезды, съезды, чемоданы, автоматы, заплеванный длинный перрон, пропахший потом и мочой зал ожидания, пьянка в соседнем купе. Раньше по крайней мере было всем хорошо известно, по какой дороге надо идти, какая дорога правильная, а на какой только шишки да оплеухи. А сегодня — собрались в путь, подходим к кассе — и растерялись: куда ехать-то? Нити рельсов, убегающие в тоску. Бесприютная маята. Писатель то безоговорочно «присоединяется к большинству», не очень, как правило, понимая, что оно такое значит, но разделяя с уличной, вокзальной, вагонной толпой (и не реже — телевизионной массовкой) ее ощущения, то демонстрирует их вчуже, имея и свои особые намерения.
В литературных отзвуках случившейся исторической перемены хотелось бы найти какую-нибудь поучительную логику, чтоб она не казалась псевдоморфозой. Попытаемся систематизировать некоторые социокультурные параметры новой литературной активности.
В пределах России и ныне вполне традиционно русскоязычная литературная жизнь со всеми ее актуальными возможностями концентрируется в литературной мекке — Москве, меньше в Петербурге и разве что еще в нескольких больших городах (это, например, уральский треугольник). Здесь — по-прежнему почти все авторитетные инстанции: издательства, журналы, премии (в том числе «Русская премия» для русскоязычных иностранцев), премия «Дебют» (еще недавно) для молодых и др. Для авторов, разбросанных в пространстве России и мира, характерна ориентация на удаленное участие в московской (питерской) издательско-журнально-премиальной жизни (с учетом сложившегося в советский период москвоцентризма русской литературы, с небольшими коррективами, учитывающими и Петербург) — и на гипотетически зависимого от этих механизмов функционирования литературы читателя. Это своего рода литературная, профессиональная эмиграция (скорее отход) в Москву. Неудивительно, что и сегодня не кончается дрейф литераторов из провинций в Москву и Петербург.
Москва с ее магнетическими возможностями и институциями — центр притяжения. С нею, например, связан многолетний проект Сергея Филатова, направленный на поддержку молодых дарований, в основном пишущих именно на русском языке: ежегодный форум молодых литераторов России и Зарубежья. В этой затее есть героическая попытка удержать или, скорее, воссоздать в ситуации критического разброса писателей и читателей единое русскоязычное литературное пространство — ну или, по крайней мере, образовать некую литературную общность, состоящую из литераторов, причастных к форумной жизни. Эксперимент с непредрешенным результатом!..
Во многих других местах огромной страны литературная динамика почти незаметна, непостоянна, оставляет ощущение случайности или даже неполной уместности. Даже само место проживания зачастую определяется писателем-регионалом как случайность, связанная с непринципиальными биографическими обстоятельствами и не особо детерминированная творчеством. Попытки создать региональные очаги региональной литературной жизни во всяком случае не выглядят слишком успешными. Прошумело — и затихло. Писатели живут в одиночку, робинзонами, и высматривают в округе своих читателей-пятниц, но часто видят только пустые четверги и субботы. Региональные литературные школы — практически пустое множество, сколько бы чего ни говорили об уральской или еще какой традиции. По крайней мере, я ее не весьма уверенно ощущаю и там, где она настойчиво декларируется (как в Петрозаводске с вышедшими недавно двумя альманахами — северной и северо-западной прозы — заявкой на новое качество и особый статус)…
Пограничная ситуация может быть связана (и часто реально связана) с миграциями.
Еще недавно в заводе были окрашенные в неосентименталистские цвета варианты натуралистической полуутопии: бегство на лоно природы. Путь испытанный: давнишняя, пришвинско-паустовская традиция неучастия, абсентеизма — уйти из эпохи в леса, в болота, куда Макар телят не гонял, уйти, чтобы о тебе не вспомнили и не сослали куда похуже. В конце ХХ века уединение получило новые стимулы. В 90-х годах Марк Костров, Белла Улановская, Ян Гольцман, Геннадий Головин почти, кажется, не выбирались из своих зеленых палестин. Сочиняли «Уолдены». История, которая казалась вечной, хотя от роду ей века полтора, от силы два: маленький человек, заброшенный в большой и чуждый мир, терпящий лишения и бедствия, ищет спасения в какой-нибудь щели, на краю света. Теперь нечто в этом роде я нахожу у петрозаводца Дмитрия Новикова, у Ильи Кочергина, Михаила Тарковского… Но вообще эта ситуация больше проблематизируется, чем воспевается.
Интрига современной литературы в том, что попытка слиться с природой обнаруживает невозможность слиться с природой. Невозможно без чрезмерного самоограничения гармонически реализовать стратегию естественности, натуральности, стихийной жизненности. В этом смысле самоизоляция автора, равно как и самоизоляция героя, в одинаковой степени бесперспективны, духовно не весьма плодотворны. Не всякий писатель примет робинзонаду всерьез. Ее пробуют на вкус, настраиваясь на скромные радости степенного бытия,— но ничегошеньки не выходит. Земля бесплодна. Она не обещает и не порождает из себя счастливой идиллии. Художник находит свой миф о природе — и тут же, случается, теряет его.
Вспоминаю, как тот же Головин, имевший дар переводить чутье на тревожные вещи века в предельно ясные беллетристические ходы, после идиллического «Покоя и воли» предложил что-то вроде автопародии в новой повести «Жизнь иначе»: алкаш пропивает на даче жизнь в компании собутыльников, таких же, как он. Ветшают и рушатся натуралистические мифы, в которых уютно было существовать, спасаясь от исторических пертурбаций в складках нетронутой природы.
Нередкий случай — миграция писателя из (пост)советского русскоязычного ареала (причем в относительно зрелые годы) — с проблематизацией авторской установки думать по-старому и писать по-русски. Созревший и вполне распространенный вариант, предполагающий в русскоязычном писателе как минимум готовность к более острой ментальной авантюре и (часто) георокировке, — это смена культурной и/или социополитической прописки, определяющая и место жительства за пределами России. Это чаще всего не вынужденная эмиграция, а осмысленный выбор, и благодаря этому выбору мы находим авторов-мигрантов, пишущих на русском, в США и Канаде, Швейцарии, Англии, Израиле, в Киеве и Минске... Радикальная смена культурной прописки как особый формат творческого выбора — выбор русскоязычным по генезису писателем новой культурной ориентации, языка и/или жанра, опыты качественного скачка, связанного со становлением новой идентичности, новой аккультурацией (перешедший на французский язык Андрей Макин, перешедшая на английский Марина Кошкина/Эпли).
Или почти уже универсальный вариант — результат того, что можно назвать ситуацией специфического исторического попаданства, когда литератор оказывается в специфической социально-политической и социально-культурной ловушке: либо в среде, где культурный климат складывается так, что русские культура и язык, русская литература перестают доминировать и/или получать преференции (страны т.н. ближнего зарубежья) — либо в той реальности, которая вроде бы имеет место в пределах отечества, однако настолько парадоксальна, что не производит впечатления родной и даже не кажется понятной.
Иногда декларируется, а чаще подразумевается амбициозная цель — создать на новой культурной почве израильскую (украинскую, тбилисскую, калифорнийскую и т.п.) русскую литературу в плюральном мультикультурном сообществе. Конечно, кое-что здесь зависит от активности русскоязычной культурной читающей среды: помимо России, она наверняка есть в Израиле и США (многочисленная диаспора), Украине и Беларуси (русскоязычная читательская публика). Но в принципе граница в сознании и художественной практике и личный веер возможностей автоконцептуализации писателя задаются в наше время персонально.
Создается квазиметрополия или филиал московской литературной среды: литературные издания с участием литераторов метрополии (редактируемый Мариной Адамович «Новый журнал» в Нью-Йорке, бостонский «Лебедь» Валерия Лебедева, канувшие, увы, в Лету «Зарубежные записки» Даниила Чконии и Ларисы Щиголь в Германии; копенгагенский «Новый берег» и т.п.), фестивали (Всемирный поэтический фестиваль «Эмигрантская лира» (Брюссель), конкурсы (международный конкурс «Литературная Вена»)… Средства для этого — литературные кружки, вечера, литература как образ жизни, литературность как состояние в локальном русскоязычном сообществе; часто без серьезных достижений и громкого резонанса, а иногда и с ними. Характерна, например, ситуация в Тбилиси, тщательно описанная восемь лет назад Михаилом Беденеишвили2.
Тут много шуму, иногда есть и толк. Симптоматичны декларации редакции «Нового берега» на сайте издания: «Проект рассчитан на долгосрочную цель интеграции русской литературы в культурное пространство Европы. Начинавшийся как местное издание, печатавшее живущих в Дании литераторов, журнал получил широкую поддержку творческой интеллигенции, став де-факто подлинно общероссийским проектом. В редколлегию «Нового берега» вошли известные писатели, обитающие как в России, так и за ее пределами. <…> Местожительство наших авторов простирается во весь обитаемый ареал, что позволяет воссоздавать полную картину современной русской словесности»3.
Конечно, сделать из Копенгагена литературную столицу едва ли легко. Скорее дело идет к тому, что так характеризует редактор «Интерпоэзии» Андрей Грицман (США): «Нет одной единой русской литературы: имеется московская ситуация, израильская и т.п. <…> Интонация другая, звучание другое»4.
Впрочем, я пока что не уверен и в том, что где-то там складывается швейцарская русская или, к примеру, израильская русская литература. Зато за пределами России иногда удобнее и проще фиксировать и культивировать себя в качестве специфического исторического консерва — советского (антисоветского) писателя. Признается же, например, Сергей Юрьенен: «Советский Союз, моя, можно сказать, пожизненная страсть, конечно, обломался по краям, но никуда он не ушел: он внутри нас. <…> Интересная страна — сталинский Союз. Интересная система — тоталитаризм»5.
Особый, весьма нечастый и в принципе интересный случай — предметный диалог современного русскоязычного писателя с новой для него культурной средой, в которую он попал по факту миграции или вследствие изменения параметров самой среды в странах, возникших на месте СССР. Этот диалог реализуется наружно в формате значимого локального культуртрегерства и внутренне — в диалоге языка и ментальности, в творческом и культурном самоопределении, когда язык противоречиво сопрягается с экзистенциальным и социокультурным выбором.
Максимально интересна в этом ракурсе литературная ситуация в Украине. Характерный персонаж культурной авансцены здесь — киевлянка Наталья Бельченко, тотальный билингв: она пишет по вдохновению стихи на украинском и русском языке, делает переводы в ту и другую сторону.
Очень яркая фигура — Александр Кабанов. Как назвать то, что он делает подчас с провоцирующей откровенностью, — и что вызывает в современном радикализированном украинском обществе противоречивые реакции? Это украинская поэзия на русском языке? Или поэзия украинца на русском языке? Ведь не языковая же диверсия, подрывающая украинскую культуру? С другой стороны, его стихи в сильнейшей степени иноконтекстны московской или питерской поэзии; это украинский киевский поэтический локус, обаятельный и неповторимый.
Скажем прямо, в сложившейся ситуации непроста задача Кабанова и как координатора литературной жизни. Его долгоиграющие проекты — журнал «ШО» и фестиваль «Киевские лавры» — по характеристике самого Кабанова, это то, что «приумножает и украинскую, и русскую культуру, то, что приращивает смысл текста, написанного на русском ли, на украинском языке»6.
А может быть, они космополитизуют русский язык, почвой для которого теперь могут стать хоть пески Сахары, создают какое-то особое и небывалое культурное качество?
Если русский язык сам по себе осознается как прописка, как родина, как почва, то это резко меняет приоритеты и в принципе освобождает от многих привычных связей. Кажется, в довольно традиционном духе об этом рассуждает поэт Даниил Чкония (Германия): «Эмиграция обостряет чувство языка. Находясь в определенной степени в поле чужого языка, вы с большей интенсивностью стараетесь в себе сохранить то, что вы увезли, то чувство языка, которое вам было присуще»7.
Но в этом традиционализме есть подвох, есть продуктивная червоточина. Язык порой начинает жить с особой степенью интенсивности. Недавно мне довелось услышать от московского набоковеда Александра Леденева рассуждение о том, что в диаспоре ХХ века русский язык достиг высшего своего развития — и мне трудно было ему возразить.
С другой стороны, в современном мире русский язык как глобальная универсалия приземляется на разную почву и приобретает разный колорит. Наверное, постепенно могут складываться и разные версии русского языка (русский израильский, русский американский, русский украинский и т.п.). Нечто подобное происходит в наше время с английским языком, и это никого не удивляет. Андрей Грицман рассуждает так: «Если ты живешь 20—30 лет в Израиле или в Америке, это имеет какое-то значение. Стихи пишутся на русском языке, но перемена среды играет роль. <…> Поэзия русской диаспоры дает что-то новое, во-первых, из-за того что среда другая, во-вторых, потому что, в плохом и в хорошем смысле, мы в отрыве одичали. Даже в Израиле одичали»8.
Тот же Грицман фиксирует, однако, и другой аспект ситуации пространственного разброса творцов русскоязычной литературы: «Русский язык стал <…> “lingua franca”, — это язык общения, который у нас общий с человеком, пишущим по-русски в Узбекистане или в Харбине»9.
В итоге огромная ноша ложится на авторское сознание творческой личности. Региональные аспекты, локальное укоренение важны, но в эпоху постмодерна, мне кажется, важнее и очевидней личный способ творческой самоидентификации — персональная концептуализация в качестве гражданина иного мира, иначе локализованного или вовсе не локализованного, глобала-космополита, гастролера, дачника, тотального маргинала и отщепенца. Произведения современных писателей-мигрантов часто создаются в модусе опыта социальной и культурной маргинальности. Они и посвящены нередко экстремальной ситуации, в которую автор/герой попадает ввиду своего пограничного статуса. Так, живущий между Минском и Москвой прозаик Саша Филипенко говорит: «В России я не русский писатель, в Беларуси не белорусский»10.
Эта остро личная автоконцептуализация дает иногда вполне зрелые результаты. Так, давно живущая в Голландии бывшая ленинградка Марина Палей реализует себя в самых разных горизонтах, весьма факультативных и по отношению к Голландии, и по отношению к Питеру. Ее связь с голландской и российской почвой, скорее, конфликтная и травматическая. Ее проза, по сведениям из Википедии, переведена на английский, французский, финский, норвежский, немецкий, шведский, итальянский, нидерландский, словацкий, словенский, эстонский, латышский, японский языки. Сама она переводит поэзию с итальянского, нидерландского, новогреческого, английского и словенского языков, а также фламандскую прозу. Ее опыт — попытка стать актуальным художником: писательница создает арт-перфоманс в жанре «one-person-show»: соединяет исполнение своих текстов с музыкой и фотоизображениями, на которых она выступает как «объект разнообразных имиджей»…
Вообще на примере прозы Палей можно наиболее доказательно искать и находить в художественной ткани стигму особого опыта отчужденности, чуждости среде — то, что присуще в той или иной мере многим писателям с изменившейся жизненной пропиской. Это, как говорят, пограничная проза, улавливающая сигналы разных культур, силой обстоятельств автора настроенная на небесконфликтный диалог и учитывающая множественные нарративы.
Опыт странствий и почвенных синтезов более органично, чем Палей, соединяют в своем творчестве Дина Рубина, Александр Иличевский, Михаил Шишкин… Здесь назревает нередкий в современном мировом контексте, но крайне нечастый у литераторов с российским опытом опыт гибридизации культур и стилей, которая приводит к созданию, как сформулировал английский литературовед Roger Bromley, «мультилингвистических, поливокальных, вариативно фокусных, интертекстуальных, мультиакцентированных текстов»11.
Осознать современность как мир возможностей, отрефлексировать историческую травму и выйти к горизонтам трезвого опыта, синтезирующего трудные уроки жизни, — трудная, рискованная и, возможно, для многих неизбежная перспектива.
___________________
1 Валерий Бочков. Коронация зверя: Роман. — «ДН», 2016, № 7.
2 Беденеишвили М. Тбилиси: до и после. Дежавю, или проект типового проекта // Знамя. 2009. № 2.
3 Новый берег. Журнал литературы и истории. — http://www.novijbereg.net/
4 Эмигрантские мотивы в мировой поэзии. Второй Всемирный поэтический фестиваль «Эмигрантская лира» (Брюссель, 8—10 окт. 2010 г.). — URL: http://www.russianwashingtonbaltimore.com/ru/article/11-11-2010/emigrantskie-motivy-v-mirovoy-poezii-vtoroy-vsemirnyy-poeticheskiy-festival
5 Замысливший побег. Беседа Сергея Юрьенена и Татьяны Аптулаевой // Топос. 2003. 12 февраля. — http://www.topos.ru/article/890
6 Русская диаспора за рубежом и эмигрантская поэзия // Интерпоэзия. 2010. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/interpoezia/2010/2/d22.html
7 Русская диаспора за рубежом и эмигрантская поэзия // Интерпоэзия. 2010. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/interpoezia/2010/2/d22.html
8 Русская диаспора за рубежом и эмигрантская поэзия // Интерпоэзия. — 2010. № 2. URL: http://magazines.russ.ru/interpoezia/2010/2/d22.html
9 Эмигрантские мотивы в мировой поэзии. Второй Всемирный поэтический фестиваль «Эмигрантская лира» (Брюссель, 8—10 окт. 2010 г.). — URL: http://www.russianwashingtonbaltimore.com/ru/article/11-11-2010/emigrantskie-motivy-v-mirovoy-poezii-vtoroy-vsemirnyy-poeticheskiy-festival
10 Саша Филипенко: «В России я не русский писатель, в Беларуси не белорусский». — URL: http://bolshoi.by/persona/sasha-filipenko-2/
11 Bromley, R. Narratives for a New Belonging: Diasporic Cultural Fictions (Tendencies Identities Texts Cultures EUP) / Roger Bromley. — Edinburgh:Edinburgh University Press, 2000. С.10.