Другие журналы на сайте ИНТЕЛРОС

Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №8, 2014

Светлана ЛУРЬЕ
Судьбы двух империй
Просмотров: 1226

Лурье Светлана Владимировна — публицист, доктор культурологии, ведущий научный сотрудник Социологического института РАН (Санкт-Петербург), автор книг «Метаморфозы традиционного сознания», «Историческая этнология», «Психологическая антропология», «Империя как судьба» и др. В «Дружбе народов» публикуется впервые.

 

 

Восток как яблоко раздора

 

Весь XIX век прошел под знаком англо-русского соперничества на Востоке. Остроту этого соперничества можно понять, если учесть, что и русские, и англичане считали, что на карту поставлено само существование государства: «Англия должна быть первой среди наций и руководить человечеством или отказаться не только от своих владений, но и от своей независимости», — писала газета «National Review». Русские ставили вопрос так: «Или действовать решительно, или отказаться от своих владений в Азии... заключив государство в границах начала XVII столетия». Англичане же, в свою очередь, слагали стихи о том, что «русские никогда не будут в Константинополе».

Главным стержнем английской политики была оборона Индии. Англичане были убеждены, что рано или поздно Россия посягнет на эту жемчужину британской короны. Так, генерал-майор У.Мак-Грегор просчитывает во всех деталях, буквально по дням, как русские могли бы завоевывать Индию. А генерал-майор сэр Г.Раулинсон в 1868 году довольно остроумно описывает стратегию действия русских на Востоке и предсказывает порядок их дальнейшего продвижения. Генерал Снесарев в раздражении назвал все рассуждения Раулинсона «белибердой», однако поход русских на Индию действительно обсуждался время от времени и обсуждался более или менее серьезно, хотя никогда не был делом окончательно решенным. Вместе с тем, предприятие казалось вполне выполнимым. «При благоприятных обстоятельствах сплав войск к воротам Индии не только возможен, но и удобен», — замечает  И.В. Вернадский в статье «Политическое равновесие и Англия». Другие авторы откликаются на эти гипотетические рассуждения разумным вопросом: если мы завоюем Индию, что будем с ней дальше делать?

Тем не менее, француз Г. де Лакост едет на Восток, желая описать для европейской публики подробности ожидаемой смертельной схватки: «Я выехал из Парижа, проникнутый идеями, что фатальная борьба между китом и слоном неизбежна. В Турции, Туркестане, Кашгаре и Индии я собрал сведения, которые привели меня к заключению совершенно противоположному». Вывод де Лакоста вполне категоричен: «Столкновение бесполезно, и им выгодно путем дружелюбным согласиться на справедливый дележ». В последней трети XIX века тема о желательности примирения начинает звучать все чаще. Ведь соперничество «приблизилось к той стадии, когда соперники должны либо стать открытыми врагами, либо друзьями-партнерами». В 1907 году между Россией и Англией было подписано всеобъемлющее соглашение о разграничении сфер влияния на Среднем Востоке. Необходимость срочного примирения диктовалась причинами внешнеполитическими (на восточную арену вступал новый игрок — Германия). Но велика была роль причин внутреннего характера. Их хорошо сформулировал М.Н. Аненков в предисловии к работе английского полковника Джона Эдея «Сатина. Горная экспедиция на границы Афганистана в 1863 году»: «Задача им и нам поставленная одинаково трудна: они и мы должны бороться с фанатизмом, невежеством, косностью, почти дикостью, и потому между ними и нами нет возможности найти повода к ссоре и даже к соперничеству. Нам предстоит одинаково трудная и одинаково дорогая работа в одном и том же направлении».

Казалось бы, ничего более несовместимого и представить невозможно. Столь различны были эти две империи — Российская и Британская, не только по истории своей, но и по духу, по смыслу своему, по реальности, которую они создавали в своих пределах, что трудно представить себе задачу, которую им бы пришлось решать в сходном направлении и испытывать одни и те же трудности. При всем при том, сходства между российской Средней Азией и британской Индией гораздо больше, чем представляется на поверхностный взгляд.

 

 

Что есть империя?

 

Но прежде, чем продолжить, следует сказать несколько слов о теоретических основах этой статьи.

Выделяют два вида империализма: миссионерский и коммерческий. Ни Российская империя, ни империи западно-европейских стран XIX века не представляли собой тот или другой в чистом виде, так что разделение достаточно условно. Можно выразить его несколько иными словами: территориальная экспансия может быть культурно-детерминированной и прагматически-детерминированной. Я предлагаю обозначить культурно обусловленную экспансию (когда народ, сознательно или неосознанно, преследовал ту или иную идеальную цель, по крайней мере, наравне с прагматическими, экономическими и военно-стратегическими целями) как имперское действие, а прагматически обусловленную, какимпериалистическое действие.

В этой статье речь пойдет исключительно об имперском действии, экономических вопросов формирования империи я касаться не буду.

Обычно под словом «империя» историки и политологи понимают конгломерат территорий, имеющий те или иные формы институциализированных связей, сложившиеся в ходе экспансии какого-либо народа. Однако, на мой взгляд, было бы правильнее относить слово «империя» к результату не прагматически-детерминированной, а культурно-детерминированной экспансии. Я признаю, что провести четкую грань между «результатом имперской экспансии» и «результатом империалистической экспансии» невозможно как потому, что идеальные мотивы экспансии в жизни часто переплетаются с экономическими, так и потому, что экспансия, внешне представляющаяся сугубо прагматически-детерминированной, на самом деле может иметь глубокие идеально-культурные корни (как в случае британской экспансии XIX века).

Чтобы понять ценностное основание той или иной империи, следует обратиться к ее зарождению, к той ценностной доминанте, которая дала ей импульс. Можно возразить, что этот первоначальный импульс может восприниматься рядом последующих государственных деятелей как анахронизм, в то время как империя занимает свое собственное место в традиции народа, существует как «вещь в себе». Действительно, не все в политике империи является следствием ее центрального принципа. Так, русская государственность складывалась под сильным ордынским влиянием. В XVIII — XIX веках Россия находилась под значительным влиянием Запада. Заимствовались некоторые государственные формы и методы управления, идеологии, популярные в то или иное время, все то, что можно было бы назвать международными культурными доминантами эпохи, которые зачастую грозили фатальным образом разрушить логику имперского строительства, заданную центральным принципом империи. Эта логика сохранялась порой уже не в силу личной ценностной ориентации конкретных государственных деятелей, а благодаря их «шестому чувству» — ощущению  целостности и последовательности государственного процесса.

 

 

Земная копия Царства Небесного

 

Россия заимствовала у Византии, а через нее — у Рима практически все наиболее важные компоненты центрального принципа империи. (Думаю, нет смысла оговаривать, что в процессе русской истории некоторые из компонентов значительно трансформировались и получили внешнее выражение, более соответствующее эпохе и географическому положению страны.)

Наиболее характерная особенность Римской империи, которую признают за ней большинство авторов, — это ее универсализм. Рим претендовал на то, чтобы быть не просто государством, а государством вселенским, государством единственным во вселенной, совпадающим по своим масштабам со всем цивилизованным миром. Эту черту часто рассматривают как уникальную. Последнее, однако, неверно. Как неверно и представление, что уникальность Римской империи состояла в ее политическом изоляционизме: «Римская империя была результатом завоевания, которое было подобно скорее не империализму Афин или Александра, а древнему изоляционизму, который стремился распространиться на весь обитаемый мир, чтобы стать единственным во вселенной. Вследствие этого Рим никогда не рассматривал себя в качестве государства в современном смысле слова, т.е. как одно государство среди других государств». Сочетание универсализма с изоляционизмом и сакрализацией общественно-государственной жизни было свойственно и другим имперским традициям — в частности Древнему Египту, Персии, и, конечно, китайской, которую можно считать классической имперской традицией, параллельной римской и практически равнозначной ей.

Особенность Рима состоит скорее не в имперском принципе, а в специфике его реализации. Что действительно отличало Римскую империю от ее предшественниц и современниц, это то, что ей действительно удалось совместить культурный универсализм и политический изоляционизм и реализовать их в своей практике — она и на самом деле была многоэтнической, превратившись в формацию, где этнические различия не имели никакого политического значения. «Политический порядок парил над этническим разделением, подобно тому как у нас цивилизация парит над национальными границами и не является поводом для шовинизма»4. Таким образом, была задана идеальная модель империи — в том, прежде всего, что касается формы. В Римской империи были заложены основные принципы внешней политики Византии с ее искусством управления народами.

В мировоззрении византийцев и всего византийского культурного ареала Римская империя занимала особое место. Она оставалась единой и единственной империей языческих времен, имевшей истинно религиозное значение как земной образ единого и единственного Царствия Божия.

В основе Византийской империи мы находим идею о том, что земная империя является иконой Царства Небесного и что правление императора есть выражение Божественного господства.

В своем идеале империя — это сообщество людей, объединенных идеей православия, то есть правильной веры, идеей правильного славления Бога, и таким образом преодолевших то разделение на языки, этносы, культуры, которое было следствием греха — попытки человечества самовольно достичь Небес, построив Вавилонскую башню. Поэтому так важен для византийцев универсализм, принципиальное презрение к иным культурам как к низшим. Через всю историю Византии красной нитью прошло неприятие идеологами империи (а их круг был широк, поскольку включал в себя монашество) любого национализма. В том числе и собственного, греческого, который, разумеется, всегда существовал в Византийской империи, особенно усиливаясь в периоды ее кризиса, но неизменно встречал противодействие со стороны ее православных идеологов. Многонациональность Византии имела для нее принципиальное значение. И прежде всего это относилось к православным: Византийская империя мыслила себя как единственное и единое государство всех православных народов.

Примечательно, что патриарх Фотий (около 820 — 889) писал как о подданных империи даже о русских, которые были политически независимы от Византии. В известном смысле он был прав. Русские признавали принцип православного универсализма и авторитет византийского императора, хотя и не были ему подвластны де-юре и со времен Ярослава не стремились себя ему противопоставлять. «Политическая мысль Византии, — пишет Д.Оболенский в книге “Связи между Византией и Русью в XI — XV веках”, — исходила из того, что император есть "космократ", чья власть, в идеале распространяющаяся на всю ойкумену — на весь цивилизованный мир, фактически охватывает те земли Восточной Европы, которые в религиозном и культурном отношении попадают в орбиту империи». Согласно византийской традиции, повиновение императору обуславливалось его православностью. Принцип православия главенствовал в империи — именно он определял легитимность любых ее установлений, именно он обеспечивал основание и для ее универсализма, и для ее изоляционизма.

Принцип изоляционизма определял и внешнюю политику Византии. По существу то, что обычно принято относить к сфере внешней политики, для Византии было политикой либо пограничной, либо внутренней. Что касается первой, то она достаточно хорошо известна. Византия сосредотачивала свое внимание на контроле над народами и племенами, проживающими вдоль ее границ. Окружающие империю народы рассматривались как «полезные» или «вредные» для империи. «Византийцы тщательно собирали и записывали сведения о варварских племенах. Они хотели иметь точную информацию о нравах “варваров”, об их военных силах, о торговых сношениях, об отношениях между ними, о междоусобиях, о влиятельных людях и возможности их подкупа. На основании этих тщательно собранных сведений строилась византийская дипломатия, или “наука об управлении варварами”. Главной задачей византийской дипломатии было заставить варваров служить Империи, вместо того, чтобы угрожать ей… Так одни варвары были оплотом Империи против других»5.

Более интересна другая сторона «внешней-внутренней» политики Византии — та, которую можно было бы назвать монашеской политикой. Результатом такой политики, как показал Г.М.Прохоров в книге «Повесть о Митяе», была Куликовская битва: идея решительного боя татаро-монголам вызрела в кругах византийского монашества. Тщательно изучавший данный вопрос о. И.Мейендорф полагает, что ее результатом было планомерное «взращивание» Московской Руси как оплота православия на Севере, а, возможно, и преемницы Византии. В монашеской среде, преданной идее универсальной империи, и вызревает постепенно принцип «Translatio Imperii» («Перенос империи». — ред.).

Первоначально эта концепция относилась к генезису Византийской империи и лишь в XIV веке стала относиться к России. «Идея простой Римско-Константинопольской преемственности к VI веку мало-помалу уступила место понятию более сложному, а именно, что Византия — это Рим новый и обновленный, призванный обновить Рим древний и падший. Эта концепция "Renovatio Imperii" («Возрождение империи». — ред.), которая достигла своего апогея между IX и XII веками и которая предполагала фигуру умолчания по отношению к германским императорам, была связана с идеей, что местопребывание империи было перенесено Константином из Рима в Константинополь. Здесь без труда просматривается понятие, выработанное в ходе дальнейшей эволюции — "Translatio Imperii", которая на своем последнем этапе расположилась в сердце России XVI века, идеологи которой утверждали, что после падения Константинополя Москва стала третьим и последним Римом».

 

 

Два Рима пали, а третий стоит

 

Вплоть до Флорентийской унии — недолго просуществовавшего соглашения об объединении католических и православных церквей (1438—1439) — Россия чувствовала себя частью Византийского мира. До самого XV века народы, входящие в культурный ареал Византии, стремились эмансипироваться от греков, и «лишь Русь оставалась в стороне от этой тенденции, сохраняла преданность Византии, решительно поддерживая… руководство византийской церкви»7, несмотря на все раздирающие империю на части центробежные тенденции.

После падения Константинополя в 1453 году русским представлялось, что они остались единственным православным народом в мире. Именно в это время псковский монах Филофей и написал свое знаменитое: «два Рима пали, а третий стоит, четвертому же не бывать», ведь утеря вверенного русским на хранение Сокровища веры означала бы «гибель истинного благочестия во всей вселенной и воцарение на земле Антихриста».

Россия переняла у Византии традицию универсализма и изоляционизма не механически, а пережила ее как собственный драматический опыт. Для Рима эта традиция была почти естественна (отношения с современными ему империями Востока у Рима были малоинтенсивны, от них легко было абстрагироваться). Более или менее естественной она была даже для Византии, которая могла позволить себе временами абстрагироваться от Запада, а временами считать его варварским, равно как и Восток, и строить свою внешнюю политику прежде всего как приграничную политику, формирование буферной зоны. Однако Россия изначально была государством среди других государств и вела активную и отнюдь не только приграничную политику как на Востоке, так и на Западе. Конечно, в отношениях с татарами, а позднее в своей восточной политике — в ходе соперничества с Англией Россия создавала буферный пояс, но происходило это совсем при иных обстоятельствах, и функция этого пояса в то время оказывалась совсем иной. Россия не стремилась отгородиться от мира еретиков и варваров. Избегая крупных военных столкновений, она пыталась расширить пределы своего влияния, используя буферные образования как препятствие для распространения влияния конкурента — то есть речь шла об использовании буферов как орудия в межгосударственных отношениях. Русский изоляционизм был чисто психологическим, но от этого не переживался менее остро.

Психологическая самоизоляция России не могла не вести и к тому, что актуальной составляющей российского имперского комплекса стал универсализм — мир неправославный воспринимался, конечно, не как варварский, но как погрязший в грехах и заблуждениях и по сути не было бы большим преувеличением сказать, что границы России очерчивали в ее представлении почти весь цивилизованный мир, то есть мир, сохранивший благочестие и неподдающийся власти дьявола.

Чем, собственно, была в этом смысле империя? Это инструмент ограждения православного и потенциально-православного пространства и механизм поддержания внутри него определенной дисциплины, как бы в очень ослабленном виде — порядка внутри монастыря. И это, собственно, не столько инструмент экспансии, сколько своего рода оборонительный инструмент, призванный закреплять то, что было достигнуто иным путем, защищать от внешних посягательств и внутренних настроений. Однако задачей государства было также и расширение зоны потенциального православия, хотя вплоть до XVIII века Россия не знала миссионерства как целенаправленной государственной деятельности (как не знала ее и Византия). Задачей государства было устанавливать границы Православного царства, а обращать туземное население в православие — это дело Промысла Божьего.

Примат религиозных мотивов над национальными и прагматическими обнаруживался в российской политике (прежде всего в южном направлении: Балканы — Афон — Константинополь — Святая Земля — Эфиопия) вплоть до начала ХХ века. Особенно отчетливо конфликт между религиозными (или религиозно-государственнными) началами и началами национальными проявил себя в ходе Балканской войны. Публицистика воспевала войну за освобождение единокровных славян и национальную идею, идеологи православной империи пытались оспорить национальную идею, а народ национальной идеи не понимал вовсе, продолжал воевать за свою веру, по-своему истолковывая сложные политические игры. Апелляция к единству кровному, племенному остается для крестьян пустым звуком. А.Н.Энгельгардт в «Письмах из деревни» писал, что, по мнению крестьян, «вся загвоздка в англичанке. Чтобы вышло что-нибудь, нужно соединиться с англичанкой, а чтобы соединиться, нужно ее в свою веру перевести. Не удастся же перевести в свою веру англичанку — война». Итак, Балканская война — война за веру, но война с Англией, у которой Турция только марионетка.

Россия сложилась как государство в эпоху, когда мир уже был поделен между так называемыми «мировыми религиями» и собственно активная миссия могла быть направлена только на те народы, которые оставались еще языческими. Можно было бы ожидать, что только эти территории и представляют для России реальный интерес. Однако специфический универсализм Российской империи выразился в том, что ее границы рассекали мусульманский, буддийский, католический и протестантский миры — регионы, где были приняты перечисленные вероисповедания, на общих основаниях входили в состав империи. Последняя как бы втянула в себя все разнообразие и все религиозные противоречия мира, стремясь «отыграть» их и победить внутри самой себя. И если гражданство Византии в значительной степени зависело от православной веры, то в России, где православие занимало не менее значительное место в государственной идеологии, гражданство и все связанные с ним права давались по факту проживания внутри границ империи как бы в преддверии обращения подданных в православие. Соответственно, от подданных прежде всего требовалось приобретение всех гражданских добродетелей в надежде на то, что обращение произойдет со временем, хотя бы лет через сто. Так, цель государственной политики в Туркестане была сформулирована его первым генерал-губернатором К.П.Кауфманом следующим образом: «Сделать как православных, так и мусульман одинаково полезными гражданами России».

Интересно отметить, что главным недостатком этой политики было именно то, что «русские» мусульмане рассматривались именно в контексте внутренних отношений Российской империи, почему и предполагалось, что они привыкнут к новым условиям, сойдутся с русским православным населением и в конце концов пожелают слиться с ним. Вовсе игнорировалось, что мусульмане остаются частью исламского мира, с которым при любых обстоятельствах они будут чувствовать свое единство и стремиться поддерживать отношения. Для русских психологически государственная граница как бы отсекала завоеванные регионы от остального мира, ставила непроницаемый барьер. Если Советский Союз ставил между собой и внешним миром «железный занавес», то Российская империя его не ставила, поскольку психологически имелось впечатление, что он возникает как бы сам собой, по факту картографических изменений.

Российская империя не имела идеологии, которая отражала бы изменившееся положение дел. Поскольку признавался факт «переноса империи», то подспудно оставалась актуальной византийская имперская идеологема. В XVI — XVII веках идея «Translatio Imperii» выражалась в виде очень популярной в то время легенды о «Белом клобуке» и «Сказания о князьях Владимирских». В XIX веке, когда подавляющее большинство русской образованной публики мыслило или пыталось мыслить в европейских категориях, трудно было найти подходящие слова или образы для выражения имперский идеологии Византии и идеи «переноса империи». Однако это не означает, что они потеряли свою актуальность. Вопрос имперской идеологии (в отличие от идеологии самодержавия) в России не обсуждался. Вместе с тем, сохранение и в XIX веке важнейших принципов имперского действия, унаследованных от Византии, указывает на то, что неявно проявлял себя взгляд на империю как на икону Царствия Божия, как на государство, имеющее мистическое основание, а потому являющееся уникальным, а не одним из многих государств мира.

Что касается императорской власти, то можно согласиться с мнением Л.Тихомирова: «У нас не столько подражали действительной Византии, сколько идеализировали ее, и в общей сложности создавали монархическую власть в гораздо более чистой и более выдержанной форме, нежели в самой Византии». Это имело, однако, то следствие, что в России не установилась та «симфония» власти императора и патриарха, которая — по крайней мере, временами — достигалась в Византии. Так, скажем, русский царь не имел права голоса в догматических вопросах. Представления же об «имитации» царем божественной власти были развиты в России едва ли не более интенсивно, чем в Византии. Однако, как и в Византии, эта идеология оставляла принципиальную возможность цареубийства. Причем следует заметить, что если в Византии, с ее частыми государственными переворотами и слабостью системы правильного престолонаследия, эта возможность убийства неправославного императора воспринималась как вполне законная (об этом писал Константин Бaгрянородный), то в России, с ее идеальной монархией, эта идея существовала как бы в подполье, принимала извращенные формы, выражала себя в постоянных сомнениях народа в легитимности того или иного из правящих императоров и перманентно вспыхивающих по этой причине бунтах, а в конце концов — в убийстве Николая II, может быть, самого православного за всю историю России императора.

Что касается в целом государственного строя России допетровских реформ, то часто указывают на то, что он сложился под влиянием Золотой Орды. Этот взгляд не представляется вполне корректным. Многое в государственной идеологии и государственной структуре России, имевшее восточное происхождение, могло быть воспринято от Византии, которая являлась вполне восточной империей в смысле своего государствоцентризма. Во всяком случае, византийский дух не был препятствием к заимствованию у Золотой Орды отдельных (хотя и многочисленных) элементов государственной структуры. Они вполне вписывались в ту идеологему империи, которую Византия принесла на Русь.

Однако русские проигнорировали доставшееся Византии по наследству римское право. Но если когда-то само это право было основой для имперского универсализма, то с течением времени оно превратилось в декоративный атрибут и в конце концов отпало. Однако само совмещение принципов культурного универсализма и политического изоляционизма, впервые в полной мере воплотившееся в Древнем Риме, оставалось полностью актуальным в России вплоть до большевистского переворота, а, если рассматривать его с чисто формальной стороны, то и в течение последующих десятилетий.

 

 

Нелегкая ноша

 

Как мы говорили выше, имперское действие (в отличие от империалистического, которым руководит исключительно прагматика) определяется культурой. В культурной экспансии можно выделить две составляющие.

Первая из них — механизм освоения народом территории, специфическая для каждого этноса модель народной колонизации. Этот механизм связан, в частности, с  восприятием заселяемого пространства и получает, если вообще получает, идеологически-ценностное обоснование уже постфактум. Он вытекает из «этнопсихологической конституции» народа, из комфортности для народа того или иного способа действия.

Вторая — центральный принцип империи, то идеальное основание, которое лежит в основании данной государственной общности. Это представление о должном состоянии мира. Центральный принцип империи всегда имеет религиозное происхождение и может быть выражен словами пророка Исайи: «С нами Бог, разумейте, народы, и покоряйтеся, ибо с нами Бог» (Исайя, 7, 18—19). Если «должное состояние мира» подразумевает ценность определенных государственных форм,  а кроме того, обязанность распространять «должный порядок» на окружающий мир, то эта ценностная максима требует от принявшего ее народа  имперского действия.

Имперские доминанты Рима, Византии и России во многом оставались схожими. При этом модели колонизации, модели освоения пространства, восприятия иноэтнического населения, свойственные народам этих трех империй, были различными. Не говоря уже о том, что и существовали эти империи в различные эпохи, в различном политическом и культурном окружении. Следовательно, каждый народ воспринимал имперскую систему, лишь минимальным образом адаптируя ее к своим этнопсихологическим особенностям и условиям существования. Скорее, он сам к ней приспосабливался. Система была для народа нелегкой ношей, жесткими рамками, в которые он сам себя (и других) ставил. Изучение истории империи невозможно без учета того, что каждый ее эпизод — это пример реализации (более или менее удачной) центрального имперского принципа в любых конкретных обстоятельствах.

С некоторой осторожностью можно утверждать, что имперская система во многих своих аспектах не зависит от этнической и психологической специфики. Индивидуальным является способ усвоения имперских доминант и пути их реализации. Последние связаны, в частности, с моделями народной колонизации, особенностями восприятия и освоения территории. Способ усвоения имперских доминант, психология их восприятия и интериоризации также безусловно связаны с особенностями народа, их принимающего. Тем не менее, центральный принцип империи является автономной составляющей имперского комплекса. Он определяет каркас здания империи — народная жизнь встраивается в него, подстраивается к нему. Более того, он требует определенного насилия имперского народа над самим собой, подавления собственных непосредственных импульсов и порой вступает в противоречие  с механизмом народной колонизации.

«Колонизация — это экстенсивная сила народа, его способность воспроизводиться, шириться и расходиться по земле, это подчинение мира или его обширной части своему языку, своим нравам, своим идеалам и своим законам»,— писал в середине прошлого века француз Леруа Болье. Это в конечном счете попытка приведения мира в соответствие с тем идеалом, который присущ тому или иному народу. Причем идеальные мотивы могут порой преобладать над всеми прочими — экономическими, военными и другими. Во всяком случае, они постоянно проявляются в действиях державы, в ее отношении к другим народам: в том, как колонизаторы предопределяют судьбу той или иной страны, какого поведения требуют от завоеванных народов.

Что представляла собой Российская империя в ее идеальном образе? Она должна была заменить собой империю Византийскую, стать Третьим и последним Римом, единственным земным царством православия. Православие и было той идеей, которую должно было нести с собой русское государство, и включение в него новых и новых земель означало расширение пределов православного мира и увеличение численности православного народа. Таким образом, парадигмы религиозные и государственные сливались: государственная мощь империи связывалась с могуществом православия, а последнее в данном случае выражалось посредством державного могущества — происходила сакрализация государства. Русское переставало быть этнической характеристикой и становилось государственной: все, что служит процветанию православной государственности, является русским. И стало быть, понималось не так, что русские — православный народ, а наоборот: весь православный народ — русские, по имени православного государства. Эта мифологема не столько высказывалась вслух, сколько проявлялась через действия, поступки, реакции людей, строивших Российскую империю.

Но мифологема воплощалась в реальном мире. И в том пространстве, которое возникало между мифологемой и жизнью, разворачивались такие события и отношения, которые создавали для носителей имперской идеи не только внешние, но и глубокие внутренние конфликты. Это естественно, поскольку имперское строительство — процесс непростой и противоречивый. Создание империи состоит в перманентном преодолении конфликтогенных ситуаций.

 

 

Явление внутреннего быта

 

История России есть «история страны, которая колонизируется», — такое определение дал русский экономист, автор работ по вопросам земплепользования и землевладения в Сибири, аграрным общинам, переселенческим вопросам, статистике А.А.Кауфманв книге «Переселение и колонизация». Определение, вне всякого сомнения, верное. Так, переселение из Рязанской губернии началось уже в то время, когда многие из селений здесь не имели вполне устойчивого вида, когда вообще крестьяне далеко не прочно осели еще на местах своей оседлости. Переселение из Курской губернии, по свидетельству земского сводного статистического сборника, началось как раз с того времени, когда закончился здесь процесс колонизации. И хотя массовые коллективные переселения не являются специфической русской чертой, но, как отмечает тот же Кауфман, «русские переселения существенно отличаются от аналогичных движений в Западной Европе тем, что они не имели характера эмиграции, то есть выселения из страны, а представляли собой простой переход с одного места жительства на другое… Новые территории, приобретаемые русскими, являются в полном смысле слова продолжением России».

Граница определяется передовой линией русских отрядов. Это восприятие мы встречаем и у Пушкина в его «Путешествии в Арзрум». «Вот и Арпачай,— говорит мне казак.— Арпачай! Наша граница… Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видел я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное… И я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег уже был завоеван. Я все еще находился в России».

Русский путешественник по Средней Азии Евгений Марков описал замечательную сцену, как русские крестьяне-переселенцы едут в только-только занятый нашими войсками Мерв: «Смелые русаки без раздумья и ничтоже сумняшись валили из своей Калуги в Мерву, как они называли Мервь, движимые темными слухами, что вызывают сюда в “забранный край” народушко российский на какие-то царские работы»9. Надеются крестьяне, что будут возмещены им потраченные на дорогу деньги и даны особые государственные льготы. А льгот никаких и в помине нет, и никто в новом «забранном» крае переселенцев не ждет, тем более не зовет...

Эта сцена очень типична. По мере продвижения русских войск в юго-восточном направлении занятые земли очень быстро заселялись русскими крестьянами. Напор колонизационного движения кажется поистине удивительным. Первые крестьянские просьбы о переселении в Сыр-Дарьинскую область относятся еще к 1868 году — году завоевания. В том же 1868 году, непосредственно после завоевания, первые русские колонисты переселились в Семипалатинскую область: 242 семьи из Воронежской губернии прибыли в Верный. Что же касается других регионов Средней Азии, то к 1914 году 40 процентов населения Киргизской степи и 6 процентов населения Туркестана, очень густо заселенного, составляли русские, в большинстве своем земледельцы. «Скорость, с которой русские крестьяне и другие колонисты заселяли районы, присоединенные с помощью силы, заставляла стираться грань, отделявшую колонии от метрополии»10 .

Как указывал А.Кауфман в упомянутом уже исследовании русской крестьянской колонизации, массовые переселенческие движения России, в отличие от Западной Европы, «были издревле и остаются до сих пор явлениями внутреннего быта».

Однако это «явление внутреннего быта» имело очень своеобразный характер, а именно — в каких бы формах оно ни выражалось, оно имело характер бегства от государства (вызванного в конечном счете постоянным конфликтом между крестьянским миром и государственными структурами). По точному замечанию историка Л.Сокольского, бегство народа от государственной власти составляло все содержание народной истории России. Вслед за народом шла государственная власть, укрепляя за собой вновь заселенные области и обращая беглых вновь в свое владычество. Начиная с первого правительственного указа озапрещении переселений и утверждении застав (1683 год), первыми его нарушителями «были царские же воеводы, о чем хорошо знало и центральное правительство. Воеводы вместо того, чтобы разорять самовольные поселения… накладывали на них государственные подати и оставляли их покойно обрабатывать землю».

Это естественно, поскольку «нигде русское движение не было исключительно военным, но всегда вместе с тем и земледельческим»11 . Но при всей важности для государства народной колонизации, без которой казенная колонизация не имела бы поддержки, государство словно бы ведет с переселенцами игру в «кошки-мышки». Как рассказывает П.Хворостинский в книге «Киргизский вопрос в связи с колонизацией степи», вплоть до XX века «переселенец тайком бежал с родины, тайком пробирался в Сибирь по неудобным путям сообщения». До конца 80-х годов XIX века «ходоки и организаторы мелких переселенческих партий приравнивались к политическим агитаторам и выдворялись на родину по этапу».

Когда же государство, наконец, разрешает переселение официально, оно все-таки не управляет процессом. Исследователь переселений начала XX века Д.Драницын продолжает говорить о «вольной колонизации»: «От тундры до пустыни идет вольная русская колонизация; я говорю "вольная", так как дело Переселенческого Управления сводится к неполному удовлетворению спроса».

Поскольку колонизация зачастую оставалась «вольной», то переселенцы в новых «забранных» краях были в большинстве случаев предоставлены сами себе и успех предприятия зависел, в частности, от «их умения и средств входить в сделки с аборигенами». В литературе описывается, в качестве типичной, следующая модель образования русских поселений: «Влиятельный киргиз привлекает или из жалости принимает два-три двора, входит во вкус получения дохода за усадьбу, покос или пашню деньгами или испольной работой, расширяет дело все более и более, пока заимка не превращается в поселок из 20-30 и более дворов»12 . С другой стороны, описывая историю русских поселений, автор начала XX века отмечает поразительное упорство, с которым крестьяне отстаивали свое право жить на понравившейся им земле: «Первые годы, незнакомые с условиями жизни, переселенцы [в Муганскую степь, Закавказье] страшно бедствовали, болели лихорадкой и страдали от преследований туземцев, но с течением времени они понемногу окрепли и в настоящее время Петропавловское является зажиточным селением».

Русские крестьяне неуютно чувствовали себя только там, где сталкивались с туземными народами, обладающими собственной развитой культурой и национальным чувством, как это было в Закавказье или, например, в Приамурье, где китайцы жили абсолютно изолированно от русских (в отличие от корейцев, легко поддававшихся ассимиляции), и отношения между двумя этническими общинами были напряжены до крайности. Русский человек не чувствует себя господином над аборигенами, в каких-то ситуациях он может без всякого душевного надлома пойти в услужение к богатому туземцу. Но всякое проявление национальной обособленности, национального чувства для него дискомфортно, как нарушение общегосударственной однородности. По мере возможности он стремится нейтрализовать его.

 

 

Бегство от государства

 

Что же толкало русских крестьян оставлять насиженные места и отправляться на Кавказ, в Закаспийскую область, Туркестан, Сибирь, Дальний Восток?

С точки зрения мотивации переселения можно выделить четыре основных потока. Во-первых, казачья колонизация, механизм которой мы рассматривать не будем: психология казачьей колонизации является отдельной темой. Другое дело, что вслед за казачьей военной колонизацией тянулись толпы крестьян великороссов и малороссов, которые заселяли казачий тыл.

Второй поток — насильственная колонизация. Это ссыльные, в частности, крестьяне-сектанты, которые выдворялись из центральных губерний России.

Третий поток колонизации можно назвать «бегством». На протяжении всей русской истории потоки людей выселялись на пустующие земли. Люди уходили от государства. Напор народной волны был столь велик, что даже с помощью крепостного права и других многочисленных мер сдержать его было нереально.

И, наконец, четвертый поток это полуорганизованное крестьянское переселение конца XIX — начала XX века, направленное и в Сибирь, и во вновь занятые области.

Традиционно, в качестве главной причины крестьянских переселений называется безземелье, но исследователи переселенческого движения отмечали, что среди переселенцев очень сильно преобладали сравнительно хорошо обеспеченные землей государственные крестьяне. Кроме того, безземелье — это причина постоянно действующая, переселения же носили «эпидемический характер», когда, как пишет А.Кауфман, «“вслед за людьми” с места снимались сотни и тысячи семей, для которых переселение не было вызвано никакой разумной необходимостью, никаким сознательным расчетом». Этот тип переселения также чрезвычайно походил на бегство, тем более, что крестьяне очень плохо представляли себе те места, в которые ехали, довольствуясь легендами о них. И даже когда правительство пыталось заставить крестьян засылать на места будущего водворения ходоков, которые могли бы оценить место и выбрать удобный участок, массы крестьян зачастую срывались целыми семьями, а иногда и деревнями, и ехали в места им неизвестные.

Но если учесть почти нелегальный характер русской колонизации, отсутствие реальной заботы о переселенцах, парадоксальными представляются народные толки и слухи, сопутствующие массовым переселениям конца XIX — начала XX века, которые очень походили на бегство и сплошь и рядом были несанкционированными. В них очень отчетливо присутствовал мотив государственных льгот для переселенцев. Эти толки показывали, что крестьяне в каком-то смысле понимали, что служат государству, от которого бегут... Так, Кауфман рассказывает, что «среди сибирских переселенцев многие ссылались на выставленную в волостном управлении бумагу, какой-то “царский указ”, приглашавший якобы переселяться; эта бумага оказалась циркуляром… имевшим целью удержать крестьян от необходимости переселения… В Могилевской губернии в 1884 году на рост числа переселений сильно повлияло опубликование правил переселения, весьма стеснительных. Действие этой ограничительной по цели публикации было весьма неожиданным: со всех концов губернии в Могилев потянулись люди, чтобы получить разрешение на переселение. Одно слово, исходившее от властей, вызвало пожар. Пошли обычные фантастические толки, что государыня купила себе в Сибири большое имение и вызывает теперь крестьян». Любая официальная бумага, в которой упоминалось слово «переселение», истолковывалась как клич царя, обращенный к православному народу: переселяйтесь.

Итак, модель русской колонизации может быть представлена следующим образом. Русские, присоединяя к своей империи очередной участок территории, словно бы разыгрывали на нем мистерию: бегство народа от государства — возвращение беглых вновь под государственную юрисдикцию — государственная колонизация новоприобретенных земель. Так было в XVII веке, так оставалось и в начале XX: «Крестьяне шли за Урал, не спрашивая, дозволено ли им это, и селились там, где им это нравилось. Жизнь заставляла правительство не только примириться с фактом, но и вмешиваться в дело в целях урегулирования водворения переселенцев на новых землях»13 .

Для русских, вне зависимости от того, какие цели ими движут и каковы их ценностные доминанты, арена действия — это «дикое поле», пространство, не ограниченное ни внешними, ни внутренними преградами. Освоение территории происходит посредством выбрасывания в «дикое поле» определенного излишка населения. Этот излишек на любом новом месте организуется в самодостаточный и автономный «мир». «Мир» и является субъектом действия, в частности — субъектом, осваивающим территорию, привычным «мы». На более высоком уровне это «мы» переносится на весь народ, но только таким образом, что сам народ начинает восприниматься как большой «мир».

В своей первоначальной форме русская колонизация представляла собой как бы наслоение «чешуек», участков территории, находившихся в юрисдикции отдельных «миров». Видимо, эта «чешуйчатая» структура пространства и характерна для русского восприятия. Так, большие «чешуйки» наращиваемой посредством военной силы территории в идеале должны были тут же покрываться мелкими «чешуйками» территорий отдельных русских «миров» — «дикое поле» осваивается, интериоризируется путем того, что приобретает «чешуйчатую» «мирскую» структуру. Этим объясняется и напор крестьянской колонизации даже в тех краях, которые по своим природным условиям, казалось бы, были не пригодны для оседлости русского населения. Уточним также, что в качестве «дикого поля» воспринималась народом любая территория, которая могла рассматриваться как потенциально своя: ее прежняя структурированность игнорировалась — будь это племенное деление территории или границы древних государственных образований. Признавались в какой-то степени лишь права туземной общины (если таковая имелась) — то есть та структурированность территории, которая приближалась к «мирской» — и ничто больше.

 

 

«Свое» население и проблемы ассимиляции

 

Государственная политика в вопросе колонизации в целом перекликалась с народным сознанием. Она определялась потребностью в заселении окраин как способе упрочнения на них русского господства. «Правительство заботилось о создании на окраинных землях земледельческого населения, пользуясь для этой цели и ссылкой, и “накликом свободных хлебопашцев”, которым предоставлялись различные льготы и пособия и давались в пользование земли… Попутно с этой правительственной колонизацией шла "вольная колонизация"… Истинная основа жизни должна была лечь, когда в землю завоеванных стран упало первое зерно завоевателя», — пишет А. Кауфман в «Переселении и колонизации».

Обычно правительство не прибегало к дискриминации инородцев, которые были для него «своими» гражданами империи, вплоть до того, что иногда местная администрация, пекущаяся прежде всего о «вверенном ей населении», сама «являлась одним из существеннейших тормозов, задерживающих переселение (русских) в ту или другую окраину»14 . Однако администрацию менее всего интересовали этнографические особенности этого «вверенного ей населения». Туземцы просто делятся на «мирных», не противящихся русской власти, выучивающих русский язык и отдающих детей в русские школы, и «буйных», оказывающих сопротивление. Так, во времена Кавказской войны все племена Кавказа «назывались одним именем — черкесов и кратко характеризовались даже в официальных бумагах как мошенники и разбойники»15 . Это отсутствие любопытства психологически объяснялось тем, что финал все равно был предрешен: каждый народ должен был рано или поздно слиться с русским или уйти с дороги, а потому исходная точка интересовала только специалистов.

Все «свое» население перестраивалось по единому образцу. Бывшие административные единицы уничтожались и на их месте создавались новые, «часто с совершенно искусственными границами и всегда, где это было возможно, с пестрым этнографическим составом населения». Расформировывалось местное самоуправление всех видов, система судопроизводства реформировалась по общероссийскому образцу, туземная общественная иерархия приводилась в соответствие с русской. Дворянство всех христианских народов приравнивалось в правах к русскому дворянству. Туземцы активно участвовали в местной администрации, порой обладая в ней очень значительным влиянием, становясь высшими государственными чиновниками и занимая высшие командные посты в армии; они вписывались в единую государственную иерархию и сами являлись «русской властью». «Лорис Медиков не армянский генерал,— восклицал публицист,— а русский генерал из армян»16. Создавалось единое административное пространство на всей территории империи.

Как это ни кажется удивительным, никакой идеологической программы колонизации, сопоставимой, скажем, с английской, где упор делался на то, что англичане несли покоренным народам просвещение и цивилизацию, в России не существовало. В специальных изданиях, посвященных теоретическим аспектам колонизации, рассматривались самые разные проблемы, но только не ее идеологическое обоснование. Видимо, в том не было нужды, оно подразумевалось само собой и основывалось на народной идеологии. Изредка повторялись трафаретные фразы о том, что Россия должна нести инородцам культуру, но обычно либо в весьма прозаическом контексте, где под культурой имелись в виду современные способы ведения хозяйства, либо в качестве упрека местной администрации — должна, но не несет: «За пятьдесят лет нашего владычества на Кавказе и за Кавказом, что мы, т. е. народ, сделали особенно полезного для себя и туземцев?»

Не было и разработанной методики колонизации. Если же колонизационные теории и появлялись, то они были удивительно неуклюжи и абсолютно неприемлемы на практике. Как отмечает публицист А.Липранди,«вся кавказская колонизационная политика являлась донельзя пестрой… Вероятно, не найдется во всемирной истории колонизации ни одного примера системы его, который не нашел бы себе подражания на Кавказе». Однако применение всех этих систем было кратковременным и мало влияло на общий уклад кавказской жизни. На Кавказе, так же как и везде в империи, колонизационная политика проводилась без всякой теоретической базы, на основании одной лишь интуиции; в основе ее лежала русская психология колонизации, о которой мы говорили выше, причем основные ее парадигмы проводились в жизнь чаще всего абсолютно бессознательно. Эти интуитивные методы могли быть самыми разнообразными. Гомогенность территории империи достигалась тысячью разных способов. И в каждом случае это было не правило, а исключение. «Имперская политика в национальном вопросе так же пестра и разнообразна в своих проявлениях, как пестро и разнообразно население империи. Те или иные имперские национальные мероприятия зависели от той или иной политической конъюнктуры, от того или иного соотношения сил, от тех или иных личных пристрастий и антипатий. Но цель всегда ясна: исключение политического сепаратизма и установление государственного единства на всем пространстве империи»17 .

Природная способность русских к ассимиляции обычно преувеличивалась и ими самими, и внешними наблюдателями. Причина этой ошибки состоит в том, что на многих территориях империи ассимиляция происходила быстро и почти безболезненно. Но так было не везде и не всегда. С психологической точки зрения, русские колонисты были чрезвычайно интровертны, замкнуты в себе и вообще не склонны обращать особое внимание на инородческое население. Исследователей поражала порой традиционная нечувствительность русских к национальным проблемам и их вполне искреннее неумение «воспринять национальное неудовольствие всерьез».

Когда же русские не наталкивались на обостренное национальное чувство, то вполне могла складываться картина, подобная той, которую описал английский путешественник Д.М.Уэллс: «В восточных и северо-восточных областях европейской России множество сел населены наполовину русскими, а наполовину татарами, но слияние двух национальностей не происходит… Между двумя расами существуют прекрасные взаимоотношения, деревенским старостой бывает то русский, то татарин». Более того, порой русские крестьяне начинали придерживаться того мнения, что «сколь абсурдно заставлять татар поменять цвет глаз, столь же абсурдно пытаться заставлять их поменять свою религию».

Итак, ассимиляцию нельзя считать элементом модели народной колонизации, но она была составной частью русского имперского комплекса, основанного на взаимодействии религиозной и государственной составляющих. Ассимиляция происходила на волне религиозного подъема, когда, по выражению автора «Кавказских очерков» В.П.Погожева, «связь русских пришельцев с инородцами-аборигенами прочно цементировалась восьмиконечным крестом». Слишком утрированно, но по существу верно, писал историк А.А.Царевский: «Мордва, татары, чуваши, черемисы и т.п. инородцы, даже евреи, с принятием православия на наших, можно сказать, глазах так естественно и быстро преображаются и приобщаются русской народности, что через два-три поколения трудно бывает и усмотреть в них какие-нибудь племенные черты их инородческого происхождения».

Но когда в том или ином регионе русский имперский комплекс испытывал дисбаланс, например, в результате преобладания этатистской составляющей над религиозной, ассимиляция не происходила, вопреки всем стараниям властей.

Именно это и случилось в Туркестане. В силу геостратегических и этнополитических особенностей региона религиозная составляющая русского имперского комплекса была отставлена на задний план. Как пишет русский путешественник в начале XX века, «особенно странно, что в этих новых “забранных местах” нет русского монаха, русского священника».

При такой установке, несмотря на множество мер (относящихся главным образом к сфере образования, в частности, к созданию русско-туземных школ), несмотря на массовость русской колонизации, ассимиляции не происходило, более того — в Туркестане были зафиксированы случаи, когда «некоторые коренные русские люди принимали ислам». В свете этого, довольно наивными представляются утверждения публицистов-русификаторов, что достаточно заселить тот или иной край русскими, и те автоматически будут влиять «обрусительным образом на окрестное население, установив с ним близкие отношения». На рубеже веков, когда этатистская составляющая имперского комплекса подавляла религиозную, когда посредством секулярного этатизма на русскую почву проникала националистическая идеология (которая, в противоположность имперской, исключает культурную экспансию), никакая массовая колонизация не могла интегрировать население страны.

Вместе с тем, интенсификация центрального принципа империи сама порой служила серьезным препятствием народной колонизации. Посмотрим, на примере Закавказья, какое влияние его реализация оказывала на русскую колонизацию.

 

 

Закавказье и Восточный вопрос

 

Исследователи указывали на удивительную способность русских «общаться с варварами, понимать и быть ими понятыми, ассимилировать их с такой легкостью, которая не встречается в колониях других народов». При этом русским оказывалось достаточно «тонким слоем разлиться по великому материку, чтобы утвердить в нем свое господство».

В случае прямого сопротивления, нежелания покориться русской власти русские тоже не испытывали никаких психологических сложностей: в дело вступали армия или казачество, следовали карательные экспедиции. Непокоренных выдворяли с обжитых территорий и селили на новые, где они, оторванные от родной почвы, постепенно ассимилировались. Препятствием для русской колонизации всякий раз становились культурные народы, народы, обладающие собственной государственностью и воспринимающие приход русских как зло, как, например, китайцы в Приамурье или государственные образования в Туркестане. Но и там был возможен либо подкуп верхушечных слоев общества, либо опять-таки карательные мероприятия.

Наиболее бессильными русские чувствовали себя в местностях, населенных культурными народами, где их власть была встречена с удовлетворением (как в Финляндии) или даже с радостью (как в Закавказье). Ассимиляционные процессы там не продвигались ни на шаг, а карать и наказывать туземцев было решительно не за что. Местные жители полагали, что делают все от них зависящее, чтобы власти были ими довольны, и русские, если рассматривали дело спокойно, были вынуждены признать, что это действительно так. Однако применение общей туземной политики давало обратный результат. Отказ от протекторатного правления «де-юре» привел к нему же «де-факто», но только в формах, менее удобных для колонизаторов, чем если бы они установили это правление сами и контролировали его. На практике получилась какая-то уродливая форма протектората, уродливая именно своей неустойчивостью и неопределенностью, которая вынуждала обе стороны постоянно «тянуть одеяло на себя», приводила к срывам типа голицынского правления и кавказской смуты, после чего установилось новое «перемирие», столь же неустойчивое.

Русские крестьяне-колонизаторы, демонстрировавшие свою выносливость и приспосабливающиеся к климату самых разных частей империи, не могли свыкнуться с климатом Закавказья и осесть здесь. Возможно, они инстинктивно ощущали двусмысленность и неопределенность государственной политики в Закавказье, не чувствовали за собой сильную руку русской власти, не могли сознавать себя исполнителями царской государственной воли, будто бы водворение их здесь было всего лишь чьей-то прихотью. Край был вроде бы завоеван, а Россией не становился. Ощущение не-России заставляло их покидать край. Переселенцы не столько не получали действительной помощи себе, сколько чувствовали моральный дискомфорт из-за «нерусскости» власти, из-за нарушения колонизаторских стереотипов, из-за того, что рушилась нормативная для них картина мира: то, что по всем признакам должно быть Россией, таковой не являлось. Но эта не-Россия была невраждебной, она не вписывалась в образ врага русских, против которого могла быть применена сила.

Однако и государство находилось здесь в своего рода замешательстве. Проблема Закавказья напрямую упиралась в Восточный вопрос, который имел для России центральное значение. Не только в геополитическом, но и в идеальном плане — и в этом отношении его основной смысл состоял в борьбе за Константинополь. С точки зрения центральной мифологемы Российской империи, завоевание Константинополя должно было стать кульминационным пунктом создания новой Византии. А два из трех основных закавказских народов имели права на византийское наследство. Прежде всего это касалось грузин, сохранивших чистоту православия в самых тяжелых условиях и в некоторые моменты истории оказывавшихся чуть ли не единственными хранителями эзотерической православной традиции.

В русском имперском сознании столкнулись две установки: с одной стороны, эти народы должны были иметь в империи статус, равный статусу русских (этого требовалирелигиозные составляющие имперского комплекса). С другой — они должны были быть включены в гомогенное пространство империи (как того требовали государственныесоставляющие этого комплекса), что было невыполнимо без систематического насилия над такими древними своеобычными народами, как грузины и армяне. Если насилие по отношению к мусульманам в рамках русского имперского комплекса еще могло найти внутреннее оправдание, то насилие над христианскими народами просто разрушало всю идеальную структуру империи как Великого христианского царства и превращало ее в голый этатизм, без иного внутреннего содержания, кроме прагматического. Лишенная сакральной санкции империя должна была моментально рассыпаться. С прагматической точки зрения она мало интересовала таких прирожденных идеалистов, какими всегда были русские. Когда же русские пытались последовательно воплощать идеальное начало своей империи, то не справлялись с управлением государством и приходили к психологическому срыву.

 

 

Конфликтогенный «знак равенства»

 

Нельзя сказать, что государственным образованиям Закавказья было отказано в праве на существование без всякого колебания. Однако в конечном счете победил унитарный взгляд, и Закавказье было разбито на ряд губерний по общероссийскому образцу; социальная структура закавказского общества была также переформирована на манер существовавшей в России; была упразднена автокефалия грузинской церкви. Таким образом, в социальном и административном плане однородность Закавказского края со всей прочей российской территорией была достигнута рядом реформ, правда, растянутых на несколько десятилетий.

Что же касается правовой и гражданской гомогенности населения Закавказья в Российской империи, то здесь сложилась крайне любопытная ситуация.

Включение в российский государственный механизм мусульманского населения края было для русских властей делом относительно нетрудным. Это были не первые и не последние мусульмане, которые в результате расширения границ империи оказались на ее территории, и принципы управления мусульманским населением были уже отработаны.

Иначе обстояло дело с грузинами и армянами. Во-первых, они были христиане, что уже само по себе ставило их на одну доску с русскими; во-вторых, они не были завоеваны, а вошли в состав Российской империи добровольно — и все правители Кавказа, вплоть до времен князя Голицына, «держались того принципа, что туземцы, в особенности христианского вероисповедания, те, которые добровольно предались скипетру России, должны пользоваться полным равноправием»18 . Более того, они сами могли считаться завоевателями, так как принимали активное участие в покорении Закавказья русской армией, потом в замирении Кавказа, а затем в русско-турецкой войне, когда значительная часть командных постов в кавказской армии была занята армянами. А это уже давало не просто равноправие с русскими, а статус русского. «Армянин, пробивший себе дорогу и стяжавший себе имя в кавказской армии, сделался русским, пока приобрел в рядах такой высоко- и художественно-доблестной армии, как кавказская, честное имя и славу храброго и способного генерала», — отмечает гр. Витте и именно на этом основании утверждает, что мы «прочно спаяли этот край с Россией».

Таким образом, кажется, что единство Закавказья с Россией достигнуто, и проблем не остается. Размышление об этом приводит русского публициста в экстаз: «Возьмите любую русскую окраину: Польшу, Финляндию, Остзейский край, и вы не найдете во взаимных их отношениях с Россией и русскими того драгоценного (пусть простят мне математическую терминологию) “знака равенства”, который… дает право говорить, что край этот завоеван более духом, чем мечом… Где корень этого беспримерного знака равенства? Лежит ли он в добродушной, справедливой и откровенной природе русского человека, нашедшего созвучие в природе кавказца? Или, наоборот, его нужно искать в духовном богатстве древней восточной культуры Кавказа?»19 

Однако практическое следствие этого «знака равенства» вызвало шок, не скажу у русского общества в целом (оно было мало информировано о закавказской жизни), но почти у каждого русского, которого по тем или иным причинам судьба заносила в Закавказье. Практически все отрасли промышленности и хозяйства, вся экономика и торговля края, почти все командные должности (и гражданские, и военные), юриспруденция, образование, печать — были в руках у инородцев. Власть, очевидно, уходила из рук, и заезжий публицист предлагает разобраться, что же русская власть в конце концов собирается создать на Кавказе — Россию или Армению, и с ужасом восклицает: «Состав кавказской администрации и чиновничества по сравнению со всей Россией совершенно исключительный: ни по одному ведомству здесь нет, не говорю уже русской, но хотя бы полурусской власти»20 . И эта власть казалась уже не просто нерусской, а антирусской. В таких случаях особенно возмущало противодействие кавказской администрации русскому переселению. «Лозунгом было избрано категорическое заявление: “На Кавказе свободных мест для поселения русских нет”. Оно распространилось и в административной сфере, и в прессе, постепенно укоренилось в общественном мнении»21 .

Таким образом, мы можем заключить: несмотря на то, что в Закавказье были уничтожены все прежде существовавшие государственные формирования и все системы местной власти, в крае де-факто складывалось самоуправление, причем почти неподконтрольное для русских, власть наместника становится почти номинальной. Мы говорим здесь только о внутренних делах края, поскольку в целом его зависимость от России полностью сохранялась, так же как и стратегические выгоды России от владения краем.

Однако сложившееся положение вещей все более и более раздражало русских. Та форма правления, которая утвердилась в Закавказье, не могла быть названа даже протекторатной, так как протекторат предполагает значительно больший (хотя и замаскированный) контроль над местным самоуправлением (по крайней мере, упорядоченность этого контроля, поскольку в закавказском случае часто заранее нельзя было сказать, что поддавалось контролированию, а что нет) и отрицает «знак равенства». Между тем именно «знак равенства» и создал неподконтрольность местного управления. Любой русский генерал имел равно те же права, что и генерал грузинского или армянского происхождения, а Лорис-Меликов, занимая пост министра внутренних дел Российской империи, мог ответить отказом наместнику Кавказа великому князю Михаилу Николаевичу на его предложение о заселении Карсской области русскими крестьянами. Область была в значительной степени колонизирована армянами, т. е. последние взяли на себя и колонизаторские функции, которые русские совершенно не собирались выпускать из своих рук.

Для русских как для колонизаторов складывалась замкнутая ситуация: соблюдение в крае общих принципов русской туземной и колонизационной политики давало результат, обратный ожидаемому. При наличии всех внешних признаков гомогенности населения края населению метрополии (христианское вероисповедание, хорошее владение русским языком, охотное участие в государственных делах и военных операциях на благо России) реально оказывалось, что дистанция не уменьшалась. Русским оставалось либо закрыть на это глаза (коль скоро стратегические выгоды сохранялись), либо стараться сломать сложившуюся систему. Последнее и попытался осуществить князь Голицын.

При Голицыне начинается спешная колонизация и русификация края. Однако ожидаемого положительного результата не получается. Русские колонисты с завидным упорством завозятся в Закавказье, где, не привыкшие к местному климату и не встречая серьезную заботу о себе со стороны местных властей, десятками заболевают малярией и гибнут, а сотнями и тысячами уезжают из Закавказского края искать лучших земель. На их место пытаются завезти новых. Попытка же форсированной русификации края приводит к страшной кавказской смуте, «сопровождавшейся действительно сказочными ужасами, во всех трех проявлениях этой смуты: армянские волнения, армяно-татарские распри и так называемая “грузинская революция”», — сообщает В.Погожев в «Кавказских очерках».

Русская администрация оказывается вынужденной отступиться и взглянуть на вещи спокойнее. Новый наместник Кавказа гр. Воронцов-Дашков закрывает на несколько лет Закавказье для русской колонизации, признав, что опыты «водворения русских переселенцев давали лишь печальные результаты, и население сел, образованных ранее, почти повсюду изменилось». Отменив же меры по насильственной русификации края, новый наместник с удовлетворением обнаруживает, что в Закавказье «нет сепаратизма отдельных национальностей и нет сепаратизма общекавказского… Нельзя указать случаев противодействия пре­подаванию русского языка».

Таким образом, все возвращается на круги своя. Население Кавказа снова превращается в лояльных граждан империи, но все ключевые позиции в крае, особенно в экономической, торговой и образовательной сферах, остаются полностью в их руках, водворения русских крестьян-колонистов не происходит, и власть в крае, по существу, продолжает оставаться нерусской, точнее, номинально русской.

Вероятнее всего, мир был бы временным, и вслед за некоторым периодом успокоения неминуемо бы последовала новая вспышка насильственной русификации, а вслед за ней новая смута. Грозила эпоха постоянных неурядиц, в результате которой и жизнь местного населения, и жизнь русских в Закавказье могла бы превратиться в сплошной кошмар.

Однако ситуация была еще сложнее. После окончания Первой мировой войны по плану раздела Османской империи между державами Согласия по так называемому плану Сайкс-Пико к Российской империи должны были отойти восточные вилайеты со значительным армянским населением. Насколько русские способны были переварить подобное приобретение? На повестку дня вновь вставал вопрос об армянской автономии (в пределах этих вилайетов). Во всяком случае армянам, сражавшимся на кавказском фронте, как и армянам в Турции, отказывающимся сражаться против русских войск, позволялось надеяться именно на такой исход своей судьбы.

Памятуя об идеальном образе Российской империи, Евг. Трубецкой писал: «Как в 1877 году на нашем пути к Константинополю лежала Болгария, так же точно нам на этом пути не миновать Армению, которая так же не может быть оставлена под турецким владычеством: ибо для армян это владычество означает периодически повторяющуюся резню… Только в качестве всеобщей освободительницы малых народов и заступницы за них Россия может завладеть Константинополем и проливами». А между тем русский генералитет и наместник Кавказа великий князь Николай Николаевич настаивали на включении армянских вилайетов в единое государственное пространство России с универсальной для всех областей системой управления. Коса нашла на камень.

Но несмотря на дискомфорт, вызванный неуспехом колонизации и русификации края, реальные имперские установки в отношении Закавказья были очень сдержанными: стремились выжать из геополитического положения края все возможные выгоды (чему фактическая автономия края препятствием ни в коей мере не была), а в остальном предоставить событиям течь своим чередом и подавлять в себе приступы раздражительности и обиды, раз в целом закавказская политика соответствовала идеальному смыслу Восточного вопроса и тем по большому счету была оправдана, хотя требовала таких моральных жертв, как признание, что русские не в состоянии колонизировать территорию, политически находящуюся от них в безраздельной зависимости. Как писал английский политик и путешественник Вайгхем, «совершенно невозможно поверить, что значительная часть [переселенческого] потока, направлявшегося в Сибирь, не могла быть повернута в Закавказье, если бы правительство этого хотело всерьез. На население Закавказья не оказывали давления, подобного тому, как это было в других частях империи, и русские не приходили в сколько-нибудь значимом количестве на прекрасные холмы Грузии и нагорья Армении».

 

 

Создание «второй Англии»

 

Процесс британского имперского строительства во многом отличен от российского. Русская колонизация ведет к расширению российской государственной территории: русская колония, образуясь вне пределов российской территории, стимулировала подвижки границы. У англичан колония, изначально находясь под британской юрисдикцией, стремится выйти из нее. Но этот путь вел к созданию своеобразной «метаимперии», объединенной не столько юридически, сколько посредством языкового и ценностного единства.

«Для чего создавалась и сохранялась Британская империя?.. С самых первых времен английской колонизации и до наших дней этот вопрос занимал умы британских мыслителей и политиков», — писал один из английских историков, К. Норр. Чтобы дать ответ на этот вопрос, начнем с того, как воспринимает английский народ ту территорию, которую собирается осваивать. И кстати заметим, что для русских изучение Британской империи имеет особую ценность, ведь свою историю можно полностью понять только сравнивая с чужими историями.

 

 

В чем особенности Британской империи?

 

Во-первых, до последней трети XVIII века она была в основ­ном мирной. Англичане занимали такие части света, которые «по своей малозаселенности давали полный простор для всякого, кто желал там поселиться»22 . Во-вторых, связи англичан с местным населением их ко­лоний были минимальны. Как отмечает Леруа-Болье,«отличительной чертой английских колоний являлось совпадение густоты населения с почти исключительно европейским его происхождением». Смешанные браки были исключитель­ным явлением, дух миссионерства вплоть до XIX века вовсе не был при­сущ англичанам: они как бы игнорировали туземцев. В-третьих, вплоть до XIX века «английское правительство, в противоположность испанскому и португальскому, на деле не принимало никакого участия в основании колоний; вмешательство метрополии в их внутреннюю организацию по праву всегда было ограничено, а на деле равнялось нулю»23 . Английский историк Е. Баркер писал: «Когда мы начали колонизацию, мы уже име­ли идею — социально-политическую идею, — что, помимо английского государства, имеется также английское общество, а точнее — английские добровольные общества (и в форме религиозных конгрегаций, и в форме торговых компаний), которые были готовы и способны действо­вать независимо от государства и на свои собственные средства... Именно английские добровольные общества, а не государство, учреждали поселения в наших ранних колониях и таким образом начали создавать то, что сегодня мы называем империей».

Более того, английские переселенцы, по точному выражению А.Т.Мэхэна, словно бы желали «не пере­носить с собой Англию, а создать нечто новое, что не должно было сделаться второй Англией». Все их интересы были связаны с новой родиной, они трудились на ее благо, а потому английские колонии оказались ус­тойчивее, прочнее, многолюднее колоний всех других европейских народов. «Английская нация с основания своих первых поселений в Америке обнаружила признаки специальных способностей к колони­зации», — отмечает тот же А.Т.Мэхэн. Однако английские колонии вплоть до последней трети XIX века не воспринимались англичанами как особо значимая ценность — и это еще одна отличительная черта английской колонизации. В этом смысле весьма примечательно замечание, которое делает в своей книге «Расширение Англии» Дж.Сили: «Есть нечто крайне характерное в том индифферентизме, с которым англичане от­носятся к могучему явлению развития их расы и расширения их госу­дарства. Они покорили и заселили полсвета, как бы сами не отдавая себе в том отчета».

Это до какой-то степени можно объяснить спецификой английских колоний. Английская эмиграция первоначально имела религиозные причины, англичане-колонисты рвали все связи со Старым Светом, и разрыв этот оставлял в их душах глубочайший след. «Пуританин и колонист... остается прежде всего эмигрантом, который воспринимает человека и обще­ство, исходя из разрыва, подобного не пропасти между двумя участками твердой земли, землей, которую он оставил, и землей, которая его приняла, — но подобного зиянию между двумя пустотами: пустотой отверг­нутой и пустотой надежды»24 .

Параллельно возникали и торговые фактории. Как сообщает Хоррабин в «Очерке историко-экономической географии мира», Англия «учредила торговые станции во всех уголках земного шара... Но воспринимались ли они вполне как колонии? С точки зрения торговых интересов увеличение территории было для Англии не только не необходимо, но даже нежелательно. Ей нужно было только держать в своих руках пункты, господствующие над главными путями. В XVIII в. английские торговцы больше дорожили двумя вест-индскими ост­ровками, чем всей Канадой. Во времена парусных судов эти остров­ки господствовали над морскими путями, соединявшими Европу со всеми американскими портами. Там же, где Англия приобрела дей­ствительно крупные владения, т.е. в Индии и Канаде, это было сде­лано главным образом потому, что здесь приходилось бороться за каждый опорный пункт с постоянной соперницей — Францией, так что для укрепления позиций был необходим обширный тыл... На протяже­нии XIX в. из этих торговых станций и портов выросла Британская им­перия. Между 1800 и 1850 гг. площадь империи утроилась. К 1919 г. она утроилась еще раз». Однако эти новые территории уже не представляли интереса для британских переселенцев.

Основным субъектом действия в английской модели колонизации является некое «общество», «сообщество» (все равно, религиозное или торговое). Каждое из них так или иначе воспринимало религиозно-ценностные основания Британской империи (и к торговым сообществам, как мы видели, это относится в полной мере). Но поскольку в британской идеологеме империи понятия «сообщество» и «империя» синонимичны, то — в данном контексте — сами эти сообщества превращались в мини-империи. Не случайно Ост-Индскую компанию называли «государством в государстве», не случайно лорд Дж. Керзон называл Индию империей в империи. Каждое «сообщество», которое, в конеч­ном счете, исторически складывалось не в силу каких-либо историчес­ких причин, а потому, что такой способ действия для англичан наиболее комфортен (таков «образ коллектива» в картине мира англичан), и каж­дое из них все более замыкалось в себе, абстрагируясь как от туземного населения, так и от метрополии. И каждое из них тем или иным образом проигрывало внутри себя альтернативу «сообщество — империя». Оно отталкивалось от идеологемы «сообщество», «привилегированное (арис­тократическое) сообщество», «сообщество белых людей» и переходило к понятию «империя аристократов».

Создавалась структура взаимосвязанных мини-империй. Единство этой структуры вплоть до конца XIX века практически выпадало из сознания англичан, оно не было принципиально важным. Субъектом действия были «мини-империи» (будь то сельскохозяйственные поселения, торговые фактории или, позднее, миссионерские центры), и их подспудное идеологическое обоснование обеспечивало их мобильность, а, следовательно, силу английской экспансии.

Между этими «мини-империями» и «центром», именовавшим себя Британской империей, существовало постоянное непреодолимое противоречие: «центр» стремился привести свои колонии («мини-империи») к «единому знаменателю», а колонии, самодостаточные по своему внутреннему ощущению, противились унификации, восставали против центра, отделялись от метрополии юридически. Впрочем, хотя отделение Соединенных Штатов вызвало в Британии значительный шок и появление антиимперский идеологии «малой Англии», но это ни на миг не снизило темпов реального имперского строительства, в результате чего сложилась так называемая «вторая империя».

Сама по себе колониальная система, структура «мини-империй» имела, по существу, только пропагандистское значение. В известном смысле прав русский геополитик И. Вернадский, который писал о Британской империи, что «по своему внут­реннему устройству и по характеру своего народа эта страна может лег­ко обойтись без той или другой колонии, из которых ни одна не сплочена с нею в одно целое и каждая живет своей особенной жизнью. Состав британских владений есть скорее агрегат многих политических тел, не­жели одна неразрывная целостность. Оторвите каждое из них, и метро­полия будет существовать едва ли не с прежней силой. С течением вре­мени она даже приобретет новые владения и старая потеря почти не будет для нее заметна. Так, у некоторых животных вы можете отнять часть тела, и оно будет жить по-прежнему и вскоре получит, взамен ос­тавшейся под вашим ножом, другую часть».

 

 

За невидимым барьером

 

Сколь прочны и многолюдны были британские колонии, основанные когда-то на слабозаселенных землях, столь же труден был для англичан процесс интериоризации земель, имеющих сколько-нибудь значитель­ную плотность туземного населения. Так, английское население в Индии, не состоящее ни на военной, ни на государственной службе, к концу XIX века составляло, по одним данным, 50 тысяч человек, по другим — приближалось к 100 тысячам. И это при том, что начиная с 1859 года, после подавления мятежа, британское правительство проводило поли­тику, направленную на привлечение британцев в Индию, а на индийском субконтиненте имелись нагорья, по климату, растительности и относи­тельной редкости местного населения вполне пригодные для колониза­ции, во всяком случае, в большей степени подходящие для земледельческой колонизации, чем «хлопковые земли» Средней Азии, активно заселявшиеся русскими крестьянами. Английский чиновник Б.Ходгсон, прослуживший в Индии тридцать лет своей жизни, писал, что индийские Гималаи могут стать «великолепной находкой для голодающих крестьян Ирландии и горных местностей Шотландии». Еще более остро стоял вопрос о британской колонизации горных районов, Гималаев, в том числе в связи с возможной угрозой Индии со стороны России. «Колонизация горных районов Индии, — писал Х. Кларк, — дает нам преимущество, которое никогда не будет нами потеряно. Колонизация дает нам возможность создать милицию, которая будут поддерживать европейский контроль над Индией и защищать ее границы на севере и северо-востоке. Английское население в миллион человек сделает бунт или революцию в Индии невозможной и обезопасит мирное население, сделает наше господство незыблемым и положит конец всем планам России».

Одним из таких районов был Уттаракханд, включающий в себя провинции Гарваль, Кюмаон (близкую по этническому составу населения) и небольшое протекторатное княжество Тери-Гарваль. Все эти земли попали под британское владычество в результате Непальской войны в 1815 году. Местность эта, расположенная на склонах Гималаев, представлялась британским путешественникам райским уголком, напоминающим «роскошный сад, где все, что произвела земля Европы и Азии — или даже всего мира — было собрано вместе. Яблони, груши, гранаты, фиговые и шелковичные деревья росли в огромных количествах и в самых великолепных своих формах. Ежевика и малина соблазнительно свешивались  с уступов обрывистых скал, а наша тропа была усыпана ягодами земляники. И в какую сторону ни посмотри — цветущий вереск, фиалки, жасмин, бесчисленные розовые кусты в полном цвету», — восторгается Т.Скиннер в «Экскурсиях по Индии», вышедших в свет в 1832 году.

Однако поведение британцев-колонистов в Гималаях выглядит не вполне логичным с прагматической точки зрения и объяснимым только если рассматривать его в свете британской модели колонизации. Британцы избегали колонизировать территории со сколько-нибудь значительным местным населением, а если и прибегали к этому, то создавали целую громоздкую систему, препятствующую их непосредственным контактам с местным населением. Так, англичане давали самые идиллические характеристики жителям Гималаев.

Но вопрос остался на бумаге. Для того, чтобы жить в Гималаях, требовалось вступить в прочные отношения с местным населением. Последнее по своему характеру британцам было даже симпатично. Англичане давали самые идиллические характеристики жителям Гималаев. Монахи и аскеты, нашедшие себе убежища в снежной суровости высоких гор, стали основными персонажами европейских описаний Гималаев. В отличие от обычной индийской чувственности, путешественники находили здесь величайшее самообуздание, столь импонировавшее викторианцам. Гималаи в представлениях англичан были местом преимущественно романтическим. Жизнь крестьян описывалась так же преимущественно в идиллических тонах. Обращалось внимание на их необыкновенно чистые и прекрасно возделанные угодья.

Однако британское население, состоявшее главным образом из чиновников лесного ведомства, жило в поселках, приближаться к которым местным жителям было строжайше запрещено, словно поставлен был невидимый барьер. И когда в Гарвале — одной из местностей Гималаев — действительно возникают европейские поселения, британцы поступают с этими романтическими горами точно так же, как в это же время с романтическими горами своей родины — горами Шотландии: стремятся вырубить естественные лесные массивы и засадить горные склоны корабельными соснами. Действия британцев могли бы казаться чисто прагматическими, если не учитывать, что тем самым они лишили себя одного из немногочисленных плацдармов для британской колонизации Индии, вступив в затяжной конфликт с местным населением. В результате британские поселения Гарваля так никогда и не превысили общую численность в тысячу человек.

Англичане и абстрагировались от местного населения, и создавали для себя миф о загадочных жителях Гималаев, и воспевали чудесную природу края, и признавали практически только хозяйственное ее использование. Их восприятие как бы раздваивалось. В результате, осознавая и возможность, и желательность крестьянской колонизации района Гарваля, британцы не решались к ней приступить.

Между британцами и местным населением словно бы всегда стоял невидимый барьер, преодолеть который они не могли. Так, еще во времена колонизации Америки «угроза, исходящая от индейца, приняла для пуританина природно-тотальный характер и в образе врага слитыми воедино оказались индеец-дикарь и породившая его дикая стихия природы... Пуританский образ индейца-врага наложил свой отпечаток на восприятие переселенцами пространства: оно для них активно, это пространство-“западня”, полное подвижных и неожиданных препятствий»25 .

Британцы создавали себе в своих владениях узкий мирок, в который не допускались никакие туземцы и который должен был бы воспроизводить английское общество в миниатюре. Однако психологическую неадекватность этого ощущения обнаруживает тот факт, что, прожив несколько лет в таких колониях, англичане, от колониальных чиновников до последних бродяг, чувствовали, попадая назад в Англию, еще больший дискомфорт. Те, кто волей судьбы оказывался перед необходимостью более или менее близко соприкасаться с не-европейцами (чего англичане избегали), приобретали себе комплекс «аристократов» и тем по существу обращались в маргиналов в английском обществе. Ничего подобного не знает история никакого другого европейского народа.

Любая новая территория, где селится англичанин, в его восприятии — «чистая доска», на которой он творит свой собственный мир по своему вкусу. Это в равной степени относится и к колонизации Америки, и к созданию Индо-Британской империи. Так, «пуритане, несмотря на свои миссионерские претензии, рассматривали Америку как свою собственную страну, а ее коренных жителей, как препятствие на пути своего предопределения как американцев. Будучи пионерами, осваивавшими богатую неразвитую страну, первые американцы верили в свою способность построить общество, отвечающее их желаниям». Аналогичным образом и «индийская “tabula rasa” представлялась во всех отношениях в высшей степени подходящей, чтобы устроить там общество на свой собственный манер»26 .

Внешне это восприятие может напоминать «дикое поле» русских, но имеется одно очень существенное различие. Русские осваивают «дикое поле», вбирают его в себя, не стремясь ни ограничить его, ни устранить встречающиеся на нем препятствия. Русские как бы игнорируют конфликтогенные факторы, связанные с новой территорией, и не прилагают никаких усилий, чтобы устранить их возможное деструктивное действие. Эти конфликтогенные факторы изначально рассматриваются не как внешние трудности, а как внутренние, от которых не уйдешь, но которые не подлежат планомерному устранению, а могут быть сняты только в более широком контексте деятельности народа. Англичане же, если они не могли избежать самого столкновения с тем, что порождает конфликтность — а сам факт существования туземного населения уже является для англичан конфликтогенным, ведь туземное население так или иначе препятствует реализации собственно английских представлений, — то они стремились поставить между собой и местным населением барьер.

К чему приводило наличие психологического барьера между англичанами и коренным населением колоний? Эдвард Спайсер в книге «Циклы завоевания» описывает как из «политики изоляции» постепенно развивалась концепция резерваций, воплотившаяся в отношениях с индейцами Северной Америки. Изначально эта концепция выразилась в том, что с рядом индейских племен были подписаны договоры как бы о территориальном разграничении. Но существенным в этих договорах для англичан было не определение территориальных границ (напротив, они изначально игнорировали эти границы), а то, что в результате самого акта подписания договора индейское племя превращалось для англичан в некоего юридического субъекта, через что отношения с ним вводились в строго определенные и ограниченные рамки. Очевидная бессмысленность наделения индейцев статусом юридического лица, при том, что никакие права де-факто за ними не признавались, параллельно навязчивым желанием англо-американцев придерживаться даже в случаях откровенного насилия определенных ритуалов, свойственных международным отношениям, указывает на то, что внешний статус индейцев имел в глазах колонистов самостоятельную ценность. Он давал возможность экстериоризировать туземный фактор, отделить его от себя и тем самым получить возможность абстрагироваться от него.

Такие сложные психологические комплексы, казалось бы, должны были остановить колонизацию. А между тем англичане создали империю значительно более прочную, чем, например, испанцы, хотя последние прикладывали к созданию империи больше сознательных усилий. Значит ли это, что разгадка — в коммерческих способностях англичан?

«Империя — это торговля», — говорил Дж. Чемберлен. И действи­тельно, значительная доля справедливости есть в той точке зрения, что Британская империя является «коммерческой комбинацией, деловым синдикатом»27. Но этого объяснения недостаточно, ибо как психологически могли сочетаться эта гипертрофированная самозамкнутость англичан и гигантский размах их торговых операций, заставлявший проникать их в самые удаленные части земли и чувствовать там себя полными хозяевами?

Т. Маколи сетовал на то, что англичане вовсе не интересуются Ин­дией и «предмет этот для большинства читателей кажется не только скуч­ным, но и положительно неприятным». Пик английской завоевательной политики на Востоке по времени (первая половина XIX века) совпал с пи­ком антиимперских настроений в Англии, так что кажется, словно жизнь на Британских островах текла сама по себе, а на Востоке, где основным принципом британской политики уже стала «оборона Индии» — сама по себе. Англичане уже словно бы свыклись с мыслью о неизбежности потери колоний и даже желательности их отпадения, как то проповедовали экономисты Манчестерской школы. Узнав о коварстве и жестокостях пол­ководца У. Хастингса, английское общественное мнение поначалу воз­мутилось, однако гнев прошел быстро, и У. Хастингс был оправдан пар­ламентским судом, ибо осуждение его по справедливости требовало и отказа «от преимуществ, добытых столь сомнительным путем. Но на это не решился бы ни один англичанин».

Между тем Дж. Гобсон, обвиняя английских империалистов во всех смертных грехах, оправдывает их в одном: «Психические переживания, которые бросают нас на защиту миссии империализма, конечно, не ли­цемерны, конечно, не лживы и не симулированы. Отчасти здесь самооб­ман — результат не продуманных до конца идей, отчасти явление психической аберрации... Это свойство примирить в душе непримири­мое, одновременно хранить в уме как за непроницаемой переборкой ан­тагонистические явления и чувства, быть может, явление исключительно английское. Я повторяю, это не лицемерие; если бы противоположность идей чувствам осознавалась бы — игра была бы проиграна; залог ус­пеха — бессознательность».

По сути, то, о чем говорит Гобсон — это типичная структура функционального внутрикультурного конфликта, когда различные группы внутри этноса ведут себя прямо противоположным образом, и левая рука, кажется, не знает, что делает правая, но результат оказывается комфортным для этноса в целом. В этом смысле показательно высказывание Дж. Фраунда о том, что Британская империя будет существовать даже несмотря на «глупость ее правителей и безразличие ее детей». Здесь мы имеем дело с выражением противоречивости внутренних установок англичан. Англичане осваивали весь земной шар, но при этом стремились абстрагироваться от всего, что в нем было неанглийского. Поскольку такой образ действия практически невыполним, колонизация волей-неволей связана с установлением определенных отношений и связей с внешним неанглийским миром, то выход состоял в том, чтобы не замечать само наличие этих связей. Для англичан Британских островов это означало не замечать наличие собственной империи. Действовать в ней, жить в ней, но не видеть ее. Так продолжалось до середины XIX века, когда не видеть империю далее было уже невозможно.

 

 

Альянс между религией и торговлей

 

Тем не менее, была, очевидно, некая мощная сила, которая толкала англичан к созданию и сохранению империи. При наличии всех психологических трудностей, которые несла с собой британская колонизация, абсолютно невозможно представить себе, чтобы она имела лишь утилитарные основания.

А если так, то мнение о внерелигиозном характере Британской империи ошибочно и вызвано тем, что до XIX века миссионерское движение не было значимым фактором британской имперской экспансии.

Приходится только удивляться тому, что все исследователи, за очень редким исключением, отказывали Британской империи в каком-либо идеологическом основании. «Мысль о всеобщей христианской империи никогда не пускала корней на британских островах», как об этом писал один из наиболее известных германских геополитиков Э.Обст. Но так ли это? Если миссия была неимоверно затруднена психологически, то это не значит, что ее не хотели. Не мочь — не означает не хотеть. И если стимулом к созданию империи было мощное религиозное основание, то ни из чего не следует, что внешне это будет проявляться таким уж прямолинейным образом. Имперские доминанты получали в сознании англичан достаточно причудливое выражение. Следует ожидать, что и их религиозные основания имеют сложную форму.

Справедливы слова английского историка Л. Райта, что «если мы будем объяснять, что такое Ост-Индская компания в поняти­ях наших дней, т.е. как корпорацию жадных империалистов, использую­щих религию как средство эксплуатации и своих собственных рабочих, и других народов, мы проявим абсолютное непонимание того периода». Очень многие смотрели на Британскую империю как на «торговый синдикат», но в ее истории не было ни одного периода, по отношению к которому это определение было бы справедливо. Можно лишь сказать, что Британская империя, кроме всего прочего была и «торговым синдикатом». Другой историк, А.Портер, выразился еще более категорично: «Прирожден­ный альянс между религией и торговлей в конце 
XVI — начале XVII века оказал глубокое влияние на то, что в один прекрасный день было назва­но Британской империей».

Л.Райт в книге «Религия и империя» подробно разбирает эту проблему. Он отмечает, что хотя, «в отличие от испанских и португаль­ских католических проповедников, новые протестантские миссионеры были убеждены, что они не нуждаются в государстве и его помощи», однако «влияние духовенства и его проповеди было могущественным фактором в создании общественного настроя в отношении к морской экспансии». «Сплошь и рядом духовенство яковитской Англии было настроено в духе меркантилизма. Духовенство выступало за ту же политику, что и люди коммерции». В свою очередь, торговцы и моряки верили, что они явля­ются орудием Провидения. «Искренняя вера в Божественное предопре­деление не может быть поставлена под сомнение никем из тех, кто изу­чал религиозные основания елизаветинской Англии. Из этого не следу­ет, что все судовладельцы и капитаны сами по себе были благочестивы­ми людьми, которые регулярно молились и пели псалмы; но мало кто, даже из наиболее нечестивых среди них, решился бы выражать сомне­ние в Божественном вмешательстве, большинство имело положитель­ную веру в то, что Бог все видит своим всевидящим оком... Благочести­вые замечания, встречающиеся в вахтенных журналах, удивляют совре­менного читателя как нечто, совершенно не относящееся к делу... Но в начале XVII века эти комментарии были выражением настроения эпохи».

Так, например, при основании в 1600 году Ост-Индской компании отбором капелланов для нее занимался сам ее глава Т. Смит, известный как человек примерного благочестия. Он «обращался в Оксфорд и Кемб­ридж для того, чтобы получить рекомендации... Кандидаты должны были прочитать испытательную проповедь на заданные слова из Евангелия служащим компании. Эти деловые люди были знатоками проповедей, они обсуждали их со знанием дела не хуже, чем профессиональные док­тора богословия». При отборе капелланов имелась в виду и цель мис­сии. «Необходимость обращения язычников в протестантизм была по­стоянной темой английских дискуссий о колонизации»28 .

Однако, несмотря на значительный интерес общества к вопросам проповеди, в реальности английская миссия была крайне слабой. Попытаемся понять причину этого, обратившись к истории формирования концепции Британской империи.

Прежде всего нас ждут неожиданности в том, что касается английского понимания слова «империя», как оно сложилось в начале XVI века. В период между 1500-м и 1650-м годами некоторые принципиально важные концепции изменили свой смысл и вошли в общественное употребле­ние. Это концепции «страны» (country), «сообщества» (commonwealth), «империи» и «нации». Изменение значений слов происходило главным образом в XVI веке. Эти четыре слова стали пониматься как синонимы, при­обретя смысл, который, с небольшими изменениями, они сохранили и впоследствии и который совершенно отличался от принятого в предше­ствующую пору. Они стали означать «суверенный народ Англии». Соот­ветственно изменилось и значение слова «народ».

Слово «country», первоначальным значением которого было «coun­ty» — административная единица, стало синонимом слова «nation» и уже в первой трети XVI века приобрело связь с понятием «patrie». В словаре Т. Элиота (1538 год) слово «patrie» было переведено как «a country». Слово «commonwealth» в значении «сообщество» стало использоваться в каче­стве взаимозаменяемого с терминами «country» и «nation».

С понятием «нация» начинает тесно связываться и понятие «импе­рия». «В средневековой политической мысли «империя» (imperium) была тесно связана с королевским достоинством. Понятие «империя» лежало в основе понятия «император». Император обладал суверенной властью внутри его королевства во всех светских делах... Это значение было ра­дикальным образом изменено в Акте 1533 года, в котором понятие «импе­рия» было распространено и на духовные вопросы и использовано в зна­чении «политическое единство», «самоуправляющееся государство, сво­бодное от каких бы то ни было чужеземных властителей», «суверенное национальное государство».

Следует отметить, что бытие Англии в качестве «нации» было непо­средственным образом связано с понятием «представительское управ­ление». Представительство английского народа, являющегося «нацией», символическим образом возвышало его положение в качестве элиты, которая имела право и была призвана стать новой аристократией. «Та­ким образом, национальность делала каждого англичанина дворяни­ном, и голубая кровь не была больше связана с достижением высокого статуса в обществе», — отмечает Л.Гринфилд в книге «Национализм: пять дорог к Современности».

Здесь для нас чрезвычайно важно сделать следующие замечания. «Представительское управление» при его определенной интерпретации можно рассматривать как «способ действия», атрибут, присущий полноценному человеческому сообществу, а не как политическую цель. При этом, поскольку понятия «нация», «сообщество», «империя» являются в этот период фактически синонимичными, «представительское управление» как «способ действия» следует рассматривать как присущий им всем. В этот же ряд понятий следует ввести и «англиканскую церковь». Ей так же присущ атрибут «представительское управление» — что выразилось в специфике миссионерской практики англичан. Причем данный способ действия в сознании англичан приводит к возвышению над всем окружающим миром и логически перерастает в атрибут «образа мы». На раннем этапе он трактовался как религиозное превосходство, затем как одновременно превосходство имперское («лучшая в мире система управления народами») и национальное. Затем он стал пониматься как превосходство социальное. Но каждый из этих случаев более сложен, чем это кажется на первый взгляд. Так и знаменитый британский национализм, поражавший всю Европу, в действительности далеко отстоял от того, что обычно понимают под этим понятием.

Все более глубокие корни пускает мысль о богоизбранности англий­ского народа. В 1559 году будущий епископ Лондонский Дж. Эйомер про­возгласил, что Бог — англичанин, и призвал своих соотечественников семь раз в день благодарить Его, что они родились англичанами, а не итальянцами, французами или немцами. Дж. Фоке писал в «Книге муче­ников», что быть англичанином означает быть истинным христианином: «английский народ избранный, выделенный среди других народов, пред­почитаемый Богом. Сила и слава Англии необходима для Царствия Божия». Триумф протестантизма был национальным триумфом. Идентификация Реформации с «английскостью» вела к провозглашению Рима национальным врагом и исключением католиков из английской нации. Епископ X. Латимер первым заговорил о «Боге Англии», а архие­пископ Краимер связал вопросы вероучения с проблемой национальной независимости Англии и ее национальных интересов.

Итак, национализм того времени определялся не в этнических категориях. Он определялся в терминах религиозно-политических. Он был связан с идеями самоуправления и протестантизма (англиканства). Эти два последних понятия также были непосредственным образом связаны с понятием «империя», то есть самоуправления в религиозных вопросах. Сошлюсь еще раз на Л.Гринфилда: «Протестантизм был возможен в Англии, только если она была им­перией. А она была империей, только если она была нацией… Когда английское духовенство думало о Новом Свете, оно мечтало об обшир­ной Протестантской империи». Таким образом, мы видим, что британская империя имела религиозную подоплеку, столь же интенсивную, какая была у Российской империи.

 

 

Культ империи

 

В чем же состояла суть английской религиозной миссии?

Легко понять, почему проповедь протестантизма в его английском варианте была затруднена. Ведь английский протестантизм был тесно переплетен с понятием «нация», «национальная церковь». Британская империя несла с собой идею самоуправляющейся нации. Именно поэтому, очевидно, английские купцы, националисты и меркантилисты проявляли значительную осведомленность в вопросах теологии. Однако только в XIX веке по­явились идеи, позволяющие распространять понятие национальной цер­кви на другие народы. Был провозглашен отказ от «эклесиоцентризма», т.е. «от установления по всему миру институциональных церквей запад­ного типа». Г. Венн и Р. Андерсон разработали концепцию самоуправ­ляющейся церкви. Идея состояла в необходимости отдельной автоном­ной структуры для каждой туземной церковной организации. «Одна из основных целей миссионерской активности должна быть определена в терминах “взращиваемой церкви”»29. Однако эта стратегия подразумева­ла по сути «выращивание» скорее нации, чем церкви, что создавало, в свою очередь, новые проблемы.

Последнее обстоятельство должно было вызвать определенный перенос понятий и акцентов. Действительно, именно в это время в сознании англичан все более отчетливо проявляется представление, что они всюду несут с собой идею свободного управления и представительских органов, что в целом коррелировало с концепцией самоуправляющейся церкви. Однако в это время наблюдается рост расистских установок, чего почти не было раньше. Так, слово «ниггер» стало употребляться в отношении ин­дийцев только с 40-х годов XIX века. Английский историк, Е.Баркер, утверждая, что англичане в Индии не «индизировались», уточняет, «в отличие от первых завоевателей». Для завоевателей же (Клайва и других) индийцы были недругами, но отнюдь не презренной расой. В записках и мемуарах английских офицеров, служащих на вечно неспокойной северо-западной границе, тоже выражается отношение к индийцам более нормально. (Да и трудно иначе, если служишь долгие годы бок о бок.) Фельдмаршал Робертс вспоминает о случаях, когда английские офицеры, абсолютно верившие своим подчиненным, узнав об их предательстве (мятеж 1857—1858 годов), пускали себе пулю в лоб, или о старом полковнике, клявшемся жизнью в преданности своих солдат и рыдавшем, видя как их разоружают, т.е. оказывают недоверие и  тем самым оскорбляют.

Среди многих викторианцев возникало ощущение, что «вестернизация — это опасное занятие. Возможно, не-европейцы вовсе не были потенци­альными английскими джентльменами, которые лишь подзадержались в своем развитии, а расой, чуждой по самому своему существу»30 .

«Представительское самоуправление» было осознано как цель имперского действия... Целью действия (ценностной доминантой) было провозглашено то, что до сих пор было условием действия, атрибутом человека, без чего человек просто не был полноценным человеком. Перенесение данной парадигмы в разряд целей вело к ее размыванию и угрожало самой парадигме империи в сознании англичан. Признание новых целей не могло произойти безболезненно, оно требовало изменения «образа мы». Поэтому данная цель одновременно и декларировалась, и отвергалась в качестве цели практической. Дж. Морли, статс-секретарь по делам Индии, заявил в 1908 году: «Если бы мое существование в качестве официального лица и даже телесно было продолжено судьбою в двадцать раз более того, что в действительности возможно, то и в конце столь долго­го своего поприща я стал бы утверждать, что парламентская система Индии совсем не та цель, которую я имею в виду».

Выходом из психологического тупика оказывается формирование идеологии Нового империализма, основанием которой стала идея нации. В ней атрибут «представительского самоуправления» относится только к англичанам, которые и признавались людьми по преимуществу. До сих пор такой прямолинейности не было. Британский национализм в качестве идеологии развился как реакция на извечные психологические комплексы англичан в качестве колонизаторов.

Создание великой Британской империи в Азии стало восприниматься как романтический подвиг мужества, а не как деловое предприятие. В своем выступлении в Кристальном дворце 24 июня 1872 года Бенджамин Дизраэли сказал: «Англичане гордятся своей огромной страной и же­лают достигнуть еще большего ее увеличения; англичане принадлежат к имперской стране и желают, если только это возможно, создать импе­рию». Он не произнес ничего нового, а просто констатировал факт. С середины XIX века империя была осознана как целостность и данность. «Из конца в конец Англии во всех слоях английского общества почти поголовно увлечение политической теорией-мечтой об Англии, разросшейся на полмира, охватывающей весь британский мир в одно крепкое неразрыв­ное целое, в огромную мощную, первую в мире империю», — пишет В.Устинов в книге «Об английском империализме».

Именно в это время на Британских островах империализм стано­вится окончательно философией истории и для кого-то превращается в настоящий культ, так что «гордому англичанину... в словах “имперское верховенство Британской империи” слышится нечто призывное к его сердцу, ласкающее его слух»31 .

 

 

«Бремя белого человека»

 

Параллельно с развитием культа империализма шел другой процесс, который начался не на Британских островах, а с Британской Индии. Там возникла идеология «бремени белого человека», сыгравшая важнейшую роль в модификации английской этнической картины мира.

Британцы в Индии — это особая порода людей — викторианцы. Типичный представитель эпохи царствования королевы Виктории — это самоуверенный подтянутый человек, не знающий ни в чем слабинки, крайне дисциплинированный, с гипертрофированным чувством долга, прекрасно воспитанный джентльмен, придерживающийся в своей жизни самых строгих правил и семейных традиций, религия которого сводится к нескольким исключительно нравственного характера заповедям. «Викторианский период, который обычно ассоциируется с подъемом в обществе христианских ценностей, в действительности не был эпохой веры. Может быть, правильнее было описать его как эпоху отсутствия веры... период, ознаменованный стремлением к разрушению веры. Викторианская эпоха, не будучи эпохой веры, была тем не менее эпохой большой нравственной серьезности, культа хорошего поведения. Это была как бы секулярная религия»32.

Британскую Индийскую империю создавали люди именно такого типа и помимо прочего «империя была для них средством нравственного самовоспитания». Этот тип человека воспевался и романтизировался в имперской литературе. Возникал своего рода культ «воинственной энергии, суровой и по отношению к себе, и по отношению к другим, ищущий красоту в храбрости и справедливость лишь в силе»33 .

Этот дух героического империализма и зарождался в Британской Индии тогда, когда в Англии наблюдалось отсутствие веры в империю и отсутствие интереса к ее дальнейшей судьбе, и уже потом, в последней трети XIX века «драма нового империализма была разыграна в тропических лесах, на берегах величественных рек, среди песчаных пустынь и на ужасных горных перевалах Африки. Это был его [нового империализма] триумф и его героическая трагедия»34. Индия же виделась «раем для мужественных людей», стоически переносивших все трудности и опасности. Здесь и складывалась та идеология, которую Киплинг выразил в своем знаменитом «Бремени белого человека».

И эти гордые англичане как будто на самом деле ощущали себя слугами покоренных народов. По существу, они творили в Индии «свой» мир. Среди них были такие люди, как Томас Маколи и С.Травелайен, стремившиеся «полностью переустроить индийскую жизнь на английский манер. Их энтузиазм был в буквальном смысле безграничен; они надеялись, что уже в пределах одного поколения высшие классы Индии примут христианство, будут говорить по-английски, освободятся от идолопоклонства и активно вольются в управление страной»35 . Конечно, разным англичанам этот «свой» мир представлялся по-разному.

С идеологией «бремени белого человека» была связана, с одной стороны, доктрина о цивилизаторской миссии англичан, их призвании насаждать по всему миру искусство свободного управления (и в этом своем срезе данная идеология приближается к имперской цели-ценности), а с другой — верой в генетическое превосходство британской расы, что вело к примитивному национализму. Причем эти две составляющие были порой так тесно переплетены, что между ними не было как бы никакой грани, они плавно переливались одна в другую. Их противоположность скорее была понятна в теории, чем видна на практике.

Воплощением слитых воедино противоречий явилась фигура Сесиля Родса, деятеля уже Африканской империи и друга Р. Киплинга. Для него смысл Британской империи состоял в том благодеянии, которое она оказывает человечеству, обращая народы к цивилизации, однако непоколебимо было и его убеждение, что англичане должны извлечь из этого обстоятельства всю возможную пользу для себя. Родсу принадлежит знаменитая фраза: «Чистая филантропия — очень хороша, но филантропия плюс пять процентов годовых еще лучше». Философские взгляды С. Родса так описываются в одной из его биографий: если существует Бог, то в истории должны быть Божественные цели. Ими является, вероятнее всего, эволюция человека в сторону создания более совершенного типа людей. Поскольку Родс считал, что порода людей, имеющая наилучшие шансы в эволюции, — это англо-саксонская раса, то делал заключение, что для служения Божественной цели следует стремиться к утверждению господства англо-саксонской расы. Если так мог всерьез считать Родс, то и слова лорда Розбери о том, что Британская империя является «величайшим мировым агентством добра, которое когда-либо видел свет», не следует считать обычным лицемерием.

Идеология «бремени белого человека» фактически примеряла различные составляющие английского имперского комплекса: национальное превосходство, самоотверженное служение религиозной идее, насаждение по всему миру искусства свободного самоуправления и романтика покорения мира. Это новая интерпретация имперской идеологии, где вновь религиозная, национальная, имперская и социальная составляющая выступают в единстве. Парадигма же «представительского самоуправления» вновь занимает место не ценности — «цели действия» (целью действия теперь является втягивание мира в англий-скую орбиту), а «способом действия», а именно, способом покорения мира. Эта идеологема находит свое выражение в мандатной системе, примененной на практике после Первой мировой войны. Ко второй половине XIX века в Британской империи наблюдался переход от непрямого, сохраняющего значительные элементы автономии управления колониями, к прямому централизованному управлению. Но уже к началу XX века доминирующим принципом британской имперской практики становится протекторатное правление. Это было серьезной модификацией английской картины мира.

 

 

Формы имперского управления

 

Попробуем сравнить между собой практику двух империй. Мы привыкли считать, что для Российской характерно прямое управление, а для Британской — протекторат. На практике все было сложнее (или, если хотите, проще).

В Британской Индии наблюдалась очевидная тенденция к прямому и унитарному управлению. Еще в начале XIX века исследователь Британской империи шведский генерал-майор граф Биорнштейн писал, что вероятнее всего «субсидиальные [протекторатные] государства будут включены в состав владений [Ост-Индской] компании по мере того, как царствующие ныне государи перестанут жить». И действительно, к семидесятым голам XIX века из 75883 кв. миль, образующих англо-азиатский мир, 30391 кв. миля находилась под прямым управлением. И с течением времени «тенденция сводилась к более решительному и энергичному контролю метрополии над аннексированными территориями; протектораты, совместные управления и сферы влияния превращались в типичные британские владения на манер коронных колоний»36 .

На протяжении всего XIX века наблюдалась явная тенденция к авторитаризму. Так, Джон Марли, статс-секретарь по делам Индии, в речи, произнесенной в 1908 году в Палате лордов, заявил: «Если бы мое существование в качестве официального лица и даже телесно было продолжено судьбою в двадцать раз более того, что в действительности возможно, то и в конце столь длинного своего поприща я стал бы утверждать, что парламентская система для Индии совсем не та цель, которую я имею в виду». Р. Киплинг был безусловным сторонником жесткого авторитарного управления Индией, которое он сравнивал с локомотивом, несущимся полным ходом: никакая демократия при этом невозможна.

В то время именно данные идеи в значительной мере определяли политику англичан в Индии, хотя наряду с ними существовали и цивилизаторско-демократические идеи, которые с начала ХХ  века стали проявляться все более отчетливо, а после Первой мировой войны превратились в доминирующие. Но, конечно, понадобилось широкое антиколониальное и антибританское движение, чтобы Индия добилась независимости.

Британская Индия представляла собой почти особое государство, где большинство дел не только внутренней, но и внешней политики находилось в ведении генерал-губернатора Индии. Ост-Индская компания была чем-то вроде государства в государстве, обладала правом объявлять войны и заключать мир. Но и после упразднения компании в 1858 году, в компетенцию индийского правительства, как перечисляет И.И.Филиппов в книге «Государственное устройство Индии», входило «поддержание мира и безопасности в морях, омывающих индийские берега, наблюдение за движением морской торговли и тарифами своих соседей, течением событий на границах Афганистана, Сиама, Тонкина, Китая, России и Персии, защита владетелей островов и приморских областей в Персидском заливе и на Аравийском полуострове и содержание укрепленных постов в Адене».

Со своей стороны, Туркестан представлял собой тоже достаточно автономное образование, находясь под почти неограниченным управлением туркестанского генерал-губернатора, которого «Государь Император почел за благо снабдить политическими полномочиями на ведение переговоров и заключение трактатов со всеми ханами и независимыми владетелями Средней Азии»37 . Так же, как и англичане, русские в Средней Азии «оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления и жизни по шариату», при том, что на других окраинах империи система местного самоуправления и социальная структура унифицировались по общероссийскому образцу. И если еще при организации Киргизской степи «родовое деление киргиз уничтожалось» (в скобках заметим, что киргизами в литературе того времени именовались просто тюрки-кочевники), точнее, игнорировалось при образовании уездов и аулов, то уже в Туркестанском крае — «крупные родовые подразделения совпадали с подразделениями на волости, — родовые правители были выбраны в волостное управление и недовольных не оказалось»38 .

Россия в Средней Азии попробовала и протекторатную форму правления (в вассальной зависимости от нее в различное время находились разные азиатские ханства, российским протекторатом была Бухара). Более того, русские усвоили себе и чисто английские способы действия в зонах влияния, в частности, «“аксиому”: нация, занимающая у нас деньги — нация побежденная», и добились экономического преобладания в Персии путем разумной тарифной (я имею в виду мероприятия гр. Витте) и транспортной политики, и даже завязали экономическую борьбу с Англией в Персидском заливе. Все это происходило, конечно, под аккомпанемент жалоб на свою полную неспособность к торговле: «Бухара, Хива, Коканд больше ввозят в Россию, нежели получают из нее, выручая разницу наличным золотом... Торговля с Персией тоже заключается большей частью в пользу иранцев… Какая уж тут борьба с Англией, когда мы с киргизами и бухарцами справиться не можем». Все эти стенания приводятся в книге С. Южакова «Англо-русская распря».

Однако в русской печати появлялись и совершенно новые, металлические нотки. Так, Р.Фадеевв «Письмах с Кавказа к редактору Московских ведомостей» пишет: «Ни одно европейское государство, имеющее владения на Востоке, не относится нигде к азиатским подданным, как к собственным гражданам. Иначе быть не может. Европейские подданные составляют самую суть государства, азиатские же — политическое средство для достижения цели». Короче, одни мы такие глупые, что прежде всего любым туземцам на любой окраине даем права нашего гражданства, после чего уже не можем драть с них три шкуры.

К счастью, эти сентенции, совершенно убийственные для русской имперской психологии, особого резонанса не получают. Что же касается экономической стороны колонизации, то аргументы и англичан, и русских схожи, а высказывание Дж. Сили на этот счет просто великолепно: «Индия не является для Англии доходной статьей, и англичанам было бы стыдно, если бы, управляя ею, они каким-либо образом жертвовали ее интересами в пользу своих собственных». В России не прекращаются сетования по поводу того, что все окраины, а особенно Средняя Азия, находятся на дотации. Правда, однако, то, что Россия в XIX веке делала в Средней Азии большие капиталовложения, не дававшие непосредственной отдачи, но обещавшие солидные выгоды в будущем; в целом, кажется, экономическую политику России в Средней Азии следует признать разумной. Но вернемся к нашему сравнению.

Русские совершенно сознательно ставили своей задачей ассимиляцию окраин: «Русское правительство должно всегда стремиться к ассимилированию туземного населения к русской народности», т.е. к тому, чтобы «образовать и развивать [мусульман] в видах правительства, для них чужого, с которым они неизбежно, силой исторических обстоятельств, должны примириться и сжиться на всегда». Дело доходило до того, что мусульманам платили деньги, чтобы они отдавали детей в русские школы. На совместное обучение русских и инородцев, т.е. на создание русско-туземных школ, при первом генерал-губернаторе Туркестана К.П. фон Кауфмане делался особый упор, причем имелось в виду и соответствующее воспитание русских: «туземцы скорее сближаются через это с русскими своими товарищами и осваиваются с разговорным русским языком; русские ученики школы также сближаются с туземцами и привыкают смотреть на них без предрассудков; те и другие забывают племенную рознь и перестают не доверять друг другу... Узкий, исключительно племенной горизонт тех и других расширяется», — такую предполагаемую идиллию описывает И.К.Остроумов в книге «К истории народного образования в Туркестанском крае». Туземные ученики, особенно если они действительно оказывались умницами, вызывали искреннее умиление. Тем более «в высшей степени странно, но вместе с тем утешительно видеть сарта [таджика], едущего на дрожках, либо в коляске, посещающего наши балы и собрания, пьющего в русской компании вино. Все это утешительно в том отношении, что за материальной стороной следует и интеллектуальная»39 . Не утешительным было только то, что туземных учеников в русско-туземных школах считали единицами, ассимиляция почти не происходила, русские и туземцы общались между собой почти только лишь по казенной надобности, а, как отмечается в «Сборнике документов и статей по вопросу образования инородцев», выпущенном в 1869 году, «в местах, где живут вместе русские и татары, все русские говорят по-татарски и весьма немногие татары говорят по-русски».

При этом русские живут на новозавоеванных территориях под мощной защитой правительства. Е.Марков в книге «Россия в Средней Азии» приводит записи рассказов переселенцев: «Нас ни сарты, ни киргизы не обижают, ни Боже мой! Боятся русских!.. Мы с мужем три года в Мурза-Рабате на станции жили совсем одни, уж на что кажется степь глухая... А никогда ничего такого не было, грех сказать. Потому что строгость от начальства. А если бы не строго, и жить было бы нельзя!.. Промеж собой у них за всякую малость драка». То же рассказывают мужики, волей судьбы оказавшиеся близ Ашхабада: «Здесь на это строго. Чуть что, сейчас весь аул в ответе. Переймут у них воду дня на три, на четыре, — хоть переколейте все, — ну и выдадут виновного. А с ним расправа коротка... Дюже боятся наших». Так что русские, по существу, оказывались, хотели они того или нет, привилегированным классом, к которому относились с опаской и контактов с которым избегали.

Точно так же и «англичане в Индии, высокого ли, низкого происхождения, были высшим классом». Стиралась даже разница между чиновниками и нечиновниками, минимизировались сословные различия — все англичане в Индии чувствовали себя аристократами, «сахибами». Стремясь как можно более приблизить свою жизнь в Индии к жизни в Англии, они как бы абстрагировались от туземного общества. Общение с туземцами даже по долгу службы и даже для тех, кто прекрасно владел местными языками, было обременительной обязанностью. Литература пестрит примерами не просто пренебрежительного, а прямо вызывающе хамского отношения англичан к индийцам, полного игнорирования их чувств. Причем, как отмечает в работе «Иллюзия постоянства. Британский империализм в Индии» Ф.Хатчинс, «это чувство превосходства базировалось не на религии, не на интеллектуальном превосходстве, не на образованности, не на классовом факторе... а исключительно на принадлежности к национальной группе» и «на вере в святость Соединенного Королевства». Английский чиновник, будь он даже образцом честности (коррупция в Британской Индии вообще была невелика), был абсолютно непреклонен, если дело касалось требования какого-либо социального равенства между англичанами и туземцами. У англичан было четкое сознание, что управление — их призвание и без них в Индии воцарится хаос, не было «и тени сомнения относительно высшей компетентности англичан во всех вопросах управления, совершенно независимо от климатиче-ских, расовых и других условий40.

Эта вера в свое превосходство была столь поразительной, что генерал Снесарев писал: «Они, мне кажется, просто лицемерят... Они не могут усомниться в даровании народа, который создал санскрит, наметил основы грамматики языка, дал миру цифру и музыкальную гамму».

 

 

Результаты вопреки намерениям

 

Из всего уже сказанного напрашивается вывод: мы хотели ассимилировать жителей Средней Азии, однако удалось это слабо, англичане не хотели ассимилировать индийцев, но это до какой-то степени происходило само собой. Итоговый результат оказывался примерно одинаковым.

Вообще парадокс этих двух частей двух империй (Средней Азии и Индии) состоял в том, что в них на удивление не удавалось именно то, к чему более всего стремились и, напротив, как-то само собой получалось то, к чему особого интереса не проявляли. Мы уже говорили, что англичане считали себя наделенными особым талантом управления. Однако их неудачи в Индии часто объясняли именно негодной организацией управления, которое туземным населением переносилось с трудом. Де Лакост заявляет: «Туземцы англичан не любят. Причина заключается в английском способе управления страной». Русские привычно жаловались на «наше неумение управлять инородцами», однако, по мнению того же де Лакоста, «среднеазиатские народности легко переносят русское владычество».

Англичане сплошь и рядом говорили о своей цивилизаторской миссии. В России, конечно, никаких подобных мыслей возникать не могло. Однако, что касается Англии, то «положение, будто незыблемое правило нашего правления всегда заключается в воспитании наших владений в духе и принципах этой теории [представительного самоуправления], есть величайшее искажение фактов нашими колониальными и имперскими политиками, которое только можно придумать», — заявляет Джон Гобсон. Индийские мусульмане с большим удивлением узнают, что мусульмане в России имеют своих представителей в Государственной Думе — «на другой же день в газете "Пайса-Ахбар" была помещена заметка о нашей Думе и о присутствии в ней представителей-мусульман»41 . Более того, случалось так, что благодаря юридическому и фактическому равноправию на некоторых инородческих окраинах Российской империи складывалось фактическое самоуправление, а Великое княжество Финляндское имело самоуправление легально.

О техническом развитии регионов империи англичане говорили очень много. Техницизм был стержнем политической мысли Киплинга. Для русских эта тема второстепенна, однако успехи в данной области у русских и англичан примерно одинаковы. С удивительной скоростью Россия строит железные дороги к своим южным рубежам. Англичанин Вигхейм посвящает целую главу описанию того, что Россия сделала для развития Закавказья: «Только сравните Ереван с Табризом или Эрзрумом и разница будет сразу же очевидна». Т.Мун, исследователь из Колумбийского университета, в книге «Империализм и мировая политика» между прочим пишет: «Под русским владычеством туркмены перестали заниматься разбоем и кражей рабов и в большей или меньшей степени перешли к оседлому быту, занявшись земледелием и хлопководством. Другие расы прогрессировали еще больше. Русские железные дороги дали возможность сбывать скот, молочные продукты и миллионы каракулевых барашков из Бухары. Но самым важным нововведением было, конечно, развитие хлопководства».

С другой стороны, для России существенно было то, что она, мыслившая себя преемницей Византии, должна была стать великим Православным царством. Однако она практически совсем отказывается от проповеди. «У русских миссионеров нет; они к этому приему не прибегают. Они хотят приобрести доверие покоренных народов, не противоречить им ни в их верованиях, ни в их обычаях», — пишет все тот же де Лакост.

В книге «Россия и Англия в Средней Азии» М.Терентьев с гордостью рассказывает о том, что некий афганец, близко знакомый и с англичанами, и с русскими, говорил: «Каждое воскресенье англичане выходят на базар доказывать, что их Хазрети-Исса (Христос) больше нашего Пейгамбера (пророка) и что их вера настоящая, а наша ничего не стоит... Пейгамбера всячески поносят, кормят его грязью... Вы, русские, этого не делаете, слух об этом дошел и до Индии — все вас за это хвалят». То же и в своих собственных владениях: «честный мусульманин, не переступающий ни одной йоты наших гражданских законов, на наш взгляд, лучше плута христианина, хотя бы тот и соблюдал все точки и запятые религиозных установлений». Более того, «до сих пор мы не только не допускали проповеди Слова мусульманам, но даже отвергали все просьбы туземцев, которые хлопотали о принятии их в Православие. Благовидным предлогом отказа служило незнание просителями русского языка, а следовательно, и невозможность огласить неофита Словом Истины».

Чем объяснить подобную политику? Приводилось несколько причин: во-первых, проповедь вызывает враждебность мусульманского населения, во-вторых, раз туземцы не знают русского языка, христианские истины не могут быть переданы им адекватно и мы будем только плодить ересь. Во всем мире миссионеры изучали туземные языки и никому не приходило в голову, что это туземцы должны учить родной язык проповедника; сами русские, приняв православие от греков, в подавляющем большинстве своем греческого языка не знали, Евангелие было переведено для них на славянский и здесь как-то обошлось без ересей! Короче, пусть мусульмане поживут в России лет сто, пообвыкнутся, а там уж видно будет. Татары жили в России сотни лет, обвыклись, но в XIX веке по отношению к ним сложилось убеждение, что «сколь абсурдно пытаться заставить татар изменить цвет глаз, столь же абсурдно пытаться заставить их поменять свою религию». Более того — среди народов, которые были мусульманами больше по названию и которых не интересовала религия, российская администрация сама укореняла ислам. Это уже явно выходило за границы простой веротерпимости и смахивало на какое-то помрачение. Вот и великое Православное царство!

У англичан было наоборот. Как писал известный немецкий геополитик Эрих Обст, «идеей крестовых походов, которая имела такое большое значение на континенте, Англия почти совершенно не была затронута. Мысль о всеобъемлющей христианской империи никогда не пускала корни на Британских островах». В Индии «первой реакцией имперских деятелей была оппозиция активности христианских миссионеров... Ост-Индская компания, англо-индийские чиновники, британские министры в большинстве своем противодействовали проповеди христианских миссионеров»42 . Так, в 1793 году «миссионер Вильям Керей и его спутники были высланы из Индии... Миссионерская работа была объектом нервозного внимания со стороны Калькуттского правительства и миссионеры без лицензии от директоров [совета директоров Ост-Индской компании] депортировались из Индии»43 . Только начиная с 1813 года миссионерам было разрешено свободно проповедовать в Индии. Таким образом, миссионерское движение формировалось вне рамок имперского комплекса. Не только имперская администрация стала в оппозиции к миссионерам, но и эти последние не очень благоволили к порядкам, установленным империей и, в конечном счете, долгое время, как пишет И.Гобсон, «британских миссионеров вовсе не обуревало желание вмешиваться в политические и коммерческие вопросы... Они стремились спасти души язычников и нисколько не стремились продвинуть британ-скую торговлю вперед или освятить дух империализма».

Итак, первоначально миссионерство не было связано с имперской программой. Это естественно, если учесть, что устроителям Британской Индии — викторианцам, согласно мнению Ф.Хатчинса, «трудно было принять евангельское убеждение, что христианство предполагает связи, которые могут объединить все человечество. Викторианцы либо потеряли свою собственную веру в христианство, либо обратили христианство в запутанный код поведения, который, конечно, не был приемлем для всего человечества». Тем не менее, определенные успехи христианских миссионеров были налицо. В 1816 году в Калькутте появилась первая школа, открытая миссионерами. С годами таких школ становилось все больше. И хотя миссионерская деятельность оставалась слабо связанной с правительством (что не мешало где-то с середины века активно использовать миссионеров в качестве английских политических агентов), в конце столетия королева Виктория произносит красивую фразу, что «империя без религии — дом, построенный на песке». Тем самым христианство становится как бы официальной религией Pax Britanica.

В конце концов в начале XX века в Индии насчитывалось более 300 тысяч индийцев-христиан. Это число, конечно, не велико, но в сравнении с тем, что среди российских среднеазиатских подданных христианами становились единицы, и оно представляется значительным. Причем, напомним, что англичане действовали в этом случае вопреки собственным принципам туземной политики, коль скоро прочность их власти во многом зиждилась на религиозной вражде между мусульманами и индусами.

 

 

«Нас гонит какой-то рок…»

 

Итак, империя делала вовсе не то, что намеревалась. По меткому замечанию Джона Сили, «в Индии имелось в виду одно, а совершалось совершенно другое». Не случайно в конце XIX века одни англичане превратили империализм «в настоящий культ», а другие задавались вопросом, который Сили в книге «Расширение Англии» проговаривает вслух: «О чем хлопочут англичане в Индии, зачем берут на себя заботы и ответственность, сопряженные с управлением двумястами миллионами населения Азии?», и не находя на него ответа, продолжает: «Невольно напрашивается мнение, что тот день, когда смелый гений Клайва сделал из торговой компании политическую силу и положил начало столетию беспрестанных завоеваний, был злосчастным для Англии днем».

Действительно, с середины XVIII века Англия ведет почти непрестанные войны на Востоке. Англия находится в почти постоянном страхе перед «русской угрозой» и фактически провоцирует нарастание этой угрозы. Англичане, стремясь преградить России путь в Индию, оккупируют Кветту, в ответ на что Россия занимает Мерв и оказывается вблизи Герата. Закручивается порочная цепочка событий. Вся английская политика на Востоке зацикливается на обороне Индии. «Не было ни одного события на Среднем и Ближнем Востоке, в котором заботливость Англии за свою колонию не проявилась бы в том или ином виде, чаще в дурном и отвратительном», — пишет генерал Снесарев, имея, в частности, в виду английскую поддержку турецкого деспотизма над христианскими народами, оправдание и подстрекательство турецких зверств ради поддержания неделимости Турции как буфера на пути в Индию, что в самой Англии вызывало негативную реакцию общественного мнения. Англия, по сути, делала то, что делать не хотела, и начинала ощущать, что ее ведет какой-то рок.

Тема рока доминирует и в русской литературе о завоевании Средней Азии. Евгений Марков в книге «Россия в Средней Азии» пишет: «Вместе с умиротворением Каспия началось роковым образом безостановочное движение русских внутрь Туркестана, вверх по реке Сыру, а потом и Аму-Дарье, началась эпоха завоеваний в Центральной Азии, — остановившихся пока на Мерве, Серахсе и Пяндже и переваливших уже на Памир — эту “крышу мира”... Нас гонит все какой-то рок, мы самой природой вынуждены захватывать все дальше и дальше, чего даже и не думали никогда захватывать». Указывая на стихийность российского продвижения в Азию, генерал Снесарев утверждает, что хотя оно и имело более организованный характер и закреплялось регулярной военной силой, «по существу оно оставалось прежним, и разницы между Ермаком и Черняевым нет никакой». «Инициатива дела, понимание обстановки и подготовка средств, словом все, что порождало какой-либо военный план и приводило его в жизнь, — все это находилось в руках среднеазиатских атаманов, какими были Колпаковские, Черняевы, Крыжановские, Романовские, Абрамовы, Скобелевы, Ионовы и многие другие. Петербург всегда расписывался задним числом, смотрел глазами и слушал ушами тех же среднеазиатских атаманов».

Это продвижение вообще не было направлено на какую-то определенную цель, а шло по пути наименьшего сопротивления. «Преграды на северо-западе и юге заставили народную энергию искать другого исхода и других путей; русскому народу оставалась Азия, и он рванул в нее по всем возможным направлениям... Это движение не направлялось на какой-либо фонарь, вроде Индии или Китая, а просто туда, где прежде всего было легче пройти», — свидетельствует Е.Марков. При этом в русском обществе интерес к Средней Азии отсутствовал точно так же, как в Англии интерес к Индии. Как отмечает А.Е.Снесарев, «Мы, русские, в сто раз лучше и основательнее знаем каждое маленькое местечко Италии, Швейцарии, Германии или Франции, ничем не касающееся наших государственных и народных интересов, чем свое собственное многоценное и крайне любопытное приобретение в Средней Азии, к тому же в смысле новизны, оригинальности и выразительности культуры несравненно более привлекательное».

Тому року, который гнал в дебри Азии и русских, и англичан, генерал Снесарев дает одно и то же название — «стремление к власти». В чем-то генерал, по-видимому, прав. Но это не может объяснить всего размаха событий. Не снимает вопроса: зачем? Для англичан вопрос этот оставался мучительной проблемой на долгие времена. Разные авторы разных веков давали на него разные ответы. Многообразие точек зрения характерно и для XX века. Ч.Лукас в качестве причин создания Британской империи называл высокие моральные ценности, филантропию, а также соображения национальной безопасности. Т.Смит видел основную причину расширения пределов империи в политических расчетах, амбициях государственных деятелей и в давлении внешних обстоятельств. Р.Хаэм объяснял экспансию переизбытком у англичан энергии, при том, что сознательно они никакой империи не желали, Г.Вильсон — постоянной необходимостью обороны, а Д.Юзуаг подчеркивал главенствующее значение экономических факторов. Но концы с концами не сходились. Количество работ, доказывающих, что Британская империя была выгодна лишь финансовой олигархии, и работ, столь же убедительно доказывающих, что она была выгодна английскому народу, в целом, примерно одинаково. «Политические противоречия в прошлом иногда создают впечатление, что империя была делом лишь части народа, а не народа как целого... Сейчас этот взгляд представляется устаревшим»44 . Однако из всего этого вовсе не следует ответ на вопрос: чем была для англичан империя?

Англичане, не находя удовлетворительного ответа на вопрос о смысле своей деятельности в Индии, спрашивая русских, зачем делают это они, — слышали в ответ лишь сентенцию в том роде, что со стороны англичан было бы умнее об этом не спрашивать. Но это была лишь отговорка. Все яснее наступало сознание того, что «для народа, одаренного практическим смыслом и предприимчивостью, в этом до сих пор продолжающемся блуждании (в данном случае речь шла о Дальнем Востоке, но, по существу, это то же самое) есть что-то ненормальное. Ясно, что где-то и когда-то мы сбились с пути, отошли от него далеко в сторону и потеряли даже направление, по которому должны были следовать к указанной нам Провидением цели», — признает Дж.Уильямсон в книге «Стадии имперской истории».

В России — та же неясность в отношении имперских целей. Такой авторитетный эксперт, как А.Вандам, в книге «Наше положение» пишет: «По единогласному отзыву всех русских ученых и публицистов, посвящавших свои знания и силы разработке международной жизни России, Восточный вопрос всегда занимал и занимает теперь едва ли не первое место в ряду других вопросов внешней политики русского народа. Но при таком серьезном значении Восточного вопроса... было бы весьма естественным ожидать, что у нас установилось относительно этого вопроса достаточно определенное и ясное представление. Что, собственно, должно пониматься под так называемым Восточным вопросом, в чем заключается для России его смысл и историческое содержание, — точных указаний на это, а тем более ясных и определенных ответов не находится у большинства наших писателей». И это при том, что, по оценке исследователя этой проблемы С.Жигарева, Восточный вопрос был «центром, вокруг которого группируются крупнейшие факты русской истории, главным рычагом и стимулом нашего общественного развития», «вместе с Восточным вопросом изучается история развития русского национального самосознания». Становясь же перед проблемой, чем был для России Восточный вопрос, мы, по существу, ставим вопрос о том, чем была или чем мыслила себя Российская империя. В конце XIX века почти не находилось авторов, которые могли бы дать вразумительный ответ.

Обе империи, одна — в Средней Азии, другая — в Британской Индии, оказывались до странного похожи друг на друга. Результат действий русских и англичан оказывается каким-то усредненным. Это не имперский народ создавал «свой» мир, который представлялся ему «должным», не он реализовывал себя в мире, а обстоятельства подчиняли его себе. Отсюда проистекали общие трудности и общие проблемы.

 

 

Две империи: соперничество и взаимовлияние

 

Ту форму соперничества, что на протяжении второй половины XIX века наблюдалась между Россией и Англией, можно назвать фронтальной. По существу, складывались две огромные фронтовые линии, которые как волны накатывались друг навстречу другу и постепенно захлестывали полосу, которая все еще разделяла их. Под напором этих встречных волн вся промежуточная полоса начинает казаться некой равномерной «сплошной» средой: естественные преграды на ней на удивление игнорируются, наступление русских войск идет прямо по «крыше мира» — высоким горам Памира.

Однако в процессе конфронтации эта как бы сплошная среда получает свою организацию: игнорируются ее естественная структурность, но создается искусственная. Она заполняется специфическими буферными образованиями. При всем разнообразии последних, их функциональное значение в любом случае связано со снижением скорости распространения влияния соперничающих сил в «сплошной» среде. Таким образом, при фронтальном типе соперничества буфер имеет функции «волнореза» для одной, а иногда и для обеих сторон (пример последнего — Тибетское государство). Буферы-«волнорезы» располагались вдоль тех линий соперничества, которые сложились в ходе русско-английского противостояния.

Логика соперничества приводит и к изменению структуры внутриимперского пространства. Организация пространства Ближнего и Среднего Востока в качестве арены соперничества между Россией и Англией вела к тому, что территории, уже вошедшие в состав одной или другой империи, как бы превращались в приграничную «крепость». Несмотря на то, что для Российской империи в целом было характерно прямое управление «забранной» территорией и ее гомогенизация по отношению к прочей территории, а для Британии — протекторатная форма правления и децентрализация, тем не менее русским в Средней Азии и англичанам в Индии не удавалось реализовывать типичные для них модели. В характере управления русским Туркестаном и британской Индией имелось множество сходных черт, которые были следствием объективных закономерностей организации геополитического пространства и не имели отношения к индивидуальным этнокультурным особенностям ни русских, ни англичан.

Так, вопреки обычной российской практике «устанавливать, насколько это было возможно, одинаковый строй жизни для всех подданных царя»45 , в Туркестане, по словам Л.Костенко, автора книги «Средняя Азия и водворение в ней русской гражданственности», русские «оставляли своим завоеванным народам многие существенные формы управления по шариату». Более того, генерал-губернатор фон Кауфман принял себе за правило «выдержанное, последовательное игнорирование ислама» — только бы не дать местному населению повода к волнениям. Туркестан представлял собой достаточно автономное образование, находясь под почти неограниченным управлением генерал-губернатора. Местное население в свое время величало Кауфмана «ярым-падша» — полуцарь.

Очевидно, что почти непосредственная близость Британской империи влияла на русскую туземную политику. Две империи самым пристальным образом наблюдали за действиями друг друга, анализируя самым дотошным образом каждое нововведение в политике соседей, и все, что казалось разумным, перенималось, иногда даже бессознательно. Так, в Туркестанскую администрацию проникла идея подчеркнутого уважения чужих национальных и религиозных проявлений, понятая как залог стабильности империи, идея того, что русское присутствие в регионе не должно понапрасну мозолить глаза местному населению, но в случае недоразумений позволительно принимать любые самые крутые карательные меры (аналог политики канонерок) — то есть несмотря на привычные декларации, формальные права гражданства, население новоприобретенных мест не рассматривалось как вполне «свое», а постепенно приближалось по своему статусу к населению колоний. С жителями Средней Азии не мог уже возникнуть сложный, по сути своейвнутренний конфликт, как, например, конфликт русских с армянами в Закавказье — отношения с местным населением упрощались и становились более одномерными.

Сюда же относится и идея жесткого государственного покровительства русским, поселившимся в новозавоеванном крае. (Эту же идею пытался осуществить кн. Голицын в Закавказье, но без успеха.) До этого русским по существу предоставлялось самим справляться со своими проблемами. Они справлялись ценой больших трудностей и потерь, но зато вступая в прямой непосредственный контакт с местным населением, самостоятельно учась находить с ним общий язык (что и было самым ценным), в результате постепенно ассимилируя его, обучая своей вере и исподволь навязывая «центральный» принцип Российской империи. При этом, практически беззащитные, русские не имели никакой возможности ощутить себя высшей расой, проявлять какой-нибудь расизм. Рассчитывая почти только на себя, они были вынуждены смиряться, уживаться с туземцами мирно, как с равными себе. И этот порой мучительный процесс освоения русскими колонистами новых территорий был с точки зрения внутренней стабильности Российской империи значительно более эффективен, сколько бы ни требовал терпения и самоограничения в своих импульсивных проявлениях. Мощная государственная защита, действительно, казалась мерой разумной, но она значительно снижала глубину интеграции и интериоризации нового «забранного» края.

В свою очередь, влияние Российской империи на Британскую (на ее индийскую часть) выражалось в том, что англичане улавливали и непроизвольно заимствовали взгляд на свои владения (на Британскую Индию; к Африканским колониям это не относится), как на единую страну, причем страну континентальную — внутренне связанную и целостную. Происходила, с одной стороны, все большая централизация Индии, а с другой ее самоизоляция (более всего психологическая) от прочих частей Британской империи. Она превращалась в государство в государстве, построенное по своим собственным принципам. «Под влиянием благоприятно сложившихся обстоятельств первая зародившаяся колония Англии в Индии постепенно расширялась и образовывала могущественное государство, которое, как отдельная империя, является присоединенной к английскому королевству, но колония эта все-таки остается для своей метрополии посторонним телом»46. Интересно также, что, по утверждению лорда Керзона, «в строгом смысле слова, Индия — единственная часть английского государства, носящая название империи».

Этот процесс представляется нам в значительной мере следствием русского влияния, постепенного психологического вовлечения двух империй в жизнь друг друга, взаимодействия имперских доминант (тем более, что русские имперские доминанты в Средней Азии тем легче могли быть усвоены англичанами, чем меньше в них оставалось собственно русской характерности, чем более испарялась религиозная составляющая русского имперского комплекса).

Однако в чем взаимовлияния не происходило, в чем каждая из империй сохраняла свою особую специфику — так это в динамике народной колонизации. На нее почти не повлияли ни особые формы управления территориями, ни геостратегические нужды.

 

 

Особенности народной колонизации

 

Народная колонизация Средней Азии шла своим чередом, по обычному для русских алгоритму. В своем отчете об управлении Туркестанским краем его первый генерал-губернатор К.П. фон Кауфман писал: «С занятием в первые годы лучших из местностей, назначенных для заселения, колонизационное движение в край русских переселенцев не только не уменьшилось в последние годы, но, напротив, даже возросло в своей силе, особенно в 1878 и 1879 годах». В последующие годы, когда Семиречье временно входило в состав Степного генерал-губернаторства, переселение в регион было ограничено, а с 1892 по 1899 год запрещено. «Число селений за это время почти не увеличилось (в 1899 году их считалось 30), но значительно увеличилось число душ». Если в 1882 году их было около 15 тысяч, то в 1899 году около 38 тысяч. «Значительное число самовольных переселенцев (1700 семей) пришлось на 1892 год. С 1899 года Семиречье снова было подчинено генерал-губернатору Туркестана... К 1911 году было уже 123 русских поселения»47. С 1896 по 1916 годы в районе Акмолинска и Семипалатинска поселились более миллиона крестьян-переселенцев из России.

Однако, несмотря на столь явные успехи колонизации, между русскими переселенцами и туземным населением вставал невидимый барьер; провозглашавшиеся принципы ассимиляции оставались пустым звуком. Вернее, произошла подмена принципа: место Православия занял гуманитаризм — учение, на основании которого строился национализм европейских народов. На его же основе медленно и постепенно зарождался и русский национализм, который выражался еще не прямо, не через сознание своего превосходства, а встраивался в рамки исконно русского этатизма, который, таким образом, лишался своего религиозного содержания. Собственно, русские уже и не доносили до покоренных народов того принципа, который те должны были по идее (идее империи) принять. Его уже почти забыли и сами русские государственные деятели. Система образования по Ильминскому, широко практиковавшаяся в разных уголках империи, яркий тому пример. Показательно в этой системе образования и то, что она предполагала, как бы мы теперь назвали, «интернациональное воспитание» русских. Государство перестало полагаться на колонизаторский инстинкт русских, а считало нужным их чему-то специально учить. Это, в свою очередь, означало изменение обычной туземной практики, смену экспансионистских парадигм.

Народные массы переставали быть носителями имперской идеи. Активная колонизация Средней Азии в конце XIX — начале ХХ веков не вела к ее интеграции в общеимперское здание. Имперское строительство не могло быть лишь политическим процессом, а должно было стать элементом народной жизни. Для последнего же необходимо было, чтобы комфортная для русского народа модель колонизации получила еще и актуальное идеологическое обоснование, чтобы народ сам был активным проводником основополагающих религиозных ценностей империи.

Интенсивность и прочность народной колонизации зависела не от внешних трудностей и даже не от степени напряженности отношений с местным населением края, не от экстраординарности характера управления краем, а исключительно от внутренней комфортности способа освоения той или иной территории, возможности реализовывать присущие народу алгоритмы интериоризации территории. Облегчение внешних условий переселения в «забранные» края даже снижало его прочность: колонизация «на штыках», под государственным контролем и покровительством была, конечно, безопаснее и легче, но менее прочной, чем тогда, когда русским приходилось самостоятельно заселять новые территории и самим не только адаптироваться к природным условиям, но и приноравливаться к местному населению, как бы «интериоризировать» его в качестве элемента новой территории.

Искажение или ослабление центрального принципа империи не влияло на интенсивность переселенческого потока, но делало колонизацию менее прочной, поскольку не способствовало включению местного населения в общегосударственную целостность, оставляло его как бы внешним для империи элементом. Но в свою очередь колонизация была затруднена и в регионах, представлявших особую значимость с точки зрения центрального принципа империи — это были как бы особые территории, живущие внешне по обычным, но по существу по иным законам, чем другие окраины империи.

Таким образом, народная колонизация могла способствовать процессу интеграции имперской целостности, а могла быть ему безразлична. В свою очередь эта интеграция в некоторых случаях достигалась и без сколько-нибудь значительной колонизации. Каждый из этих случаев должно изучать особо — не может быть выводов, относящихся к русской колонизации вообще. Но нет, как нам представляется, и необходимости изучать все многообразие местных особенностей каждой области. Внешние обстоятельства колонизации были относительно малозначимым фактором. Вопрос в том, чтобы понять, что колонизация является сложным процессом, имеющим свои закономерности и испытывающим сбои под влиянием определенных факторов, которые могут быть выделены и описаны.

История народной колонизации, написанная с этой аналитической точки зрения, больше даст для понимания современности, чем описание межэтниче-ских конфликтов столетней давности. Во всяком случае, именно аналитическая история народной колонизации может дать нам возможность понять, в какой мере и как именно эти конфликты были в свое время внутренне преодолены, а насколько только внешне затушены.

 

____________________

1 См.: Долинский В. Об отношении России к Среднеазиатским владениям и об устройстве киргизской степи. СПб., 1865.

2 Moon P.T. Imperialism and World Politics. N.Y., 1927. P. 278.

3 Paul Veyne. L’Empire romain. In: Maurice Duverger (ed.) La Concept d’Empire. Paris: Presses Univ. des France, 1980. PP. 122.

4 Там же.

5 История дипломатииТ. I. Москва: ОГИЗ, 1941. С. 98.

6 Dimitri Obolensky. Tradition et innovation dans les institutions et programmes politiques de l’Empire Byzantin. In: Dimitri Obolensky. The Byzantine Inheritance of Eastern Europe. L., Variorum Reprints, 1982. P. XVI, 3.

7 Медведев И.П. Почему константинопольский патриарх Филофей Коккин считал русских «святым народом». // Славяне и их соседи. М.: Издание Института славяноведения и балканистики АН СССР, 1990. С. 52.

8 Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 225.

9 Марков Е. Россия в Средней Азии. СПб., 1891. С. 254.

10 Encausse H.C. Organizing and Colonizing the Conquested Territories // Allworth Ed. (ed.). Central Asia. A Century of Russian Rule. N.Y., L., 1967. P. 160.

11 Южаков С.Ю. Англо-русская распря. СПб., 1867. С. 57.

12 Хворостинский П. Киргизский вопрос в связи с колонизацией степи // Вопросы колонизации. СПб., 1907, т. 1. С. 91.

13 Шкапский О. На рубеже переселенческого дела // Вопросы колонизации. СПб., 1907, т. 7. С. 112.

14 Худадов В.Н. Закавказье. М.—Л. 1926. С. 2.

15 М.М. Грузино-армянские претензии и Закавказская революция. Киев, 1906. С. 27.

16 Кн. Мещерский. Кавказский путевой дневник. СПб., 1876. С. 227.

17 Липранди А. Кавказ и Россия. С. 287.

18 Витте С.Ю. Воспоминания. М., 1960, т. 2. С. 263.

19 Погожев В.П. Кавказские очерки. СПб., 1910. С. 128-129.

20 Шавров Н. Русская колонизация на Кавказе. «Вопросы колонизации», СПб., 1911, т. 8. С.65.

21 Там же. С. 141.

22 Сили Дж. Расширение Англии. СПб., 1903. С. 38.

23 Мэхэн A.T. Влияние морской силы на историю. СПб., 1895. С. 65.

24 Morot-Sir E. L’Amerique et Ie Besom Philosophique//Revue International de Philosophic Americaine. 1972. P. 5.

25 Петровская Е.В. Образ индейца-врага в истории американской культуры// Политиче-ская мысль и политическое действие. М., 1978. С. 77.

26 Hutchins F. The Illusion of Permanency British Imperialism in India. — Princeton; New Jersey, 1967. P. 144.

27 Устинов В. Об английском империализме. Харьков, 1901. С. 16.

28 Wright L.B. Religion and Empire: The Alliance between Piety and Commerce in English Expansion. 1558-1925. New York, 1968.

29 WilliansС.Р. The Ideal of Self-Governing Church: A Study in Victorian Missionary Strategy. Leaden etc., 1990. P. 92-95.

30 Hutchins F. The Illusion of Permanency British Imperialism in India. Princeton; New Jersey, 1967. P. 109.

31 Раппопорт С. И. Народ-богатырь: Очерки общественной и политической жизни Англии. СПб., 1900. С. 40-41.

32 Boel J. Christian Mission in India. P. 137.

33 Robinson R., GallagherJ. Africa and Victorians: Imperialism and World Politics. New York, 1961. P. 10.

34 Frounde J. Oceany or England and her Colonies.London, 1886.

35 Rerard Q. L’Angleterre et l’imperialisme. Paris, 1900. P. 67.

36 Гобсон И. Империализм. Л., 1927. С. 350.

37 Терентьев А.М. Россия и Англия в Средней Азии. СПб., 1875. С. 19.

38 Костенко Л. Средняя Азия и водворение в ней русской гражданственности. СПб., 1870. С. 32, 34, 87.

39 Костенко Л. Средняя Азия и водворение в ней русской гражданственности. СПб., 1870. С. 333.

40 Гобсон И. Империализм. С. 135.

41 Отчет о поездке в Индию Первой Туркестанской армии артиллерийского бригадного поручика Лосева. // Добавления к сборнику материалов по Азии. СПб., 1905. С. 50.

42 Bearce G.D. British Attitudes towards India.P. 69

43 Dodwell H. (еd.) The Cambridge History ofIndia. Vol. VI. The Indian Empire. Cambridge, 1932. P. 122-123

44 Usoigue G. Britain and the Conquest of Africa.Michigan, 1974. P. 635.

45 Suny R.F. Revange of the Past. Nationalism, Revolution, and the Collaps of Soviet Union. Stanford, Calif., 1993. P. 25.

46 Керзон. Положение, занимаемое Индией в Британской империи. Ташкент, 1911. С. 2.

47 Логанов Г. Россия в Средней Азии. // Вопросы колонизации. СПб., 1908, т. 4. С. 148-149.



Другие статьи автора: ЛУРЬЕ Светлана

Архив журнала
№10, 2019№11, 2019д№12, 2019№7, 2019№8, 2019№9, 2019№6, 2019№5, 2019№4, 2019№3, 2019№2, 2019№1, 2019№12, 2018№11, 2018№10, 2018№9. 2018№8, 2018№7, 2018№6, 2018№5, 2018№4, 2018№3, 2018№2, 2018№1, 2018№12, 2017№11, 2017№10, 2017№9, 2017№8, 2017№7, 2017№6, 2017№5, 2017№4, 2017№3, 2017№2, 2017№1, 2017№12, 2016№11, 2016№10, 2016№9, 2016№8, 2016№7, 2016№6, 2016№5, 2016№4, 2016№3, 2016№2, 2016№1, 2016№12, 2015№11, 2015№10, 2015№9, 2015№8, 2015№7, 2015№6, 2015№5, 2015№ 4, 2015№3, 2015№2, 2015№1, 2015№12, 2014№11, 2014№10, 2014№9, 2014№8, 2014№7, 2014№6, 2014№5, 2014№4, 2014№3, 2014№2, 2014№1, 2014№12, 2013№11, 2013№10, 2013№9, 2013№8, 2013№7, 2013№6, 2013№5, 2013№4, 2013№3, 2013№2, 2013№1, 2013№12, 2012№11, 2012№10, 2012№9, 2012№8, 2012№7, 2012№6, 2012№5, 2012№4, 2012№3, 2012№2, 2012№1, 2012№12, 2011№11, 2011№10, 2011№9, 2011№8, 2011№7, 2011№6, 2011№5, 2011№4, 2011№3, 2011№2, 2011№1, 2011
Поддержите нас
Журналы клуба