Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №8, 2018
Валерий Былинский родился в 1965 году в Днепропетровске. В 1997 г. окончил Литературный институт имени А.М.Горького. Рассказы печатались в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Литературной газете». Лауреат премии «Ясная Поляна» в номинации «Детство. Отрочество. Юность» за книгу «Риф», в которую вошли повесть и двенадцать рассказов. Живет в Санкт-Петербурге. Предыдущая публикация в «ДН» — 2017, № 9.
Вспомнить будущее
Их было трое. Трое прикомандированных к знаменитой Таманской дивизии. Три почти «черпака». Почти, потому что их первый год службы уже почти истек, но срок еще не вышел — осталось две недели. По армейским законам, солдат еще не перешел на следующую, более высокую ступень казарменной иерархии, пока не издан приказ министра обороны об увольнении предыдущего призыва.
Ефрейтор Алексей Гаршин, рядовой серпуховской воинской части Витя Чертков и рядовой Саша Юриков из гарнизона города Чехова — все трое шли по асфальтированной дорожке в лесу неподалеку от казарм Таманской дивизии. Они учились на киномехаников, через две недели их учеба заканчивалась, после чего все должны были разъехаться по своим частям. Чертков был родом из Сибири, Юриков из Беларуси. Черткова только вчера выпустили из таманской гауптвахты, куда он попал за то, что не отдал честь армейскому патрулю.
Солдаты присели у края дороги перекурить. Чиркнув спичкой, затянувшись и выдохнув дым, Чертков продолжил свой рассказ:
— В общем, не заметил я патруль, пацаны. Засмотрелся в небо, гляжу, птицы на юг летят. Думаю, надо же, сколько живу, а в небо ни разу не смотрел.
— Да ладно, — удивился Гаршин. — Что, правда, ни разу не смотрел в небо?
— Ну, может и смотрел… — подумав, пожал плечами Чертков. — Но правда, пацаны, не помню. А вы что — помните?
Все трое, как по команде, подняли головы и посмотрели вверх. По светлой бирюзе неба плыли легкие, пушистые островки облаков. Птиц не было. Внезапно наступила такая тишина, что казалось, даже листья перестали шелестеть
— Тихий ангел пролетел, — нарушил тишину Юриков.
— Чего?
— Ангел. Бабка рассказывала, если люди говорят, а потом вдруг замолкают, и на какое-то время наступает такая тишина, то это значит, ангел мимо летит.
— Слушает, — задумчиво сказал Гаршин.
— Не знаю. Просто летит мимо. Как птица.
Они еще помолчали немного, докуривая.
— Что-то Маринку свою вспомнил, — вздохнул, выпуская дым, Чертков.
— Подруга? На гражданке?
— Ага. Она у меня девочка…
— Что, девочкой и осталась? — спросил Юриков.
— Дурак ты, Юриков, — мотнул головой Чертков. — Там другое, пацаны. Любовь.
— А-а-а.... — многозначительно протянул Юриков.
— Когда меня в армейку провожали, хотел я Маринку, значит, ну это…
— Так ведь любовь? — ухмыльнулся Юриков.
— Слушай, помолчи, а? — покривился Чертков. — Не вышло тогда. Я напился и заснул, пьяный. А утром в военкомат и на поезд. А сейчас рад, пацаны. Теперь Маринка меня точно дождется.
— Не плачь, девчонка, пройдут дожди… — со вздохом пропел Юриков.
— Слушай, Вить, — повернулся к нему Чертков, — я ведь и по чайнику могу. Задолбал уже.
— А что я такого сказал? — делая удивленное лицо, заулыбался Юриков. — Я, может, и не любил никого, сябры. Таких, как я, жалеть и просвещать надо. Вот у тебя, Лёш, — кивнул он к Гаршину, — много баб было?
— Какая разница?
— Расскажи, Лёха. Интересно же.
— Ну… штук пять где-то, — пожал плечами Гаршин.
— Ох, прибедняешься, Лёха! — многозначительно кивнул Юриков. — Ты же позже нас всех в армию пошел, на филфаке курс отучился. На филфаке, небось, девчонок клевых — тьма, а?
У Гаршина потухла сигарета, он чиркнул зажигалкой.
— А у тебя, Вить? — повернулся Юриков к Черткову. — Ну, вместе с Маринкой твоей? То есть, пардон, девочки не считаются…
— Слушай, отвали, а?
— А чего я такого спрашиваю, Вить? Я ж не про мальчиков, я про девчонок. Или ты спец по мальчикам?
Чертков медленно повернул в его сторону голову.
— Юриков, — куснул изнутри щеку Чертков. — Учти. У меня после «губы» настроение ни к черту, ты меня точно скоро выведешь.
— Ладно, все-все, — улыбаясь, замахал руками Юриков. — Шучу, Витя. Слушай. Так, а чего на «губе»-то было, расскажи.
— И правда, Вить. Что там, на «губе»? — повернулся к Черткову Гаршин.
— Да херово там на «губе», пацаны. Ад, — Чертков поморщился, втянул воздух сквозь ноздри и махнул рукой.
— Чего? Ад?
— Ага. Думал, сдохну к утру.
— Там что, пытают? — хмыкнул Гаршин.
— Моя бабка говорила, что ад, — щелкнул пальцами Юриков, — это когда черти человека на костре жарят, а умереть не дают. Поджарят немножко и отпустят, поджарят и отпустят, а потом снова на сковородочку. И так бесконечно.
— Ну ты дурик, Юриков. Как могут не давать умереть, если смерти в аду нет? — вяло усмехнулся Чертков.
— Как это нет? Ад на каком свете находится? — спросил Юриков. — На том? Или на этом?
— Ну… на том. И чего?
— А где он, тот свет, находится?
— Как где? Ну, там и находится.
— Где это — там? Что такое — «там»?
— Да чего ты гонишь, Юриков. Там, не там… Да там, где жизни нет, там он находится, свет твой тот. Понял?
— Ага, значит, после жизни? То есть, после жизни он находится? Да?
— Ох, ты задолбал. Ну хорошо, после жизни.
— Во-от, — торжественно поднял палец Юриков. — Тогда, получается, тот свет в смерти и есть. Видишь? А ты говорил: смерти в аду нет. Выходит, есть, Витя. Есть там смерть.
— Черт! — разозлился Чертков. — Да ведь если ты, блин, уже умер — то какая может быть смерть, когда ты мертвый?! Как можно, бляха муха, умереть два раза, можешь мне объяснить?
— Можно, Витенька, можно, — криво улыбаясь, покосился куда-то в сторону Юриков. — Вот я, например, могу пять палок за ночь бросить. А некоторые не могут и вторую поставить.
— Ты дебил? При чем здесь…
— Трах? Вить, а знаешь, что такое оргазм?
— Ну что? Что такое оргазм?
— Маленькая смерть. Французская поговорка такая…
— Интеллектуально, мля… Не, все, я молчу… — Чертков тряхнул головой и повернулся к Гаршину. — Лёха, есть еще сигареты?
Гаршин кивнул, протянул пачку.
— А слыхали, сябры, есть такая теория, — вдруг, театрально понизив тон, заговорил Юриков, — что то, что после смерти происходит, это, типа, параллельный мир.
— Ага. Параибельный, — кивнул, дымя сигаретой, Чертков.
— Я в «Технике молодежи» прочитал, сябры. Там написано… что мир, он такой, как бы типа, пузырь. Ну, или земной шар, не важно. А вокруг летает куча других, тоже пузырей, планет, в общем. И когда ты, например, умираешь, то ты, типа, и не умираешь вовсе, а переходишь в другой, параллельный мир. И в этом параллельном мире люди тоже живут, такие же, как мы. Но, как бы… немного измененные.
— Другой вариант жизни, — глядя в точку перед собой, сказал Гаршин.
— Точно, Лёха. Другой вариант.
— Дебилянт, — сплюнул Чертков.
— Кле-евая статья, — продолжил Юриков. — Какой-то пиндосский физик написал. Но самое интересное, сябры. Там было написано, что если эта теория верна, то в каждом челе, типа, у всех нас, заложена память о других мирах, в которых мы побывали. Ну, то есть, в которых раньше жили. И в которых еще будем жить. То есть можно вспомнить не только свое прошлое, но и будущее.
— Будущее? — с любопытством спросил Гаршин.
— Ага.
— Как такое может быть?
— А так. Вот какой-нибудь рядовой солдат российской армии, например, Витька Чертков, возьмет и просунет свою голову в границу между двумя параллельными мирами. Случайно просунет, когда, например, туалет в наряде драил и в кабинку заглянул. Так вот, глянул Витя в открывшийся ему параллельный мир, а там он же, Чертков, на толчке сидит, только ему уже в том новом мире сороковник стукнул, и работает он в каком-то занюханном офисе главным менеджером, а его жена Маринка в это время на другом конце города ему, Черткову, своему муженьку, рожки наставляет.
Чертков кашлянул и стал приподниматься.
— Погоди, погоди, Вить… — Юриков с фыркающим смехом замахал руками. — А потом рядовой Чертков, опа-на, обернулся и случайно влез в еще один, в третий параллельный мир — и увидел там себя уже столетнего, помирающего. Его в гроб кладут, и верная женушка Мариночка, которой тоже сто лет, ни разу ни с кем, кроме любимого муженька, за всю свою долгую жизнь не трахавшаяся, в последний путь его провожает. А потом, смахнув слезу, сама ложится и тоже умирает. Как в сказке, короче. Жили долго, счастливо и умерли в один день.
Чертков поерзал, отвернулся и буркнул — непонятно было — то ли он усмехается, то ли раздражен.
— Интересно, а выбирать миры можно? — задумчиво спросил Гаршин.
— Выбирать?
— Ну да.
— Типа как в супермаркете водяру или пиво?
— Ага. Типа того. Зашел в магазин миров. Выбрал нужный тебе, оплатил, влез, пожил. Потом купил следующий. Потом — еще один.
— А старый продал, как подержанную тачку?
— Ну да.
— Вот это было бы здорово, Лёх, — засмеялся Юриков. — Где бы каталог такой, с мирами и расценками найти, а? Круто. А с девчонками так вообще кайф. Знаешь заранее, кто она, хочет ли с тобой, какая жизнь с ней будет. Снял, переспал, пожил, свалил вовремя. Потом — следующую. Никаких сюрпризов, истерик, переживаний. И так бесконечно.
— А старость?
— Что — старость?
— Ну, старость же в этих мирах есть, или как?
— Какая старость, Лёха? — смеясь, махнул рукой Юриков. — Там же вечная вечность. Чуть постарел — сразу хоп, нырнул назад в прошлое и снова помолодел. И так бесконечно, туда-сюда, обратно, тебе и мне приятно.
— И смерти нет? — раздался голос Черткова. Он по-прежнему сидел, отвернувшись, и говорил, не поворачиваясь.
— Чего? — спросил Юриков.
— Смерть в твоем параибельном раю имеется? — Чертков повернул голову.
— Да какая смерть, Витька? — улыбчиво покривился Юриков. — Тебе же сказали: вечный кайф. Возраст от шестнадцати до сорока. Или до пятидесяти. Ну, можно и детство свое еще туда вставить. По желанию. Хотя я лично за юность и зрелость, когда секс уже есть.
— Смерть в магазине миров можно вообще не покупать, — сказал Гаршин.
— Точно, кому она нужна, эта смерть? — кивнул Юриков.
— Ну, мало ли. Бывают же извращенцы….
Гаршин и Юриков засмеялись.
— Дураки вы, — глухо бросил Чертков.
— Ты у нас, Витя, понятно, самый умный, — Юриков подмигнул Гаршину.
— Я не умный, — поморщился Чертков. Щурясь, он смотрел куда-то в сторону. — Просто я не понимаю, пацаны.
— Чего, Витюша? Чего ты не понимаешь?
— Всего этого. Миров ваших параллельных. Что будущее можно увидеть или не увидеть, неважно… Не — понимаю.
— Да почему же не понимаешь?
— Потому... — Чертков, оттопыривая и кривя губы, смотрел вниз и немного в сторону, туда, где росла у края дороги трава. — Миры, херы, будущее… И что? Ведь ответа же нет у вас — зачем они?
— Как зачем, Вить, — сказал Гаршин. — Разве это важно?
— Важно, — буркнул Чертков и поднял глаза — в них мелькнуло что-то безумное. — Важно, — повысил он голос. — Потому что если не знаешь, зачем… то тогда… — Он привстал, протянул руку и резко, с силой сорвал травинку.
— Вот, смотрите, — с мрачной усмешкой сказал Чертков, показывая на ползущего по стеблю травы жучка, — видите? Живет он в каком-то параллельном или еще каком там мире и бежит куда-то на своих лапках. Мы для него, наверное, больше динозавров и египетских пирамид. А может, он нас вообще не за живых существ, а за какие-то горы принимает. Но самое интересное, я могу в любой момент сделать вот так…
Чертков вдруг резко ударил ладонью по другой своей ладони, разнял руки — и показал на ладони едва заметное черно-красное пятнышко.
— Вот и весь ваш мирок, параллельный или квадратный, не важно. Я просто его прихлопнул, и все. Захотел — убил. Точка. И зачем вот этот жучок жил, зачем переходил в свои другие параллельные мирки, зачем будущее свое видел, а, если я его сейчас по своей ладони размазал? А? Скажите мне. Зачем?
— Да может, букашка, которую ты прихлопнул, сейчас в параллельном мире уже, — усмехнулся Гаршин. — Живая-невредимая.
— Ага, живая, невредимая. Ты сам-то в это веришь?
Юриков посмотрел на Черткова каким-то странным, даже немного сожалеющим взглядом.
— Экий ты… однако, Витюша, — задумчиво хмыкнул Юриков.
— Какой? Ну, какой? — зло кривя губы в улыбке, спросил Чертков.
— Не знаю… неожиданный.
— У-тю-тю... Ты думал, я не убийца, что ли?
— Чего-о?
— Того. Взял и убил. Напугал, да? — казалось, Чертков сейчас гулко расхохочется или даже полезет драться.
— Ну, это же не убийство…— морщась, сказал Гаршин.
— А что? Какая разница, кого? Жучок, он же тоже живой.
— Чушь какую-то несешь, Витя.
— А ты — не чушь? А вы с Гаршиным — не чушь? Какие, на фиг, миры с будущим, прошлым, с передом, задом, если их в любую секунду прихлопнуть могут. Вот и все, вот и весь ваш смысл.
— А с чего ты взял — что могут прихлопнуть?
— Я же — прихлопнул.
— Ну, это же ты.
— А там, у вас, у вас там — кто? Если я смог — значит, там тоже можно. Вот и все.
— Нет… — покачал головой Гаршин. — Так просто не бывает… Причина должна быть.
— Какая?
— Чтобы прихлопнули, — ответил Гаршин и не очень уверенно добавил: — Или… не прихлопнули.
— Причина?
— Конечно, — кивнул Гаршин.
— Выходит, если бы этот муравей смог, например, мне объяснить, какая важная там вся эта его жизнь в его, на фиг, параллельном, прямом, или как там, в треугольном, параллелепипедном мире — так я бы его тогда не убивал?
— Ну, типа того.
— Оп-па. А слушайте, пацаны… — Чертков вдруг резко встал, выпрямился, и повертел в обе стороны горящими, какими-то больными глазами. — А ведь так и есть, — сказал он будто самому себе. — Если бы муравей стал… таким, как мы, чтобы мы поняли друг друга, и рассказал мне о себе… я бы его, неверное, и не убил, а?… По крайней мере, не сразу… Нет. Никогда. И никогда никто никого бы не убивал! Если бы все увидели друг друга, поговорили, объяснили… Тогда… вот это да, пацаны… какая бы жизнь настала! Может, даже и вечная. А? Как думаете?
— Вить, у тебя всё нормально? — спросил Юриков и постучал пальцем себе по лбу.
— Всё. А вот и они. Уже идут, — глухо выговорил Чертков, глядя куда-то вдаль.
— Кто, Витя? Кто идет?
— Они. Идут. За нами. Но мы им объясним. Объясним, пацаны? Они поймут, и не станут…
— Вить, ты съехал? Кто они? Кто — не станет?
— Черт, патруль, — вскочил Гаршин. Он кивнул в ту сторону, куда смотрел Чертков. Там, по дороге, к ним быстро приближались трое: офицер и двое солдат с повязками.
— Сябры, давайте в лес ломанемся, — заговорил, оглядываясь, Юриков.
— Точно, — подхватил Гаршин, — в лесу не догонят.
— Пацаны, — со странной улыбкой сказал Чертков, — зачем бежать? Мы объясним, нас поймут.
Пока они думали, что делать, патрульные уже подошли. Гаршин, Чертков и Юриков вытянулись, отдали честь.
Офицер — худощавый подтянутый щеголеватый лейтенант лет двадцати двух — коснулся пальцами фуражки и, щурясь, оглядел их.
— Ну что, товарищи солдаты, докладывайте. Как здесь очутились? Кто старший?
— Я. Ефрейтор Гаршин, — сделал шаг вперед Гаршин. — Товарищ старший лейтенант. Мы киномеханики. Прикомандированы для обучения на курсах киномехаников к Таманской дивизии, следуем по маршруту…
— Предъявите маршрутный лист и военные билеты.
Гаршин достал из бокового кармана и подал офицеру вместе со своим военным билетом сложенный вчетверо лист бумаги. Юриков и Чертков тоже протянули свои удостоверения.
Лейтенант мельком просмотрел документы, поднял глаза и бодро сказал:
— Нарушаем, значит.
— Никак нет.
— Никак да, товарищи военнослужащие. Ваш маршрут пролегает в пятидесяти метрах отсюда, во-он там. А вы отклонились.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите объяснить, — сказал Чертков.
— Попробуйте, рядовой, — насмешливо произнес лейтенант.
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Чертков. — Поймите, маршрут у нас в самом деле здесь не проходит. Это правда. Но мы зашли на лес посмотреть, воздухом чистым подышать. Понимаете? На пять минут. Чуть в сторонку отошли.
— Понятно, — кивнул лейтенант, пряча документы себе в карман. — «В сторонку», товарищи солдаты, в армии не бывает. И что значит, на лес посмотреть? Вы что, никогда леса не видели?
— Видели… Но, понимаете, мы…
— Вас в лес посылали?
— Нет, но…
— В казарме воздух грязный?
— Нет…
— В таком случае причин отклоняться от маршрута не было. Пройдемте в комендатуру, там разберемся.
— Как в комендатуру? Опять? На «губу»… — медленно произнес Чертков.
— Ну, уж сразу и на «губу», — лейтенант вальяжно улыбнулся. — Это не мы решаем. Да и потом, товарищи солдаты. Как это, в армии служить и на «губе» не побывать?
— Там же ад… — растерянно сказал Чертков.
— Ад, товарищ рядовой, есть нечто совсем другое, — слегка назидательно сказал лейтенант.
— Вы там были? — спросил Юриков.
— Где? — не понял лейтенант.
— В аду.
— Хм… Вопросики у вас, рядовой. Ну, я, предположим, там не был. А вот мои товарищи горячие точки прошли. Они видели настоящий ад. Это не какая-то там детская гауптвахта.
— После смерти — тоже детская гауптвахта будет? — глухо спросил Чертков.
— Как? Вы о чем, товарищ рядовой?
— Ни о чем, — Чертков отвернулся.
— Тебя бы в эту точку, душара… — негромко сказал Юриков. Но лейтенант услышал.
— Что? — лейтенант вскинул брови, покраснел и тревожно оглянулся на своих подчиненных патрульных. — Вы как разговариваете со старшим по званию, рядовой? — с истеричной ноткой спросил лейтенант.
— Никак.
— Что?
— Никак не разговариваю, товарищ старший лейтенант.
—Та-ак… — лейтенант насупился и с деланной пристальностью оглянул всех троих: — Пили?
— Никак нет, — сказал Гаршин.
— Ну, это мы еще поглядим, — кусая губы, кивнул лейтенант. — Дурь, небось, курили, а? Курили? Ну ничего, мы выясним. Сейчас мы все выясним. Разберемся. Так, бойцы, ну-ка, построились в колонну и следуйте за мной. Шаго-оммарш!
А давай умрем
И они полетели. Медленно, постепенно разгоняясь, все быстрее и быстрее понеслись вниз. Внизу, в ультрамариновой темноте, показался шар, на поверхности которого мерцали и переливались огни. Шар приближался. Скорость нарастала, все вокруг стало светлее, теплее. Вскоре из брызг света они превратились в снежинки, а потом — в капли влаги. Одна капля, в которой находился он, отделилась от остальных и принялась искать место, куда можно спуститься. Внизу был уж виден берег, скалы, под которыми сверкало и пенилось на солнце море. В тени под низким платаном стоял автомобиль, рядом была разбита палатка. Спустившись еще ниже, он увидел сквозь палаточный тент двух людей — мужчину и женщину. Обоим, наверное, было не более двадцати пяти. Обнаженные, стройные, с растрепанными, выцветшими на солнце волосами, с кристаллами морской соли на загорелой коже. Они лежали, полуобнявшись, на надувном матрасе и разговаривали.
— Знаешь, когда мы любим друг друга, — сказала женщина, прикрывая глаза и качая головой, — мне кажется, что мы переселяемся на время в какой-то совершенно идеальный мир.
— Мне тоже, — произнес мужчина и тоже закрыл глаза.
— Может, нам уйти в него навсегда?
— А вдруг там…
— Что?
— Вдруг там смерть?
Женщина тихо засмеялась, прижалась щекой к плечу мужчины, потом положила подбородок на его грудь и сказала:
— Знаешь, а мне и смерть сейчас кажется прекрасной.
— Мне тоже, — мужчина с улыбкой кивнул, открыл глаза и посмотрел вверх, сквозь потолок палатки — прямо в лицо тому, кто смотрел сейчас на него из невидимой влажной капли.
— Ты видишь?
— Да.
— Слышишь?
— Конечно.
— И ты меня любишь.
— Да, и ты меня тоже.
— И я тебя. Да. Да.
— Как хорошо говорить только «да» и никогда «нет».
— Это потому что мы сейчас на том самом острове.
— Том, где идеальный мир?
— Конечно.
— Любимая?
— Да, любимый?
— А давай умрем.
— Прямо сейчас?
— Да.
— Давай.
— Только ненадолго.
— Конечно, ненадолго.
— На секундочку, а лучше на минуточку.
— Ну, давай чуть побольше, чем на минуточку…
— Давай, да…
Они оба тихо засмеялись, повернулись лицом друг и другу и бережно обняли друг друга. Их тела, подчиняясь планетарному циклу движения всех земных и космических тел, мягко соединились, слились и проникли друг в друга. Их души тоже прикоснулись друг к другу и обнялись. Жаркая влага рождения, жизни и смерти заструилась в сосудах их тел. И он, сидя в своей маленькой уютной капельке, похожей на прозрачный космический корабль, увидел в мужчине и женщине тихую и прозрачную, а вскоре уже и шумную, полноводную реку. Лишь только на секунду задумавшись, он зажмурил глаза и нырнул в бурлящий поток.
Прозрачная темнота
Его разбудил шорох. Тихий, едва слышимый и сразу же исчезнувший — но шорох. Где-то внизу, под кроватью. Гаршин открыл глаза и привстал, пружины под ним тут же громко скрипнули — похоже, что этот скрип и спугнул шорох. Гаршин сел на кровати, помотал головой. Немного затекла и вспотела шея. Вокруг стояла прозрачная темнота, в коридоре светились лампы ночного освещения. Он что, включил их? Нет, лампы наверняка горели и раньше. Так значит, он проспал здесь, в этой солдатской форме, на своей бывшей койке… сколько часов? В окна казармы светила луна, и вообще, на улице было как-то удивительно светло. Словно белая ночь.
Гаршин посмотрел на свои наручные часы. Три часа ночи. Три. Вот, значит, сколько он проспал. И этот… нет, не сон, а воспоминание о том, как тогда, на лесной дороге, их, троих юных и вальяжных солдат русской армии, арестовал военный патруль. Странное воспоминание, будто приправленное какими-то новыми подробностями, которых в то время быть не могло. Например, разве таким тоном говорил тогда тот парень, как его… Чертков? А второй… Юриков… Хотя, впрочем, Юриков действительно рассказывал что-то о параллельных мирах.
И тут Гаршин явственно услышал под кроватью шорох. Так значит — не приснилось? Мурашки хлынули волной от груди до корней волос на голове. Он вскочил.
— Кто здесь? — прошептал он.
Шорох замер, притаился.
Медленно, очень медленно, Гаршин стал опускаться на колени, чтобы заглянуть под кровать. В правой руке он сжимал тяжелую деревянную линейку для выравнивания армейских одеял. В какой-то момент Гаршин неосторожно оперся на матрас — и кровать вновь громко заскрипела. В тот же миг что-то мелкое выскочило из-под кровати в коридор и исчезло.
Что это? Оно… живое?
Или ему почудилось, как тогда, в мавзолее? Может, призрак… Хотя нет. Он же явственно слышал, как двигалось что-то живое. Живое — да!
Здесь, в мире, где нет жизни — и вдруг?
Не этого ли ты хотел?
Но… хотел ли?
Пытаясь успокоиться, Гаршин принялся ходить по коридору, включая везде по пути свет. Потом он зачем-то зашел в канцелярию роты, посидел за столом, полистал ротный журнал. Вздрогнул, потому что увидел в списке роты свою фамилию: «Ефрейтор А.Гаршин». Но через мгновенье понял, что ошибся: в журнале было написано «А.Ганшин». Буква, всего одна буква — и все меняется. В то же время его не покидало ощущение, что здесь, в этом помещении, в покинутой людьми казарме сохранилось что-то от него, реального. Живого. Казалось, еще немного — и прямо сейчас в дверь канцелярии постучится человек, войдет и окажется его двойником, ефрейтором Лёшкой Гаршиным, только двадцатилетним.
Нестерпимо захотелось хоть как-то сбросить напряжение. Выпить? Гаршин порылся в ящиках письменного стола канцелярии, но обнаружил только початую пачку сигарет и пустую четвертьлитровую бутылку из-под коньяка. Уже выходя из канцелярии, Алексей вспомнил, где старослужащие во время его службы хранили выпивку.
Войдя в комнату хозблока, Гаршин сразу направился к массивному, далеко выступающему от окна подоконнику. Пошарил под ним и нащупал пальцами вкрученные в лист фанеры шурупы. Найденными на полке с утюгами ножницами он быстро выкрутил все четыре шурупа. Внутри небольшой ниши лежали две бутылки вина. Гаршин вытащил одну, посмотрел на этикетку: крымский портвейн. Откупорил, отхлебнул из горлышка. Забытый жгучий, терпко-сладкий вкус. В груди и в желудке сразу разлилось блаженное тепло. Вот оно, вот — снова появилась спасительная пленка между ним и окружающим миром.
Гаршин решил, что, пожалуй, оставшийся портвейн лучше допить за ужином. С бутылкой в одной руке и с дымящейся сигаретой в другой он спустился на нижний этаж казармы, где располагалась столовая. Там все оказалось так же, как и в годы его службы: столы на четверых, цветы на стенах, копия картины «Письмо с фронта». Гаршин прошел на кухню и в баке с водой нашел горку свежеочищенного картофеля. Нарезал лук, порезал на дольки картофель и поджарил все вместе на сковороде с подсолнечным маслом. Когда блюдо было готово, Гаршин принес сковородку в зал, сел за стол, налил в кружку вина, отрезал ломоть белого хлеба и с наслаждением принялся есть.
Здесь же, в столовой, нашлась банка отличного свежемолотого кофе. Гаршин сварил себе средней крепости кофе в железной кружке. Про шорохи живого существа он уже забыл. Попивая кофе и доканчивая остатки портвейна, Алексей удобно устроился на трех составленных стульях. Кофе с крымским портвейном — пробовали ли вы такое? Удивительное чувство единения и какого-то морского покоя.
Вновь всплыла в памяти белая ночь. Почему? Где? в Петербурге? И вдруг он почувствовал, как прохладная волна воспоминаний несет его туда, в те дни, когда они — три солдата, говорили о девушках, смерти, будущем и параллельных мирах.
Если смочить губку водой
— Детская гауптвахта, хе-хе… — обхватив колени, Чертков сидел на полу и чему-то глупо улыбался. Он явно был не в себе, что-то с ним происходило. Не разжимая губ, Чертков вдруг рассмеялся, хмыкая носом, и вновь повторил:
— Представляете? Вот сейчас мы уже померли и очутились на детской гауптвахте.
— Чертков, что ты несешь! Совсем крыша съехала? — Юриков, засунув руки в карманы, расхаживал по камере.
Гаршин молча сидел у дальней стены, на которой имелось единственное здесь зарешеченное железными прутьями окно с выбитым стеклом.
Камера была небольшая, с грубо оштукатуренными стенами и деревянным полом, без мебели, туалета и умывальника.
Вчера, после ареста, их продержали в комендатуре не более получаса. Минут десять они ждали коменданта, майора Шаевича. Когда, наконец, комендант появился — маленький, толстый, с огромной фуражкой на голове — сидящий за стойкой дежурный офицер тут же испуганно втянул голову в плечи. Занервничал и доставивший их старший лейтенант. Подскочив к Гаршину, Юрикову и Черткову, майор Шаевич сразу начал орать — в основном матом. В потоке матерных ругательств почти ничего нельзя было разобрать, слух Гаршина выхватывал лишь отдельные слова и фразы:
— Что? Кто? Киномеханики? Сгною! А? Не выйдете! Что? Под трибунал, под трибунал!
Майор Шаевич так размахивал руками, что едва не задевал кулаками носы задержанных. Гаршин, будто в замедленной съемке, смотрел, как брызги из орущего рта майора Шаевича падают на стриженые головы солдат. Казалось, еще немного, и Шаевич выхватит из кобуры пистолет и всех перестреляет, даже лейтенанта из патруля. Через какое-то время старлей зачем-то попытался вставить несколько слов.
— Товарищ майор… Понимаете, мы просто отклонились от маршрута…
— Что? Кто? Куда? — Шаевич так резко развернулся к лейтенанту, что с его головы едва не слетела огромная фуражка.
— Киномеханики…
— А? Старлей, почему в таком виде?! — завизжал Шаевич. — Сапоги нечищены?! Пуговица болтается! — майор ухватился толстыми пальцами за пуговицу на груди кителя лейтенанта и одним рывком вырвал ее с мясом. — Что? Тоже в камеру захотел?
Лейтенант побледнел, покачнулся, и казалось, вот-вот упадет в обморок.
С Гаршина, Черткова и Юрикова сняли ремни, забрали все колющие, режущие предметы (авторучки, расчески, швейные иглы) и под конвоем вооруженного автоматом солдата вывели на улицу — гауптвахта оказалась через дорогу.
Когда за ними лязгнул замок, Чертков сразу же стал торопливо говорить, что это камера предварительного заключения, и главное теперь, чтобы им быстрее дали срок, потому что в камере предварительного заключения не кормят.
Но их продержали почти двое суток. Еды действительно не давали. Несколько раз выводили в туалет, в котором приказывали находиться не более пяти минут, в течение которых они должны были успеть не только оправиться, но и напиться из-под крана воды.
Впрочем, пить особо не хотелось. Да и есть тоже. Все из-за того, что к вечеру в камере оказалось ужасно холодно. Как раз в эти дни в Подмосковье ударили ночные заморозки. Спали они на дощатом, с дырками, полу, скрючившись и тесно прижавшись друг к другу. В первую ночь, едва заснув, Гаршин пробудился от холода. Из дыр в полу тянуло таким ледяным воздухом, что казалось, тело подбрасывает на этих струях. В разбитое окно тоже непрерывно вливался поток ледяного морозного воздуха. Гаршин принялся ходить по камере и делать импровизированную зарядку: размахивал руками, приседал, отжимался от пола. Но физические упражнения практически не согревали. Вскоре проснулись Чертков и Юриков. Юриков, глядя на Гаршина, тоже начал было делать зарядку, но почти сразу же бросил. Гаршин продолжал молча расхаживать по камере. Через какое-то время, несмотря на сильный холод, всех стало тянуть в сон. «Может, вот так и замерзает человек?» — подумал Гаршин. Но сил, чтобы бороться, да и просто паниковать — уже не оставалось. Вскоре все трое вновь улеглись на пол, скрючились на нем в позах эмбрионов, обхватив себя руками и поджав колени, прижались друг к другу и провалились каждый в свой сон.
Утром, в шесть часов, Гаршин проснулся оттого, что почувствовал вспышку сильной боли в боку. Вскрикнув, он открыл глаза и увидел высящегося над собой начальника караула: высокого худого лейтенанта в очках. Этот лейтенант был сильно похож на генерала Власова, лицо его было искажено от злобы. Он бил сапогами спящих солдат, стараясь попасть по почкам.
— Подъема не слышали, суки? — сипло орал начкар. — Подъем! Живо! Встать! Строиться на поверку!
Шатаясь, они поднялись с пола и вышли из камеры в коридор, в котором уже стояла покачивающаяся шеренга обитателей «губы». Кто-то из солдат шепнул Гаршину, что по закону в предвариловке обязаны держать не больше суток, что это нарушение….
— Вы все нарушили воинский устав, — сипло рычал, прохаживаясь вдоль строя, высокий лейтенант в очках, — главный и единственный закон вооруженных сил Российской Федерации. Поэтому сейчас будем учить Устав, — лейтенант кивнул на висящие на стене плакаты с напечатанными положениями воинского устава. — Кто к вечеру не расскажет наизусть первые десять положений, тот просидит в камере предварительного заключения столько, сколько решит комендант гауптвахты майор Шаевич. Всем все ясно? Всем — ясно? — тонким фальцетом просипел он.
— Так точно… — могильно ответила шеренга.
— Приступить!
На вечерней поверке начальник караула с впалым лицом генерала Власова стал выборочно проверять знание устава. Никто ничего толком не выучил. Юриков оказался одним из немногих, кто почти без запинки и с минимальными ошибками пересказал первые три положения устава. Гаршина, Черткова и нескольких человек лейтенант почему-то не спросил, выругался и ушел.
Их снова закрыли в камере. От голода сводило желудок.
Чертков сел на пол, опустил голову между колен и удивленно посмеивался сквозь нос: — Хм, хм… детская гауптвахта… хм, ха, хе, хе…
Юриков нарезал круги по камере.
— А если, сябры, — резко остановился он, — про нас забыли? Ну, вообще забыли? Мы же подохнем тут. Просекаете?
— Что ты предлагаешь? — спросил Гаршин.
— Да не знаю. Давайте хоть бунт устроим, что ли. Дверь выломаем, убежим.
— А потом?
— Да плевать, что потом, главное — убежать. Или потолок подожжем.
— Зачем потолок?
— Пока тушить будут — согреться успеем.
— Ну, а потом?
— Что ты заладил: потом? Рабы мы или люди?
— Рабы, — сказал Чертков и хихикнул.
— Слышь, — повернулся к нему Юриков. — Ты бы уже молчал, гаденыш. Это из-за тебя мы сюда попали. Говорил же, в лес надо бежать, а ты — объясним, объясним… Объяснил? Пидор вонючий. Пизды тебе дать, что ли?
— Давай, — Чертков встал, ухмыльнулся и выпятил подбородок.
— Что давай, придурок?
— Бей, хе…
— Так я въебу…
— Ну, давай, хм, хм, хе…
Сжав кулаки, Юриков сделал шаг к Черткову.
Гаршин внезапно увидел перед собой вспыхнувшую картинку. Какой-то человек, в котором он не сразу узнал себя, стоит перед незнакомым парнем в черной эсэсовской форме. И этот, в черной эсэсовской форме, хохочет и булькает сквозь смех:
— Слышь, чувак, а ты что, слышишь, о чем я думаю?
— Да...
— И я тебя слышу. Ну давай, вмажь! — эсэсовец вытянул вперед голову, задрав подбородок.
— Дурак, что ли. Зачем?
— Не гаси в себе инстинкт, мямля. Ударь, ну?
Человек в нацистской форме стоял перед ним, улыбаясь и щурясь в сияющем черном нимбе. К нимбу подлетела шипящая комета.
— Ну? — крикнул черный.
— Получай, — заорал Гаршин, замахиваясь.
Юриков на выдохе резко всадил кулаком в щеку Черткова. Тот покачнулся, но устоял. И вдруг Чертков захохотал в полный голос.
— Это все, сябрик, на что ты способен? — выкрикнул Чертков.
— Убью, — глухо зарычал Юриков, разбежался и прыгнул на Черткова.
Несколько секунд Гаршин стоял и смотрел на катающихся по полу Юрикова и Черткова, который и в таком положении продолжал улыбаться. Гаршин еще не отошел от только что увиденной картинки с эсэсовцем и плохо понимал, что происходит. Он только ясно чувствовал, что что-то сместилось в его сознании, смазалось, стерлось — так вытирает сухая губка надпись мелом на черной школьной доске: не до конца, уничтожая лишь часть изображения. «Вот если смочить губку водой, водой…» — мелькнула странная мысль.
Чертков тем временем захрипел: Юриков уже сидел на его груди и обеими руками сжимал его горло. Гаршин наконец вернулся в реальность. Тяжело, медленно, словно двигаясь под водой, он приблизился к Юрикову, обхватил его сзади и оторвал его руки из горла Черткова. При этом он слышал замедленный стук нескольких сердец и шум дыханий. Время убыстрилось, вспыхнуло. Силы рухнули. Раскинув руки, они лежали втроем на дырявом, холодном полу и тяжело дышали. Чертков уже без улыбки, но с каким-то детским удивлением смотрел вверх, словно увидел там звезды.
— Пацаны… — мечтательно говорил он, — пацаны… зачем же, пацаны…
Со стороны коридора послышался шорох. Голос из-за двери осторожно позвал:
— Слышь, парни?
Гаршин встал и, шатаясь, подошел к двери. С той стороны к зарешеченному окошку прильнуло лицо часового.
— Как вы тут? — спросил часовой.
— Да нормально… — ответил Гаршин.
— Тебя как зовут?
— Лёха.
— А меня Ваня. Слышь, Лёха, хавчик вам не давали?
— Не-ет, — Гаршин покрутил головой.
— Держите, парни, — часовой вытащил из кармана несколько кусков черного хлеба, — из столовки унес.
К Гаршину подошли Юриков и Чертков. Оба еще тяжело дышали.
— Что… там?
— Хлеб…
— Кому?
— Нам…
— Нам?
Но просунуть куски хлеба сквозь маленькие ячейки решетки оказалось невозможно.
— Погодите, мужики… — часовой вытащил из ножен штык-нож, нарезал хлеб на тонкие ломтики и затем по одному просунул кусочки сквозь решетку. Солдаты принимали хлеб и быстро впихивали его в рот.
— Не жрите все сразу. Иначе скрутит, пацаны.
— Тебя как звать? — с набитым ртом спросил Юриков.
— Иван, — улыбнулся часовой. — Нормалек все, парни, не пропадете. Я тоже тут сидел. Чай будете?
— Чай? А как…
— Не боись.
Часовой протянул сквозь решетку тонкий пластиковый шланг, второй конец которого был вставлен в носик чайника. Заключенные по очереди присасывались к трубке, первым пил Юриков, за ним Гаршин, потом Чертков.
— Теплый еще. С сахаром, — улыбался часовой. — Парни, вам сколько еще служить осталось?
— Год.
— Нормально. Ну ничего, мужики, сдюжите. А у меня приказ скоро, на дембель.
— Спасибо, Вань. Удачи тебе и счастья.
— Прорвемся, пацаны!
На вечерней поверке в их камеру кто-то забросил три ватных бушлата. Когда они вернулись, часовой, проходя мимо, нагнулся к окошку и сказал:
— Это привет от летёхи, который вас к Шаевичу привел. Он в офицерском корпусе сидит. Сейчас сигарет принесу. Курить-то охота, небось?
Доплывешь, островитянин
Ночью, укрывшись бушлатами, Юриков и Чертков быстро заснули. Гаршину под бушлатом, несмотря на то что теперь было относительно тепло, не спалось. Он полусидел у стены и смотрел в окно, в котором было странно, фосфоресцирующее-светло — наверное, от фонарного света. Хотелось курить — у него еще оставалась одна сигарета. Алексей засунул пальцы в боковой карман воинской куртки, но вместо сигареты вытащил плотно слипшуюся, скатанную в трубочку бумагу. Он развернул ее. Это оказалось постиранное вместе с одеждой письмо. От Веры. Да, он получил это письмо месяц назад и решил его не читать. Собирался выбросить, но оставил в кармане, забыл и позже постирал вместе с формой.
Письмо представляло собой два исписанных с обеих сторон тетрадных листа и неплохо сохранилось. Только буквы, написанные шариковой ручкой, местами расплылись.
«Здравствуй, любимый…»
Да. Именно так и начиналось это письмо. Как раз тогда, когда Гаршин его получил и прочитал первые строчки, он решил дальше не читать. Знал, что ничего уже с Верой у него быть не может и вся эта переписка после его ухода в армию — пустое времяпрепровождение. Зачем она навязывается? Это так унизительно — навязываться тому, кто уже тебя не любит. Да и любил ли ты ее раньше? Наверное, да. Но потом — все кончилось. Как-то совершенно незаметно все завершилось, как наступает у человека зрелость или старость: просто приходит определенный период времени, и все.
У вас тоже так бывает, да?
Он стал читать дальше.
«Здравствуй, любимый. Знаю, что ты меня уже не любишь. Наверное, ты даже не станешь читать это письмо. А знаешь, что я тебе скажу, любимый? Да-да, именно так, не обижайся, потому что я действительно тебя люблю, Лёшка, и врать было бы бессмысленно. Просто я не требую от тебя взаимности — это же глупо что-то вообще требовать, тем более ответного чувства. Я когда написала это письмо, не хотела его посылать, но потом подумала: но для чего-то я его ведь написала? Не для себя же самой. Если письмо написано, оно должно быть отправлено, так я считаю. Неотправленное письмо, это… Это же все равно, что родиться и не начать жить, понимаешь? Вот я и подумала… Что вдруг тебе мое письмо пригодится, поможет в трудную минуту. Ну а если не поможет, то ты можешь его вообще не читать, а взять и выбросить — ты меня знаешь, я не обижусь.
Так вот, я подумала, Лёша, что же такое любовь? Помнишь, ты вывел такое определение, что любовь — это дружба плюс секс. Мне еще так понравилось, как ты это сказал, помнишь? И все эти два года я жила с тобой именно по такому правилу: дружила и спала с тобой, Лёша. Спала и дружила. Мне это страшно нравилось. Это было так легко, и так… фантастически, шикарно свободно! Наверное, каждому человеку в жизни, когда он молод, нужно пройти такой период своей любви — дружба плюс секс. Иначе не познаешь божественную простоту жизни. К чему это я… Да, ты, возможно, будешь смеяться и скажешь, что я еще очень молодая, что мне только девятнадцать, а рассуждаю как тридцатилетняя. И я скажу — что ты прав, Лёша. Знаешь, что-то во мне сдвинулось после той истории с … мне трудно вспоминать об этом, прости. Наверное, я стала намного старше. Это случилось после того, как я убрала ребенка. Да-да, ты прав! Хотела написать «убила», но написала «убрала». Так бывает, Леша, когда очень не хочешь что-то видеть или писать — и заменяешь это другими словами. Так и здесь. (Еще я подумала сейчас, что слово «аборт» ужасно напоминает слово «брак».Наверное, только в нашем русском языке так, но странно все же, не находишь?) Ладно. Вот, я хочу рассказать, что произошло тогда, когда я на два месяца исчезла после этого… убирания. Из клиники я поехала домой, родители были в отъезде, и на каком-то автомате я взяла нашу домашнюю аптечку и стала просто разрывать упаковки, хватать разные таблетки, какие попадались под руку, любые, и запихивать их в рот. Запивала я тоником, не знаю, почему не обычной водой, но именно шипучим, холодным, горьким тоником. Так вкуснее было, а таблетки — они еще и пенились. Знаешь, легко и просто было глотать, даже странно… столько об этом слышала, а когда сама делаешь, все как-то иначе. Где-то уже через полчаса мне плохо стало, поплыло все перед глазами, живот заболел, голова закружилась, я кое-как доползла до кровати и легла, последняя мысль была… смешная. Что я в туалет не сходила… ну, ты же знаешь, умирающие иногда писают под себя. И вот я вскакиваю, чтобы побежать в туалет — не хотелось после смерти выглядеть некрасиво, — и вдруг вижу, что в комнату входят незнакомые мне люди, и среди них врачи. Я поворачиваюсь и замечаю себя же, лежащую на кровати. А между ног моих вот эта струйка желтенькая… И мне совсем не стыдно, только странно, потому что я не понимаю, что происходит. Смотрю — врач меряет мне пульс, поворачивает меня, в глаза мне смотрит и говорит: «Она умерла». И соседка, из квартиры напротив, стоит и плачет: «Девочка моя, как же я родителям твоим скажу…» Оказывается, она случайно зашла в квартиру, потому что я дверь не заперла, и она приоткрылась. Соседка вызвала скорую, но оказалось поздно. Врач сказал, что меня нужно везти в морг, на вскрытие, чтобы установить причину смерти. Приехала вторая машина, уже не скорая, для перевозки умерших. Меня положили на носилки, накрыли простыней и стали по лестнице сносить. А я… Знаешь, Леша, я только когда на себя саму сверху посмотрела — в то время как меня по лестнице спускали, — то поняла, наконец, что я раздвоилась и что та я, что сверху сейчас над всем этим плывет, может только наблюдать, но сама себя не видит, и никто из живых ее не видит. А та я, которую несли под простыней, — просто мое тело, пустое, без смысла… Надо сказать, что я этому и не удивилась. Как будто так и нужно, в порядке вещей. Но… Какая-то тревога все же была. Словно что-то пошло не так, как должно идти, как будто что-то еще должно случиться. В общем, меня занесли в желтый микроавтобус с красными крестами, положили и повезли. На улице машин много, пробки — я видела, потому что тоже снаружи была, сверху смотрела. Микроавтобус то и дело останавливался. И вот я вижу, что навстречу нам по обочине идут двое людей. Я их сразу как-то отметила. Это были мужчины, но… что ли, без возраста. Я не помню, как выглядела их одежда — что-то светло-серое. То есть мне было абсолютно не важно, как они одеты и как выглядят — потому что что-то совершенно другое приковывало мое внимание. Что? Пожалуй, от них исходила какая-то внятная тихая энергия, которая каким-то образом соединялась с моей — в то время как энергии других людей скользили мимо меня. Наверное, так будет правильнее сказать. И вот, значит, подходят эти двое к двигающейся навстречу им машине с моим телом. И тут один из них, как бы нехотя, продолжая о чем-то говорить со своим собеседником, поднимает руку. При этом он даже и не смотрел перед собой — просто поднял руку, как ловят такси, — и микроавтобус со мной сразу остановился. Водитель выскочил, открыл капот, начал в двигателе копаться. Но без толку — не заводится. А эти двое стоят возле автобуса и разговаривают между собой. И вдруг я ясно начинаю слышать все, совершенно все, о чем они говорят. Первый повернулся ко второму, и говорит:
— Надо ее оставить.
— Зачем? — возразил Второй. — Она убила своего ребенка, потом себя. Никто ее не неволил.
— Но она еще маленькая, — сказал Первый. — Не понимала, что делала.
— Сколько ей?
— Девятнадцать.
— Ничего себе маленькая! — ухмыльнулся Второй, помолчал, а потом вдруг задрал голову и посмотрел прямо на меня. Да, он, кажется, действительно увидел меня, и меня это совершенно не удивило. Словно так и должно быть. У него, Второго, были светлые, какие-то очень уставшие глаза. Но очень внимательные.
— Смотри-ка, а у нее еще много лет впереди, — сказал Второй, обращаясь к Первому. — Что, если у нее потом все пойдет не так?
— Это ее выбор, — возразил Второй. — Мы дадим шанс.
— Ты прав, — сказал Первый, повернулся и махнул рукой —микроавтобус тотчас завелся. Водитель вернулся в кабину. В это время что-то меня потянуло вниз, прямо внутрь автобуса, я пролетела сквозь металлическую крышу и увидела саму себя, лежащую под простыней. Она — то есть я, мертвая — подняла руку и откинула простыню со своей головы. Ее тело дернулось от вдоха и выдоха. Санитар, сидевший рядом, вскочил и закричал водителю, чтобы он остановился. «Она живая, живая!» — испуганно кричал он.
Но я, Лёша, все это все равно не помнила. То есть да, я видела все сверху, когда была мертвой, — но вот себя, оживающую в машине для перевозки умерших, и сам факт перехода из того видения в реальность — нет, не помню.Окончательно я очнулась только на третий день, когда меня перевезли из реанимации в палату. Я открыла глаза и увидела сидящих возле моей кровати родителей. Первое, что я помню, — то, что их лица были мокрые и сияли какими-то тонкими лучами. Оказывается, они плакали от счастья, заметив, что я очнулась. Тогда родители и рассказали, как я ожила во время перевозки в морг. У меня сразу всплыли все мои видения, что я тебе тут описала. Я стала рассказывать об этом маме, папе, врачам, и они мне говорили, что да, такое случается у тех, кто находится в состоянии клинической смерти: им кажется, что они видят себя со стороны. Что это такая физиологическая особенность мозга: якобы видеть себя со стороны. Я спросила: разве может клиническая смерть длиться больше часа, ведь я ожила примерно через полтора часа после того, как мне констатировали смерть? Мне сказали, что конечно нет, не может. Просто врач, что определил мою смерть, ошибся — так мне объяснили. А машина, оказывается, заглохла потому, что водитель вовремя не заменил в двигателе свечи.
Вот такая история, Лёша. Ты, наверное, думаешь, что на этом все и закончилось?
Нет, ты ошибаешься. Послушай — дальше будет еще невероятнее. Но ты прочти и поверь мне, пожалуйста, Лёша, потому что все это правда. Дальше… дальше началась моя последующая жизнь. Я выписалась из больницы. У меня появилось невероятное ощущение легкости и силы — знаешь, такое бывает, когда тебя просто несет по жизни. Помнишь, моя мама хотела, чтобы я стала актрисой? Так вот, я легко поступила в театральный институт и окончила его. Уже на втором курсе меня сняли в главной роли в многосерийном фильме. Потом пошли другие роли. И наконец, случилась главная роль у одного известного датского режиссера, наш фильм победил на Каннском фестивале. У меня был феерический роман с этим режиссером. У меня вообще было много мужчин, Лёша. Я выбирала их. Бросала их. И они меня бросали. У меня родился сын — и погиб, когда ему исполнилось девятнадцать. Выбросился из окна. Говорят, наркотики, была даже версия убийства, но следствие зашло в тупик. Я узнала о его смерти только через три месяца, сын со мной не общался, а я жила тогда в горах, в ашраме. Три раза я была замужем. Последний раз развелась в пятьдесят семь. Детей больше не было. В шестьдесят, а выглядела я на сорок, если не моложе, я познакомилась с мужчиной, который был младше меня на двадцать лет, и мы уехали на остров в Индонезии, там построили наш дом. На острове мы занимались подводной охотой, плавали на яхте, организовали кинопроизводство и снимали вместе фильм о морских Адаме и Еве. Сюжет был такой: жизнь зародилась в воде и первые люди возникли в океане. Потом, когда морской змей соблазнил Еву, героев изгнали из подводного рая в земной ад. Фильм провалился. Деньги, которые мы заняли на производство, отдать не смогли. Мой мужчина сбежал от меня. Мне к тому времени было уже семьдесят. Вскоре я заболела, моих сбережений едва хватило на достойное лечение. Но жить одной мне становилось все труднее. Друзья выхлопотали для меня место в одном из приличных домов для ветеранов кино и сцены. Но денег на содержание не хватало. Как ты знаешь, в то время как раз начался серьезный экономический кризис… ах да, ты же не знаешь! Так вот, когда я сидела в этом пансионате, как его называли, пила воду и грызла засохшие крекеры — пришли врачи и сказали, что платить за мое содержание нечем, деньги не поступают. И что завтра меня переведут в общее отделение социального дома престарелых. В то время бушевал жуткий кризис, уже началась война… ах да, ты не можешь знать… и я прекрасно понимала, что рядом с бездомными старухами и стариками, в грязи и нищете, я не выживу, ни морально, ни физически. Тем более мне уже было 84 года. И представь, даже в те годы у меня все еще была неплохая фигура, Лёшка! Еще пару лет назад я подумывала принять участие в конкурсе красоты для женщин преклонного возраста, проводятся такие в Бразилии. Но теперь, конечно, было не до конкурсов. В общем, той ночью, перед переездом в социальный дом престарелых, я перелезла через подоконник и, закрыв глаза, полетела вниз, с седьмого этажа. Но я не умерла. Опять — не умерла. Надо же, свалилась на ветки дерева, а потом на цветочную клумбу. Только руку сломала. Что, конечно, в моем возрасте, весьма неблагоприятно. А потом… Потом, когда приблизился день моего выхода из больницы и я поняла, что идти мне совершенно некуда — вот тогда я все же стала умирать. По-настоящему. Не знаю почему, но я попросила позвать ко мне священника. Пришел очень молодой батюшка, лет двадцать с чем-то… Мне показалось, что он чем-то похож на моего сына. С бородкой, улыбчивый, он все время чего-то стеснялся. Отец Вениамин его звали, вот, вспомнила. Я стала исповедоваться. Сказала ему, что как-то один раз я уже умерла в девятнадцать лет, но потом ожила. Батюшка побледнел, потом успокоился и стал расспрашивать подробно — про то, как это случилось, про тех двоих, которые тогда автобус со мной на улице остановили. Выслушал все, и про сына, и про фильмы, и про остров. И сказал — за окном в это время слышались далекие разрывы, война же шла — сказал, что в наших силах все исправить при жизни раскаянием и молитвой. Но даже если не успеешь исправить — главное, чтобы после смерти кто-то молился за тебя, потому что у Бога нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, а есть только вечность, и что для него все живы, и я тоже буду жива, когда умру. Отец Вениамин причастил меня — первый раз в моей жизни — и было странно и смешно пить с чайной ложки вино и есть кусочек хлеба, я ощущала себя десятилетней девочкой, не знаю почему, но было именно такое чувство… Потом, когда отец Вениамин ушел, я под звуки взрывов закрыла глаза и… и открыла их вот сейчас, то есть не сейчас, а тогда, 65 лет назад, когда я очнулась в больнице после отравления и оживления и рядом сидели мои родители. Мама плакала, а папа ее успокаивал и говорил: «Ничего, ничего, главное, Верочка наша живая, вся жизнь у нее впереди». Представляешь? Вот так все и было, Лёша, как я тебе сейчас тут написала.
Ты меня еще любишь?
Шучу, шучу, помню, что давно уже нет.
Гаршин поднял глаза к зарешеченному окну камеры, в осколках стекла которого отражался свет фонаря. За окном пролетали редкие снежинки. Через минуту он опустил голову и продолжил читать.
…Да-да, про любовь. Про любовь, любимый мой Лёшка! Что же такое любовь — я так тебе и не сказала. А знаешь, что я думаю? Что любовь, наверное, это все-таки не совсем дружба плюс секс. Да и вообще, любовь только лишь между мужчиной и женщиной… это же так мало! Не находишь? Мало — для человека. Вообще, любовь между любыми людьми, неважно, какого они пола, родственники или нет — все это тоже как-то не до конца, не совсем полное, целое, что ли… Я думаю, Лёшка, что наша земная любовь — это такой крохотный осколочек чего-то неизмеримо огромного, гигантского, размером с Солнце или даже с Галактику. Понимаешь?
И может, наша задача на этой планете (ха-ха-ха, знаю, ты не любишь все эти пафосные словечки типа: «задача», «планета», но по-другому я не могу, прости) — чтобы подобрать и не потерять свой осколок от этого огромного любовного солнца, а если получится, то принести свой осколок к расколотому солнцу и приклеить его туда, откуда он откололся. И если встретишь людей, тоже несущих туда же свои осколки — то надо обязательно с ними объединиться и идти вместе с ними. И искать таких людей, потому что одному трудно, да и заблудиться можно… Может — так? Не знаю… Я просто чувствую. А ты, ты, Лёш, что сейчас чувствуешь? Может, мое нелепое, длинное, нудное письмо все-таки помогло тебе? Нухоть немного? Впрочем… если ты его прочитал… а я чувствую, что прочитал — то значит помогло.
До свидания, мой любимый мальчик.
Не хочу думать о тебе как о мужчине — да и по сути мы, хоть и занимались два года сексом плюс дружбой, но так и не стали ни мужчиной, ни женщиной. И это, может, и хорошо. Ты еще станешь мужчиной. И я женщиной. Но с другими осколками солнца, а может, и даже с самим солнцем — кто знает?
Твоя Вера».
Алексей сложил письмо, спрятал его в карман и стал думать о том, что написать в ответ. Писать было не на чем, да и нечем. Тогда он решил сочинять письмо мысленно. Через несколько написанных в светлом воздухе предложений Гаршину стало настолько легко и спокойно, что к нему словно вернулось что-то очень дорогое, близкое, казалось, утраченное навсегда. Ему даже стало неважно, какие именно сочинялись на воображаемом листе бумаги слова. Потому что слова эти вспыхивали и преображались в движущиеся картинки, кадры — так, будто сейчас он смотрел фильм. Точно так же, как смотрел он привозимые в воинский клуб кинофильмы из окошка своей кинопроекционной комнаты. Белый луч света пронизывал темноту кинотеатра, и на белом полотне рождалась жизнь. Он писал письмо Вере сейчас этим лучом. Стрекотали зубчатые колеса, вытягивающие кинопленку из чрева кинопроектора. Ему, киномеханику, нужно было только вовремя заметить нацарапанный белый крестик в правом верхнем углу кадра, чтобы успеть включить второй проектор и запустить следующую бобину с продолжением фильма. Вот он — крестик! Щелк, переключение. На экране возникает густой лес, через который он идет в темноте. Вскоре Гаршин выбрался на опушку и увидел перед собой огромное озеро, освещенное вышедшей из-за туч полной луной. Озеро было покрыто толстым слоем льда. Гаршин, в шубе, унтах и огромной мохнатой шапке-ушанке, пошел по прозрачному льду. Внизу, подо льдом, хорошо просматривалась вода, в которой плавали разноцветные тропические рыбы. Одна из рыб, плотная, толстая, с большими голубыми глазами, попугайским клювом и плавниками с коричневыми пятнышками, вдруг стала раздуваться и превратилась в ощетинившийся иглами шар. Гаршин остановился над этой рыбой и с любопытством ее рассматривал. А рыба смотрела на него. И вдруг она ему подмигнула. Не веря своим глазам, Гаршин наклонился, лег и уперся носом и подбородком в прозрачный лед, чтобы лучше рассмотреть странное существо. Рыба-Шар, не отрывая от него взгляда, открыла рот и произнесла несколько слов на каком-то неизвестном языке. Гаршин понял этот язык.
— Ты доплывешь, островитянин, — сказала рыба.
— Что? — переспросил Гаршин
— Ты доплывешь.
Рыба-Шар заработала плавниками, потянулась вверх, к нему, проникла своей лупоглазой детской мордой сквозь ставший мягким лед — и вдруг поцеловала его мягкими, шершавыми губами. Прикосновение оказалось нежным, прохладным — будто его коснулась снежинка. Вновь — белый крест, переключение. Кинопленка все так же резво бежит, изгибаясь петлей. Но что-то уже изменилось. Гаршин поднял голову. Тишина. Мягкие прикосновения. На его глаза, щеки, губы, в чашку с остывшим кофе падают снежинки. Гаршин встал со сдвинутых стульев. В открытое окно воинской столовой влетал снег. В свете люминесцентных ламп снежинки казались маленькими звездочками, которые медленно плывут в космическом Гольфстриме.