Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №9, 2016
Владимир Александрович Ермаков — поэт, эссеист. Родился в 1949 г. близ станции Петушки Московской области. В 1971 г. окончил исторический факультет Орловского пединститута. Печатается с 1974 г. Автор 10 книг стихотворений и эссе, заслуженный работник культуры РФ. Лауреат Горьковской литературной премии (2011). Живет в г. Орле.
Медитация I
настроение индиго
* * *
Странное настроение. В серебряном поднебесье
сумерки — и норд-оста не отличить от зюйд-веста.
В сети ресниц улова не разобрать… Не здесь ли
дом, что оставлен втуне в поисках лучшего места?
Взгляни другими глазами на то, что видишь. Итожа
мир чертой горизонта, взгляни другими глазами:
место, куда ты шёл, и место, которое занял:
то и это — одно, но не одно и то же.
И ты родился в Аркадии. Не здесь ли? — благодаренье
ларам, пенатам и музам, идущим из мрака по звуку
флейты пастушьей. Руины храма в кавычках деревьев,
словно цитаты из Тацита, навевают высокую скуку.
Место, где тени минувшего ложатся на постаменты
перелицованных идолов, это порожнее место надежды;
разве что… нет, пустое, померещилось: где ж ты
видишь нечто иное, чем старые сантименты?
Здесь пустота тяжела, здесь тишина невесома,
а вместо мысли — печаль о себе и густая истома;
тихий внутренний голос нашёптывает невнятно:
дезертиру из рая уже не вернуться обратно.
Нет, не Аркадия. Это… это просто иное
место, где дух изгнанья, всхлипывая и ноя,
кружит над старым домом, логовом ностальгии,
и загоняет под сердце блудному сыну иглы.
Возможно, это Аид — отхожее место смерти.
Сумерки. Время сомненья. Для безнадёжности сверьте
ваши часы с античностью. Видите: время вышло,
и не имеет значенья всё, что сказано выше.
* * *
Свет иной, отделяясь от мрака, тихо сеется, словно в решёта
сквозь недвижные тучи, кучи воздуха цвета маренго.
Больше здесь нет ничего. Потому что, наверно,
это лишнее место истории. Вот хорошо-то
жить, ни о чем не жалея и ничего не желая,
там, где всё уже было и больше больно не будет,
там, где все нищие духом насыщены жвачкой буден,
там, где в осенних лужах стынет вода живая.
Веришь ли? — Нет, не верю… Помнишь ли? — Да, конечно…
О моё бедное сердце! бейся, зажатое между
двумя жерновами времени — между потом и прежде.
По горизонту памяти сгущается тьма кромешна.
Где же нашло себе место то, что не стало нами?
Время в ретроспективе — тропка зимнего сада,
где, словно нежный иней, след осаждённой досады
чертит во тьме забвенья контуры воспоминаний.
Такое вот настроение — томление серой крови:
растерянность перед миром, переходящая в чувство,
что всё, присущее вечности, человечности чуждо;
блудному сыну времени нечего вспомнить, кроме
сладких мучений юности и горьких радостей детства.
В этом есть что-то жалкое (или фатальное, скажем):
так сдается на милость природы окружённый пейзажем
человек. А куда ему деться?
Ведь все причуды психики и все диковины мира,
если судить по сути, между собой так схожи —
разные отражения одного и того же
бога, идущего мимо.
Медитация II
настроение маренго
* * *
Начинается вечер. Сгущаются сумерки. Даже
на проезжей дороге человек исчезает в пейзаже:
человек погружается в тень, с высот опускаясь в низины,
бормоча: невозможно… немыслимо… невыносимо…
Боже мой…(он зовёт) Боже мой… — и, не слыша ответа,
умирает от страха — и с болью рождается снова.
Только тьма выявляет начальную стоимость света.
Лишь молчанье даёт настоящую цену за слово.
То сгущаясь до тайного горя, то прячась за прочим,
через годы терпения тянутся тени за нами, —
это лишнее время, стекая в пустое сознанье,
разъедает как ржавчина и поражает как порча.
А когда от тоски выцветают красоты и краски,
от науки любви остаётся лишь навык прощаться:
из вчерашнего мира пора уходить по-аркадски —
забывая дорогу назад, забывая про счастье.
Оставаться собой — это значит всегда быть не равным
никому и неверным себе: ни мальчишкой, ни мужем.
В предвечернем пейзаже, пропитанном тенью нирваны,
невозможное счастье покажется сердцу ненужным.
Дух изгнанья как ворон летает над нами, надменно
с точки зрения вечности нашу тщету озирая.
Жизнь мала для любви. Так гравюра на меди
неспособна вобрать акварельное облако рая.
Возвращается ветер, тревожа дубы вековые.
Звякнет цепью собака, хранящая голос для воя.
В тёмной полости рта нарывают слова роковые,
чтоб хватить через край и растечься недоброй молвою.
* * *
Человеку в толпе одиноко, потому что от века
среди многих он равен нулю и с любым одинаков;
самого же себя для него слишком мало, однако
ничего не поделаешь — это судьба человека.
Возвращается ветер на круги, — с тех пор и поныне
слёзы Екклесиаста першат в обезвоженном горле;
возвращается ветер — и в нём растворённая горечь
иудейского йода и печаль половецкой полыни.
Через тысячи лет возвращается ветер на круги —
плачем ерусалимским в мелодию венского вальса:
это зов никуда, это голос пропавшей подруги…
но сердечные узы упали — и круг разорвался.
Ни на зов, ни на вызов я уже ничего не отвечу;
что таращить глаза в непроглядное нечто? тем паче,
чтобы выразить эту печаль, эту суть человечью,
у меня ничего не осталось — ни слова, ни плача.
Блудный сын никогда не воротится к отчему крову,
где цепная собака однажды завоет по-волчьи,
где седая тоска истекает отравленной кровью, —
дух изгнанья слабеет, жалея последнюю сволочь.
Жизнь кончается — и — начинается нечто иное,
для чего нет названья, о чём не случается вести…
Вдоль неторных дорог отчужденно лежат под луною
не безлюдные, нет — нелюдимые русские веси,
где земля тяжелеет, и воздух густеет по рощам,
и вода засыпает, сиротски свернувшись по лужам;
неспокойные рыбы в реке ищут омут поглубже,
и неспящие птицы над нами крылами полощут.