Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №9, 2017
Ключарёва Наталья Львовна (родилась в 1981 году в Перми) — поэт, прозаик, журналист. Автор книг «Белые пионеры», «Россия, общий вагон», «SOS». «Деревня дураков». Печаталась в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Волга», «Октябрь». Лауреат премии имени Юрия Казакова (2007). Живет в Москве. Предыдущая публикация в «ДН» — «Последнее чудо» (2015, № 11).
Звездища
Первым ее увидел Колька Злодей, возвращаясь домой после небольшого загула. Было темно и глухо, только под ногами чавкала и хрюкала грязь, да ветер шевелил тени.
Надо сразу пояснить, что Колька вовсе не был каким-то особенным злодеем. Он был «как все люди» и очень этим гордился, потому что других поводов для гордости не имел.
Просто его фамилию — Добродей — начиная с садика, все, не сговариваясь, переделывали в Злодея, и он так к этому привык, что однажды в похмельной рассеянности, расписываясь в зарплатной ведомости, нацарапал кривое «Зло» и только тут спохватился, попытался переправить на «Добро», но был зверски отруган Танькой-бухгалтершей, на которой потом женился.
И вот этот самый Колька, уже сбежавший от Таньки и иногда заходивший к ней во двор, чтобы покачать на качелькахгодовалую Дашку, ибо как еще исполнить свой родительский долг, он не знал, поздно ночью возвращался к себе, слегка спотыкаясь и насвистывая.
Колька жил на самой окраине захудалого городка, в котором не было ничего примечательного, кроме монастырского собора таких внушительных размеров, что при желании там могли бы поместиться не только вся братия, но и все горожане, включая иноверцев.
Прямо за Колькиной пятиэтажкой начинались картофельные поля и огороды, в лопухах под окнами часто паслись козы, а одинокая старуха Волкова, жившая на пятом этаже, просыпалась ночью от пения петухов и до утра дежурила на балконе.
Колька заворачивал за угол дома, к подъездам, когда прямо над его головой раздался отрешенный вопль Волковой, больше похожий на завывание ветра, чем на голос разумного существа:
— Светка! Светка! Ты чё по ночам шляесси?! Вот я тебе!
Колька даже шарахнулся в кусты от неожиданности.
— Тамбовский волк тебе Светка, старая коряга! — заорал он в ответ и даже погрозил кулаком, чего коряга, конечно же, видеть не могла, так как была почти слепа.
Вообще-то пререкаться с ней тоже не имело смысла: старуха то ли ничего не слышала, то ли ничего не понимала, завидев же прохожего, всегда взывала со своего балкона протяжно и нудно: «Светка, Светка»; а кто была эта Светка, никто не знал.
Колька еще пару раз чертыхнулся, уже вполголоса, обогнул дом и — застыл. Невысоко в ночном небе, прямо над гривой старой черемухи, что-то сияло. Свет был нестерпимо яркий, как у прожекторов на футбольном поле, даже сильнее.
— Бля, — выдохнул Колька, — осподи помилуй... Конец света, чё ли?
Он бросился обратно и что есть мочи закричал старухе, чей белый платок все еще трепыхался на балконе:
— Бабка!!! Бля!! Ты ЭТО видала?!!! Чё там такое?!!
— Светка! Светка! — тут же долетело сверху.
— У тя окно на ту сторону выходит! — надрывался Колька, с перепугу позабывший, что с бабкой Волковой невозможно установить контакт. — Сползай, глянь, чё там такое!! Бля-аааааа!
Тут на Колькино счастье из окна первого этажа высунулся любопытный алкоголик Пузырь, безобидный мужичишка, целыми днями сидевший во дворе в старом кресле, которое притащил с помойки.
— Где пожар? Кого зарезали? — деловито поинтересовался Пузырь.
— Выходи, — зловеще процедил Колька, у которого суеверный ужас тут же затмился чувством собственной значимости, — сам увидишь.
Пузырь вылетел из подъезда в развевающихся семейных трусах неопределенной расцветки и облепленных застывшей грязью резиновых сапогах на босу ногу.
— Ну?! — нетерпеливо крикнул он Кольке. — Чё стряслось-то?
— Не видишь?! — обалдел тот.
Пузырь покрутил головой, почесался и сплюнул.
— Допился я, брат, — философским тоном произнес он, — когда с тобой из окна говорил, померещилось, что темно. А тут уже светлынь такая. Десять-то есть? Эх, не зря мамка в малолетстве пужала. Мол, будешь, как батя, закладывать, день с ночью перепутаешь...
— Да щас ночь!!! — взревел Колька, которому уже невмоготу стало слушать эти неторопливые рассуждения. — Ночь!!! Это вон ОНО светит!!
Колька яростно ткнул пальцем в сторону черемухи.
Пузырь долго молчал, сопел и чесал то грудь, то ногу.
— Та-а-ак... — протянул он наконец. — Стало быть, магазин закрыт еще? А я-то разбежался...
Спустя полчаса Колька, не удовлетворившись вялой реакцией Пузыря, перебудил всех соседей. Многие вышли во двор. Гудели хриплыми со сна голосами мужики, где-то надсадно плакал младенец, тявкала взбудораженная болтовней и беготней собачонка с третьего этажа.
— Я иду, а тут... я аж... — в сотый раз рассказывал Колька Злодей, чувствуя себя героем дня, точнее ночи.
— Ну, сила, звездища, мощняк! — восхищался конопатый Лёха-шофер, — мне б такую в гараж заместо лампочки!
— Зашибись, светит, хоть в карты играй! — вторил ему низкорослый ветеран Серёга, потягивая — всем на зависть — припасенное с вечера пивко.
— Какие карты, вдруг щас шандарахнет! — истерически выкрикивал кто-то.
— А ты не каркай! Глядишь, и пронесет!
— Может, это комета, — рассуждали чуть поодаль.
— Аномальная зона!
— Или НЛО?
— Надо на телевидение позвонить.
— И в милицию.
— Не, ментов не надо, они продажные.
— А вдруг это китайцы нас радиацией с зонда облучают, а мы тут рты разинули.
— У нас в части был пацан чернобыльский, — перекрывая общий гул, вразумлял народ ветеран Серёга, — он верный способ знал — от радиации лечиться. Сто грамм на десять кило веса — и порядок.
— Да где взять-то? Магазин закрыт! — сокрушался Пузырь, который всегда был не прочь полечиться от радиации. — Слышь, Серёга, может, у тебя еще чё заначено? А то, вишь, как облучают, черти, до утра не дотянем!
— Светка, Светка, — время от времени подавала голос старуха Волкова, переместившаяся с балкона к окну, поближе к оживленному сборищу.
Несколько женщин, повязавшись платочками, отправились в монастырь, узнать, не начинается ли второе пришествие. Они прижимали к груди иконы и укоризненными постными голосами пели что-то церковное, отчего всем, даже ветерану Серёге, сделалось не по себе.
А тут еще мрачный безработный Бык, поросший бородой по самые брови, ни с кем не разговаривая, покидал в раздолбанную девятку какие-то тюки, сунул туда же запуганную, всегда молчавшую сожительницу Зульфию, которая содержала его, моя пол в мясной лавке, и рванул куда-то в сторону леса.
Звезда по-прежнему стояла над старой черемухой, и ее зеленоватые лучи плавно шевелились, как колеблемые течением водоросли, похожие на волосы русалок. Звезда была чуть меньше Луны, но светила явно своим светом, и сияние ее то убывало, то усиливалось.
— Мне бабка говорила, на комете антихрист прилетит, — задумчиво произнесла в наступившей тишине трижды разведенная продавщица Ольга, уже успевшая накраситься и надеть туфли на каблуках.
— Это которая? Не бабка Нюрка, часом? — живо откликнулся Колька Злодей. — Да она сама пострашнее любого антихриста будет!
— И то! — подхватил Пузырь. — Чуть мне горло не выгрызла, что я ее лук потоптал. А Борисыча, того вообще кипятком обварила, когда у нее в огороде спал!
— Ну уж и обварила, — обиделась за бабку внучка. — Так, чайком плеснула.
— А чего ж его в больницу потом возили? — гоготнул ветеран Серёга.
— Перепил — вот и возили! А будешь спорить — перестану в долг отпускать! — кокетливо рассердилась Ольга.
Парни обступили ее, весело пререкаясь.
— Светка, Светка, прошмандовка, с кем это ты зубы скалишь? — заунывно, как ночная птица над полем, прокричала недремлющая старуха Волкова.
— Мы и антихриста от радиации вылечим! — донесся среди дружного гомона залихвацкий клич Пузыря. — Олька, не томи, отворяй магазин экстренно! Уважительная причина — конец мира!
Дети, разбуженные среди ночи, сначала молча таращили глаза и жались к материнским ногам, потом стали шушукаться, пихаться, носиться вокруг взрослых, иногда опасливо, как на завуча, оглядываясь на звезду.
Вскоре от того, что можно не спать и даже гулять в неурочный час, их охватила безудержная, новогодняя эйфория. Толстая девочка по имени Надя Кондрашкина сбегала домой и надела свою «самую страшную маску» — светящийся череп.
Теперь она что есть мочи раскачивалась на качелях, взлетали и опадали оборочки на платье, сверкали ссадины на круглых коленках, а над всем этим зловеще мерцала мертвая голова.
Ее подружка Маринка, такая же упитанная и нарядная, но без маски, скакала по гремящей горке и, захлебываясь от восторга, вопила:
— Надя Кондрашкина! Хватит пугать людей!
Под горкой, скрючившись, сидел лопоухий мальчишка в очках с толстыми стеклами, которого во дворе никто не знал по имени, потому что он почти не гулял, все время просиживая на подоконнике с книжкой и банкой варенья, откуда рассеянно черпал столовой ложкой, а если и выходил, то играл сам с собой в какие-то непонятные игры.
Мать его, одинокая пожилая химичка Червякова, постояв с соседями у подъезда, уже ушла домой проверять тетради, а мальчишка спрятался под горку и исподлобья, неотрывно глядел на звезду.
— Ты красивая, — шептал он чуть слышно, — я тебя вижу... Тебе, наверное, грустно там одной? Не плачь, звездочка, я буду с тобой дружить. Хочешь?
Девчонки
Метель началась, когда тополь у библиотеки был еще полон зеленых листьев. Снег летел с невидимых небес, легкий и неумолимый, как ангел. Было что-то жуткое в его отрешенном круговом движении, которое не прекращалось ни днем, ни ночью.
— В связи с изменением климата Великий Потоп отменяется, будет Великий Сугроб. Один на всех — великий, снежный гроб, — гнусавил поэт Селёдкин, выдергивая увязшую в снеговой каше маленькую библиотекаршу Юлю. — Почему вы сидите тут и плачете? Одна в снегах, как... как...
— Ой, не надо только ваших «каков»! — Юля перевернула свалившийся с ноги ботинок и так яростно вытряхнула из него снег, что потеряла равновесие и чуть не шлепнулась обратно в сугроб.
— Неблагодарнейшая из дев! Я спас вас от разнузданной стихии!
— Стихия не может быть разнузданной. Она не лошадь. И не графоман, упившийся дешевой водкой. И «спасвас» звучит смешно. Как ватерпас и васисдас.
— Жестокая! И все-таки я видел, вы плакали... Могу ль узнать, о чем?
— Птибурдуков, тебя я презираю..., — в тон ему ответила Юля. — Ладно, спасибо-до свиданья — мне действительно пора.
Ей хотелось еще посидеть в снегу и поплакать. Но утомительный Селёдкин продолжал идти по пятам и гнусавить свои пятистопные ямбы. Видимо, тоже пробирался в библиотеку. Договариваться об очередном поэтическом вечере.
Юля, однако, быстро сообразила, что может поплакать и на ходу. Ведь он плетется сзади и ничего не заметит.
Ветер шипел и шуршал, гремели, точно жестянки, заледеневшие зеленые листья на тополе. Было так шумно, что Юля осмелела и произнесла сквозь слезы: «Расцветают липы в лесах, и на липах цветы поют».
Почему-то ужасно хотелось повторять и повторять эту строчку. И непременно вслух. И плакать. В ней было простое и неуловимое волшебство. От этих цветущих лип и поющих цветов сквозь мертвую каменную тоску начинали просачиваться ручейки слез. Таких горьких. И таких сладких. Горьких, потому что никаким мечтам не суждено сбыться, и это уже давно понятно, но все равно больно. Сладким, потому что душа все-таки жива. И живет, даже когда ты уже совсем перестаешь ее помнить. И готова ожить и обрадоваться от такой малости, как давно не ласканый ребенок. Оттого, что «на липах цветы поют».
— Ага, — злорадно прокаркал за спиной Селёдкин, — надо мной издеваетесь, а сами стишки бормочете! Да к тому ж плохие! Зацветают и цветы — тавтология! И потом липы не в лесу растут, а в парке. Ну, а поющие цветы — это вообще ни в какие ворота не лезет! Цветы поют! Может, они еще и танцуют?
Юля резко остановилась, и разогнавшийся Селёдкин налетел на нее, как петух на наседку. Сам Селёдкин, конечно, предпочел бы сказать: как коршун на голубку. Полы его черного пальто развевались на ветру, словно распростертые крылья. С минуту они молча барахтались в сугробе, пытаясь вернуться к прямохождению. Юля вскочила первой и, глядя на четвероногого Селёдкина, крикнула:
— Знаете, почему вы пишите такие плохие стихи?
— Я? Плохие? — задохнулся Селёдкин. — Да ты... Да я... Тебя урою, сука...
Он уже был на ногах и нависал над маленькой Юлей, сверкая перекошенными очками. На секунду ей стало страшно, на полсекунды смешно. А потом надолго гадко.
Селёдкин дышал на нее вчерашним перегаром и жвачкой «Орбит» и сопел, будто бульдог. Он продолжал по инерции сохранять свирепый вид, однако был уже не зол, а растерян, точно школьник, сгоряча нахамивший завучу и не понимающий, зачем он это сделал и как теперь быть.
Он почесал нос, и Юле стало его жалко.
— Ага, уроете. И тут же в сугробе зароете, — примирительно усмехнулась она. — Бедный Селёдочкин! И откуда только из вас это вылезло? НТВ на ночь смотрите?
— Так почему же у меня плохие стихи? — оправившись от смущения, прошипел Селёдкин.
— Потому что вы мало читаете. Гумилева не узнали. Поучать бросились. Цветы у него, видите ли, петь не могут.
— Ну, у Гумилева могут, конечно.
— Цветы вообще могут делать все, что угодно. И танцевать — вальс цветов забыли, что ли? — и ходить, и говорить... И даже лекции читать на филфаке. О польских поэтах второй половины двадцатого века...
— У вас жар, Юлия Борисовна?
— Станиславовна. Да, горячка. Оставьте меня, поручик.
И Юля облегченно рассмеялась. Ну, конечно! Вот он — выход! Такой же, как и тогда, с Цветаном Боженовичем, профессором из Польши.
Он прочитал свою лекцию, которая вся, до единого слова, пролетела мимо нее, как сияющий поезд, и спустился с кафедры, чтобы навсегда исчезнуть. Тогда маленькая студентка Юля неимоверным усилием вырвала себя из своего золотого омута и подошла задать вопрос. Наиглупейший, разумеется. Но он не рассердился. «Скажите, а ваше имя по-польски обозначает цветок?» — «Да-да, Божий цветок», — ответил он, лучезарно улыбаясь. И упорхнул из аудитории. И из ее жизни.
А она, чтобы уцелеть и не разлететься на золотые молекулы, стала каждый день отправлять письма: «Речь Посполитая, Божьему Цветку»...
И пока она, стоя посреди метели под зеленым тополем, выговаривала незадачливому Селёдкину, ее вдруг осенило, что и эту разрывную пулю тоже можно упаковать в конверты и отослать подальше от себя. «Санкт-Петербург. Н.Г. До востребования».
Это будет, конечно, эффективнее, чем сидеть в снегу и плакать, привлекая прохожих графоманов. Она даже запела от облегчения. Разумеется, ту строчку, которая так и вертелась на языке: про липы в лесу. А Селёдкин подумал, что она его дразнит. И набычился.
«Дорогой Николай Степанович! Простите, что я вас беспокою. Если, конечно, это слово к вам теперь применимо. Как и все остальные слова. Ну, не будем о грустном. Николай Степанович! Я хочу Вам кое-что сказать. Вы, конечно, это уже сто раз слышали. Но что поделаешь. Придется выслушать еще раз. Я люблю Вас. Люблю. Люблю. И буду писать это слово, пока мне хоть немного не полегчает... Нет, без толку. Ладно, тогда я лучше обьясню, что имею в виду. Ведь хотя Вам и говорили это сто тысяч раз, но про мое «люблю» Вы ничего не знаете... Да, трудновато будет. Охо-хо! Нет, лучше пойти путем вычитания. Так вот, стихи Ваши мне, увы, не нравятся. За редким исключением. Они совсем не мои. Особенно все эти леопарды и бегемоты. Или хуже того — священная война. Фу, кошмар... И как человек Вы мне не нравитесь. Самоуверенность и самолюбование. Сплошная поза, ни слова в простоте. Это я не хамлю. Это я в любви признаюсь, не забывайте... Хотя тут, на человеческом уровне, мне все-таки кое-что нравится. Как вы с детьми играли. И с мамой под ручку ходили. Это очень трогательно... Как мужчина Вы мне тоже не нравитесь. Меня пугают эти африканские страсти. И кажется ужасно пошлой ваша любовь к актрисам и балеринам. Ну, дурной вкус, ну, правда же! Так что же я полюбила? То, что в самой глубине. Так глубоко, где уже нет мужского и женского. Так глубоко, что даже в стихах оно почти не смогло проявиться. Не знаю, как оно называется. Может быть, дух. Вот этот дух — он мне как родной. И это родство — самое прекрасное и самое безнадежное, что со мной случалось. И дело не в том, что Вас давным-давно нет в живых. Это, наверное, даже плюс... К живым вообще невозможно продраться сквозь все наслоения... Нет способов контакта. Духа с духом. Ведь мы знаем только слова. А это глубже слов, даже тех, что в стихах приходят... Ну, вот. Я и успокоилась. Больше не хочется сидеть в сугробе и плакать. Спасибо, что выслушали, даже если это совсем не так. Я напишу еще, если опять станет плохо? Ладно?»
— Медитируешь над методическими рекомендациями? — заглянула ей через плечо нестрогая начальница Света. Светик-Семицветик, как ее прозвали за пристрастие к яркому макияжу необычайных оттенков.
— Угу, — Юля захлопнула блокнот и обернулась.
Светины глаза, подведенные толстенной линией, как у актрисы немого кино, светились сочувствием:
— Опять влюбилась?
— Да что вы!
— Я случайно увидела, клянусь! И только первое слово! Даже имя не успела прочитать! Методические рекомендации со слова «дорогой» не начинаются.
— Я сию минуту все сделаю! Уже почти начала! Ой, тьфу, почти закончила!
Юле опять захотелось плакать, желательно в сугробе. Она глянула в окно: не бродит ли поблизости еще какой-нибудь незваный утешитель. Тополь по-прежнему зеленел посреди зимы — надменный, стойкий и нелепый.
«Как Николай Степанович со своей Африкой. Как я со своим Николаем Степановичем. Жаль, что в тополе нет дупла, я бы туда отнесла письмо. Письмо, а письмо, почему ты мне помогло так ненадолго? Я на тебя надеялась! Не могу же я в разгар рабочего дня то и дело бегать в сугроб плакать. Сейчас уже и детей приведут. Да вон же они топают! Ой-ей!»
Дети ее тоже не утешили. Сидели такие кислые, замороженные, будто на контрольной по математике. Потом, правда, немного воспряли. Стали придумывать, кто какой цветочный горшок. И одна хмурая отличница сказала, что она прозрачная, а внутри у нее — вода и золотые рыбки.
— Ты — цветочный горшок, мечтающий стать аквариумом! Как я тебя понимаю! — обрадовалась Юля. — Напиши об этом сказку! Или трагедию в стихах!
— Разве что комедию, — отрезала девочка.
Потом попросил слова жгучий брюнет Федя. У него, видимо, тоже выдался нелегкий день. Федина сказка просто лучилась оптимизмом:
«Жили-были дед да баба. Снесла им курочка яичко. Яичко упало и разбилось. Дед упал и разбился. Баба упала и разбилась. А курочка их утешает: "Не плачь, дед, не плачь, баба". Потом сама тоже упала и разбилась. Вот и сказке конец, а кто слушал — упал и разбился!»
— Ну, а мышка? — спросила Юля с надеждой. — Уцелела?
— Мышки там вообще не было. Ее кошка сьела. Еще давно.
Под конец мальчик Саша, который придумывает сказки, где все сделано из Лего, вдруг спросил этаким скептическим тоном:
— А сами-то вы хоть книжки читаете?
— Читаю.
— А докажите!
Юля открыла сумку и продемонстрировала болотно-зеленый томик Гумилева. Все почему-то оживились, повскакивали с мест, чтобы лучше разглядеть. А легоман Саша потребовал, чтобы она прочитала первое попавшееся стихотворение.
— Ну, тут всякое попадается...
— Давайте, давайте!
К счастью, выпала «Сахара». Ни кровавой резни, ни любовных утех. Всего-то лишь навсего планетарная катастрофа.
— Ну, все понятно? — спросила она, дочитав. Надеялась, что они ничего не уловили, маленькие ведь еще, третьеклассники, а тут слова — сплошь незнакомые.
— Чего же тут непонятного! — скривилась мрачная отличница, и глаза ее злорадно сверкнули через очки, совсем как у поэта Селёдкина. — Земля превратится в пустыню, и нас завоюют марсиане! Все предельно ясно!
— Крутяк! — одобрил мальчик-лего.
Когда они уходили, Юля заметила, что отличница сильно хромает — одна нога у нее не сгибалась — и снова собралась плакать в сугроб.
Но ей опять помешали. Уже у самых дверей дорогу перегородила горбатая библиотекарша Любовь Ивановна. Эта Любовь Ивановна отличалась непредсказуемостью. То дарит подарки без повода, то перестает здороваться. Тоже без повода. Сейчас она пребывала в подарочном настроении. Вручила Юле банку с капустой. Торжественно, словно статуэтку Оскара.
— Вот это да! — восхитилась Юля, понятия не имея, что следует говорить, когда тебе молча суют в руки три литра капусты. — Сами квасили?
— Квасить будем завтра, — глядя вниз и вбок, проскрипела Любовь Ивановна. — На бенефисе Селёдкина. Присутствовать обязательно. Распоряжение директора. Должны обеспечить явку.
— А если я вместо себя кого-нибудь пришлю? У меня соседка, такая дама интеллигентная... Если только она опять ногу не сломала, она постоянно падает...
Любовь Ивановна, не говоря ни слова, развернулась всем корпусом и отчалила по направлению к читальному залу. В продолжении разговора она была явно не заинтересована.
«Ну что, теперь я могу спокойно пойти в свой сугроб?» — спросила Юля у бытия. И бытие ответило: «Не можешь»
На сей раз на пути возникло препятствие в лице начальницы Светы.
— Юлечка! Ну-ка, посекретничаем, — Света многозначительно повела своими клеопатровыми очами в сторону раскидистого фикуса.
— Я понимаю, это не мое дело, — начала она шепотом такой силы и экспрессии, что все библиотечные девушки, скучавшие за стеллажами, навострили уши. — Ты не обижайся. Я за тебя переживаю, как за родную дочь!
Юля обреченно вздохнула и водрузила капусту на подоконник.
— Что это? Заготовки на зиму?
— Дар любви. Ну, Любви Иванны.
— А, понятно. Я, кстати, как раз о ней с тобой и собиралась поговорить. Да, не о нашей. А о той, настоящей. О любви.
Юля вздохнула еще обреченнее.
— Я не буду спрашивать, кто он... Но скажи, у него серьезные намерения? Он жениться-то собирается? Он знает, что у тебя дочь? Мужики, они такие: как узнают, что у женщины ребенок, сразу лыжи поворачивают, кому охота с чужими генами возиться... Ну, знает?
— Нет.
— Я так и думала! Юля! Ты скажи! Сегодня же! Если несерьезный человек, сразу и отвалится. Туда ему и дорога! Скажешь?
— А почему бы и нет! — рассмеялась Юля. — С радостью!
— Ты так легкомысленна! А тебе ведь уже не двадцать...
— И даже не тридцать.
— Юлечка, не обижайся...
— На правду не обижаются!
— Я ведь за тебя, как за родную... Ну, скажи, серьезный он человек? Не поэт, я надеюсь?
— Не надейтесь, Светлана Вениаминовна!
— Рехнулась?! Непризнанный гений?
— Признанный, признанный, все в порядке!
— Селёдкин, что ли? Да ведь он женат!
«Дорогой Николай Степанович! Мне велели рассказать Вам о Соне. А я ужасно послушная. Ужасно. Вам бы понравилось... Так вот, Соня. Мы вместе уже пять лет. Когда-то ей было три года, она бежала передо мной, ловя летящие листья, и каждому листу давала имя. А я тащилась сзади с тяжеленной сумкой и думала: «Вот бежит человек, который еще не знает о смерти». Да. Теперь все изменилось. Вчера Соня объясняла свой рисунок: «Это мы танцуем в ангельском хороводе: мы с тобой, папа, игрушечка и Бог». Если бы я была поэтом, я бы так назвала книгу: «Игрушечка и Бог». Соня защищает меня от нянечек в садике. Встает, раскинув руки, и кричит: «Не смейте хамить маме!» А у меня порой не хватает сил даже на то, чтобы просто ей улыбнуться. Когда мы ссоримся, Соня говорит: «Ладно-ладно, поругайся. Тебе полезно. Все равно я знаю, что мы с тобой эльфы. А остальные — тетки». Понимаете, Николай Степанович? В Ваше время это, конечно, называлось другими словами, но расклад был тот же. Не в нашу пользу, да? Но когда я писала Вам, что Ваш дух мне как брат, я примерно то же пыталась выразить. Вы ведь поняли, правда? И мне грустно не от того, что Вас нет на этом свете, а от того, что даже если бы мы стояли лицом к лицу, мы бы друг друга не узнали. А ведь мы родные. И нас так мало. И нам надо изо всех сил держаться друг за друга, а мы... Вы бы меня даже не заметили, если б мы встретились. Потому что я совсем не красавица. И уж точно не балерина. Спокойной ночи! Да, забыла. Я Вас ужасно ревновала всего один раз. Когда Вы писали Ларисе Рейснер о красных ветках ноября, когда природа думает, что ее никто не видит, и перестает скрываться... Ну, разве она могла это понять? А я вот понимаю».
На бенефисе Селёдкина присутствовали те же люди, что и десять лет назад. Все эти лица и все эти стихи Юля знала наизусть, хотя, конечно, предпочла бы знать что-нибудь другое. Правда, на этот раз мироздание сжалилось и послало ей одно новое лицо. И даже одно новое четверостишие. Оно называлось «Ответ». Читая его, Селёдкин многозначительно не смотрел в ее сторону:
«Не поют цветы, не поют. Они молча рассвета ждут. Они молча падают ниц, чтоб засохнуть среди страниц».
— Сей мадригал имеет посвящение, — мрачно заметил Селёдкин, переждав жидкую овацию. — Но я не буду его озвучивать. Потому что этот человек показал себя крайне некомпетентным в поэзии. По крайней мере, в моей.
Новое лицо принадлежало восторженной старшекласснице. Девочка с модной розовой челкой до носа сидела в первом ряду и так усердно хлопала, что Юле, сидевшей в последнем, было видно, как у нее покраснели ладони.
Потом начался банкет. Неизбежный, как ноябрь после октября. Бутерброды с вареной колбасой, непременные возгласы ужаса, что Юля не ест мяса, всегдашние предложения закусывать конфетами «Белочка», водка в пластиковых стаканчиках.
— Селёдкин, возьми псевдоним, это невыносимо! — как водится, орал поэт Рюмин.
— Я своей фамилией горжусь! — кричал в ответ уже перекошенный Селёдкин.
А девочка с розовой челкой смело опрокидывала в себя водку и восторженно выдыхала:
— Обалдеть! Настоящие поэты! Анька обзавидуется!
Анька была подружкой, в соавторстве с которой девочка писала многотомный роман о приключениях черных магов.
— Вы правда считаете, что Пушкин велик? — надрывался Рюмин, обнимая пунцовую Свету. — Но в чем критерий величия? Как его измерить? Почему именно Пушкин, а не Селёдкин? Рассудите нас, Юлия Цезаревна!
— Станиславовна. Извините, я сейчас приду.
— Держите ее! Она не вернется! Это волк в овечьей шкуре! — вопил Селёдкин, простирая к Юле грозную длань с надкусанным бутербродом.
— Я хочу петь! — воскликнула поэтесса Олечка в алом пончо, и Юле удалось улизнуть.
Она спряталась между стеллажей, уткнулась лбом в пыльные корешки и наконец расплакалась.
«Только и всего. Как мало человеку нужно для счастья: спокойно поплакать в одиночестве. "Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить". Какая жалость, что не меня назвали Машей, а сестру. Ей это имя совершенно не подходит. Да и она все равно переименовала себя в Алису... Проклятье! Кто-то шлепает!»
Юля схватила с полки книгу и заслонилась от надвигавшейся темной фигуры. Свет горел только в подсобке, откуда доносилось жалобное пение Оленьки, и все вокруг выглядело непривычно и загадочно, как в детстве.
— Что почитываем? — без интереса полюбопытствовал Рюмин.
— «Реформы Александра Второго». Люблю, знаете ли, на досуге освежить в памяти. Вы тоже?
— Странная ты, Юлька! — усмехнулся Рюмин и неловко облокотился на стеллаж.
«Ну, вот. Раз я уже превратилась в Юльку, сейчас начнутся некрологи».
— Пойдем, помянем Родьку. Он же тебе как-никак родственник.
— Ага, родственник. Они с Алиской меньше месяца женаты были. Только и успели, что перепиться на свадьбе. А потом протрезвели и развелись.
— Отказываешься помянуть невинно убиенного? — угрожающе колыхнулся Рюмин.
— Невинно убиенных в церкви поминают. А не на бенефисе Селёдкина.
— Мы русские люди. У нас — всюду Бог! Юлька! Не кобенься!
— Да идем, идем. Стеллаж не опрокинь только.
Пришлось отдать долг памяти Родьке единственным доступным здесь способом. Бдительный Рюмин следил, чтобы она не слукавила и выпила все до дна. Селёдкин с гримасой, изображающей смесь ситуативной галантности и незатухающей ненависти, пододвинул к ней конфету «Белочка». Поэтесса Олечка надрывным голосом пошутила, что «водка без "Белочки" доведет до белочки». Розовая девочка с готовностью захохотала, остальные кисло кивнули. Остроте про белочек тоже было уже лет десять.
Дальше начались традиционные на данном этапе споры, кто убил Родьку: спецслужбы или собутыльники? Всем, конечно, хотелось думать, что первые. Это почему-то повышало самооценку. Лишь Рюмин, держась в амплуа сурового реалиста, периодически восклицал с затаенной надеждой:
— Нужны мы им! Бросьте! У них есть дела поважнее!
Юля знала каждую реплику еще до того, как кто-то ее произносил. Будто смотрела фильм «Ирония судьбы». Вот сейчас они сойдутся на том, что это сделали спецслужбы, но руками собутыльников, и решат выпить за Россию. А после Олечка запоет романс о юнкерах. И Рюмин будет плакать и каяться, что с ней развелся. И все-таки обязательно ввернет про подгоревшую гречку. И Светик-Семицветик решит, что пора доставать заначку...
— Ну, рассуди же нас, Юлька! Ты тут самая рассудительная! Кто гениальнее: Рюмин или Селёдкин?
Этот вопрос по сценарию должен был возникнуть несколько позже. Видимо, Рюмин накатил, когда она плакала за стеллажами.
— Оставь ее. Она поклонница Гумилёва! — произнес Селёдкин с такой гадливостью, будто уличал Юлю в копрофагии.
— Но Гумилёв мертв! А мы — живые!
— Она любить умеет только мертвых! — Селёдкин торжествовал: редко ему удавалось так удачно блеснуть классиком.
— «Поплачь о нем, пока он живооооой», — заголосил Рюмин, бесцеремонно выдергивая у Олечки расстроенную гитару.
— Он живой, — тихо произнесла Юля. — Это вы мертвые.
— Обалдеть! — донеслось из-под розовой челки. — Анька не поверит!
Юля снова попыталась исчезнуть. Но печаль сделала ее рассеянной, и она выбрала неудачный момент. Светик как раз возвращалась к столу с новой бутылкой.
— Юлечка! Опять сбегаешь?
— Хочу проветриться.
— Погоди. Селёдкин обидится. А он злопамятный. Уже все уши мне прожужжал, на тебя жалуясь. Чем-то ты его уязвила... Неужели у вас роман? Никак не могу поверить!
— Светлана Вениаминовна, это ваши фантазии. Дак фэнтези. Я легче заведу роман вон с тем тополем, чем с Селёдкиным.
— Так кто же он? Я его знаю?
— Все его знают.
— Ого!
— Девочки, можно мне с вами? — прошептала Олечка, возникая из полутьмы, словно призрак убитого мексиканца. — Видеть не могу эту самоуверенную рожу. И опять он со своей гречкой! Сто лет прошло!
Олечка всхлипнула.
— Я ему столько всего простила. И Алиску, и сикилявок этих из театралки... А он кашу подгоревшую простить не может!
— Где она сейчас, кстати? — перебила Света, зная, что Олечке нельзя углубляться в прошлое.
— Алиска-то? — зевнула Юля. — Я ж говорила. В Аргентине.
— Обалдеть! — вынырнула из-за стеллажей еще одна неустойчивая тень. — По правде? В Аргентине? А кто? И где здесь писают?
— По коридору налево.
— Иди на запах!
— Юлечка! Как можно! У нас учреждение культуры!
— Но запах-то об этом не знает!
— А кто в Аргентине? А зачем? А как туда попадают?
— Сестра моя Маша, она же Алиска. Замуж вышла. Искала в интернете, чтоб как можно дальше отсюда. Даже пять сыновей этого Педры ее не остановили. Очень уж хотела сбежать на край света.
— Пишет?
— Она не любит.
— Тебя?
— Письма. Ну, и меня, разумеется тоже.
— Юлечка, ну признайся все-таки, кто он! Я всю ночь голову ломала.
— Крепкая же у вас голова, Светлана Вениаминовна!
— Ну, Юлечка! Ну, сжалься!
— Николай Степанович Гумилев.
— Ну, Юль, ну, серьезно!
— Да я правду говорю.
— А что ты удивляешься, Светик? Я это очень понимаю, — Олечка вдруг перестала лить слезы и мечтательно улыбнулась. — Я вот однажды влюбилась в декабриста Полонского, который был сюда к нам сослан, в имение родителей. Я о нем статью писала в «Северный вестник», дневник его в архиве читала. И письма к невесте, которая в Петербурге осталась. Ну, и в итоге за другого вышла, конечно... Я по нему так тосковала, что Рюмин меня задушить пытался. Потом упаковку пудры себе в шею втерла, чтоб синяки замазать. А ты не веришь!
— Ну, девчонки! Вы просто чемпионы по безнадежности! Куда мне с моим Андрюшкой!
Андрюшкой звался известный киноактер, которого Светик пылко любила уже много лет подряд.
— Не, — живо отозвалась розовая девочка, переминаясь с ноги на ногу. — Абсолютная чемпионка — моя Анька. Она влюблена в персонажа нашего романа, которого сама же выдумала! Так сильно, что даже Алехина отшила. А он — самый красивый в классе.
— Так и мы их себе сами выдумали, деточка! И я своего декабриста, и Светик Андрюшку, и Юлечка — Гумилева. Мы же их никогда в жизни не видели!
— Обалдеть! Неужели я по правде с вами разговариваю! Анька не поверит! Скажет, что я все выдумала!
— И ты кого-нибудь выдумаешь со временем... — чуть слышно сказала Олечка настоящим трагическим голосом, совсем не похожим на то завывание, к которому все привыкли. — Здесь же совершенно некого любить!.. Ты не описаешься, деточка?
— Ой, спасибо! Я уже еле терплю! Вы такие клевые!
Когда последнее «обалдеть» затихло в другом конце коридора, Юля воскликнула:
— Слушайте, я тоже больше не могу терпеть! Весь вечер хочу заплакать! А вы мне постоянно мешаете!
— Не надо, Юлечка! — крикнула Светик, и из глаз ее, как по команде, хлынули черные слезы.
— Только после Вас, Светлана Вениаминовна! — засмеялась Юля, не мешая смеху переходить в рыдание.
— Девчо-ооонки! — торопливо припустила Олечка. — И я с вами-ииии...
Юля не заметила, кто из них первый сорвался на вой. Олечка сначала робко по-щенячьи поскуливала, а потом вошла в голос, распрямилась, и с ее лица вдруг исчезло всегдашнее выражение бедной жертвы.
— Ты такая красивая, Олька! — выкрикнула Юля сквозь слезы.
— Ууууу! Распроклятая жизнь!!! — запрокинув голову, полупела, полуревела Олечка, и глаза ее горели счастьем.
— Как жаааалко всех! — хриплым пиратским басом стенала Света.
Три немолодые женщины выли в темноте. Среди книг, которые в этом городе никто не читал. Слаженно так, в унисон, будто всю жизнь этим занимались. Они раскачивались из стороны в сторону, стукались о стеллажи, ловили друг друга, рычали и скалились, как волчицы.
Светик с размазанной тушью на щеках зубами пыталась содрать пробку с бутылки. Олечка, растрепанная, как ведьма, утиралась алым пончо. Юля судорожно прижимала к груди «Реформы Александра Второго». Зеленый тополь смотрел на них сквозь метель. И ничему не удивлялся.
— Что-то девочка долго не возвращается. Может, уснула? Или заблудилась? — первой, как положено, пришла в себя начальница.
— Пусть поспит. Там сейчас будет мордобой. Слышите, уже «Черного ворона» горланят, — ухмыльнулась Юля.
— Пора вызывать такси, — вздохнула Олечка.
Из подсобки раздался звон разбитого стекла.
— Окно? — забеспокоилась Светик.
— Бутылка, — со знанием дела определила Олечка. — Рюмин «розочку» сделал.
— Бежать спасать? — лениво потянулась Юля.
И они снова расхохотались.