Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №9. 2018
Сергей Дигол родился в 1976 году в Молдавии. По образованию историк, работает в рекламной отрасли. В 1998 году окончил исторический факультет Молдавского государственного университета. Автор романов и повестей. Печатался в журналах «Волга», «Нева», «Москва». Живет в Кишинёве. Предыдущая публикация в «ДН» — 2017, № 11.
— Ого, — равнодушно говорит Рита и протягивает мне пачку.
Я киваю, достаю сигарету, и мы закуриваем.
— Втроем? — без малейшего интереса переспрашивает она и недоверчиво прищуривается.
Знай я Риту похуже, уже бы плюнула ей в глаза.
Эй, подруга, да какого я перед тобой распинаюсь, завопила бы я и бросила — пусть не в глаза, пусть на тротуар — едва закуренную сигарету. Такую и бычком-то не назовешь, а плевок, кстати, до глаз все равно не долетит, так и вижу, как слюни — боже, и этой гадостью наполнен мой рот, — растекаются по толстым стеклам Ритиных очков.
Ну и фантазия у тебя, подруга, мысленно говорю я себе, с трудом сдерживая приступ тошноты.
Убейте, не припомню, чтобы я хоть раз вышла из себя. Так, чтобы на полном серьезе — с истерикой, битой посудой и эквилибристикой на подоконнике распахнутого настежь окна. Может, поэтому и не уверена, что вдобавок к плевку залепила бы Рите оплеуху или, на худой конец, вцепилась в волосы. А еще, совершенно не представляю, чем бы ответила Рита, хотя нельзя не признать, что если дело ограничится взаимным оплевыванием, преимущество будет на ее стороне: у меня прекрасное зрение, и глаза не защищены даже контактными линзами, не то что огромными очками, делающими Риту похожей на поющую черепаху из старого мультфильма.
Но вместо того чтобы курить, психовать и плеваться, я курю и кайфую, в очередной раз убеждаясь, что у Риты все не как у всех, причем не только на личном фронте. У любой нормальной собеседницы от моего рассказа отвисла бы челюсть, выпучились глаза, а волосы, может и не такие роскошные, как у меня, чуть приподнялись бы. Обычная реакция человека в состоянии крайнего удивления.
Только вот у Риты все по-другому. Ее прищуренный взгляд — замешенный на бессердечности скептицизм, а циничным голосом, больше похожим на запись автоответчика, разве что объявлять воздушную тревогу: граждане, без паники, организованно спускайтесь в бомбоубежище, через считанные минуты ваш дом превратится в развалины.
К счастью, с Ритой мы знакомы не первый день. Поэтому для меня не секрет, что чем больше холодного металла в ее голосе и чем тусклее взгляд натужно прищуренных глаз, тем сильнее пожар внутри, прямо скажем, уродливого Ритиного тела. Я не верю в переселение душ — в традиционном, конечно, понимании, — но путешествие душ во времени кажется мне вполне реалистичным. Во всяком случае, костры в Рите полыхают на зависть средневековой инквизиции. Вот и сейчас из-под обращенной ко мне маски спокойствия и незаинтересованности вот-вот повалит дым.
Риту просто распирает от любопытства.
Поэтому я курю и кайфую — знаю, что повторяюсь, так ведь я не против двойной дозы удовольствия, да и к сигаретам, если честно, неравнодушна.
И продолжаю рассказывать историю, под конец которой Риту, наверное, разорвет на куски, теперь уж точно от зависти.
— Втроем, — пыхнув в сторону, подтверждаю я. — Это если меня не считать.
Пепельный сталактит обвалился, наконец, с Ритиной сигареты — единственный выдавший ее любопытство просчет.
Вот кобылка, как же она изнывает, весело думаю я, а ведь для ее полыхающего любопытства у меня еще найдется уголек. Рите остается мириться с тем, что если у женщины нет собственного пожарного — мужика с мощным и безотказным огнетушителем, всегда найдется стерва вроде меня, готовая в любой момент плеснуть новую порцию бензина в ее вырабатывающую зависть топку.
— Ну и как с тремя? — спрашивает Рита с такой интонацией, что это даже вопросом не назовешь. Ее бы за кадр, озвучивать прощальное письмо самоубийцы, получится так же уныло и безнадежно: никого не виню, ничего не хочу, простите и прощайте.
Океюшки, подруга, сейчас ты у меня кончишь, мысленно резвлюсь я и добиваю несчастную.
— Господи, Рита, чего только не было в общаге! И вшестером, и двенадцать парней с тремя девчонками. Студентками были, дурами наивными. — Я снова затягиваюсь и словно вижу себя глазами Риты: выглядящей на удивление юной шлюшкой. — Ну а тогда, да. На одном сверху, а двое во рту. И знаешь в чем фишка? Сперма отдает едой. Серьезно. Вот что ели недавно, тем и пахнет, даже привкус какой-то есть. А эти двое… Как же их звали-то? Павлик, тот что на курс старше, а второй… Второго забыла. В общем, они пива нажрались и кислятины какой-то, то ли капусты, то ли помидоров соленых. Фу, гадость какая! Мне и сейчас противно вспоминать.
— И ты блеванула, — говорит Рита тоном врача, осматривающего пятидесятого за дежурство пациента.
— Ага, блин, — на прощание поцеловав бычок взасос, я бросаю его, чтобы тут же растереть подошвой об асфальт: счастливая быстрая смерть.
— Все мужики — животные, — выношу вердикт я.
— Или педики, — вносит поправку Рита и идет к себе в киоск.
Рита — толстая неудачница и в мужчинах она разбирается так же, как я в ее диоптриях. Не удивлюсь, если каждую ночь она спит и видит, что, простите за каламбур, спит с существом мужского пола, хотя бы и с педиком.
Ничего странного в этом нет: Рита — тридцатипятилетняя девственница. Ну, или жирная целка, как характеризует себя она сама.
— Где они, мужики-то? — безнадежно машет она рукой, и по ее подражательной интонации я понимаю, что Рита хотя и усвоила, что Москва слезам не верит, даже при сотом просмотре будет лить счастливые слезы в концовке наизусть заученного фильма, плакать и мечтать о главном призе — точно таком же интеллигентном слесаре по имени Гога (можно Гоша), умеющем выглядеть поразительно элегантно даже после недельного запоя.
Но жизнь — далеко не лотерея. Это самотек, в котором выигрышный вариант равнодушно проплывает мимо, затертый мусором, смешавшийся с ним, и уже не понять, а был ли алмаз в этой куче дерьма. Поэтому Рита пробует сто из ста, заигрывая с каждым покупателем-мужчиной. А поскольку торгует она цветами, то и большинство клиентов представляют именно сильную и, увы, менее многочисленную половину человечества.
— В этом вульгарном цветнике я — единственная маргаритка, — говорит каждому посетителю (но не посетительнице) Рита и кокетливо прикрывает нос совершенно не пахнущей голландской розой.
Нужно признать, что Рите повезло с именем: была бы она Розой, ее уродство слишком бросалось бы в глаза на фоне неправдоподобно идеальных, словно рукотворных, голландских тезок.
Но думаю, она с удовольствием поменяла бы свое имя на любое другое с одним лишь условием: чтобы в ее интимной жизни наконец прорвало, как выражается Рита, имея, конечно же в виду физиологическую кульминацию трансформации девушки в женщину. Сталкиваясь с явно озабоченной продавщицей цветов, мужики ей, конечно, улыбаются, но в этих улыбках нет ни капли интереса, им просто весело от глупости вздорной толстухи, поэтому никто из них, этих бездушных циников, телефончик у Риты не «стреляет» и уж тем более не оставляет своего.
У меня, может, и не такое цветастое имя и, в отличие от Риты-Маргариты, оно никак не связано с родом моей деятельности. Зато я моложе Риты на девять лет, выше на двенадцать сантиметров и красивее на сто порядков. И еще, если верить подсчетам девственницы Риты, за свои двадцать шесть я переспала с сорока двумя мужчинами.
Нетрудно заметить, что с Ритой у нас мало общего, но общаемся мы не только из-за взаимного притяжения противоположностей. Все куда как банальней: целыми днями я сижу в киоске, расположенном в пяти шагах от киоска Риты. И хотя торгую я не цветами, по ароматической насыщенности мой киоск, смею заверить, не уступает Ритиному. А если вспомнить, что в последнее время не только розы, но и герберы, и лилии почему-то скупы на запахи, будто цветам и вправду известно, что на свете почти не осталось ценителей их благородного аромата, можете поверить, что мои товары гораздо ближе к флоре, чем вычурные, но бездушные растения, населяющие Ритин киоск.
Бодрящая свежесть лимона, снежный аромат горных цветов, сладкий запах спелого персика — все это можно приобрести и, поверьте, совсем недорого. Не у Риты — у меня. Так пахнут жидкость для дезинфекции унитаза, стиральный порошок и средство для мытья посуды. И еще десятки других средств, которыми я, продавщица в киоске бытовой химии, и торгую.
Кстати, все зовут меня Ксюшей.
* * *
По паспорту, вообще-то, я Оксана. В свидетельстве о рождении — тоже, и так вышло, что знакомство с документом, подтверждающим мое появление на свет, стало одним из сильнейших потрясений моего детства.
Я училась в первом классе и читала уже достаточно хорошо для того, чтобы выпустить из бутылки одного из самых настырных джиннов в жизни каждого ребенка — приобщение к тайнам взрослых. В тот памятный вечер я впервые осталась одна дома: родителей пригласили на день рождения к папиному начальнику, а бабушка все еще лежала в больнице после операции на почках. В общем, выхода не было — отказаться родители не могли, а брать меня во взрослую компанию, заранее настроенную на пьянку, не решились. Помню, как папа убеждал никому и ни под каким предлогом не открывать входную дверь, а еще — выключать за собой кран в ванной. Что касается газовой плиты, то здесь выбора мне не оставили: вентиль на трубе, до которого я не дотягивалась даже со стула, отец перекрыл.
Но газовое отравление, равно как потоп и проникновение в квартиру насильников или грабителей, меня тогда не занимали (подобные деструктивные замыслы роились в моей голове несколькими годами позже, в самом расцвете полового созревания), и в этом смысле опасаться родителям было нечего. И все же кое о чем они недоговорили, и, к счастью, в числе этих упущений был и предмет моего детского интереса.
Своей жертвой я наметила шкатулку с огромным рубиновым камнем на крышке — старый громоздкий ящик, доставшийся от покойного деда, который, в свою очередь, унаследовал реликвию от прадеда. Ключ от ящика никто никогда не прятал, он лежал рядом, прямо на полке шкафа, половина которого сдавалась шкатулке в бессрочную аренду, но у меня и мысли не возникало воспользоваться благодушием родителей, они, сколько себя помню, всегда звали меня в определенный момент застолья — показать гостям пунцовую от смущения дочку: верите ли?! — без спроса не то что колечко или там помаду — конфетку из буфета не стянет!
Не уверена, что родители сами верили в воспеваемые мне панегирики. По-видимому, истинным адресатом хвалебных речей была я сама, а их цель заключалась отнюдь не в том, чтобы вызвать ответную реакцию гостей — от восторженного удивления до сдержанной зависти. Думаю, на мнение посторонних папе с мамой было наплевать. Зомбировали-то меня, и хотя сейчас я понимаю, что тактика была не совсем честной — фактически родители хитростью ограничивали мои действия удобными им границами — нельзя не признать, что своего они добились.
И все же шкатулку я тогда открыла, хотя, будь замок понесговорчивей, привитый родителями рефлекс наверняка бы подействовал и, покраснев, на этот раз не от похвалы, я униженно отступила бы. Но ключ повернулся, как в мягком масле, и тайна перестала существовать.
А тайна была.
Не думаю, что это было каким-то нервным расстройством, скорее всего, одним из детских страхов, вроде боязни темноты или черного человека за окном.
Дело в том, что я не верила родителям. Не во всем, конечно, но в главном. В том, что они, собственно, и есть мои папа и мама. Прямо спросить я не решалась, боялась — нет, не наказания — боялась, что мои подозрения окажутся правдой. А в том, что это будет понятно, даже если родители будут горячо уверять в обратном, я не сомневалась.
Поэтому я ничуть не испугалась, когда папа со смущенным видом сообщил, что ближайший вечер мне придется провести в одиночестве. Об этом я мечтала уже много недель, надеясь обнаружить в шкатулке документы, неопровержимо свидетельствующие в пользу моего сиротства. Мне представлялась некая справка из детдома, заполненная почему-то красными чернилами и непременно на мятой бумаге. Я так верила в ее существование, что, дважды переворошив содержимое шкатулки и не найдя потрепанного листочка, расплакалась, и даже зеленая корочка свидетельства о рождении не сразу остановила поток упрямых детских слез.
Чуть успокоившись и шмыгая носом, я раскрыла зеленую книжечку. Вслух и по слогам прочитав собственную фамилию — Жосан и, второпях, отчество производное от имени Фёдор, — именно так звали отца, я замерла, уставившись на красный бархат, устилавший дно распахнутой шкатулки.
Этого я никак не ожидала. С проблемой подлинности бумаг, пусть даже украшенных внушавшими мне доверие и почтенный страх печатями, к своим семи годам я еще не была знакома, и любой документ, равно как и отсутствие такового, неизбежно приводили меня к однозначным, на поверхности лежащим выводам.
Я уж было поверила, что ни из какого детдома меня не удочеряли, что именно мама, а не какая-то безвестная тетя кормила меня сисей (как питаются новорожденные, я узнала случайно, когда мы всей семьей навещали мамину сестру, которая за несколько дней до нашего визита осчастливила меня двоюродным братиком), что мама и папа и есть мои настоящие родители и вообще, что за глупости я понапридумывала. Как вдруг я увидела его.
Имя.
Не мое, но в свидетельстве моего рождения. Вначале я заподозрила путаницу, но убедившись, что датой значится шестое мая — мой собственный день рождения, совсем запуталась и, снова остановив взгляд на красном бархате, тут же придумала новую, правдоподобную и шокирующую версию.
У меня есть сестра, решила я. Вернее, была, причем близняшка, и звали ее, как следует из зеленой книжечки, Оксаной. При мысли о единоутробной сестре, умершей, вероятно, совсем маленькой, раз уж я совсем ее не помню, у меня вновь потекли слезы. То, что Оксана и я — одно лицо, не приходило в мою детскую головку, просто не укладывалось в ней. Иначе как Ксюшей никто — ни родители с бабушкой, ни соседи с родственниками — никогда меня не называл. В школьном же журнале меня записали Ксенией; так я узнала, что Ксюша — мое домашнее имя и не факт, что так же меня будут звать все, что, впрочем, расстроило не так сильно, как пришедшее чуть раньше осознание того, что и любима я далеко не всеми.
Но то, что у меня есть третье и, судя по внушительной печати, истинное имя, выходило за рамки познаваемого, во всяком случае, моим семилетним мозгом. Плохо было то, что наиглавнейшее из моих имен мне совершенно не нравилось и виновата в этом была одноклассница Оксана (ее почему-то никто не называл Ксюшей и даже Ксенией). Щеки Оксаны вечно розовели пятнистым румянцем, а толстые ноги, рыжие косы и частые веснушки на носу лишь усиливали неприятные ощущения от вида и, соответственно, от имени.
Когда же я, не выдержав мучений и набравшись храбрости, рассказала родителям все — про шкатулку и ключ на полке и даже про имя в метрике, в общем, все, за исключением детдомовской потрепанной справки, обратившейся пеплом прямо в моем воображении, от папы с мамой я не услышала ни слова упрека. Напротив, они стали наперебой успокаивать меня, уверяя, что, как и раньше, никогда не назовут меня Оксаной, тем более при посторонних, а что там записано в свидетельстве, никого, кроме самого обладателя имени, касаться не должно.
Так и повелось. «Ксюша», представляюсь я при знакомстве, и больше вопросов не возникает.
— Ксюша, пойдешь к нам работать? — спросила Мария Афанасьевна, знакомая настолько давняя, что, расскажи я ей свою детскую эпопею с именем из шкатулки, в ответ, скорее всего, услышала бы ее похожий на хрюканье смех.
Но с предложением она, похоже, не шутила. Во всяком случае, я его приняла.
И стала продавщицей порошков, мыла и шампуней.
В киоске под названием «Золушка».
* * *
Вообще-то, это не совсем киоск. Это бутик — так, во всяком случае, написано над входом, пусть и мелко, в сравнении с огромными буквами ZOLUSCA, зато, в отличие от русского варианта имени сказочной героини, в оригинальной транскрип-ции — «boutique». Получается, я продавщица в boutique «Золушка», вот интересно, это звучит так же нелепо, как химчистка «Cinderella»? — у нас в Кишинёве есть и такая.
А впрочем, плевать, ведь иногда я в сердцах называю свое рабочее место даже не киоском, а будкой или вовсе конурой. «У-у-у, конура проклятая», — стучу я зубами и дышу на посиневшие пальцы. Еще бы, ведь на настенном термометре плюс пять, снаружи всего на пару градусов холоднее, да еще эти придурки хлопают дверью каждые десять секунд. Покупатели, как же! Покупатели должны покупать, а придурки заходят погреться. Вот только дверь они открывают так часто, что их действия теряют всякий смысл — внутри холодно и сыро, почти как снаружи. Разница лишь в том, что они в шапках, в теплых куртках или даже в пальто, меня же не спасает и широкий шарф, спадающий на желтый шерстяной свитер — один из последних подарков мамы.
Мама умерла в прошлом октябре, а месяц спустя я уже работала в «Золушке». Я давно собиралась — нет, не именно в «Золушку», — собиралась устроиться хоть на какую-то работу, но папа настоял на втором высшем образовании. «Кому нужна эта твоя филология, — сказал он, — сейчас везде менеджеры требуются». И я поступила в Экономическую академию. Это было три года назад, через пару месяцев после окончания филфака Кишинёвского госуниверситета. Куда в свое время я поступила по совету — угадайте, кого? — правильно, моего любимого папочки.
Папа работал на «Мезоне» — кишинёвском полусекретном производстве, имевшем какое-то отношение к советской оборонке, и до начала девяностых его главенство в семье казалось незыблемым. С потерей работы — событием, представлявшимся отцу настолько же нереалистичным, как распад Варшавского договора, мама — тихая женщина, неприметная даже у себя в школе учительница русского языка и литературы, вдруг обернулась самой что ни на есть железной леди, выплавленной к тому же из нержавейки. Во всяком случае, в раскаленном воздухе стамбульских оптовых рынков, откуда мать каждый раз возвращалась с двумя клетчатыми сумками, каждая — вполовину ее собственного веса, она не плавилась, да и не ржавела на кишинёвском вещевом рынке, где даже в ливень умудрялась перепродавать согражданам турецкие шмотки.
Впрочем, иногда металлу не мешает быть гибким, даже жидким, думаю я и вспоминаю второй фильм проТерминатора. Ну, там, где робот из ртути. Пожалуй, Терминаторша — самое подходящее прозвище для женщины с мужеподобным некрасивым лицом, массивной фигурой и грубым голосом. То есть для Афанасьевны, как про себя называю ее я, а если соблюсти паспортные формальности — для Марии Афанасьевны Крэчун, маминой подруги юности, которую моя родительница как-то из жалости потащила с собой в Стамбул.
Год спустя маме работалось уже намного легче — нет, на кишинёвском вещевом рынке она все также торговала, вот только в турецкие вояжи отправляли совсем других женщин, помоложе и поздоровее, на вид уж точно. И хотя их сумки были такими же, как у мамы, — клетчатыми и тяжеленными, шмотки в них были собственностью ртутной женщины.
Терминаторши, то есть, пардон, Афанасьевны.
Как она стала хозяйкой почти половины торговых точек на кишиневской барахолке, а мама — одной из ее многочисленных продавщиц, сама мамуля так и не смогла объяснить, да мы с отцом и не допытывались, понимая, что другого источника выживания семьи все равно не предвидится. Видимо, на то он и жидкий, этот самый металл, чтобы принимать самые разнообразные формы и просачиваться в самые недоступные места. А еще — застывать титановым сплавом ровно тогда, когда для выживания требуется непоколебимый цинизм.
На похоронах собственного мужа, повесившегося то ли по своей, то ли по чьей-то прихоти, не проронившая и слезинки Афанасьевна деловито и вовремя рассаживала людей в автобусы, распоряжалась по поводу поминок и даже, казалось, торопилась поскорее завершить церемонию, строго поглядывая на отлучившихся с работы реализаторов.
Тогда же, на похоронах, я впервые увидела свою ровесницу Свету — удивительно похожую на мать дочь Афанасьевны. Она не плакала, но на ее лице застыло горестное недоумение, и это вызывало невольные слезы у присутствующих.
Справедливости ради надо отметить, что кроме внезапной смерти отца, других поводов для грусти в жизни Светы было не так уж много. Окончив Экономическую академию (в отличие от моих предков, Афанасьевна сразу отмела вариант гуманитарного образования), Света намертво вцепилась в штурвал семейного бизнеса — под полным контролем матери, но как бы на пару с ней. Во всяком случае, на людях они если и появлялись, то только вдвоем; занятость матери (обычно в связи с бизнесом) или дочери (из-за развлечений, конечно) служила достаточным предлогом к отсутствию обеих.
Я же, если откровенно, терпеть не могла мамину работу. Мимо ее прилавка с брюками, штанины которых так удобно ютились на маминых плечах, что казалось — мама не прочь покатать на шее человека-невидимку, я всегда проходила, опустив голову, надеясь на две одинаково несбыточные вещи: что мама меня не заметит и что папа поверит, что на рынке я заблудилась и не нашла мамин ряд.
Наверное оттого, что с мамой мы проводили все меньше времени, я и послушалась отца.
— Только филфак, — твердо сказал он, когда мы собирали документы для моего поступления. — Девочке нужен базовый культурный уровень.
— Конечно, солнышко мое, — погладила меня по голове мама, но ее поддакивающая интонация поразительно напоминала полное несогласие. — Без культурной базы руки в мозоли не сотрешь, да и лицо до наждака не обветришь.
— Зачем ты так? — насупился отец.
Было заметно, что он пожалел о разговоре, который не мог закончиться ничем иным, кроме обвинительного вердикта в его же адрес. Свыкшись за годы своей челночной эпопеи с равнодушным спокойствием супруга, мама редко выходила из себя, но даже сорвавшись, умело сдерживала гнев, отчего ее обвинения даже выглядели надуманно.
— Отчего же, я не против, — судя по тому, что мамины пальцы завели круговерть в районе моей макушки, ее мысли были заняты отнюдь не массажем. — Филфак так филфак. Все правильно — Достоевский, Ахматова, Солженицын. Потом школа с зарплатой в половину прожиточного минимума и, как следствие, вещевой рынок. Хотя, знаешь, доча? — она небольно вцепилась мне в волосы и посмотрела в глаза: — Ты молодая и, скажу честно, красивая, так что сможешь выбирать — рынок или панель.
— Анна, — скорее с мольбой, чем с упреком, произнес отец.
— Федя, ничего не говори, не надо, — так же спокойно перебила мать. — Династические традиции — это прекрасно. Только вот уверен ли ты, что Ксюша продолжит славную филологическую линию матери? Да и есть ли она, это линия, Фёдор? Какое отношение к языковедению имеет реализатор на рынке, а?
— Анна, — повторил уже безнадежно папа.
— Ох, Фёдор, Фёдор, — вздохнула мама. — Хочешь дочери добра — найди богатого жениха.
— Между прочим, — оживился отец, — как раз на мечтательных и начитанных мужики больше всего и клюют.
— Разве что некоторые долбоёбы, — осадила мама и оглядела отца с головы до ног.
— Анна, — испуганно вытаращился он.
— А от тебя, — мама снова повернулась ко мне, — подобных слов чтобы я не слышала. По крайне мере, пока не прочтешь половину русской классики. Начать, так уж и быть, разрешаю с «Лолиты».
Маме было неловко, и она все обратила в шутку. На самом-то деле читала я всегда, и не только небрежно спрятанные документы. Уже некуда было пристраивать книжные полки, поэтому книги, словно тараканы, расползлись по всей квартире и даже вытеснили из гардероба перекочевавшие на балкон одеяла и пледы. Набокова, кстати, мы получили по подписке на закате советской эпохи — черный четырехтомник с «Машенькой», «Приглашением на казнь», «Даром» и другими замечательными вещами, но, увы, без «Лолиты», которую мама приобрела через пару лет отдельной книгой.
Неудивительно, что литературные сливки были мною впитаны с детства, а кое-что, кажется, и с молоком матери. Помню, как потрясла меня сцена обеда деда Щукаря из никогда не читанной мною «Поднятой целины». Вернее, не сама сцена, а рассказ матери о ней, ведь еще до кульминации я угадала, что в котле Щукаря никакие не раки, а донские лягушки. Тогда-то я впервые и решила, что знание литературных сюжетов может передаваться по наследству, хотя, случись подобное сейчас, подумала бы, что слышала эту историю от кого-то раньше или, возможно, видела фильм.
Как бы то ни было, а мамина безупречная логика не смогла перевесить один, весьма сомнительный, довод отца, и через пять лет я вышла из Кишинёвского университета дипломированным филологом. Или, если точнее, профессиональной безработной. Так что к пяти дополнительным годам обучения — на этот раз на факультете бизнеса и управления — я была подготовлена морально, а до третьего курса — и материально, пока не умерла мама, а с ней и возможность оплачивать учебный контракт.
— За восемь лет студенчества можно трижды замуж выскочить и развестись пару раз, — щурится на меня Рита, пытаясь натолкнуть на возбуждающе-излюбленную тему.
— Да ну их всех, — привычно растаптываю бычок я и понимаю, что собственными руками подарила Рите очередную порцию извращенных фантазий.
Я мысленно посылаю Риту и возвращаюсь в киоск. В киоск, в киоск, какой это на хрен бутик!
Боже, как же они меня достали! Твои поклонники, как называет их Рита, имея в виду, конечно же, моих. И не лень им пялиться, думаю я — с трудом, потому что снова не выспалась: Афанасьевна перенесла начало рабочего дня на семь часов, потому что, видите ли, по утрам мужики обнаруживают, что закончился крем для бритья или затупилось лезвие. Что ж, побреются тупым, намылив морду чем придется, раздражаюсь я, правда молча, а на самом деле согласно киваю хозяйке.
Моя покорность когда-нибудь вгонит меня в могилу, но что поделать, если страх перед потерей работы полностью парализует мою волю? Рассчитывать я могу разве что на отца, но он после смерти матери совсем сник и вместо того, чтобы устроиться, наконец, хоть на какую-то работу, сидит у меня на шее, не расставаясь с одной лишь привязанностью — ежедневной дозой крепкого алкоголя.
Мама была права: меня спасет лишь выгодный брак. Увы, исподлобья вглядываясь в рассматривающие меня с улицы лица — а это определение к ним подходит с большой натяжкой — я грустнею. Никто из моих потенциальных ухажеров не подпадает под категорию не то что выгодного, но даже привлекательного жениха, а на других у меня совершенно нет времени, да и доступа, если откровенно, никакого, не считая случайной встречи.
В данную минуту их, моих непривлекательных воздыхателей, четверо. Один на соседней остановке — таких я называю временно влюбленными, до первого троллейбуса.
Еще двое, в голубых выцветших куртках, — слева от меня, но справа от моего киоска, если, конечно, вы стоите лицом к бутику «Золушка» и, соответственно, ко мне — это сотрудники расположенного чуть ниже магазина бытовой техники «Максимум», или — кажется, у них это так называется — продавцы-консультанты. Полагаю, они и так много пили, а с моим появлением в «Золушке» их и вовсе не согнать с пивных столиков, откуда открывается прекрасный вид на мой профиль. Столики, кстати, расставлены на улице, сбоку от продуктового магазина «Атараксия», название которого почему-то совершенно не внушает мне безмятежного состояния духа, что бы там ни утверждали античные мудрецы, придумавшие это колючее слово.
Наконец, на остановке через дорогу меня подкарауливает маньяк. Да-да, самый что ни на есть: похож на школьного учителя, появляется ежедневно в пять вечера и просиживает на остановке ровно час. Конечно, в шесть он встречает выходящую из спортивного комплекса девушку. Но ведь это только предлог, правда? Даже если он целует ее в губы и они, держась за руки, вместе дожидаются маршрутки?
— Смотри-ка, запал на тебя, — даже Рита не удержалась, признавая очевидное, и на этот раз я ей поверила сразу и всецело.
Чуть дольше, чем нужно, я задерживаю взгляд на странном незнакомце через дорогу, который почему-то кажется мне родным. Внезапно меня охватывает паника — я вдруг представила, что завтра он не придет и я его больше никогда не увижу. Да нет, бред, думаю я, но сердце уже колотится и глаза бегают, пока я не натыкаюсь на два, как я сразу поняла, знакомых взгляда. Расположенных гораздо ближе моего знакомого незнакомца и, что хуже всего, целящихся прямо в меня.
Стряхнув оцепенение, я вижу Афанасьевну со Светой. Почти прильнув к стеклу входной двери, они не сводят с меня глаз.
* * *
Мама умерла счастливой смертью. Так, во всяком случае, успокаиваю себя я, проводя нехитрую аналогию с богемными заморочками.
Нет, ну правда, почему умерший на сцене актер — это красиво и одухотворенно, а рухнувшая замертво прямо на прилавок мама — моя, заметьте, мама — страшно и обыденно? Кстати, играла перед покупателями (а также заигрывала с ними) мама постоянно, хотя никто, между прочим, не одаривал ее рукоплесканиями, не говоря уже о букетах. В лучшем случае, расплачивались деньгами, да и то не за актерское мастерство, а в качестве компенсации за приобретенный товар.
Не думаю, что когда-то смирюсь со столь вопиющей несправедливостью, поэтому повторяю: мама умерла счастливо и красиво. Если, конечно, принять за основу теорию, что смерть на работе — образец профессионализма и символ до конца (в буквальном смысле) выполненного долга.
Между прочим, именно на маминых похоронах решилась моя судьба, выходит, последнее слово все-таки осталось за мамой.
— Это была Светкина идея, — разоткровенничалась Афанасьевна, принимая меня на работу.
Я помню, как Света смотрела на меня на кладбище, во время прощания с мамой. На ней была ярко-розовая куртка с капюшоном, вызывавшая рефлекторный столбняк у присутствующих. Не заметить ее в этой серо-черной людской массе было трудно. Ее и кроваво-красный гроб.
Зато не уверена, что кроме меня и Афанасьевны, кто-то еще заметил зареванное лицо Светы, по которому мать испуганно размазывала платком коктейль из слез и туши. Ее, разумеется, мать, ведь мою в тот момент Света и оплакивала, а я, застыв над гробом вместе с ничего, судя по ошалелому взгляду, не соображавшим отцом, жутко нервничала, что не могу дать волю эмоциям. Внутри меня словно перекрыли вентиль — на этот раз не газовый, а слезный, и как я ни напрягалась, по моим щекам так и не пролилось ни капли. Зато я хорошо поняла, что чувствовала Света в день похорон своего отца, а она, судя по всему, теперь отлично понимала меня.
Сказать, что мы с ней породнились горем, было бы преувеличением, и все-таки в Светином сердце определенно поселилась если не симпатия, то хотя бы сочувствие ко мне. В конце концов, у меня не было богатого родителя и бизнеса, охватывавшего к тому времени не только торговые точки на вещевом рынке и бутики одежды в крупнейших торговых центрах города, но и крупнейшую в Кишинёве сеть по продаже предметов бытовой химии. Не знаю, что она сказала матери, может, снова разрыдалась, но факт остается фактом: уходя с девятидневных поминок, Афанасьевна осторожно обняла меня и спросила:
— Ксюша, пойдешь к нам работать?
Поначалу мне даже нравилось. Не сама работа, и уж тем более не тошнотворные бредни вроде «сплоченного коллектива» — какой, к дьяволу, коллектив, когда я торчу одна-одинешенька в этом треклятом «бутике», даже сменщицу, и ту нанять не могут. Нравилась мне зарплата — не ее размер, а сам факт получения зарплаты, что казалось мне — не важно, стольник ли я получаю или миллион — залогом того, что с голоду мы с отцом не умрем. Первые пару месяцев мне еще повышали оклад — не намного, конечно, но я все равно воодушевлялась — видимо, в Афанасьевне еще теплилась жалость к бедной сиротке, а может, просто Света пускала слезу, кто знает?
А потом все замерло, словно хозяева, вернее хозяйки, решили, что зарплата, которую и суммой-то стыдно назвать — слово «сумма» напоминает о пузатом кошельке, достигла отметки, превышение которой отрицательно скажется на моем моральном облике, ну, или, в крайнем случае, подорвет благополучие всей сети мыльно-порошковых бутиков.
Потом Афанасьевна решила, что и эти деньги я не отрабатываю и сделала все, чтобы из свободного времени у меня оставалась лишь ночь, да и та не от заката до рассвета. Поводы, надо отдать ей должное, она находила оригинальные. Например, все лето я, как дура, каждый вечер засиживалась на работе до полуночи, пока последний покупатель не вспомнит, что без таблеток от комаров ближайшей ночью ему не заснуть.
На все сумасбродные идеи Афанасьевны, которые ей мнились гениальными маркетинговыми ходами, я реагировала одинаково. Послушно кивала, надеясь, что моя почти рабская покорность или, как это принято называть, корпоративная лояльность, в конечном итоге чудесным образом облегчит мою участь. Увы, вскоре меня лишили и утреннего сна, но об этом я уже упоминала.
Единственным преимуществом работы в «Золушке» было то, что хозяек я видела редко: такими мелочами, как доставка товара или даже ревизия, они не занимались, поэтому внезапное появление их обеих стало для меня неожиданностью. И, скажу прямо, неприятной.
Ну, чего уставились, спросила я — естественно, про себя, пока Афанасьевна со Светой смотрели на меня улыбающуюся.
— Здравствуй, Ксюш, — сказала Афанасьевна, переступив порог, — красиво улыбаешься.
— Спасибо, — еле слышно, даже для себя, ответила я.
Я почувствовала, что краснею, и градус моей неприязни к вошедшим повысился до температуры ненависти, что заставило меня улыбаться еще теплее.
— Ну-ка, выйди из-за прилавка, — попросила Афанасьевна, хотя это больше прозвучало как приказ.
Я вышла в середину киоска, совершенно не представляя, что меня ожидает.
— Покрутись, пожалуйста, — сказала Афанасьевна.
— Что? — не поняла я.
— Ну, — она сделала вращательное движение кистью, — вокруг себя покрутись.
Неловко повернувшись, я больно ударилась об угол прилавка.
— Тишшше, — зашипела Афанасьевна, испуганно схватившись за звякнувший стеклянный прилавок.
— Ладно, — махнула она рукой, — а теперь пройдись, — и снова махнула, на этот раз указав на выход.
— Куда?
— До края тротуара и назад.
Плохо соображая, я вышла на улицу. Дошла до бордюра, вернее доплелась, потому что ноги с трудом отрывались от асфальта, будто на подошве выросли присоски, и, опустив голову, потопала обратно в киоск.
— Ничего так. Правда, Свет? — повернулась к дочери Афанасьевна, когда я снова стояла перед ними и пыталась понять, что же это такое со мной вытворяют.
Молчавшая до сих пор Света и на этот раз рта не раскрыла, лишь слегка кивнула и с какой-то странной заинтересованностью скользнула взглядом по моей фигуре — от груди и далее вниз, чуть ли не до каблуков.
Господи, неужели, подумала я, не решаясь плыть дальше по течению мысли, которая — откуда она взялась-то? — затапливала мне мозг каким-то уж совершеннейшим дерьмом. Теперь-то мне не страшно признаться, поэтому я все скажу: тогда я и в самом деле подумала, что они лесбиянки. Причем обе и, вдобавок, сожительствующие друг с другом. Этакий лесбийский инцест — как нужно было испугаться, чтобы нафантазировать подобную хренотень?
Но в тот момент я испугалась по другому поводу. За отца, а если откровенно, — за себя. Папа был прав: нам этого не надо. Ну, этой моей сумасшедшей затеи с его женитьбой на Афанасьевне. А ведь я, страшно вспомнить, месяца два носилась с этой идеей. Вернее, крутилась возле отца, равнодушно вертевшего в руках бутылку. Думала я, признаюсь честно, что новый брак вытащит отца из запойного болота. Нет, на раздольную Светкину жизнь — из Таиланда в ночной клуб, из клуба — в шоппинг-тур, — я не рассчитывала, но мне вполне хватило бы, в виде материнского, вернее, как это правильно будет — мачхинского, или мачехинского, в любом случае звучит как простуда или что-то литературно-театральное, — в общем, я вполне бы удовлетворилась такими послаблениями, как сменщица в киоске и удвоение зарплаты.
К счастью, папа и слушать не захотел, более того, впервые в жизни прогнал меня, и я, заперевшись у себя в комнате, проплакала всю ночь. Наутро он испуганно барабанил в мою дверь, хриплым от похмелья и волнения голосом уверяя, что вчерашнее не повторится. Я, конечно, не выдержала, открыла дверь, и папа, весь в слезах, бросился целовать меня в щеки, в лоб, в виски, в наполненные соленой водой глаза — да, я тоже плакала, но теперь от счастья.
В третий раз за сутки я разрыдалась вечером, извиняясь перед отцом. Он как в воду глядел: две уродины — старая и молодая — украли у меня и обеденный перерыв. Ведь другие люди тоже обедают, резонно заметила Афанасьевна, многие из них дома, так почему бы им не прихватить по дороге бумажные салфетки, да и рулон туалетной бумаги не помешает, и все это именно из нашего киоска, то есть бутика, разве ты не согласна, Ксюша?
Мои слезы папа, проводивший, как и предыдущий вечер, в компании с водкой, воспринял спокойнее, чем накануне, вероятно потому, что успел до моего возвращения ополовинить бутылку. В разгар моих признаний он внезапно уронил голову на стол и проспал в таком виде до утра.
Поэтому, собравшись, насколько это было возможно, я задрала подбородок и поочередно посмотрела в глаза Афанасьевне и Свете: будь что будет, решила я, других союзников у меня не осталось.
— Да, вполне подходишь, — довольно кивнула Афанасьевна и прищурилась: — На конкурс красоты пойдешь?
* * *
— Я не смогу, Мария Афанасьевна, правда не смогу!
Шантаж оказался чертовски приятным делом. И к тому же на удивление плевым. Афанасьевна допустила простейшую ошибку, не воспользоваться которой было преступлением даже для такой дуры, как я: взяла и выложила все как есть, не оставив мне ничего иного, кроме чувства, что теперь все в моей воле. И прежде всего — их гребанный бизнес.
— Ну чего ты ломаешься, Ксюш? — Афанасьевна смотрела на меня, склонив голову на бок. — Вон, бери пример со своей Риты.
— С кого? — не удержалась от смеха я.
— Да-да, с нее. С половиной города переспала, а ведь и не скажешь.
Я закрыла рот ладонями, но смех от этого не стал приличней — вышло и вовсе какое-то лошадиное фырканье.
Вдвоем с Афанасьевной (Света неожиданно выпала из семейного дуэта, укатив «клубиться» с подружками) мы сидели друг напротив друга в дорогущем японском ресторане в самом центре Кишинёва и изредка бросали невидящие взгляды на прохожих, которым приходилось задирать головы, чтобы увидеть нас. Ничего подобострастного в их действиях не было бы — ресторан на самом деле как бы нависает над тротуаром, — если бы я не знала, какие мысли скрываются за каждой парой любопытных глаз. Сама я, каждый раз проходя мимо, видела паривших наверху людей, не на небе и все же недостижимо высоко, в сферах, куда мне путь был заказан, хотя, казалось бы, чего проще: семь ступенек — и твое пальто ненавязчиво принимает ресторанный швейцар.
— Рекомендую «Зелёного дракона», — посоветовала, глядя в меню, Афанасьевна. — И жареное мороженое на десерт.
Я кивнула так, чтобы не дать застывшему над нами официанту иного повода для размышления, кроме моего безграничного доверия вкусу Афанасьевны. Четыреста семьдесят леев — вот во что обойдется ей мой ужин. Почти треть моей зарплаты — интересно, чувствует ли хозяйка неловкость, придя к аналогичному выводу? Я подняла глаза на Афанасьевну — она так увлеклась темой, ради которой и притащила меня сюда, что не заметила, как я ем суши руками: палочки я испуганно отодвинула, а подзывать официанта ради вилки мне было неловко.
— Понимаешь, для нас этот конкурс — прекрасный шанс, — она так ловко подхватила завернутую в рис рыбу, что я не удивилась бы, узнав, что и с пловом Афанасьевна управляется с помощью палочек. — Все ж как думают: а, Крэчун, это которая шмоточница. Или, еще хуже, мыльница, или там, порошочница. Кстати, порошком, — она понизила голос, — ну, ты понимаешь, о чем я, так вот, я бы этим занялась. Серьезно, чего улыбаешься? И продюсерством занялась бы. Этой, как ее… «Фабрикой звезд». У меня средств свободных, знаешь, сколько? Надо в перспективные проекты влезать, бензин там, или ресторанный бизнес. Знаешь, это ведь со стороны все кажется простым, а попробовала бы ты пятнадцать лет тряпками да порошками заниматься! Тошнит уже от всей этой мелочовки.
Я молчала, переваривая извивающимся с непривычки желудком огненное васаби, а мозгом — изреченную хозяйкой истину. Ну да, ведь свою работу я знаю лишь со стороны, точнее, с очень узкого угла — нелепо, конечно, но не более чем непосвященность инкассатора в финансовые махинации банка.
— Ты должна выиграть «Мисс Компания-2008», — сформулировала задачу Афанасьевна, — или хотя бы дойти до финала.
— Что вы, Мария Афанасьевна, — притворно испугалась я.
— Ты это брось, — пригрозила мне палочками хозяйка, похожая в этот момент на учительницу с двумя игрушечными указками в руке — ты думаешь, что выигрывают достойнейшие? Дурочка ты, прости меня, Ксюш!
— Мария Афанасьевна, можно, я заплачу за себя?
— Ксения! — перешла на официальный тон Афанасьевна. — Дурочка, это же и твой шанс, ты что, не понимаешь? Ты, главное, не переживай, — снова смягчилась она, — председатель жюри — мой давний знакомый. Дима Кырлан — слышала о таком?
Я отрицательно мотнула головой.
— Ксюша, мне нужен новый круг общения. Мне во как, — она полоснула большим пальцем по горлу, — нужно в этот блядский кишиневский бомонд. Выручай, а? Будешь получать триста долларов в месяц.
— Мария Афанасьевна, я…
— Восьмичасовой рабочий день.
— Я не смогу, Мария Афанасьевна, правда не смогу!
— Напарницу тебе найдем, а если приглянешься кому — кстати, может, прямо на конкурсе — сразу отпущу, обещаю.
— Что значит приглянусь? — покраснела я.
— А то и значит, — закокетничала Афанасьевна (фу ты, ужас какой!). — А по-хорошему, ты мне в ножки должна кланяться. Другие девчонки на все пойдут, только чтобы попасть туда.
— Ой, что вы, я так стесняюсь…
— А еще, — она вдруг стала серьезной, — с отцом помогу.
Перестав жевать мороженое, я почувствовала, что у меня задергался правый глаз.
— В клинику для алкоголиков положу. Извини, конечно, — спохватилась она.
— Мария Афанасьевна, — с искренней страстью я схватила ее за руку.
— Ладно, ладно, — улыбнулась хозяйка, — ну так что, договорились?
Прощаясь, уже на улице, она засунула в мой карман какую-то упаковку.
— Зачем? — я почему-то решила, что в кармане деньги.
— Это гормоны, — сказала Афанасьевна, — начинай пить с завтрашнего дня. До конкурса две недели, а таблеток хватит на месяц.
— Зачем? — повторила я, теперь этот вопрос был куда более уместен.
— У тебя что, месячных не бывает? — вытаращилась на меня хозяйка. — Зачем тогда спрашивать? Вот все повеселятся, если из-под трусов прокладка будет торчать, да? Сюрпризы нужно исключить, понимаешь? — добавила Афанасьевна и, конечно, была права.
— А зачем вы про Риту наплели?
В подобной, с позволения сказать, форме я общалась крайне редко и уж точно никогда — с собственной работодательницей. Я мысленно поблагодарила неизвестного мне изобретателя шантажа. Афанасьевна, однако, и бровью не повела.
— Про Риту? — задумчиво прищурилась она, словно забыв, что именно о ней говорила. — Сама не знаю. Чтобы взбодрить тебя, что ли.
— А-а, — протянула я и, подумав пару секунд, не удержалась от еще одной шалости.— Мария Афанасьевна, а почему вы на конкурс дочь не отправляете?
Спросила невинно-задорным голосом пионервожатой и стала внимательно наблюдать за перипетиями борьбы мышц на некрасивом лице хозяйки.
— Света, — приглушенно, словно ей не хватало воздуха, начала Афанасьевна, — официально не состоит в «Золушке». А по регламенту в конкурсе участвуют только штатные сотрудники компании.
— Ясно, — улыбнулась я, давая понять, что неуместные шутки не повторятся.
Но Афанасьевна уже решила контратаковать.
— Да и знаешь, Ксюшенька, не ее это уровень — конкурсы-шмонкурсы. Она — совладелица бизнеса и будущая единоличная хозяйка. Зачем ей это? А вот тебе — для какого-никакого начала — очень даже полезно.
Вот уродка, подумала я — не о Свете, да и не о ее не менее уродливой мамаше. Идиотский характер вечно подводит меня, когда дело, казалось, на мази. Лишь только обо мне складывается впечатление как о молчаливой, покорной овечке, как я вдруг кусаюсь коброй и тут же ныряю в кусты, откуда, если раздвинуть ветки, вновь приветливо глядит простодушная овечья мордашка. Какая же я настоящая? — размышляю я и с сожалением понимаю, что если и кусаю, то совсем не тогда, когда нужно, и не того, кого в данный момент требуется укусить.
На остановке я вспоминаю про обещание Афанасьевны насчет отца, и во мне вскипает любовь ко всему живому. Ловлю первое же такси и мчусь на другой конец города, туда, где своей роли — дарить людям радость или печаль — дожидаются прекраснейшие создания во Вселенной.
Цветы.
Сюда меня привозила Рита — в огромный ангар, пункт пересылки между теплицей (обычно голландской) и цветочным киоском. Бросив таксисту «спасибо» и тридцать леев на сиденье, я побежала к двери, дважды оступившись на гравии.
— Рита, Рита! — радостно орала я, перепрыгивая высокий ангарный порог, но оказавшись внутри, застыла с открытым ртом.
Сообрази я тогда заглянуть в зеркальце, идеальный образ тупой блондинки в моем представлении сложился бы окончательно.
* * *
— Где тебя носит? — визжит он в трубку.
— Спрашиваешь, что, сука, случилось? — таращится он на меня.
— И ты еще спрашиваешь? — с ненавистью повторяет он в телефон.
— Нет, что ты, я спокоен, — ужасно противно кривляется он.
— Я спокоен, как мишка клоака на своем сраном эвкалипте, — он, конечно, хотел сказать «коала».
— Спасибо тебе, родная, низкий поклон, — кланяется он трубке.
— За что? Ты еще спрашиваешь, за что? — снова орет он.
— За изгвазданные штаны, в которых мне предстоит вручать главный приз этой суке!
— Да ты сам козел! — не выдерживаю я и получаю пощечину.
Я всегда мысленно посмеивалась, когда слышала, что у кого-то якобы голова идет кругом. Обычно от обилия проблем. Глупое выражение: голова не может крутиться, как волчок, а значит, и проблемы ненастоящие.
Но теперь я убедилась, что это правда. Не про вращающийся череп — про мысли внутри него. В моей голове настоящий торнадо: японский ресторан, Рита, визажисты и платье, парикмахеры и примерки, кулисы и модный ведущий Александр Ёлкин, приглашающий конкурсанток, и меня в их числе, на сцену, пот, заструившийся прямо во время прохода с моего лба, — все это завертелось со страшной скоростью и провалилось в какую-то черную дыру, и остались лишь двое — председатель жюри и я, и, судя по нашему виду, у нас обоих проблемы.
Сколько мы здесь? Минут семь, не больше. В комнате с подушками в розовых слониках на бежевом диване и с гелем для анального секса на столике. Даже комната знала, что меня ожидает. Что комната — такое ощущение, все были в курсе.
Кроме меня одной.
— Что… — в нашу компанию вливается третий персонаж, разумеется, Афанасьевна, прискакавшая в связи с телефонной истерикой занудного паникера. Председателя жюри по фамилии Кырлан.
«Что у вас происходит?» — примерно это, полагаю, она намеревалась произнести, но вместо этого уставилась на председателя. Не на всего, а чуть ниже пояса. Теперь она походила на тупую, правда, брюнетку, да к тому же уродливую.
Тупая же блондинка в моем лице, застывшая на пороге цветочного ангара, тоже смотрела чуть ниже пояса, только на Риту, хотя имелся повод повнимательней рассмотреть ее целиком. Все-таки совершенно голой, да еще верхом на голом мужчине, Риту я еще не видела. Рита ойкнула и, схватив охапку тюльпанов, попыталась прикрыться ими, но не удержала, рассыпая цветы на мужскую грудь и живот.
— Не понял, — усыпанный тюльпанами мужик приподнял голову, чтобы увидеть, хоть и в перевернутом виде, обломавшую весь кайф идиотку.
Я бы узнала его и без этого небезопасного для шейного позвонка упражнения. Под Ритой, прямо на полу огромного склада, среди моря цветов, лежал он.
Мой маньяк с остановки.
Вот так просто, будто и не было нескольких недель переглядываний через дорогу. Самой большой глупостью было бы разрыдаться прямо в глаза изменщику и предательнице, но стоила ли того прописавшаяся в моем воображении, не без помощи Риты, иллюзия любви, а значит, и иллюзия измены и предательства? Наверное, стоила, раз уж я так и поступила: разрыдалась и выбежала прочь, отбрасывая каблуками гравий, пыхтя и теряя по дороге слезинки, жалея, что отпустила такси и что до ближайшей остановки троллейбуса еще пилить и пилить.
— Не поняла.
Я вздрогнула, вспомнив о Рите с маньяком, хотя Афанасьевна не поняла совсем другое, и именно от этого другого мне и следовало бы вздрагивать. Хозяйку можно было понять: до меня тоже не сразу дошло бы, как это получилось, что у председателя жюри спущены брюки, да не просто спущены, а заляпаны кровью, а еще кровью заляпан его съежившийся член. Возможно, предположила бы на месте Афанасьевны я, источником кровопотери является голая женщина, которая, как мне, Афанасьевне, доподлинно известно, служит у меня продавщицей в «Золушке» и в триумф которой на этом гребаном конкурсе я вбухала совсем немалые, даже для моего кошелька, бабки.
— Ты что, идиотка, гормоны не пила? — совсем тихо спрашивает хозяйка, и прежде чем я успела ответить: пила, конечно же пила, Марья Афанасьевна, Кырлан издает страшный хохот, от которого вздрагиваем мы обе — я и Афанасьевна.
— Какие на хер гормоны? — кричит он. — Она целка, Маша, це-елка-а!
Кырлан, по большому счету, прав, с той лишь поправкой, что целкой я все-таки была. Каких-то десять минут назад, до того момента, как он зашел в меня чуть ли не с разбега, я и пикнуть не успела. Но до этого он заставил меня попробовать. Я вспомнила стаканы с чем-то желтым на столах членов жюри — что ж, не так уж и плохо, успокаивала я себя, расстегивая его ремень, вот и проверим, будет ли привкус апельсинового сока. Правда, кончать на мои вкусовые рецепторы он не стал, но мне, если честно, понравилось, хотя не обошлось и без неудобств: он увлекся, и меня чуть не вырвало, к тому же я осторожничала, боясь укусить его.
Но самое примечательное в моем дебютном оральном опыте, ставшем — так уж случилось — первым сексом в моей жизни, было необыкновенное и волнительное ощущение власти. Этот застрявший у меня во рту мужчина стоял на этой гребаной социальной лестнице на сто ступеней выше, и все-таки именно я, продавщица бытовой химии, владела его волей в эти удивительные мгновения, возможно, самые главные в его жизни. Энергия, сколь безумная, столь и пьянящая, заполнила каждую клетку моего тела, отрезвление же наступило внезапно — когда Кырлан буквально выскочил из меня, ошарашено глядя то ли на член, то ли на болтавшиеся ниже колен брюки. И то, и другое было обильно помечено символом моего прощания с девственностью.
— А ну, оба за мной, — развернулась Афанасьевна и выскочила в коридор.
Я схватила купальник и, прикрывая почему-то груди, выбежала за ней. Глухо выругавшись, за мной последовал Кырлан. Брюки он приподнял, но застегиваться не стал, так и шел, поддерживая их и раскорячивая ноги.
— Ты же обещала, что все будет нормально, — берется он за старое.
— Слушай, заткнись! — срывается Афанасьевна, не замедляя шагов. — Ты бабло получил? Не фальшивое ведь. Извини, что девка оказалась неидеальной. Что, кстати, еще вопрос.
— А ты, оказывается, быстро добро забываешь. Я ведь тогда был са-а-а-всем не большим человечком. Рядовым майором. Знаешь, чего мне стоило снять должок твоего повесившегося муженька?
— А у тебя память тоже говенная. Или, может, ты какую другую за это ебал в своем сраном ментовском кабинете? Это при живой-то жене и двух детях, а?
— Ну хватит! — взвизгиваю я и сама вздрагиваю от собственного крика.
Как ни странно, мое вмешательство подействовало отрезвляюще.
— Девчонка права, — говорит Афанасьевна и останавливается между двумя туалетными комнатами, мужской и женской. — Быстренько отмывайтесь и одевайтесь. Не бойтесь, никто не зайдет.
— А как же… — Кырлан смотрит вниз, демонстративно выставляя свое окровавленное хозяйство.
— Привезут тебе штаны, успокойся, — заталкивает его в туалет Афанасьевна и достает мобильник.
Перед зеркалом в умывальнике я расплакалась. Мне стало жаль себя, да так, что я даже не стала развлекать себя мыслью о том, был ли Кырлану в удовольствие секс с Афанасьевной.
Что будет дальше, я не решалась даже подумать, не из-за страха — когда все случилось, бояться глупо. Если честно, мне было лень выбирать из вариантов, ни один из которых не сулил пусть даже призрачной надежды. И все же я плакала, и, уже подмывшись и одевшись, поняла, что и слезы, и головокружения, и боль в низу живота связаны с тем, что произошло совсем недавно. Что и говорить, потерю девственности я представляла совсем иначе: если не с фейерверком, то с шампанским, это уж точно.
И все же я набираю, прямо из-под крана, воду в найденный на окне стакан, чокаюсь с зеркальной Ксюшей, и мы говорим друг другу:
— Поздравляю, ты — женщина!
А еще через час, сверкая природной красотой и взятыми напрокат бриллиантами, я получаю из рук улыбающегося Александра Ёлкина главный приз. Меня, словно пчелиный рой, облепляют конкурентки, и мне кажется, что сквозь их липкие поцелуи я и в самом деле чувствую пару укусов.
Впрочем, возможно, мне это почудилось, но двух человек, ручаюсь, я буду помнить до конца жизни. Председателя жюри, пожавшего мне — нет, не ладонь, а кончики пальцев, да так, будто через него пропустили электрический разряд. И Афанасьевну, которая, сдавив меня в своих объятиях, шепнула, целуя в левую щеку, «поздравляю», а чмокнув в правую, — «ты уволена».
* * *
Я очищаю три грецких ореха. Кладу их в розеточку, добавляю ложку меда и перемешиваю.
Завтрак готов. Ни дать, ни взять, эстетское вегетарианство — а что, могу себе позволить. В моем шкафчике три кулька с бесплатными орехами — мой, так сказать, служебный блат.
Ем не торопясь — не потому, что особо нечего, просто решила сегодня не краситься, а значит, спешить некуда. Душ все же приму, но только из-за Виорела, хотя в его «Москвиче» смердит почище овощной базы, ну так и машина ему не для того, чтобы по борделям шлюх развозить. Хотя он и называет свой тарантас каретой — выходит, надеется на лучшее? А может, просто пытается поднять мне настроение, ведь ехать с шести утра в груженном мешками с овощами «Москвиче» мне совершенно не хочется.
— Карета подана, — улыбается Виорел, услужливо открывая дверцу.
И хотя каждое утро он встречает меня одной и той же фразой, я все равно улыбаюсь, чтобы хоть как-то отблагодарить человека, подбрасывающего меня на работу. Обычно мы едем молча, изредка обмениваясь короткими вопросами и еще более емкими ответами о предыдущем рабочем дне. Однажды Виорел собрался с духом, после чего я почти месяц не слышала от него ничего, кроме уведомления о карете.
— Давай сходим куда-нибудь вечером, — предложил он тогда.
— Если хочешь меня трахнуть, дай лучше вечером выспаться, — ответила я, — ты же видишь, как я устаю.
— Что ты, — врубил по тормозам Виорел, едва не прозевав красный сигнал светофора, — я вовсе не это имел в виду.
— А-а-а, — понимающе, но не без притворного разочарования протянула я.
Виорел — славный парень. В своем, конечно, роде. Колесит без устали по районам и оптовым рынкам, возвращаясь на перегруженном мешками «москвичонке» на продуктовый рынок Алёшина, который так называют по привычке из-за бывшего названия улицы, и передает их в надежные руки — реализаторов, одна из которых, да-да, ваша покорная слуга.
На базар меня устроила Афанасьевна, у нее, как оказалось, и здесь имеется доля. Должно быть, ей стало жаль меня, во всяком случае, при встрече она даже прослезилась, назвав меня «бедной сиротинушкой». А может, просто рассеялся гадкий туман, окутывавший в ее, да и в моей памяти конкурс, который я успела проклясть столько раз, что всем, имевшим к нему хоть какое-то отношение, не исключая даже безвестную уборщицу, проклинавшую, в свою очередь, меня за кровяные пятна на полу туалета, гореть в аду в нестерпимых муках.
Афанасьевна на базаре не появлялась, хотя присматривала за нами тоже Мария, только по отчеству Георгиевна, поэтому неудивительно, что с моей легкой руки все очень скоро перестали называть ее по имени. Впрочем, в «Золушке» Афанасьевну теперь тоже было не застать, о чем я узнала от Риты, принятой — представьте себе — на освободившееся после меня место.
— Ты правда не обижаешься? — осторожно спрашивает Рита.
Мы стоим у столика перед «Атараксией», пьем пиво, и Рита искоса поглядывает на мои почерневшие ногти. За соседним столом на бог знает какой круг пошли парни из «Маскимума» — у них заляпанные рукава и опухшие лица, и еще они смотрят на новую продавщицу цветочного киоска.
— Такая стерва! — негодует Рита, и я понимаю, для чего ей понадобилась: перемыть косточки новой соседке, с которой у Риты явно не заладилось общение.
Наклонив голову, я присматриваюсь к девушке. Ничего так. Стройная шатенка, довольно высокая и стильная, насколько это позволяет ее работа. Синие джинсы, серая кофточка, зато туфли на высоком. Сдержанная элегантность, ни капли неряшливости, но и никакого выпендрежа — ничто не должно отвлекать покупателя от цветов.
— Как у тебя с ним? — спрашиваю я.
На самом деле мне абсолютно все равно, и Рита это прекрасно понимает. Сгорай я от ревности или злорадствующего любопытства, вопрос вышел бы совсем другим, что-то вроде: «На личную жизнь не жалуешься?»
— С ним? — удивленно переспрашивает Рита, словно я единственная, кто еще не в курсе, — с ним давно ничего. Они, представляешь, все-таки оказались супругами. А у тебя как? — тихо добавляет она.
— Работаю, — отрывисто отвечаю я, разрывая тараньку.
— Просто Афанасьевна предложила больше, вот я и ушла, — сказала Рита дрожащим голосом и вдруг заплакала: — Господи, ну за что тебе все это?
Господи, мысленно повторяю я, неужели мне и вправду так не везет, что даже Рита не в состоянии сдержаться? Себя же жалеть у меня, если честно, совершенно нет времени.
Каждое утро ровно в шесть пятнадцать я начинаю раскладывать на прилавке пробирающие холодом от кончиков пальцев до сердечной мышцы морковь и свеклу, картошку и капусту, счищаю, стирая пальцы, окаменевшую землю. Тщательно перебираю овощи: те, которые один к одному, будут заискивающе встречать покупателей, остальные — кривые, мелкие, подсохшие, вялые и просто гнилые, а таких большинство, летят в мешок, откуда, уж будьте уверены, непременно доберутся до вашей кухни.
— Что за кипеш? — кивает за окно Виорел, когда мы въезжаем на рынок.
Повернув голову, я вижу, что на рынке действительно царит непривычное в этот рассветный час беспокойство. Георгиевна, отбиваясь от толпы теток, в которых я узнаю таких же реализаторов, как я, пятится в нашу сторону. Судя по жестам и артикуляции наступающих, Георгиевну ожидает непростой денек, раз уж с утра все пошло наперекосяк. Женщины дерут глотки, не скупятся на театральные жесты и даже тычут пальцами в небо, ведь это на его фоне высится огромный крест с купола возводимой прямо за рыночным забором церкви.
— Ксюша, отойдем, разговор есть.
Заметив «москвич», Георгиевна сбежала с поля битвы и схватила меня за руку, стоило мне выйти из машины.
— Ксюха, не слушай! — закричали мне бабы. — Креста на ней нет!
— Ой, дуры дремучие, — вздохнула Георгиевна и потащила меня в старый строительный вагон, в одной половине которого располагался ее «кабинет», а в другой, за фанерным листом, — ночная сторожка.
— Чаю хочешь? — подняла чайник Георгиевна.
Раньше я здесь не бывала и теперь выглядела, наверное, забитой, с удивлением рассматривая пожелтевший от старости дисковый телефон и небольшой дребезжащий холодильник. Мне и в голову не могло прийти, что в вагончике может быть хоть какая-то техника. Благодарно кивнув, я приняла из рук Георгиевны раскаленный стакан и еще раз кивнула, когда хозяйка предложила мне брынзы.
— Ксюша, выручай, — сказала Георгиевна, доставая из холодильника отдающий овцой пакет. — Ты у нас молодая, должна понять.
Через полчаса я вышла из вагона и, приподняв горло свитера, почувствовала, что руки мои насквозь пропахли брынзой. В кармане у меня лежали пятьсот леев — аванс за работу и компенсация за предательство. Во всяком случае, бабы встретили меня хмурым молчанием, догадавшись, что так долго отнекиваться я не могла.
Плевать на шушуканье за спиной, решила я, мне деньги нужны. А еще — клиника для отца: Георгиевна побожилась, что теперь-то Афанасьевна точно поможет.
Неделю спустя Виорел заезжает за мной без десяти шесть, вот только не утра, а вечера и, видимо, поэтому, а может оттого, что затея ему нравилась не больше, чем базарным теткам, встречает меня он хмуро и даже не произносит привычных слов о карете. Подъезжая к центральной площади, «москвич» останавливается напротив японского ресторана, и я вдруг понимаю, что мой сегодняшний маршрут начался, по большому счету, именно здесь.
— Как я выгляжу? — поворачиваюсь я к Виорелу.
— Ты очень красивая! — отвечает он и поворачивает ко мне зеркало заднего вида, видимо, опасаясь, что я могу заподозрить его в неискренности.
Из зеркала на меня глядит стерва с тонко прочерченными бровями, ярко-алыми губами со стекающей искусственной струйкой «крови» и голубыми глазами под фиолетовыми веками. Поверх черного свитера на мне — двухцветная накидка, оранжевая изнутри и черная снаружи — сувенирная подачка от оператора мобильной связи.
— Настоящая вампирша, — восторженно объявляет Виорел.
Что ж, ничего не имею против, особенно если ассоциация с вурдалаками будет первым выводом, к которому придут мои покупатели.
«Москвич» останавливается у ночного клуба «Сити», и я оборачиваюсь назад. Если бы позади нас выстроилась целая вереница машин, пусть и с настоящими вампирами внутри, я бы их все равно не заметила.
Просто потому, что никакого окна сзади не было. А была гора из улыбающихся тыкв, из-за которой Виорелу пришлось даже корячиться, вытаскивая из машины заднее сиденье.
Из-под сиденья я достала толстую свечку, подпалила фитиль и, сняв с тыквы импровизированную крышку, сунула свечку внутрь. К моему удивлению, тыква как будто повеселела, во всяком случае ее вид не бросал в дрожь, подобно темнеющим в полумраке «москвича» глазам и улыбкам, вырезанным на «лицах» ее товарок.
— По-моему, нормально, — говорит Виорел, кивая на светящуюся тыквенную башку.
— Ну, пошла, — выдыхаю я.
— Удачи! — выдыхает Виорел.
У входа в «Сити» меня ждет толпа совсем не кишинёвских персонажей. Черный монах с накинутым на голову капюшоном и женщина-ведьма с плюшевыми рогами, палач в окровавленном переднике с огромным картонным топором на плече и девушка-ковбой в отчаянно короткой джинсовой юбке и со шпорами на высоченных сапогах. Бесчисленное количество дракул и даже один Дарт Вейдер в полном облачении.
— С Хэллоуином, нечистая сила! — кричу я, прислонив тыкву к животу.
Бодрое гудение сразу сникло, а еще через пару секунд наступило полное молчание. Все повернулись в мою сторону, и я почувствовала то, что должен чувствовать актер в шкуре персонажа, стоящего лицом к лицу с полчищем врагов: кураж в предвкушении кульминационного момента своей роли.
— Какой же праздник без светильника Джека! — снова кричу я. — Свежевыращенные отборные джеки! Спешите, чтобы успеть до полуночи!
— Ой, давайте купим! — визжит девушка в костюме леопарда. — А почем?
— Сто леев штука.
— Дороговато вообще-то, — девушка задумчиво чешет леопардовое ухо.
— Это включая зажженную свечу.
— Ну что, берем? — спрашивает, оглядываясь, леопардиха.
В десять вечера я уже была дома. Первоначальный маршрут включал шесть ночных клубов. Но тыквы закончились уже во втором, и по дороге назад мы с Виорелом не умолкали ни на минуту, возбужденно комментируя наш триумф.
— Давай в клуб сходим, — говорю я, когда «москвич» останавливается у моего подъезда.
— Сейчас? — удивляется Виорел.
— Ну, не прямо. Через час, полтора. Как получится. Я переоденусь, ты тоже съезди домой, а потом бери такси и заезжай за мной.
— А куда поедем?
— Не знаю, — пожимаю плечами я. — Хэллоуин все-таки, везде должно быть весело. Ты мужчина, ты и решай. Тем более, у тебя и адреса теперь есть.
— Можно я тебя поцелую?
Я поднимаю на него глаза. Сколько ему лет, вдруг задаюсь вопросом я и удивляюсь тому, что по лицу Виорела не в состоянии определить его возраст. Кто-то решит, что тридцать, а возможно, ему девятнадцать. Юношеские любопытные глаза и внезапная седина на висках, нежная, похожая на пушок щетина и огромные мужицкие пальцы — эти контрасты сбивают с толку, мешают ответу на вопрос «сколько» со сносной поправкой в два-три года.
— Ладно, мне нужно успеть, — говорю я и пальцами осторожно касаюсь руки Виорела, намертво вцепившейся в руль. — Принять душ и переодеться. Еще и покраситься, кстати.
— Да-да, — смущенно суетится Виорел и дергает рычаг коробки передач, — конечно.
— Ты заезжай за мной, хорошо? — кротко говорю я.
Улыбнувшись, Виорел кивает. Я выхожу на улицу и, заглянув в машину, машу рукой.
— Я скоро, — говорит Виорел, все так же улыбаясь.
Взбежав на крыльцо, я оглядываюсь. На перекрестке «москвич» пропускает три встречные машины, поворачивает влево и скрывается из вида.
Прямо передо мной, над домом напротив, я вижу тонкий месяц. Странно, Хэллоуин и без полнолуния, думаю я, достаю из кармана сигарету и закуриваю. Папа, наверное, спит уже, соображаю я и, взглянув на часы, учащаю затяжки. Где-то надо мной работает телевизор и ругаются соседи.
Я докуриваю, подмигиваю месяцу и быстро вхожу в подъезд.