Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №5, 2013
В армию Степан призван был с Украины, отслужил почти весь срок в танковых войсках, но перед самой его демобилизацией началась война. Стояли они тогда у западной границы, которая считалась справедливой границей между Советским Союзом и Польшей, когда немцы нам уступили территорию, входившую раньше в состав Российской империи.
Никаких укреплений на новой границе не было, и их не строили.
Осваивали новые легкие танки, а жили в казармах польских улан. В городке, где расположилась их часть, среди добротных домиков из серого камня росли аккуратно подпиленные, подстриженные деревья. Попадалось на улицах на удивление много католических священников в их странной одежде. Деревянные распятия и каплицы стояли по сторонам дорог. И когда они, солдаты, шли через весь город в баню, держа в руках свертки со сменой белья, девушки стояли вдоль улицы и смотрели, как они идут почти строем.
Для Степана не было вопроса, он знал, что в тридцать девятом мы никого не завоевывали, мы освобождали. Он уверен был, что население Западной Украины и Западной Белоруссии действительно было радо нашему приходу, хотело его. А если бы мы не вступили в те города и села, кто занял бы тогда эти территории, кто вошел бы и в сам Львов? Немцы! Степан считал, что все было правильно. Но в то же время, особенно после того, как от местных услышал впрямую, что под поляками было лучше, его вдруг смутило подозрение, что тут что-то не то, в этом договоре с Германией. Словно из страны, главной в борьбе с фашизмом, мы стали кем-то другим!
Как раз тут и застала его война. Развертывалась она так стремительно, что невозможно было ничего понять. Их часть попала в окружение. Командиры этих мест не знали где идем, куда идем, ни карты, ничего. И они шли небольшими группами. Но, отступая, думали: дойдем до старой границы и все! Будет другая война. Дадим бой, закрепимся и тогда ни шагу назад, вернее, ни шагу вперед немцам!
Самое неожиданное, что, когда они дошли до старой границы, то увидели, что она, старая эта граница, уничтожена. Раньше были огневые позиции и хода сообщения, а потом, после договора с Гитлером все было разрушено. Степан был страшно поражен, когда увидел дот высотой в полтора дома, который высился, выбитый из-под земли взрывом. Крепкий бетон и бойницы, каменная громадная кубатура... Что мы наделали! Если бы старая граница оставалась в прежнем виде, война по-другому началась бы! О чем мы думали? Это сколько надо было угробить взрывчатки, чтобы все это повзрывать!
Тогда, в окружении он и получил первое свое ранение. Ранило его в ногу.
И пришлось остаться в деревеньке, в хате, без медицинской помощи, а рана уже гнила. И хозяйка-старуха, что приютила его, красноармейца, знавшая, что когда немцы придут, то ей несдобровать (а они уже стояли в соседнем местечке), ничего не могла сделать. Медикаментов никаких не было. И она приводила к его постели собаку, и Степанову ногу, черную его огромную язву, мазала сметаной, а собака — рыжий увалень-щенок — вылизывала ему рану. И в очередной раз внося в хату блюдце прокисших сливок, старуха грозила пальцем, мол, сам не ешь, это Пудику. И рана быстро очистилась и затянулась. Степан ушел из деревни и через некоторое время выбрался к своим. Стал повозничим, при лошадях, такая ему назначена была служба, потому что там, куда он попал, никаких танков не было. Танки на переднем крае не стоят, иначе бы их все побили.
А дома у него был уже сын, которого он никогда не видел, потому что тот родился после того, как отца забрали в армию. И это только в кино командир вдруг отпускает отличившегося бойца на побывку домой, а Степан за всю войну не знал ни одного такого случая.
А потом он стал ординарцем у полковника. Обычно ординарец, связной, как говорили тогда, — это мальчишка на побегушках, но тут оказался такой полковник, что выбрал себе на службу немолодого солдата, вернее, молодого еще годами, но более обстрелянного, бывалого уже. Вспоминая это время, Степан шутил потом, что всю войну проходил в начищенных сапогах…
И вот в сорок четвертом, когда выгрузились они в Мазовецке, Степан, из тощего чернявого парнишки превратившийся в высокого, с отличной выправкой бойца, оказался снова в Польше. Но много чего было уже у него за плечами, и годы, что пробыл он на войне, уже висели на нем пудами солдатского опыта.
Когда двигались они на запад и узнали от местных жителей, что рядом немецкий концлагерь, первой реакцией было — немедленно освобождать узников. Взламывали ворота, рубили кабель, питавший электричеством колючую проволоку. Но в этом деле столкнулись с запретом высшего командования. Эти операции были неплановые и тратить на них боеприпасы, горючее, технику запрещалось. Заключенные радовались спасению, их старались накормить, но они были так измождены и оборваны, что и речи не могло идти о присоединении к нашим частям этих бывших военных, попавших в плен. И, прощаясь с узниками, остающимися опять в своем лагере, как тяжело было объяснить, что мы идем на запад, в тыл врага, и что отправить их в расположение основных сил Красной армии пока невозможно, потому что до нее сотни километров земли, еще занятой немцами...
Но с немцев уже сбили спесь, и они теперь держали себя совсем не так, как в начале войны, когда даже взятые в плен фашисты не скрывали своего превосходства и на русского солдата смотрели как на какое-то животное, на какое-то недоразвитое существо. Теперь они вели себя иначе. Как-то наши приволокли “языка” и стали его допрашивать. На беду, когда его брали, тот пытался бежать, пришлось в него стрелять, и он был ранен в ногу и в живот. Допрос его не дал толку, потому что на все вопросы немец отвечал одним словом “капут”.
И Степан описывал в письме домой эту анекдотическую историю: “Спрашивают: — Какой части? — Капут. — Какого полка? — Капут. А потом немец вдруг подох”.
Когда вошли в Польшу, снега еще не было, так только, по лесочкам чуть-чуть. Здесь многое изменилось, и даже деревья на городских улицах теперь были другие — как метелки, с сучьями, торчащими вверх. Двигались по грязным разбитым дорогам. А перед самым Новым годом прибыли в большое село и очень спешили, чтобы не встречать Новый год на ходу, на марше. Полковник разместился в небольшом чистеньком доме, где хозяйничали две женщины. Хозяйка, пани Марина была красивая, статная полька, а ее сестра — помоложе, помельче.
Степана пригласили праздновать Новый год в батальоне, но полковник велел ему оставаться в доме, где собрались за столом старшие офицеры. Новый год встречали с хозяевами вместе, добыли две бутылки бимбара, были консервы и пирог от хозяйки. Она была очень хороша, настоящая польская панна, и Степан, вспомнив несколько польских слов, обращался к ней: “Проше пани”.
В этот день, тридцать первого, на переднем крае было тихо, ночь светлая. Велась только редкая снайперская стрельба с обеих сторон. Ровно в двенадцать подняли стаканы, и тут наша артиллерия и минометы открыли огонь по намеченным ранее целям, а фрицы зажгли по всему фронту ракеты тревоги.
За столом заговорили о том, где встречали Новый год в сорок первом, в сорок втором, в сорок третьем, каждый вспомнил свой город, свою семью. Степан тоже думал о доме, в котором, получается, не был почти пять лет.
В два часа ночи, когда наступает новый год по берлинскому времени, в свою очередь, получили артиллерийское новогоднее “поздравление” от немцев. И чтобы отпраздновать Новый год и по берлинскому времени, ударили по немецким траншеям. “Катюша” наддавала, шипя, как паровоз, спускающий пары. Крепко прижало. Домик трясся от близких разрывов, с полок падала посуда, и подгулявшие уже офицеры повскакивали из-за стола. И вот во время обстрела, в какой-то момент Степана бросило к стене и на минуту они с пани Мариной оказались совсем близко, прижатые друг к другу. Он увидел устремленные на него испуганные ее глаза и грудь в вырезе праздничного платья.
Дом пострадал, но все обошлось. А Степан не мог прийти в себя от потрясения, от этого случайного прикосновения, от этих засиявших приязнью к нему голубых глаз, когда обдало всего его вдруг ароматом телесного женского тепла (“Духи, что ли? Черт возьми!”)…
Наступило утро первого января, но он не мог больше оставаться в доме, вышел на улицу и в двенадцать тридцать пошел в костел слушать молебен. Дома, на Украине никогда в церковь не ходил, в Бога не верил, а в свое время, будучи активным пионером, даже распространял среди школьников газету “Безбожник”, стоившую одну копейку.
Старик-ксендз торжественно и спокойно отправлял службу. Прекрасно спевшийся хор — одни девушки — оглашал костел пением высоких голосов. Потом ксендз взошел на кафедру, похожую на большую птичью клетку, и стал читать проповедь. Степан ничего не понял из нее, но слова “русская армия” употреблялись достаточно часто, и разговор шел, видимо, о даровании победы. Потом был торжественный обед, с самогоном, с пивом.
Когда Степан только вселился при своем полковнике в дом на постой, с женщиной этой, с хозяйкой, он говорил лишь о необходимых вещах полковничьего быта. Замечал иногда на себе ее спокойный печальный взгляд, а сам только вздыхал, наглядеться не в силах на такую красоту. Но потом, после Нового года…
Мужа у нее не было, она была незамужней и, наверное, постарше его. Разговаривать было трудно, и она как-то уж очень часто говорила: “Не вэм” (“Не знаю”). Он ей не рассказывал о жене и доме, а все о чем-то другом, невоенном. А ночью не надо было разговаривать, он только стонал: “Как же ты даешь!” и летал до потолка. И так всю неделю, что еще оставались они тут. Он словно переродился за то время, что был возле пани Марины. Не просто переспал, а серьезно, душевно привязался.
Но все задачи полка здесь уже были выполнены, их части отводили в резерв, надо было возвращаться в тыл. Горестно спрашивал Степан самого себя, мол, встретимся ли когда? Обычное на войне чувство, что прощаемся навсегда, было каким-то особенно острым. Пани Марина понимала по-русски, но не говорила ничего, а в последний день только и спросила: “Запомнишь мне?” И Степан подумал: “Еще как запомню!”
Когда отходили, пришлось пробираться через лес в полной темноте. Противник засек колонну и повел обстрел из пушек и шестиствольных минометов. Водитель у полковника был из нового пополнения. Чтобы легче было ориентироваться, Степан стоял на подножке и показывал водителю дорогу. Тот нервничал и при каждом разрыве снаряда или мины рвал руль, и машина летела напропалую.
Этот переход закончил Степан в медсанбате. Досталось ему так, что товарищи, дотащившие его, сначала даже не могли переложить его с носилок на топчан, Степан буквально разваливался на части, поврежден был позвоночник.
Потом его переправили в полевой госпиталь. Когда положили на операционный стол, Степан от боли весь выгибался. Вкололи что-то, ввели наркоз, а затем дали выпить сто граммов чистого спирта. И стало терпимо. И он словно отделился от своего тела, от этого своего мяса, которое сочилось желтоватой кровью. И перед тем как впасть в сон, сколько-то минут, будто бы со стороны и даже сверху, видел свою располосованную спину, видел, как врач копается в ране, а кто-то держит над столом масляную лампу. Операция длилась несколько часов, и он проспал все, а когда прокинулся, уже наложили гипс от пальцев ног до горла, и он уже стал целый. Целый, но в своем гипсовом футляре очень тяжелый, хотя движения теперь не вызывали боли, только если кашлянешь…
А через некоторое время госпиталь стали очищать от ранбольных перед новым наступлением. И повезли в тыл, в теплушках, то есть в тех же товарных вагонах с двухэтажными нарами и печкой. Степан был комиссован и отправлен как инвалид второй группы по месту жительства. Отвоевался!
А в сорок девятом Степан был уже кормильцем большой семьи: два сына и дочка, и жена опять ждала ребенка. И когда родилась девочка, самая младшая, назвали ее Марина.
Девочка эта была странной, она была не похожа на других детей, не похожа даже и на своих братьев и сестру. В семье все были черноволосые, с большими руками и ступнями, а эта — светленькая, голубоглазая, с маленькими ножками и тонкими пальцами. И все думала о чем-то своем, задумчивая была. Когда начиналась по радио классическая музыка, репродуктор сразу выключали, но как-то мать заметила: Марина сидит и слушает, шейку вытянула. Мать ей: “Ты что, слушаешь, что ли? Да что ты понимаешь?!” — рассердилась даже. Но вообще Марину в семье очень любили и мать, и отец.
Училась Марина хорошо, но ни с кем в классе не дружила. Мариной, не Машей, не Маней, звали ее дома. И она призналась как-то, что ненавидит это свое имя, почему ее так назвали? Мать объясняла, что так звали ее бабушку — Мария, а отец отмалчивался.
И выросла такая красавица, что во всем городке не было ни одной девушки, с которой можно было бы ее сравнить. Семья простая, а эта — барышня и по виду, и по уму, и по манерам. Как же это могло произойти? Потом вышла замуж и жила уже на Урале, и у нее родились дети — девочка и мальчик, — но она была такая, что куда бы ни приехали они, где бы она ни работала, всегда была заметна и несравненна. И в Подмосковье, в районном центре, куда они перебрались позднее, ее даже называли “Мисс Красково”, поскольку теперь и у нас вошло в обыкновение отмечать самых-самых.
А однажды, когда Марина давно уже была замужем и сыну ее исполнилось три года, они с мужем приехали туда, на Украину, к родителям. Отец был очень болен и как-то, когда остались они с Мариной один на один, рассказал ей, что с ним было в Польше. И она узнала и про пани Марину, и про это чудо, что она, его дочь, так похожа на ту польскую пани. Даже и волосы у нее такие же, как у той, даже и шрамик такой же над глазом!
Тут Марине и открылась тайна ее имени.
— Я знал, что так бывает, так бывает с лошадьми. Тот конь, что первым кобылу покроет, потом как-то остается во всех ее детях и от других отцов… Но то ясно — когда мать, а тут… — пытался Степан объяснить дочери природу вещей необъяснимых. Все старался он понять, каким образом та любовь отсветилась этой неизбывной красотой в его ребенке, в его девочке.
И тогда, от своего рассказа наполнившись вдруг какой-то бравой силой, какой-то мужской горделивостью, Степан позвал жену и стал требовать: “Дай мне сапоги, я их начищу!” Но уже не мог встать.
А потом Степан умер, умер скоро и легко, умер, так и не узнав, что означает на самом деле то слово, которое в селе под Мазовецком сказала ему на прощание пани Марина и которое он помнил всю жизнь. Ведь по-польски слово “запомнить” значит “забыть”!