Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №1, 2012
Почему не состоялась русская Вандея
Румер-Зараев Михаил Залманович — прозаик, публицист, постоянный автор “Дружбы народов”. Последние публикации в “ДН”: “Девять российских дней Теодора Герцля” (№ 8, 2010); “Эпизод из жизни ученого” (№ 6, 2011).
Выдающийся российско-американский социолог Питирим Александрович Сорокин, переживший три русских революции, формулируя отличия реформы от революции, ставил на первое место среди признаков реформы ее соответствие “базовым инстинктам”, менталитету народа, его представлениям о добре и зле. Если реформа не соответствует данному условию, она обречена, выход из кризиса маловероятен, и тогда наступает революция.
Осмелюсь дополнить формулировку Сорокина еще одним определением. Думается, что реформы, идущие вразрез с “базовыми инстинктами” народа, можно назвать реализованными утопиями. Они воплощаются в жизнь, когда некая
абстрактная идея, рожденная в головах людей или одного человека, становится формой существования общества. Утопичен такой проект потому, что он идет вразрез с природой человека, сложившейся социальной практикой, хозяйственной традицией. Он может быть навязан обществу или тому, или иному его слою насильственно (иногда и не навязан, а принят добровольно для себя группами идеалистов-энтузиастов) и существовать годы, десятилетия, но, в конце концов, исчезнуть разными путями — за счет другой силы или трансформироваться в более приемлемую для человеческой природы форму. Более того, такой проект может породить новую хозяйственную или социальную традицию, соответствующую новым “базовым инстинктам”, но в первоначально задуманной форме он обречен на исчезновение.
Реализованные утопии периодически появляются в истории любого общества как элемент его скачкообразной диалектической динамики — от утопии к реальности и от реальности к утопии. Сравнительный анализ этого процесса на базе существования аграрных обществ или аграрных секторов экономики расширяет наши представления о роли идеалистического мышления в формировании цивилизаций, о соотношении государственного начала и социально-экономических традиций общества и ряде других аспектов историософского осмысления действительности.
Выход из фазы реализованной утопии сложен для каждого общества.
И мы это ощущаем сейчас, когда постсоветская Россия на обломках колхозно-совхозного способа сельскохозяйственного производства нащупывает возможные формы реального существования села, пытаясь остановить его вымирание и найти компромисс между архаикой личного подсобного хозяйства и аграрными капиталистическими предприятиями, создаваемыми различными инвесторами. Как долго стране предстоит искать эти пути, пока результаты станут позитивными — кто знает.
I. Последний фермер
Дошла весть, что последний реальный куньинский фермер Александр Николаевич Ващенко, походив по всяким верхним конторам и узнав, какие ожидают его цены на молоко, продал скот, оставив себе лишь две коровы, и практически вышел из дела.
Я не случайно называю его реальным фермером. На бумаге их в районе тридцать три, но одни промыслами какими-нибудь занимаются, другие на купленной в свое время по дешевке технике огороды людям пашут или щебень из карьера возят. Их бумажными фермерами кличут. А Ващенко был реальный — скот, сеяные травы, молоко.
Знавал я его, помню ладную мужскую стать, сухощавую сильную фигуру много физически работающего пожилого мужика. И как разговаривали мы с ним на окраине его деревни с чудным названием — Лабазды. Помню жалобы на всех и вся — пьяниц-работников, равнодушную власть, его обещания бросить все и уйти. Куда? “Да хоть печи класть. Я ж печник добрый. Вон сын единственный ушел после армии в егеря. Все легче и вольнее, чем на отцовской ферме жилы рвать”.
Судьба Ващенко — частица жизни района, за которым слежу много лет — то наездами, то узнавая новости из телефонных разговоров со знакомцами, то просматривая в Ленинке районную газету.
Кунья — это Псковщина — край северный, лесной, озерный. А еще у меня есть другой район — Шигонский — в Самарской области — поволжская степь, куда тоже езжу, звоню, слежу за тамошней жизнью по газетам, по интернет-сайтам. Там земля получше, чем в Кунье, и специализация зерновая, скот практически вывели, а зерновые сеют, и хоть много хозяйств разорилось, исчезло, какие-то городские фирмы приходят на село, пытаются возродить производство, да и фермеров там под сотню. Наверное, немало “бумажных”, но есть и вполне реальные, владеющие порой по тысяче-две тысячи гектаров и хозяйствующие на них не без успеха.
Самый успешный среди них Иван Григорьевич Касаткин — крепкий пятидесятилетний мужик, в прошлом главный инженер колхоза, а теперь — владелец большого (три тысячи гектаров под зерновыми — раньше такая пашня у небольшого колхоза была) фермерского хозяйства, названного не без некоторого форсу — “Перспективы КС”. КС — это Касаткин и сыновья. С Иваном Григорьевичем в деле — три сына, окончившие сельхозвузы, но оставшиеся с отцом, да и внуки уже подрастают. Словом, классическая витринная семейная ферма. Урожайность для здешних мест у Касаткина неплохая — центнеров по двадцать с гектара, так что вал составляет порядка шести тысяч тонн зерна за год. Сбыт его — дело непростое, цены пляшут, а об откорме свиней, что позволило бы создать замкнутый производственный цикл “кормовое зерно — мясо” в районе, который год только разговоры шли. То один, то другой инвестор обещает вложиться в свинокомплекс, но как-то все на стадии переговоров дело и замирало. И вот, наконец, пришли варяги. Три немецких предпринимателя — Юрий Шпис с Генрихом и Бернгардом Рольфесами учредили компанию “Рольфес-Шпис” и начали строить в районе свиноводческий комплекс на 10 тысяч голов, вкладывая в это предприятие многие миллионы евро.
Все выглядело великолепно: импортное оборудование, современные технологии откорма, хороший темп строительства, так что весной 2008 года первая очередь комплекса была готова и намечался завоз первых ста восьмидесяти свиноматок… Как вдруг громом среди ясного неба — коллективное письмо не кому-нибудь, а президенту России группы предпринимателей района, среди которых Юрий Шпис и Иван Касаткин, о невыносимых условиях хозяйствования, созданных начальником районного отдела внутренних дел Михаилом Чичельником. Поборы, вымогательство, предложения продажи земли по заниженным ценам связанным с Чичельником компаниям и покупки стройматериалов по завышенной цене у других близких ему фирм, а в случае отказа — прокурорские проверки, задержка транспорта под всякими предлогами, приостановка работы предприятий за мелкие нарушения инструкций, угрозы “положить мордой в асфальт” — словом весь банальный набор средств экономического террора, применяемых и в других местах необъятной нашей родины.
Скандал получился нешуточный, тем более что предшественника Чичельника сняли за несколько лет перед тем после долгих разбирательств за подобного рода художества и доказанный на суде мордобой. Власть отстаивала и Чичельника, за которым в его притязаниях угадывались другие значительные фигуры районного масштаба. Чем все это кончилось, не знаю, но уже в конце 2010 года стало известно, что Шпис и его партнеры, так и недостроив комплекс, отказываются от участия в проекте, а Касаткин продолжает работать (куда ж ему деться?), пережив странный пожар на ферме, который пожарники квалифицировали как поджог.
II. Хмели-сунели
Таковы эпизоды жизни двух глубинных российских районов, некогда избранных мною как объект журналистского наблюдения и исследования по принципу типичности для всей страны происходящего в тех местах за последние тридцать лет. И чего только там не бывало за это время. Надежды на новую жизнь сменялись глубоким разочарованием и унынием, колхозы меняли вывески, производство в них съеживалось подобно шагреневой коже, приходили и уходили городские фирмы, скупавшие остатки основных фондов и обещавшие поднять производство, появлялись и разорялись фермеры…
Вот и рассказанное мною выше так типично и характерно для целых регионов. Псковская Кунья это прообраз “черных дыр”, которыми стали многие районы Нечерноземья. А в поволжских Шигонах главная беда (и не только сельской жизни) — коррупция, уничтожающая всякие надежды на хороший инвестиционный климат, о котором так любят говорить и областные и районные начальники, отчитываясь о “проделанной работе”.
А как все волшебно должно было начаться, какие планы строились на приход капитализма на село, на который надеялись российские реформаторы — как Столыпин, так и Гайдар. Главным, казалось, воссоздать класс собственников, наделить крестьян землей и дать им свободно хозяйствовать. А там “сама пойдет”…
В декабре 1991 года, когда в распоряжении государства оставался лишь двухмесячный запас зерна, а продовольственные резервы, за счет которых латали дыры снабжения крупных городов, были на исходе, когда прилавки продовольственных магазинов в этих городах стали девственно пусты и, как-то зайдя в свой продмаг в Москве, я увидел на сияющих белизной чисто вымытых полках лишь пакетики грузинской приправы “хмели-сунели” (так и запомнился в моей семье этот год как время “хмели-сунели”), — так вот в эти самые предновогодние дни были опубликованы правительственные документы, содержащие в себе контуры аграрной реформы.
Крестьянам предоставлялось право выхода из колхозов и совхозов с земельным и имущественным паем, а сами хозяйства подлежали в течение года перерегистрации и реорганизации с целью приватизации земли и основных фондов.
Эти меры вполне соответствовали представлениям либерального сознания о будущем новой свободной России. И механизм преобразований был прописан в нашем воображении с учетом исторического отечественного и зарубежного опыта. Ведь представляла же собой нэповская “осередняченная” Россия море крестьянских хозяйств, в которых мелкие собственники в рамках общины на своих наделах размером пять-десять-двадцать десятин работали с полной отдачей, объединяясь в сбытовые, кредитные, снабженческие кооперативы. И не было бы сталинской насильственной коллективизации, все и дальше шло бы в соответствии с исторической логикой — одни крестьяне богатели, расширяли землепользование, превращаясь в сельских капиталистов-кулаков, другие беднели, разорялись и шли к ним в наемные рабочие — батраки (см. книгу марксистского теоретика В.И.Ленина “Развитие капитализма в России”).
Но это в сослагательном наклонении, а в изъявительном, а вернее, в повелительном — шестьдесят лет выпали из этого исторического процесса, создав в результате аграрной реформы тридцатых годов под названием “коллективизация” особый сельский уклад — по форме общинно-колхозный, а по существу государственно-капиталистический. И реформа начала девяностых годов под названием “деколлективизация” означала в нашем представлении возвращение к естественному ходу вещей, к логике прерванного исторического процесса.
III. Как виделось и как сталось
Как все виделось и как сталось? Виделся рынок, на котором действуют реформированные аграрные предприятия и свободные, наделенные землей фермеры, — много фермеров (потенциальная база крестьянских хозяйств, по некоторым оценкам, составляла пять миллионов семей). Виделись ассоциации вольных хлебопашцев, как в чаяновском утопическом романе. Виделись их государственная поддержка в виде дешевых кредитов, за счет которых покупается техника, развитое кооперирование и, в конце концов, товарные продовольственные потоки, избавляющие страну от импорта и насыщающие города своими отечественными харчами. Виделось сельскохозяйственное освоение огромных территорий и участие в глобальном разделении труда.
А что сталось по прошествии двадцати реформенных лет? Фермерский проект по существу провалился, если учесть, что на всю страну насчитывается примерно двести тысяч крестьянско-фермерских хозяйств (сколько из них реальных, сказать трудно), дающих считанные проценты объема сельскохозяйственного производства.
Фермер, входящий в идеологический оборот нынешней России, как фигура витринная, представительская, на самом деле является маргинальной частью своеобразной и весьма причудливой трехукладной структуры современного российского села. Он словно слабосильная пристяжная в этой русской тройке, которая, по заверению классика, мчится неведомо куда. А коренником остается коллективно-корпоративный сектор, состоящий из сельхозпредприятий — преемников колхозов. На их долю приходится более половины произведенной продукции. А все остальное дает третий скакун, правильнее бы назвать его клячей — личное подсобное хозяйство — малотоварная сельская усадьба с ее двадцатью — пятидесятью сотками придомовой земли, которая едва ли не столетие являлась основой существования крестьянской семьи.
Почти ничто из того, на что возлагались реформенные надежды, не сработало. Получив в первые же два года реформы право на 12 миллионов земельных долей, сельские жители лишь в малой степени воспользовались этим своим правом. Только 300 тысяч домохозяйств решили выйти из колхозов и организовать собственные семейные фермы. Остальные крестьяне предпочли сохранить статус наемных работников, сдав земельные доли в аренду своему коллективному хозяйству. Сами же колхозы, поменяв вывески и называясь, кто сельскими производственными кооперативами (СПК), кто товариществами с ограниченной ответственностью (ТОО), крайне болезненно пережили вхождение в свободный рынок. Реакцией на либерализацию цен, отмену мер государственной дотационной поддержки, огромный скачок диспаритета цен на промышленную и аграрную продукцию и другие реалии новой экономической действительности стало сокращение объема производства, запашки земли и стада скота, а порой и банкротство аграрных предприятий.
Приход после финансового кризиса 1998 года в аграрный сектор инвесторов из нефтяной, газовой, финансовой сфер, создававших крупные агропромышленные холдинги на обширных земельных массивах, лишь частично компенсировал падение производства, так что и в конце первого десятилетия XXI века Россия, экспортируя зерно, вместе с тем около 40 процентов своей потребности в мясных и 20 процентов молочных продуктов обеспечивает за счет импорта. Но и эти холдинги создавались в основном в окрестностях крупных городов и в южных регионах России, где традиционно сосредоточивалось наиболее эффективное сельское хозяйство. Огромные же территории Нечерноземья, Северо-Запада России и Сибири вымирали, становились обителями стариков и пьяниц — такими же “черными дырами”, которыми стала псковская Кунья, давая основания географам говорить о сжатии национального пространства.
Но почему так сталось? Почему двадцать пореформенных лет не привели к ожидаемым результатам — к подъему сельского хозяйства и созданию новых рыночных социально-экономических структур? Почему не произошло капиталистического возрождения села? Причин тому немало. Но в контексте разговора о них вспоминается старый анекдот о том, как у генерала спросили, почему его пушки не стреляли во время сражения? На что он ответил: “Тому было десять причин, первая из них — отсутствовали снаряды”.
Еще в конце восьмидесятых годов, в канун начинавшихся реформенных преобразований проводились социологические исследования с тем, чтобы выяснить, каков резерв грядущего фермерства. И лишь 10—15 процентов опрошенных показывали, что хотели бы вести самостоятельное крестьянское хозяйство. Социологи объясняли это тогда тем, что длительная эпоха специализации в аграрном производстве выработала определенные стереотипы общественного сознания и превратила сельских жителей в узких специалистов, потерявших универсальные крестьянские навыки. Такое утверждение казалось сомнительным, если учесть разнообразие навыков, необходимых для ведения личного подсобного хозяйства. Но запомним этот тезис, к которому мы еще вернемся для объяснения происходящего в современном российском селе.
Надо сказать, что и в последующие девяностые годы ожидался переход от товарного личного подсобного хозяйства к фермерскому производству. Я не раз обсуждал эту тему со старыми знакомцами в шигонском селе Малячкино, где на полторы тысячи населения имелось всего три фермера. Собеседниками моими чаще всего были нормальные трудолюбивые мужики, главы классических колхозных семей: он — механизатор, она — доярка.
Да, работы сейчас нет, рассуждал я, но на подворье — две коровы, бычок, поросята, подпол полон луком — главной товарной культурой местных крестьян, картошкой, овощами и всякой другой огородиной, так почему же не двигаться дальше, взять свои десятигектарные земельные паи, вместе с женой так это двадцать гектаров, прикопить денег от продажи лука и молока или кредит взять для покупки пусть и подержанного трактора, выращивать на этих двадцати гектарах, хотя бы и овощи, и в путь — к фермерскому самостоятельному житью. Только головой крутили мои собеседники да отводили глаза с какой-то болезненной усмешкой, означавшей — где тебе, городскому чужому человеку, понять нашу крестьянскую жизнь.
Но что там мои дилетантские разговоры. В конце нулевых годов группа профессиональных социологов в рамках проекта социологического наблюдения кубанского села попыталась ответить на вопрос: “Почему даже кубанские подсобные хозяйства нельзя разом превратить в предприятия, то есть в фермерские хозяйства?”. Особенно образным и ярким мне показался ответ одного информанта: “Просто из ЛПХ уйти в фермеры — это такой же шаг, как на майские праздники вместо Собера (гора в Краснодарском крае, доступная для легких пеших прогулок. — М.Р-З.) полезть на Казбек без альпинистского оборудования”.
За такого рода эвфемизмами, как и за усмешкой моих малячкинских собеседников, стояло многое. И страхи перед неурожаем, перед трудностями сбыта, перед необходимостью отдавать долги, платить налоги при том, что еще неизвестно, какая прибыль будет, и неуменье вести бухгалтерию, следить за изменениями в налоговом законодательстве, неуменье быть юридическим лицом со всеми теми требованиями, которые предъявляет к нему государство. Нет, уж лучше сидеть на своем приусадебном наделе, кормить с него семью, продавать излишки, не платя налогов, которыми облагается фермерское хозяйство как товарная рыночная единица, и жить пусть бедно, но свободно, без страхов и ответственности.
И когда речь идет о привитых стереотипах общественного сознания и утрате универсальных навыков хозяйствования как причинах непопулярности фермерского пути, то это надо понимать не как потерю крестьянского уменья пахать землю, выращивать хлеб и ухаживать за скотиной, а как неуменье удовлетворять нормальным для всякого предпринимателя требованиям — вести бухгалтерию, искать оптимальные пути сбыта продукции, пользоваться кредитами, наконец, рисковать.
Риск — неизбежный спутник всякого предпринимательства, так же как владение землей, работа на ней — это всегда ответственность.
Но ведь мечтал же дед нынешнего российского крестьянина о земле, переселялся ради нее в Сибирь, устраивал бунты и революции, стремясь забрать ее у помещика. Так почему же его внук не хочет брать землю сейчас и свободно трудиться на ней, делая свою традиционную крестьянскую работу?
Когда его деда загоняли в колхоз, лишая вымечтанной земли, скота и права самостоятельно хозяйствовать, превращая его из собственника, мелкого предпринимателя в наемного работника, он сопротивлялся, мучился, но, в конце концов, подчинялся насилию. Коллективизация была проектом утопическим, отторгаемым сложившейся хозяйственной традицией сельской жизни. Но за десятилетия своего существования этот проект стал реальностью бытия миллионов крестьянских семей, приспособившихся к этой утопии и уже не знавших ничего иного.
Типичная колхозная семья (механизатор-доярка) привыкли получать зарплату, работая в колхозе без особого напряжения, возделывать свой огород и обихаживать личный скот, обеспечивая себя в значительной мере продуктами питания и имея деньги, на которые, правда, трудно было купить многое из необходимых предметов обихода. Но существовала система потребительской кооперации, где в обмен на сданные по низкой цене продукты подворья можно было кое-что приобрести из так называемого дефицита. Крестьянин вписался в это странное внерыночное существование, и как он ни хаял его, как ни жаловался на свою трудную жизнь, оно давало ему устойчивость и обеспеченность.
Разрыв привычных связей и форм бытия не толкал его к новым для него (а новое это, как известно, хорошо забытое старое) экономическим формам, ибо многое из того, чем обладал его дед, и прежде всего способность индивидуально и рискованно хозяйствовать на своей земле, было утрачено. Внук жил в рамках уже сложившегося за 60 лет хозяйственного уклада, и новый проект экономической реформы становился в условиях этого уклада утопией.
Получалось, что на протяжении двадцатого столетия российское село пережило три глобальных утопических проекта, причем каждый последующий противоречил сложившейся до него хозяйственной традиции, как бы перечеркивая ее и заставляя село начинать все сначала. Первой из этой триады была аграрная реформа, связанная в российской истории с именем Петра Столыпина.
IV. Реформатор
По застарелой журналистской привычке начинать любой разговор, в какие бы глубины истории он ни уходил, со дня сегодняшнего начну и это мое повествование с факта начала 2009 года — с конкурса на присуждение “имени Россия”.
Напомню, что в этом телешоу, проводимом по примеру других стран, первые три места в рейтинге заняли Александр Невский, Столыпин и Сталин. Каждая из этих трех фигур на народном пьедестале почета заслуживает отдельного разговора. Но меня в данном случае занимает личность Петра Столыпина, с таким пристрастием и артистическим темпераментом отстаиваемая Никитой Михалковым. Не знаю, сыграл ли здесь роль михалковский дар убеждения, но то, что Столыпин обошел Пушкина и Петра, Менделеева и Ленина и вышел практически на первое место (Александр Невский — личность, от нас бесконечно далекая, полумифическая и знакомая народу лишь по патриотическому фильму Эйзенштейна), заслуживает осмысления и размышления.
Этот убитый агентом охранки российский премьер и неудачливый реформатор вместе со всеми своими деяниями стремительно вошел в российское массовое сознание сразу же после краха советизма, в идеологии которого он оставался усмирителем революции пятого года, вешателем, автором “столыпинского галстука”. И вот уже его имя носят различные фонды, национальная премия, присуждаемая представителям аграрной элиты России, медаль, выдаваемая за заслуги в решении стратегических задач социально-экономического развития страны, вот уже возникает поток житийной литературы, вот уже памятник реформатору собираются ставить в самом центре Москвы при поддержке Путина. А фразы из столыпинских выступлений — “Вам нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия”, “Мои реформы рассчитаны на сильных и трезвых, а не на пьяных и слабых” — цитируются как формулы патриотизма и державного величия.
Так кто же был Петр Аркадьевич Столыпин и какова его роль в истории государства российского?
Можно отметить происхождение из недр российской аристократии, ее культурного слоя — родственные и дружественные связи семейства с Лермонтовым, Толстым; родовое богатство — имения в Ковенской, Пензенской, Калужской, Саратовской губерниях. И при этом очевидная ранняя одаренность, стремление не к традиционной для дворянства военной или дипломатической карьере (маниловское “кем ты, душенька, будешь — дипломатом или военным?”). Он с блеском окончил физмат Петербургского университета, настолько поразив глубиной знаний профессора Менделеева, своего будущего конкурента в рейтинге “Имя Россия”, что тот, увлекшись на экзамене обсуждением с ним научных проблем, едва не забыл поставить отметку и, в конце концов, воскликнул: “Боже мой, что ж это я? Ну, довольно, пять, пять, великолепно”.
А после университета — неожиданный финт — не приготовление к научной карьере, не доцентура и кафедра, а скромнейшая должность помощника столоначальника в министерстве государственных имуществ, которая дала опыт низовой чиновничьей работы. Но вскоре уезжает в Литву, занимается своим имением и одновременно становится уездным, а спустя годы и губернским предводителем дворянства. Эти должности входили тогда в номенклатуру министерства внутренних дел, и министр Плеве считал, что их следует занимать способным практикам, преуспевшим в сельском хозяйстве, к каковым, видимо, причислялся и Столыпин.
Во время революционных событий — скачок в карьере — ненадолго Гродненский, а затем на три года — Саратовский губернатор. На этой последней должности он заставил о себе говорить, как о жестком и бесстрашном усмирителе крестьянских волнений.
Дальнейшая его биография воплощается в событиях масштаба государственного — с апреля 1906 года он министр внутренних дел, а вскоре и председатель Совета министров Российской империи.
Он был блестящим оратором — четким, динамичным, эмоциональным, афористичным. Свое выступление на открытии Государственной думы второго созыва в марте 1907 года он завершил следующим пассажем: “Я скажу, что правительство будет приветствовать всякое открытое разоблачение какого-либо неустройства, каких-либо злоупотреблений. В тех странах, где еще не выработано определенных правовых норм, центр тяжести, центр власти лежит не в установлениях, а в людях. Людям, господа, свойственно и ошибаться, и увлекаться, и злоупотреблять властью. Пусть эти злоупотребления будут разоблачаемы, пусть они будут судимы и осуждаемы, но иначе должно правительство относиться к нападкам, ведущим к созданию настроения, в атмосфере которого должно готовиться открытое выступление. Эти нападки рассчитаны на то, чтобы вызвать у правительства, у власти паралич и воли, и мысли, все они сводятся к двум словам, обращенным к власти: "Руки вверх!". На эти два слова, господа, правительство с полным спокойствием, с сознанием своей правоты может ответить только двумя словами: "Не запугаете!"”.
В этой сорокаминутной речи, произнесенной с трибуны Таврического дворца, где собиралась Дума, в тот момент более чем на сорок процентов состоящая из враждебных правительству оппозиционных партий левого блока — эсеров, трудовиков, социал-демократов, он обнародовал свой пакет реформ, призванных перевести Российскую империю в новую эру.
Эти реформы включали в себя преобразования в деревне, предусматривающие трансформацию крестьян из общинников, связанных круговой порукой, в собственников земли, передовых современных хозяев, по сути своего менталитета противодействующих всякому революционному брожению. Речь шла также об усовершенствовании системы образования с постепенным введением его обязательности, создании социального страхования и социального обеспечения городских рабочих, административной реформе, включающей в себя выборность местных властей, судов, полиции, реформе налогообложения, уравнении в правах старообрядцев и расширении прав евреев.
“Двадцать лет покоя — внутреннего и внешнего, — восклицал реформатор, — и вы не узнаете нынешней России!”. Это говорилось ровно за десять лет до февральской революции, и самому Столыпину было отпущено из этих десяти лет четыре с половиной года до того рокового выстрела в киевском театре, который оборвал его жизнь.
“Только в антракте я выбрался со своего места и подошел к барьеру. Я облокотился и смотрел на зрительный зал. Он был затянут легким туманом. В тумане этом загорались разноцветные огоньки бриллиантов. Императорская ложа была пуста. Николай со своим семейством ушел в аванложу. Около барьера, отделявшего зрительный зал от оркестра, стояли министры и свитские.
Я смотрел на зрительный зал, прислушиваясь к слитному шуму голосов. Оркестранты в черных фраках сидели у своих пюпитров и, вопреки обычаю, не настраивали инструментов.
Вдруг раздался резкий треск. Оркестранты вскочили с мест. Треск повторился. Я не сообразил, что это выстрелы. Гимназистка, стоявшая рядом со мной, крикнула:
— Смотрите! Он сел прямо на пол!
— Кто?
— Столыпин. Вон! Около барьера в оркестре!
Я посмотрел туда. В театре было необыкновенно тихо. Около барьера сидел на полу высокий человек с черной круглой бородой и лентой через плечо. Он шарил по барьеру руками, будто хотел схватиться за него и встать.
Вокруг Столыпина было пусто.
По проходу шел от Столыпина к выходным дверям молодой человек во фраке. Я не видел на таком расстоянии его лица. Я только заметил, что он шел совсем спокойно, не торопясь”.
Это из воспоминаний Константина Георгиевича Паустовского, девятнадцатилетним гимназистом бывшего очевидцем убийства.
Из всего столыпинского пакета были осуществлены лишь закон о землевладении и землеустройстве и сопутствующие ему законодательные акты, получившие название “аграрной реформы”. Но прежде чем говорить об этой реформе, представлявшей собой типичный для России реализованный утопический проект, обратимся к объекту реформирования — сельской общине — одному из ключевых социальных образований российской истории.
V. Счет рукопожатий
Иногда ощущаешь, как близко от нас бесконечно далекое прошлое. Есть такой счет рукопожатий. Вот человек, который мог пожать руку тому, кто родился в начале двадцатого века, а тот — тому, кто родился в середине девятнадцатого. Получается, что нас отделяет от Пушкина три-четыре рукопожатия. Но есть и другое не менее реальное ощущение истории. Оно возникло у меня в Кунье, где на пути из варяг в греки среди болот и лесов отыскиваются следы древних городищ, селищ и других поселений кривичей, тысячу лет назад сменивших здесь и ассимилировавших литовские племена.
На вершине песчаного холма — круглая площадка, опоясанная рвом и валом, следы частокола. Стоишь перед этим городищем на окраине деревни Новотроицкое среди некошеных трав, летний ветер легкой рябью пробегает по ним, шелестит в листве чахлого березняка, и все пытаешься представить, сколько рукопожатий — двадцать, тридцать? — отделяет нас от обитателей этого древнего поселения, от далеких пращуров нынешних псковских крестьян, так запустивших, забросивших землю, которую отвоевывали от лесов и болот их предки?
Куньинский учитель географии Вячеслав Анатольевич Гринев, один из тех энтузиастов истории своего края, которые одинокими огнями духовности еще разбросаны по сельской России, неустанно открывает все новые городища и возит туда своих учеников, показывая им артефакты древней культуры — остатки железоплавильных печей, следы свайных озерных поселений, культовые камни и жальники — славянские захоронения времен перехода от язычества к христианству.
Зачем это деревенским подросткам с их дискотечными плясками и мечтами о городской жизни, зачем им карабкаться по заросшим папоротником и полынью склонам холмов, рыться в черной земле культурных слоев, выслушивать жаркие речи учителя, пытающегося пробудить их воображение рассказами о жизни обитателей этих исчезнувших селищ? Зачем? Не знаю. Но без таких знаний, без такого пробужденного воображения, в котором теплится ощущение связи времен, нет народа, нации, а есть скопление случайно поселившихся здесь людей, легко пришедших сюда и легко покидающих эту землю.
Ключевский, этот поэт исторического знания, у которого воображение так удачно дополняет суровую правду факта, пишет об остатках городищ Киевской Руси, рассеянных по всему Приднепровью на расстоянии четырех—восьми верст друг от друга. Как и псковские селища, это пространство, очерченное кольцеобразным валом, достаточное для одного доброго крестьянского двора. Такие одинокие дворы, окопанные земляным валом с частоколом для защиты скота от диких зверей, по мере распада родового быта славяне ставили, расселяясь по Днепру и его притокам, ими же колонизовалось Верхнее Поволжье и Северо-Западная Русь. Собственно и Киев, по преданию, возник из укрепленных дворов трех братьев-звероловов, поселившихся на трех холмах высокого берега Днепра. Старшего брата звали Кий.
Но из южной Руси, теснимые степными кочевниками, поселенцы двигались на север, в верхневолжское междуречье и, отыскивая среди болот и лесов сухие возвышенные места, ставили на них избы, корчевали и выжигали лес, поднимали целину и, снимая несколько лет с удобренной золой земли хороший урожай зерновых, истощив почву, двигались дальше, ставили новый починок, повторяя все сначала.
Так ли Вячеслав Анатольевич Гринев толкует своим ученикам жизнь обитателей открываемых им селищ, эдак ли, и что остается в их молодых душах — не знаю. Но Ключевский толковал так, отмечая непрестанное движение людей вольно-земледельческой Верхне-Волжской и Псковско-Новгородской Руси. Это движение — исток всего, исток древних славян — звероловов, бортников, землепашцев, перемещавшихся по необъятной равнине, воюя или ассимилируя местные племена — чудь и мерь, литовцев и финнов, смешиваясь с ними, образуя постепенно великорусскую народность с ее городами и княжествами.
В ходе колонизации огромной северо-восточной лесной равнины, шедшей многие столетия, по мере освоения новых территорий, распределения земель между князьями и их дружинниками-боярами и смены подсечно-огневого земледелия трехпольным, происходит формирование сословий смердов и наймитов — крестьян, работающих на государственных или частных угодьях. Одновременно меняется и форма расселения — не однодворные селища — форпосты колонизации, а деревни, состоящие хотя бы из нескольких дворов.
Формированию государства — удельно-княжеского, а потом и царско-боярского — сопутствует создание сельской общины, которая по мере перехода от
полюдья — регулярного объезда князей для кормления дружины на подвластных территориях — к подушевому и поземельному налогу становится не только единицей хозяйственного самоуправления крестьян, но и инструментом сбора податей. Этот инструмент совершенствуется под влиянием монгольского ига. Необходимость платить дань, сбор которой монополизировала Москва, заставляла использовать заимствованную у монголов, а ими перенятую у завоеванных китайцев систему сбора налогов, основанную на переписи населения и внутриобщинной круговой поруке. Но и после свержения монгольского ига эта система остается как модель сбора государственных доходов.
В дальнюю даль столетий российской истории уходят истоки крестьянского житья, складывавшегося в рамках общины со всеми ее реалиями, сохранившимися вплоть до столыпинской реформы начала двадцатого века, — коллективной ответственностью перед государством за уплату налогов, круговой порукой, социальной взаимопомощью, переделами земли. Во все периоды существования государства российского поземельная община оставалась не только инструментом крестьянской самоорганизации и взаимопомощи, но и механизмом принуждения к налоговой дисциплине.
VI. Плуг и соха
“Когда вы первый раз видите русскую деревню, вы можете подумать, что попали к моравским братьям. Здесь нет, как у вас во Франции, больших отличных ферм, где живут сельские капиталисты, — этих своеобразных сельскохозяйственных мануфактур, окруженных бедными лачугами, в которых многочисленные поденщики, подлинные сельскохозяйственные рабочие, влачат жизнь, не менее жалкую и не более обеспеченную, чем рабочие городских фабрик. Ввиду того, что каждый русский крестьянин входит в состав общины и имеет право на земельный надел, в России нет пролетариев. В нашей деревне по обеим сторонам проходящей через нее дороги, тянутся два ряда домов, совершенно одинаковых, похожих один на другой”.
Это Иван Сергеевич Тургенев описывает во французской газете российский крестьянский быт, заставляя задуматься над многослойностью такого описания, рассчитанного на европейского обывателя, представляющего себе российскую жизнь на уровне “снег, водка, медведи”. И сколько же тут всего намешано — и идеализация русского крестьянства, сравниваемого с моравскими братьями — протестантской сектой, известной чистотой своих религиозных помыслов, трудолюбием и пуританским бытом, и предубеждение против “язвы пролетариатства”, воспитанное аграрным романтизмом, и вера в крестьянскую общину — альтернативу бездуховной цивилизации нового времени, общину, которой суждено было стать “чудотворной иконой славянофилов, народников, самодержавия”. Причем писалась-то эта статья за четыре года до отмены крепостного права, когда поземельная сельская община была целиком во власти помещика.
Родоначальником какого-либо общественного интереса к существованию крестьянства был конечно же Радищев — этот первый русский интеллигент, выстреливший во власть цитатой из Тредиаковского, взяв ее эпиграфом к своему “Путешествию из Петербурга в Москву”: “Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй”. Помните, как его лирический герой в главе “Любани” видит пашущего в праздник крестьянина, который вынужден, чтобы семья не голодала, работать на себя в воскресенье и ночью, так как шесть дней в неделю ходит на барщину. “Бог милостив, — с замечательным смирением говорит пахарь, — с голоду умирать не велит, когда есть силы и семья”. “Страшись, помещик жестокосердый, — вслед за тем восклицает Радищев, — на челе каждого из твоих крестьян вижу твое осуждение”.
То был первый порыв гуманизма, первое обращение к судьбам крестьянства, занимавших воображение российского общества на протяжении двух столетий до той поры, пока крестьянский бунт “бессмысленный и беспощадный” не обернулся революцией, поглотившей, в конце концов, крестьянство, лишив его родовых свойств — привычки к земледельческому труду, самостоятельности, инициативы.
И чего только не было на протяжении этих двух столетий, сколько законов и реформ, благонамеренных проектов, всплесков утопической фантазии. В самый расцвет крепостного права, когда помещик из землевладельца окончательно превращается в душевладельца, получив возможность безраздельно распоряжаться вверенными ему душами вплоть до ссылки непокорных рабов в Сибирь, на каторгу, отдачи в солдаты, Екатерина II, заботясь о просвещении аграрного сословия заводит в Царском Селе образцовую ферму и поддерживает проект создания земледельческой школы. А фаворит ее Григорий Орлов так и вовсе ставит на обсуждение в петербургском Вольном экономическом обществе вопрос о крепостной зависимости и правах крестьян.
Надо сказать, что образ фермы, устроенной по западному, чаще английскому образцу, долго будоражил воображение русских вельмож. В царствование Александра I просвещенные помещики из числа дворянской элиты выписывали из Англии и Германии ученых агрономов, внедряли завезенные оттуда сельскохозяйственные орудия, семена полевых культур, вызывая отторжение и иронию помещичьей массы. А московский генерал-губернатор Федор Васильевич Растопчин, тот самый, что сжег в 1812 году Москву и был увековечен в “Войне и мире”, так тот, хозяйствуя в своем подмосковном Воронове, получил прозвище “профессора хлебопашества”. Пережив увлечение западными методами земледелия и разочаровавшись в них, он написал знаменитую в те времена книжку “Плуг и соха”, доказывая преимущества простой русской сохи перед английским распашным плугом — “почин хороший, но не для нашего климата”.
Эта альтернатива “плуг — соха” олицетворяла противостояние двух мировоззрений, проявлявшихся не только в земледелии и протянувшихся на целые
столетия — мы и они, западный и русский путь, то, что русскому здорово, немцу — смерть. Поток ассоциаций здесь бесконечен.
Более полувека спустя после смерти Растопчина Николай Лесков написал документальный рассказ, где описывается, как англичанин — управитель имений министра внутренних дел графа Перовского решил внедрить в этих имениях взамен сохи английский пароконный плуг Смайльса, устроив в присутствии графа и крестьян показательную демонстрацию. Все шло прекрасно — плуг показывал неоспоримые преимущества перед старинной русской “ковырялкой”. Граф был доволен, распорядился о повсеместном внедрении новшества в своих деревнях, но напоследок решил спросить мнение крестьян. Далее цитирую.
“Тогда из середины толпы вылез какой-то плешивый старик малороссийской породы и спросил:
— Где сими плужками пашут?
Граф ему рассказал, что пашут "сими плужками" в чужих краях, в Англии, за границею.
— То значится, в нiмцах?
— Ну, в немцах!
Старик продолжал:
— Это вот, значится, у тех, що у нас хлеб купуют?
— Ну да, — пожалуй, у тех.
— То добре!.. А тильки як мы станем сими плужками пахать, то где тогда мы будем себе хлеб покупать?”.
Это “mot” старого крестьянина разошлось по России, дошло до Петербурга и в конце концов Николай I спросил у своего министра: “А у тебя все еще англичанин управляет?” Перовский на всякий случай сказал, что нет, мол, не управляет. На что государь заметил: “То-то”. И граф уволил своего управляющего, который, уезжая, забрал с собой и английские плуги.
Такая вот милая фольклорная история о том, как старый малороссийский крестьянин поставил в тупик царского министра. Мог ли незадачливый граф что-либо ответить своему оппоненту? Если бы разговор шел всерьез и на равных, да и к тому же располагай граф данными современной нам исторической статистики, он сказал бы, что в первой половине XIX века, когда шел этот диалог, урожайность зерновых в России составляла сам-три, сам-три с половиной, то есть шесть-семь центнеров с гектара. В Западной Европе такая урожайность была нормой в XII—XIII веках.
Ну, а как же быть с вывозом хлеба, почему “они у нас хлеб купуют”? Вот что пишет по этому поводу в семидесятые годы XIX века один из лучших аналитиков сельской жизни того времени Александр Николаевич Энгельгардт в своих письмах “Из деревни”:
“Когда в прошедшем году все ликовали, радовались, что за границей неурожай, что требование на хлеб большое, что цены растут, что вывоз увеличивается, одни мужики не радовались, косо смотрели и на отправку хлеба к немцам, и на то, что массы лучшего хлеба пережигаются на вино…
Известно, что наш народ часто голодает, да и вообще питается очень плохо и ест далеко не лучший хлеб, а во-вторых, выводы эти подтвердились: сначала несколько усиленный вывоз, потом недород в нынешнем году — и вот мы без хлеба, думаем уже не о вывозе, а о ввозе хлеба из-за границы. В Поволжье голод… Имеют ли дети русского земледельца такую пищу, какая им нужна? Нет, нет и нет. Дети питаются хуже, чем телята у хозяина, имеющего хороший скот. Смертность детей куда больше, чем смертность телят… Продавая немцу нашу пшеницу, мы продаем кровь нашу, то есть мужицких детей”.
А министр финансов конца восьмидесятых годов Иван Алексеевич Вышнеградский, при котором экспорт хлеба вырос вдвое, сформулировал аграрную политику того времени афоризмом: “Не доедим, но вывезем”.
Отставание от Западной Европы по эффективности земледелия это следствие не только его низкого технологического уровня в России, но и в какой-то степени результат производства в условиях общины, где частые переделы земельных наделов отбивали охоту ко всяким инновациям.
Разумеется, в ситуациях, когда жизнь побуждала крестьянина к техническим инновациям, они происходили в той мере, в какой это было возможно. В развитие сюжета “соха-плуг” заметим, что при колонизации юга России после присоединения к империи степей Тавриды и Северного Причерноморья заселявшие эти степи выходцы из коренных российских и малороссийских краев, распахивая столько земли, сколько могли, применяли усовершенствованные плуги. Тем не менее соха — мелко пашущая и не переворачивающая слой земли в отличие от плуга, а отваливающая его в сторону, соха, которую каждый крестьянин мог изготовить себе сам, разве что деревенский кузнец выкует из железа сошник, а остальное из подручных деревяшек смастеришь сам, эта самая древняя соха оставалась главным пахотным орудием российского крестьянина аж до тридцатых годов прошлого века. Впрочем, может быть, современный эколог поддержит графа Растопчина и подтвердит преимущества мелкой безотвальной вспашки с позиций науки природопользования.
Вернемся, однако, к эффективности общинного производства. В те же семидесятые годы XIX века, когда Энгельгардт писал свои письма “Из деревни”, другой исследователь сельской жизни — народнический писатель Николай Николаевич Златовратский, показывая жизнь среднерусской общины, задавался вопросом, почему в обследуемой им деревне при наделе в шесть десятин хорошей земли (напомню: десятина это 1,09 гектара) и поемном луге у семьи не хватает муки до весны, если только во дворе нет работника, уходящего в зимний отход.
Златовратский не отвечает на этот вопрос, видимо, не желая в соответствии со своей народнической психологией дезавуировать общинный способ производства, дающий столь низкие результаты. Но он же охотно и, несомненно, правдиво описывает двенадцать видов “помочи”, практикуемой в деревне. Это и переход жницы, окончившей свою полосу, на соседнюю, где соседка еще не управилась, и коллективная уборка хлеба у больного крестьянина, самоотверженное тушение пожара всем миром, и вдовья помощь, тихая милостыня (как это емко звучит — тихая милостыня), совместная работа при стройке, косьбе, возке леса — с угощением или без угощения…
Остатки этих обычаев, которые можно считать слагаемыми этики аграрных цивилизаций, в трансформированном виде сохраняются в русском селе и по сей день. Да и не только русской поземельной общине была свойственна такая система взаимопомощи и коллективизма. Петр Алексеевич Кропоткин в своей работе “Взаимопомощь как фактор эволюции” приводит немало примеров проявления этой тенденции как в сельских общинах Западной Европы, так и в деревнях Турции, Ирана, Индии.
В русской деревне сообща не только помогали друг другу, но и пользовались лесными, сенокосными и пастбищными угодьями, рыбными ловлями. А вот пахотные земли распределяли на душевые наделы в зависимости от трудовых возможностей семьи, делая это с изощренной точностью, с учетом “силы” каждой полоски пашни, определяя эту “силу” с помощью стихийного мужицкого кадастра. И главный принцип здесь — распределить “по равнению”, то есть по справедливости. Следование этому принципу приводит также к ежегодной мене наделов. “Так если у двудушника семья "вошла в силу", — пишет Златовратский, — а у трехдушника, напротив, количество работников в семье уменьшилось, они меняются наделами, "пересаживаются", двудушник "садится" на надел трехдушника, а последний переходит на надел первого. Мена эта совершается естественно, без всяких коммерческих сделок…”.
Представим себе эту чересполосицу наделов в разных полях, это зыбкое хозяйственное существование, когда возделываемая вами земля завтра может перейти соседу и права наследования нет, ведь не ваша это земля, а мирская, мир — хозяин, сельский сход правит… Зато все “по равнению”, по справедливости. И царский манифест от 19 февраля 1861 года, давая общине права распоряжения землей, ее переделов и круговой поруки в отбывании податей и повинностей, учитывал не только свою правительственную нужду в коллективной ответственности за сбор налогов, но и исконные традиции крестьянского общественного существования.
Крестьянин не знал слова “община”. Совокупность домохозяев, сообща владеющих земельными угодьями, в его понимании называлась “мир”. И как много реалий сельской жизни включало в себя это понятие — мирской сход, приговор мира, мирская земля, мирское вино, мирской человек, на миру и смерть красна… В середине XIX века из круга социально-экономических представлений крестьянского быта — расклада наделов и повинностей, прав и обязанностей каждого перед миром и мира перед каждым — эта структура народного бытия начала входить в общественное сознание как особая философско-историческая концепция, важное направление национальной мысли.
VII. Первооткрыватель общинного строя
Все началось с ученого немца — барона Августа фон Гакстгаузена, говоря словами Герцена — “флегматичного вестфальского агронома, консерватора, эрудита и благосклоннейшего в мире наблюдателя”. Изучая по поручению прусского принца аграрный строй некоторых прусских провинций, он заметил, что во всех местностях Германии, где жили в древности славяне, коренятся “какие-то загадочные общинные отношения, не вытекающие из основ чисто германской народной жизни”. Будучи человеком добросовестным и любознательным, он решает обратиться к опыту России, “этой колыбели славянского племени”, связывается с российским послом в Берлине, тот пишет просвещенному вельможе, министру государственных имуществ графу Киселеву, который в свою очередь докладывает царю о намерении Гакстгаузена попутешествовать по России и о том, что такое путешествие, по мнению посла, может принести пользу государству. Николай I отнесся к таковому намерению барона с некоторой осторожностью, так как за несколько лет перед тем другой иностранец — французский маркиз де Кюстин также путешествовал по стране, где был принят со всем возможным гостеприимством, а потом назвал Россию тюрьмой народов и жандармом Европы. Как скажет сто лет спустя булгаковский герой: “Вот они где у меня сидят, эти интуристы!.. Верите ли, всю душу вымотали! Приедет... и или нашпионит, как последний сукин сын, или же капризами замучает: и то ему не так, и это не так!..”.
Поэтому император, хотя и повелел назначить путешественнику пособие в 1500 рублей, но распорядился также прикомандировать к нему чиновника, знающего немецкий язык, с тем чтобы “отстранять незаметным образом все то, что могло бы сему иностранцу подать повод к неправильным и неуместным заключениям, которые легко могут произойти от незнания им обычаев и народного быта нашего отечества”.
Но царские опасения оказались напрасными. Пропутешествовав год по российским просторам, Гакстгаузен выпустил книгу с длинным названием “Этюды о внутренних отношениях народной жизни и в особенности о земельных порядках России”, полную восторгов по поводу увиденного и особенно по поводу сельской общины, которая, по его словам, составляет в России все. В ней, как полагал барон, ключ к прошлому России и зародыш ее будущего.
“Каждая сельская община, — писал Гакстгаузен, — представляет собой в России маленькую республику, которая самостоятельно управляет своими внутренними делами, не знает ни личной земельной собственности, ни пролетариата и уже давно довела до степени совершившегося факта часть социалистических утопий; иначе жить здесь не умеют; иначе никогда даже здесь и не жили”. Указывая на патриархальный характер русской общины и усматривая в ней расширение семьи, барон горячо ратовал за ее сохранение как единственного средства предохранить Россию от пpoлeтapиaтa, видимо, олицетворявшего, в его представлении, революционное насилие. Он не отрицает невыгодных последствий “мирского” порядка для развития сельского хозяйства, но советует устранить их, не касаясь самого общинного принципа.
И пошло, поехало… Гакстгаузена недаром называли первооткрывателем общинного строя России. Кто только не подхватывал и не развивал его мысли. Герцен на этой основе придумал свою теорию крестьянского социализма, позднее ставшую истоком народнической идеологии. По Герцену, “мир” с ее коллективистской трудовой моралью сможет стать зародышем нового и справедливого общества. “Человек будущего в России — мужик, точно так же, как во Франции — работник”. И главное отличие России от Запада, полагает Герцен, состоит в том, что все вопросы здесь в народе решаются сообща, на мирском сходе, а труд имеет совместный характер. В этом смысле крестьянская община представляла собой, по его мнению, своего рода “инстинктивный коммунизм”, который должен был помочь стране избежать буржуазной стадии развития с ее социальными противоречиями. И в этом Герцен, будучи западником, перекликался со славянофилами, в глазах которых община является той средой, в которой может получить свое осуществление идеал христианской любви.
“Общинное начало есть основа, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей”, — писал Самарин, сходясь в этом с Гакстгаузеном. Общность земель не противна усовершенствованию хлебопашества, говорил Хомяков. При полном ее развитии несомненно будет устранен главный ее недостаток — переделы, и 20- или 30-летнее владение наделом станет общим явлением. Но Хомяков шел дальше в своих пророчествах. Он полагал, что переход от общины земледельческой к промышленной неизбежен, и последняя в виде промышленной артели будет не что иное, как развитие первой.
Еще дальше идет Кропоткин — этот выросший в народнических идеалах певец деревенской общины, для которого она результат проявления коллективистских нравственных качеств, вообще присущих человеческому роду. Он и историю-то воспринимает через призму инстинкта взаимопомощи. Если для Маркса история — борьба классов, смена общественных формаций, то для Кропоткина, этого “Дон-Кихота на русской почве”, она процесс развития формаций взаимопомощи, которым противостоит государство.
В уже упоминавшейся мною работе “Взаимопомощь как фактор эволюции” Кропоткин прослеживает, как чувство взаимопомощи, которое он находит и у животных, становится доминирующим в жизни дикарских родов, варварских племен в разных странах…
Он видит то, что хочет видеть, то, что свойственно его общему представлению о человеке, опять-таки противоположному Марксову. Для Маркса и Ленина в человеке доминирующим является эгоистическое начало, и будущее их государство должно быть основано на эгоизме, когда человеку выгодно жить в бесклассовом обществе. У Кропоткина же все наоборот. Для него грядущее исчезновение государства — следствие развития человеческого инстинкта взаимопомощи. И отсюда все его размышления.
В отличие от славянофилов у него нет ощущения исключительности именно русской деревенской общины. Он ее также идеализирует как племенную общину североафриканских кабилов или, скажем, турецких крестьян. История — дама щедрая, и у нее всегда можно найти все, что хочешь найти, и увидеть то, что хочешь увидеть.
Сложнее всех было представителям марксизма, течения общественной мысли, все более распространявшегося в России. Крестьянин как бы выпадал из Марксовой социальной схемы. По мере развития капитализма на селе он должен превращаться в наемного работника, сельского пролетария, который вместе с промышленным рабочим будет участвовать в социалистической революции.
Интересно, как отголоски этой схемы ощущались в уже советские времена. Мой отец в двадцатые годы работал в газете “Батрак”, не “крестьянин”, а именно “батрак” — наемный рабочий у кулака, сельского капиталиста, который, как считалось, хозяйствует в нэповской сельской России. Да и в более поздние советские времена термин “крестьянин” был под подозрением — понятия “колхозник”, “рабочий совхоза” имелись в стратификационной схеме общества, но не “крестьянин”.
Возвращаясь же к концу XIX века, заметим, что вождь русских марксистов Георгий Валентинович Плеханов не разделял народнических надежд на самобытный путь социального развития России и полагал в своем швейцарском далеке, что по мере развития капиталистических отношений поземельная община должна была переживать разложение. Но вот только она не разлагалась, а, наоборот, скорее даже при всех бедах и проблемах укреплялась в основных принципах своего существования. Если сразу же после отмены крепостного права, когда малоземелье еще не очень сильно ощущалось и цены на хлеб были сравнительно высокие, земельные переделы прекратились, то в восьмидесятые-девяностые годы, в пору мирового аграрного кризиса, неурожайных лет и возрастающей в связи с ростом населения земельной тесноты, они снова возобновились. Сельский мир именно таким образом отвечал на угрозу физическому выживанию крестьян. Так что надо было как-то оценивать это явление с позиций марксистcкой теории. И тогда член плехановской марксистской группы “Освобождение труда”, знаменитая террористка, некогда стрелявшая в петербургского градоначальника генерала Трепова, Вера Ивановна Засулич обратилась к Учителю с письмом следующего содержания. “В последнее время мы часто слышим мнение, что сельская община является архаической формой, которую история, научный социализм — словом, все, что есть наиболее бесспорного, — обрекают на гибель. Люди, проповедующие это, называют себя Вашими подлинными учениками, "марксистами"… Вы поймете поэтому, гражданин, в какой мере интересует нас Ваше мнение по этому вопросу и какую большую услугу Вы оказали бы нам, изложив Ваши воззрения на возможные судьбы нашей сельской общины и на теорию о том, что, в силу исторической неизбежности, все страны мира должны пройти все фазы капиталистического производства”.
Это письмо датировано 18 февраля 1881 года. А 8 марта был получен ответ.
“Дорогая гражданка!
Болезнь нервов, периодически возвращающаяся в течение последних десяти лет, помешала мне раньше ответить на Ваше письмо от 16 февраля. Сожалею, что не могу дать Вам пригодный для опубликования краткий ответ на вопрос, с которым Вы изволили обратиться ко мне. Несколько месяцев тому назад я уже обещал Петербургскому комитету работу на ту же тему. Надеюсь, однако, что достаточно будет нескольких строк, чтобы у Вас не осталось никакого сомнения относительно недоразумения по поводу моей мнимой теории <…> Анализ, представленный в "Капитале", не дает, следовательно, доводов ни за, ни против жизнеспособности русской общины. Но специальные изыскания, которые я произвел на основании материалов, почерпнутых мной из первоисточников, убедили меня, что эта община является точкой опоры социального возрождения России, однако для того, чтобы она могла функционировать как таковая, нужно было бы, прежде всего, устранить тлетворные влияния, которым она подвергается со всех сторон, а затем обеспечить ей нормальные условия свободного развития”.
В этом уклончивом ответе наиболее важным следует считать достойное народнического мировоззрения утверждение, что поземельная община является точкой опоры социального возрождения России.
Но самое интересное в другом. Оказывается, за три недели, отделявшие получение запроса Засулич от ответа на него, Маркс написал четыре так и неотправленных наброска к этому ответу, идущих вразрез с догматикой его собственного учения и содержащих в себе историософскую концепцию, под которой вполне мог подписаться Кропоткин. Отмечая, что Россия единственная в Европе страна, в которой общинное землевладение сохранилось в широком национальном масштабе, он утверждает, что в течение всех Средних веков община была единственным очагом свободы и народной жизни. Народы, у которых капиталистическое производство наиболее развилось, как в Европе, так и в Америке, пишет Маркс в одном из набросков, стремятся лишь к тому, чтобы разбить его оковы, заменив производством кооперативным и капиталистическую собственность — высшей формой архаического типа собственности, то есть собственностью коммунистической.
Но все эти и другие мысли по поводу русской общины, в сущности противоречащие основным принципам марксистского учения, так и остались в черновиках, а подлинный ответ Вере Засулич уже в соответствии с марксистской ортодоксией был дан год спустя в предисловии ко второму русскому изданию “Манифеста Коммунистической партии”. Сказано там следующее: “Задачей "Коммунистического манифеста" было провозгласить неизбежно предстоящую гибель современной буржуазной собственности. Но рядом с быстро развивающейся капиталистической горячкой и только теперь образующейся буржуазной земельной собственностью мы находим в России большую половину земли в общинном владении крестьян. Спрашивается теперь: может ли русская община — эта, правда, сильно уже разрушенная форма первобытного общего владения землей — непосредственно перейти в высшую, коммунистическую форму общего владения? Или, напротив, она должна пережить сначала тот же процесс разложения, который присущ историческому развитию Запада?
Единственно возможный в настоящее время ответ на этот вопрос заключается в следующем. Если русская революция послужит сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят друг друга, то современная русская общинная собственность на землю может явиться исходным пунктом коммунистического развития”.
Здесь ключевыми словами является последняя фраза: “Если русская революция послужит сигналом пролетарской революции…”. Она послужила импульсом для теории перманентной революции Троцкого, исступленного ожидания мировой революции, характерного для большевистского мироощущения двадцатых годов прошлого века и многих других политических мечтаний того времени.
Возвращаясь же к восьмидесятым годам века девятнадцатого, скажем, что переписка Маркса и Веры Засулич по поводу русской общины оборвалась, едва начавшись. Учитель не решился предать гласности свои мысли, ревизующие собственное учение. Наброски были опубликованы лишь в 1924 году, сорок лет спустя после его смерти.
Маркс умер вскорости после обмена письмами с Засулич, сломленный душевным кризисом, так и не открыв никому тайны своих интеллектуальных сомнений и метаний. А Вера Засулич дожила до социалистической революции, делу которой она отдала всю жизнь, не приняла ее и умерла в 18-м году на пороге своей петроградской квартиры нищей, голодной и всеми забытой старухой.
VIII. Механики сложной машины
Судьбы русской поземельной общины, однако, определялись отнюдь не утопическими мыслителями, а вполне трезвыми правительственными чиновниками, которым было несвойственно романтическое славянофильско-народническое восприятие “сельского мира” как воплощения национального духа или социалистической идеи. Однако официальная поддержка общинного порядка диктовалась не только фискальными соображениями, но и ощущением национальной традиции, которая, как казалось правительственной элите, выражалась в знаменитой формуле “православие, самодержавие, народность”. Но девятнадцатый век принес в среду тех, про кого троюродный брат Столыпина с присущим ему поэтическим пафосом сказал: “Вы жадною толпой стоящие у трона”, немало ярких и сильных исторических личностей, обладавших самостоятельным политическим мышлением и выражавших разные взгляды, в том числе и на “крестьянский вопрос”. Среди них не могло быть единообразия мнений.
Сперанский и Канкрин, братья Милютины, Бунге и Витте, вплоть до нашего героя — Столыпина, — все это были люди мысли и действия, проходившие карьерный путь с начальных мелких должностей (Витте, прежде чем стать министром путей сообщения, работал помощником машиниста, конторщиком грузовой службы), с помощью ума и таланта прошибавшие казавшуюся неприступной стену бюрократии, с тем чтобы, оказавшись на вершинах власти, пытаться реализовать свои реформаторские амбиции. Одни из них попадали в ссылку, как Сперанский, или в почетную отставку в расцвете сил, как Витте, другие доживали свой век в царском благоволении, но судьба каждого — роман, достойный пера современного мыслителя.
Интересно отметить, как во второй половине девятнадцатого века на высшие правительственные должности стали приходить люди точного знания. Творец военной реформы, двадцать лет занимавший пост военного министра, Дмитрий Алексеевич Милютин смолоду выказывал большие способности к математике и, будучи молодым офицером, писал статьи на эти темы в “Энциклопедическом лексиконе”. Витте окончил курс в Новороссийском университете по математическому факультету, написав диссертацию “О бесконечно малых величинах”, и должен был остаться при университете для подготовки к профессорскому званию. А его предшественник на посту министра финансов Иван Алексеевич Вышнеградский — так тот вообще был выдающимся математиком и инженером-конструктором, основоположником теории автоматического регулирования.
Но “вернемся к нашим баранам”. Первым, кто подверг сомнению целесообразность общинного хозяйства, был министр финансов в первой половине восьмидесятых годов Николай Христианович Бунге. Этот “ученый немец”, много лет бывший профессором экономики и ректором Киевского университета, еще в конце пятидесятых привлекался к подготовке освобождения крестьян, а на последнем этапе царствования Александра II, в период лорис-меликовской “диктатуры сердца”, был вытребован в столицу и как специалист назначен заместителем главы финансового ведомства. Когда после убийства своего отца Александр III затеял перетряску либерального кабинета, Бунге не только не был уволен, но и стал министром, так как в свое время преподавал теорию финансов цесаревичу и пользовался его расположением. Этого расположения хватило на пять лет, пока нападки консервативных кругов, обвинения в “непонимании условий русской жизни, доктринерстве, увлечении тлетворными западноевропейскими теориями” не привели к отставке Бунге с должности министра финансов и назначению на почетный, но лишенный реального влияния пост председателя Комитета министров.
Тем не менее за пять своих министерских лет этот профессор, обладавший мировоззрением типичного либерала-западника, понизил выкупные платежи крестьян, отменил подушную подать и, полагая, что многие проблемы российского крестьянства связаны с недостаточным размером их земельных наделов и невозможностью получить долгосрочный кредит для покупки новых земель, создал Крестьянский банк, призванный выдавать долгосрочные ссуды крестьянам на покупку частновладельческих, прежде всего дворянских, земель. Пытался он отменить и круговую поруку в деревне, но тут уж Государственный совет сделать это ему не дал.
Далее на арену нашего сюжета выходит не кто иной, как Сергей Юльевич Витте, реформатор и либерал, который, однако, начинал свою государственную карьеру как славянофил и яростный охранитель самодержавия, идеолог “Священной дружины” — недолго просуществовавшей конспиративной дворянской организации, созданной после убийства Александра II для охраны императора и борьбы с террористами их же методами. Соответственно он видит в общине оплот против социализма, а в крестьянстве — главную опору порядка и полагает, что крестьянина ни в коем случае нельзя превращать в наемного рабочего.
Но вот он призван проводить реальную экономическую политику в роли министра финансов, сменив заболевшего Вышнеградского — преемника Бунге. И тут уж, сколько ни размышляй о вредоносности для России развития капитализма, действовать приходится в духе либеральных тенденций преобразования экономики. И Витте с присущей ему энергией и целеустремленностью делает все, чтобы Россия в промышленном отношении догоняла развитые страны Европы, — добивается стабилизации рубля, вводит золотое денежное обращение, косвенные налоги, государственную монополию на алкоголь, предпринимает меры таможенной защиты отечественного товаропроизводителя и способствует неограниченному привлечению иностранного капитала в промышленность и строительство железных дорог.
Постепенно Витте начинал приходить к выводу, что главным препятствием на пути его реформ, направленных на превращение России в передовую промышленную державу, является система экономических отношений в деревне. Вот как он впоследствии сам описывал в мемуарах это свое прозрение.
“Когда меня назначили министром финансов, я был знаком с крестьянским вопросом крайне поверхностно, как обыкновенный русский, так называемый образованный человек. В первые годы я блуждал и имел некоторое влечение к общине по чувству, сродному с чувством славянофилов…
К тому же я мало знал коренную Русь, особенно крестьянскую. Родился я на Кавказе, а затем работал на юге и западе. Но, сделавшись механиком сложной машины, именуемой финансами Российской империи, нужно было быть дураком, чтобы не понять, что машина без топлива не пойдет и что, как ни устраивай сию машину, для того, чтобы она долго действовала и увеличивала свои функции, необходимо подумать и о запасах топлива, хотя таковое и не находилось в моем непосредственном ведении. Топливо это — экономическое состояние Poccии, a так как главная часть населения это крестьянство, то нужно было вникнуть в эту область”.
Начались его встречи с Бунге, о котором Витте отзывался с величайшим уважением и который привил ему свое понимание поземельной общины “как главного тормоза развития крестьянства”. Осмысление ситуации шло уже в русле классических либеральных воззрений. “Как может человек проявить и развить не только свой труд, но инициативу в своем труде, — пишет Витте, — когда он знает, что обрабатываемая им земля через некоторое время может быть заменена другой (община), что плоды его трудов будут делиться не на основании общих законов и завещательных прав, а по обычаю (а часто обычай есть усмотрение), когда он может быть ответственен за налоги, не внесенные другими (круговая порука), когда его бытие находится не в руках применителей законов (общая юрисдикция), а под благом попечительного усмотрения и благожелательной защиты маленького "батюшки", отца — земского начальника (ведь дворяне не выдумали же для себя такой сердечной работы), когда он не может ни передвигаться, ни оставлять свое, часто беднее птичьего гнезда, жилище без паспорта, выдача коего зависит от усмотрения, когда, одним словом, его быт в некоторой степени похож на быт домашнего животного с тою разницею, что в жизни домашнего животного заинтересован владелец, ибо это его имущество, а российское государство этого имущества имеет при данной стадии развития государственности в излишке, а то, что имеется в излишке, или мало, или совсем не ценится”.
Такое восприятие жизни русской деревни, в котором либеральный пафос перерастает уже скорее в революционную страсть, вызревало у Витте в начале современного экономического роста России, который нынешние историки исчисляют периодом 1890 — 1913 годами, в то время как в Германии и Франции этот рост происходил в 1820—1870 годах. Разрыв в семьдесят лет. Но что означает подобный разрыв в крестьянском быту?
Перечитывая Флобера, я как-то задумался над тем, когда была написана “Госпожа Бовари”. Оказалось, что в 1856 году, за пять лет до того, как в России отменили крепостное право. И вот Флобер, этот сугубый реалист, показывает в романе, что представляла собой ферма тогдашнего французского богатого крестьянина, каковым был отец Эммы. Крупные рабочие лошади виднеются в растворенных воротах конюшен. Длинная овчарня, высокая рига, обсаженный деревьями двор, спускающийся к пруду, на берегу которого гогочут гуси. Двухэтажный жилой каменный дом с просторным залом, с огромной кухней, где готовится еда для работников и где обедает хозяин, любящий крепкий сидр, жаркое с кровью, кофе с коньяком…
Ну а вот описание быта богатого русского крестьянина конца века девятнадцатого, сделанное Буниным в рассказе “Князь во князьях”. Он и в самом деле живет князем во князьях, этот старый сельский богатей Лукьян Степанов в своем откупленном у разорившегося барина степном хуторе. Огромный двор, окаймленный старыми амбарами под сизой соломенной крышей, за ними виднеется железная крыша нового мещанского дома на высоком фундаменте, который все строит и недостроит Лукьян. А пока обитает он со всей своей трехпоколенной семьей, насчитывающей шестнадцать душ, в огромной землянке. В ней два крошечных окошка под потолком, нары, заваленные старьем, полати, рассевшаяся кирпичная печь, щербатые чугуны на земляном мокром полу, в которых с золой выпариваются портки и рубахи.
— Девять лет прожил, как дай тебе бог прожить, — показывает Лукьян свое жилье юному барчонку. — Ни разу не угорели. Диво, а не изба. А теплынь какая! Зимой прямо хоть рубаху скидывай... Мы, брат, люди земляные.
И дальше, хвастаясь своим хозяйством, знаменитыми на всю округу лошадьми, удачливостью, формулирует свою жизненную философию: “Как сеяли деды-прадеды ржицу, так и нам бог велел. Они только ее, матушку, знали, а цигарки из трехрублевок вертели”.
Ленин, в аграрных исследованиях которого немало здравых и точных мыслей, в своей теории развития капитализма на селе выделял два пути, по которому могло идти российское сельское хозяйство — американский и прусский. В первом — отсутствуют помещичьи латифундии, но развивается фермерство. Во втором — развиваются крупные юнкерские поместья с сохранением крепких крестьянских хозяйств, обслуживаемых безземельными наемными рабочими. К концу XIX века Россия шла по своему пути: малоэффективное помещичье землевладение (более тридцати процентов имений было заложено в банке) и поземельная община с низкими результатами труда.
Витте осознавал противоестественность такой ситуации и в 1896 году высказался против общинного землепользования и круговой поруки, обратившись к царю с официальным письмом по этому поводу. Однако отмены круговой поруки при выплате выкупных платежей за полученную крестьянами после реформы 1861 года землю ему удается добиться только в 1903 году. Такая отмена не устраивала беднейшую часть общины. Но Витте, как и впоследствии Столыпин, ориентировался не на бедных и слабых, а на сильных и богатых. Оба этих реформатора при взаимной личной неприязни в крестьянском вопросе руководствовались одними и теми же принципами. Только вот Витте из-за противодействия Победоносцева, Дурново, Плеве и других представителей консервативной элиты почти ничего из задуманного реализовать не довелось, разве что осуществить предварительную проработку грядущей аграрной реформы силами созданного по его инициативе и возглавленного им Особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности.
Это совещание или вернее будет сказать — комиссия, куда входили причастные к проблеме высшие представители государственной власти, имела региональные подразделения — губернские и уездные комитеты, обсуждавшие правовое и социально-экономическое положение крестьянства. Работа шла немногим более трех лет, до весны 1905 года, в ходе ее и был заложен фундамент предстоящей аграрной реформы. Но для того, чтобы запустить ее механизм, нужны были серьезные импульсы, основательные общественные потрясения.
IX. Стихия
1902 год — второй год XX века. Какие события происходят в это время на нашей планете? В Южной Африке завершена англо-бурская война, обогатившая мировую историю концентрационными лагерями. В Америке провозглашена Кубинская республика. В Швейцарии в бернское патентное бюро приходит на работу никому не известный учитель Альберт Эйнштейн. В России завершено создание партии социалистов-революционеров, которой пятнадцать лет спустя суждено получить подавляющее большинство в Учредительном собрании и вслед за тем исчезнуть с политической арены. В Москве в Художественном театре ставят “На дне” — гвоздь сезона.
Год как год — ничего особенного. Посеянным в это время семенам будущих трагедий и свершений предстоит еще не скоро прорасти. На фоне всей этой пестрой панорамы внимание историка вряд ли привлечет событие, следы которого остались разве что в анналах Министерства внутренних дел России. В течение трех недель марта-апреля в смежных уездах Полтавской и Харьковской губерний проходили крестьянские беспорядки, распространявшиеся волнами и охватившие 175 общин.
Сценарий каждый раз был один и тот же. Вся община под руководством старосты, составив летучий отряд, словно по какому-то неведомому сигналу неслась на телегах на помещичье имение, жгла его и грабила, не трогая владельцев. Нетронутой оставалась и государственная собственность, в том числе винные лавки, казалось бы, представлявшие наибольший соблазн для погромщиков.
Никаких следов пришлых подстрекателей наряженное следствие не обнаружило. Одни подследственные на вопрос, не подстрекали их листовками и книжками “жиды, студенты и анархисты”, отвечали, что страшны не книжки, а то, что есть нечего, нет ни земли, ни выпасов для скота. Другие ссылались на какой-то царский манифест, позволявший им громить помещиков. Конечно, те, кто анализировал причины этого бунта, понимали, насколько бедственно положение крестьянской семьи во многих регионах империи, и в том числе в этом. Демографический взрыв распирал общину (в конце века на каждую женщину приходилось семь рождений), уменьшая земельный надел; стоимость аренды земли росла; каждый неурожай, а они следовали с удручающей последовательностью, приводил к голоду и падению поголовья скота. И конечно же находящееся по соседству помещичье имение, расположенное на сотнях десятин земли, которую крестьянин всегда считал “божьей”, вызывало страсти, которые рано или поздно выливались в погром.
Этот малороссийский бунт, разумеется, быстро и жестоко подавленный, был предвестником крестьянской революции, открывшей череду таких революций, произошедших в первое десятилетие XX века в странах, которые впоследствии назовут развивающимися, — в Турции, Иране, Мексике, Китае.
В России на протяжении этого десятилетия много чего происходило: и “маленькая победоносная война” с Японией, закончившаяся позорным разгромом, и “кровавое воскресенье”, ознаменовавшее начало первой русской революции, и массовые забастовки промышленных рабочих, попытки восстания на флоте, но крестьянский бунт был постоянным фоном и непременным слагаемым этой разбушевавшейся стихии неуправляемых событий. К октябрю 1905 года он достиг невиданных масштабов. Современники используют образ лесного пожара, охватившего половину Европейской России. Города чувствовали себя словно в осаде, ночами наблюдая красное небо, освещенное пламенем горящих поместий, и по огненным точкам, появлявшимся на горизонте, определяя названия пылающих имений. Вереницы конных повозок, движущихся вдоль багрово-красной линии горизонта, представлялись дочери Столыпина, который тогда был саратовским губернатором, “крестьянской армией, возвращавшейся со своей войны”. Она писала в своих воспоминаниях: “Народные бунты в деревнях усиливаются, крестьяне жгут имения помещиков, уничтожают все, что попадается им под руку: библиотеки, картины, фарфор, старинную мебель и даже скот и урожай. Почти никогда крестьяне ничего не крадут, но ярким пламенем горят помещичьи дома, скотные дворы, сараи, амбары. Рубят в щепки, топчут ногами, ломают и рвут все, что владельцы, в надежде спасти хоть крохи своего имущества, выносят из горящих домов. Проезжая по железной дороге через Саратовскую губернию, можно было видеть из окон вагона ровную степь, освещенную, как горящими факелами, подожженными усадьбами”.
Обуздывали эту стихию с азиатской жестокостью. Словно монгольская орда (именно такое сравнение приходило на ум современникам) налетали отряды карателей на бунтующие деревни. Жгли дома, часами держали крестьян на коленях на снегу, вешали по приговорам военных судов и бессудно. Беспощадность и беззаконность расправ подчас вызывали протесты даже у полиции. Но вот что характерно, когда одна такая полицейская жалоба на действия некого капитана Рихтера, добавившего при усмирении крестьян в одной из прибалтийских губерний к бессудным расстрелам еще и повешение, попала на стол Николая II, он написал на полях против имени капитана: “Славный малый”. Да, царь-мученик, да, ужасный расстрел его семьи, но брошенная на весы Божьего суда только одна эта реплика весит так много и о столь многом говорит!
Усмирительную жестокость порождал страх. Но он же порождал и уступки крестьянам, понимание того, что дальше тянуть с удовлетворением столь явно и трагически выраженных их потребностей невозможно. В конце 1905 года приняты два правительственных решения — отменены остатки выкупных платежей и расширена деятельность Крестьянского банка с целью облегчения покупки земли крестьянами.
Теперь либеральные проекты Витте не казались потрясением основ государственного порядка даже самым яростным его защитникам. И как же велик был страх, порожденный крестьянским бунтом, если два генерал-губернатора — Московский и Петербургский — Федор Васильевич Дубасов — усмиритель крестьянских волнений на юге России и декабрьского вооружения восстания в Москве — и Дмитрий Федорович Трепов, тот самый, который “патронов не жалеть”, заявили о необходимости немедленного проведения аграрной реформы и выразили готовность расстаться с частью своих немалых земельных владений. А Петр Николаевич Балашов, богатейший помещик России (его семья владела тремястами тысячами десятин в четырех губерниях) и один из лидеров Совета объединенного дворянства, этого “дворянского профсоюза”, направил царю записку, в которой предлагал передать крестьянам землю из общинного владения в их полную собственность, дополнив наделы казенной землей и той, которую помещики захотят продать им в порядке “полюбовной сделки”.
Изменение отношения политической элиты к общине было не случайным, теперь она воспринималась как организатор массовых антипомещичьих выступлений. Крепнет убеждение, что наделенные землей крестьяне-собственники, успешные владельцы своих наделов, могут противостоять идущей из города революционной “заразе пролетариатства”. Теперь уже не особый русский путь сочетания помещичьего и общинного хозяйствования, а западный — фермерский, гроссбауэрский виделся как панацея от общественного неустройства, и в этом лишний раз убеждало обращение к европейскому историческому опыту.
За полвека до взрыва российских общественных страстей, в 1848—49 годах, когда по Европе прокатилась волна городских демократических революций, направленных против королевской власти, они усмирялись с помощью консервативно настроенных сельских жителей и солдат — молодых крестьян, одетых в военную форму. Так было в Германии, Австрии. Во Франции после восстановления всеобщего избирательного права крестьяне голосовали против революционеров, создав тем самым в парламенте монархистское большинство. При более глубоком взгляде в историю Франции — этой матери революций нового времени — виделась крестьянская Вандея, яростно сражавшаяся под роялистскими лозунгами против войск парижского конвента.
Как создать русскую Вандею с ее преданностью престолу, религии, основам традиционного народного существования? Новая стратегия в “крестьянском вопросе” была сформулирована с предельной лапидарностью: “сначала успокоение, а потом реформы”, то есть сначала усмирить, навести порядок, а потом реформировать. Наводить порядок было кому, а вот реформировать? Тут требовался человек просвещенный, но твердый, энергичный и опытный в государственных делах, монархист без примеси либерализма и вместе с тем понимающий нужды “сельского материка”. Получалось, что всем этим требованиям удовлетворял саратовский губернатор Столыпин.
X. Назначение
Его вызвали из Саратова в Царское Село телеграммой за подписью царя и предложили должность министра внутренних дел.
— Петр Аркадьевич, я вас очень прошу принять этот пост, — сказал государь.
— Ваше величество, не могу, это было бы против моей совести.
— Тогда я вам это приказываю.
По воспоминаниям дочери Столыпина — Марии Петровны Бок — не подчиниться воле императора ее отец, убежденный монархист, не мог.
За три года перед тем подобный разговор у него состоялся с министром внутренних дел Плеве, предложившим ему должность саратовского губернатора. Отказ был мотивирован семейными обстоятельствами, в ответ он услышал: “Меня ваши личные и семейные обстоятельства не интересуют, и они не могут быть приняты во внимание. Я считаю вас подходящим для такой трудной губернии и ожидаю от вас каких-либо деловых соображений, но не взвешивания семейных интересов”.
Что это? Кокетство со стороны Столыпина? Пусть, мол, попросят, тогда соглашусь. Страх? Ведь то были времена, когда губернаторов, как, впрочем, и министров, “отстреливали как куропаток”. И Плеве, и его предшественник Сипягин погибли от рук террористов. Да и сам Столыпин в Саратове пережил четыре покушения, а за полгода до вызова в Царское Село в его губернаторском дворце был застрелен генерал-адъютант Сахаров, приехавший в губернию по усмирительским делам. А через несколько месяцев после переезда Столыпина в Петербург была взорвана его дача на Аптекарском острове, сам он чудом уцелел, а дочь и сын получили ранения. Так что было чего бояться. Но даже его политические противники не могли отказать ему в личной храбрости. И в бунтующие деревни ездил, и в толпу разгоряченных мужиков смело входил без охраны, многократно доказывая свое мужество. Скорее всего не в страхе было дело, а в понимании той страшной ответственности, которую он взваливает на себя, в чувстве долга перед страной, в том чувстве, которое так точно выразил поэт: “Если только можешь, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси”. Продолжая цитату, скажем: “Но не отвратим порядок действий”, тот самый порядок действий, который в данном случае диктовала История.
Назначение Столыпина министром внутренних дел состоялось 26 апреля 1906 года, а 27 апреля открылась Государственная дума первого созыва, где больше половины депутатов принадлежали к партии кадетов и Трудовому союзу, состоящему из крестьян и народнической интеллигенции. Сам облик этого собрания способен был вызвать отвращение у высшего чиновничества — крестьянские рубахи и рабочие косоворотки, сюртуки и пиджаки, полукафтаны и поповские рясы, а шум в зале, выкрики с мест, развязность ораторов и обструкция тех, кто неугоден большинству… И это после шитых золотом мундиров и верноподданнических речей Государственного совета. Но Столыпин неожиданно проявил умение плыть в этом демократическом море, твердо и корректно выступать, хладнокровно отвечать на выпады, не теряться, когда на него обрушивался вал выкриков: “Долой!”, “Хватит!”, “В отставку!”.
Он сразу же понял, как сложно ему будет проводить через это взбаламученное море свои аграрные проекты, тем более что у каждой фракции было свое видение земельного вопроса, порождавшее законопроекты один другого радикальнее. И кадеты, и трудовики считали необходимым принудительное отчуждение частновладельческих земель, но трудовики в соответствии с народнической идеологией, которую они выражали, требовали, чтобы вся земля принадлежала народу и отдавалась бы в пользование только тем, кто будет обрабатывать ее своим трудом.
Лозунг “отнять и разделить”, со столь страшной сатирической силой выраженный в булгаковском “Собачьем сердце”, витал над Думой и находил отклик у большинства депутатов вопреки всем аргументам представителей правительства. Напоминалось, что в России крестьянское землевладение больше, чем в какой-либо европейской стране, преобладало над крупным частновладельческим, что дворянам принадлежало лишь 53 миллиона десятин, а крестьянам — 164 миллиона, что не такое уж страшное малоземелье в этом “мужицком царстве”, что из 12 миллионов дворов лишь четверть имеет менее пяти десятин, а треть — свыше десяти десятин. Наконец, главноуправляющий земледелием и землеустройством Александр Семенович Стишинский с цифрами в руках показывал, что если разделить помещичьи земли, то на каждый двор придется лишь по десятине прибавки, а крупные культурные хозяйства между тем исчезнут.
Но эти расчеты ничего не говорили крестьянскому уму и сердцу, равно как и замечания по поводу экстенсивности общинного хозяйствования. Само существование рядом с его полосками пашни имения размером несколько сотен десятин, полученного по праву наследования и обрабатываемого наемными руками, оскорбляло мужика, задевало его чувство справедливости, давило на психику, порождая ощущение собственной неполноценности.
В конце концов, Совет министров решил, что продолжение полемики по поводу аграрного вопроса способствует росту революционного движения, и царь распустил Думу самым бесцеремонным образом. 9 июля пришедшие на заседание депутаты нашли двери в Таврический дворец запертыми, а рядом на столбе висел манифест о роспуске Думы.
Одновременно вместо старого осторожного бюрократа Горемыкина председателем Совета министров при сохранении должности министра внутренних дел был назначен Столыпин, как человек энергичный и имеющий план конкретных действий.
И он начинает действовать. Новый премьер сознает, что именно сейчас, в период “междумья”, — самый подходящий момент для декретирования основных положений аграрной реформы. Ведь в соответствии с только что принятым основным законом Российской империи правительственные указы имеют силу до тех пор, пока по ним не проголосует Дума и Государственный совет, и, значит, самое время очертить с помощью этих указов основные контуры реформы, а там пока-то соберется новая Дума… Как говаривал Наполеон: “Главное ввязаться в драку, а там посмотрим”. И всю вторую половину 1906 года бомбардирует Столыпин своими законодательными актами тысячелетнее здание общины, отменяя и разрушая старинные устои ее существования.
Август. Передача Крестьянскому банку казенных и удельных (принадлежащих императорской семье) земель с последующей их продажей крестьянам по цене на 20 процентов ниже рыночной.
Октябрь. Окончательная отмена подушной подати и круговой поруки. Лишение земских начальников права по собственному усмотрению штрафовать и арестовывать крестьян. Отмена положения, по которому крестьяне обязаны испрашивать согласия общины на внутрисемейный передел земли и на получение паспорта для выезда из деревни.
Никита Сергеевич Хрущев, ау! Это вон когда еще началось. Но и полвека спустя вам снова придется освобождать крестьян от власти теперь уже не общины — колхоза, наделяя их правом получения паспорта. Вот оно как повторяется история.
9 ноября — самый важный указ в этом пакете, утверждающий право главы каждого крестьянского двора приватизировать общинные земли, находящиеся в его пользовании. Тут важно отметить, что это право предоставлялось именно главе семьи, тем самым семейная собственность как остаток родовых пережитков заменялась индивидуальной частной. Одновременно крестьянин может требовать объединения разрозненных полосок земли в единой меже или получать денежную компенсацию от общины за те полоски, которые нельзя объединить. А позднее принимается решение, по которому для отмены передельной общины достаточно согласия половины ее дворов.
Это был прусский путь. Недаром Столыпин, имение которого находилось в Литве, еще, будучи там уездным предводителем дворянства, так часто бывал в соседней Пруссии, изучая местную аграрную систему.
Владения помещиков в России никто не трогал, Те, кто не хотели, не могли успешно хозяйствовать, имели возможность продавать землю или сдавать ее в аренду, за теми же, кто умели и могли, — сохранялась возможность развития капиталистических аграрных предприятий, основанных на наемном труде. Но рядом с этими русскими юнкерами должны были появляться отечественные гроссбауэры или, как иронизировали дворяне, “чумазые лендлорды”, перебиравшиеся подобно бунинскому Лукьяну Степанову из своих земляных нор в новые дома. На них-то и делал ставку наш реформатор. Крестьянское владение, расположенное на одном большом наделе в стороне от деревни — хутор или отруб, если речь не идет о переносе усадьбы, было официально провозглашено оптимальной формой мелкособственнического хозяйства. Именно оно пользовалось льготами на земельных торгах, проводимых государственным крестьянским банком, при предоставлении кредитов и приватизации общинных земель. Именно на такое хозяйство было рассчитано индивидуальное землеустройство, сводившее воедино крестьянские наделы, раздробленные на десятки полосок.
Но и здесь предусмотрено ограничение, призванное не превращать крестьян в латифундистов, не разорять беднейшие слои деревни, которые могут хлынуть в города, пополняя армию безработных, — предел скупки земли не более шести высших душевых наделов в рамках одного уезда, что давало в среднем на одно крепкое хозяйство от семидесяти до ста десятин.
Подчеркивалось, что таким образом с созданием свободного собственника земли происходило завершение освободительной реформы 1861 года.
XI. Крестьянская мечта
Указ 9 ноября 1906 года, этот главный законопроект столыпинской реформы, был вынесен на обсуждение третьей Думы лишь два года спустя после его издания — 28 октября 1908 года. По сравнению с первой Думой третья была по своему составу совсем другая — с совокупным большинством правых либералов — октябристов и правых партий. Именно с таким парламентом хотел иметь дело Столыпин, изменяя избирательный закон и совершив тем самым так называемый третьеиюньский переворот, обозначивший конец первой русской революции.
Такой парламент (одних только землевладельцев в нем было больше половины — 242 из 446 депутатов) должен был понять замыслы реформатора и принять предлагаемый им закон, полагая, что “крепкое проникнутое идеей собственности богатое крестьянство служит везде лучшим оплотом порядка и спокойствия”. И тем не менее обсуждение законопроекта было насыщено таким драматизмом, так выпукло отражало сшибку страстей вокруг земельного вопроса, что чтение стенограмм заседаний Думы дает представление об истоках и предшествовавших, и последующих революционных событий.
Докладчиком аграрной комиссии выступает видный октябрист и крупный землевладелец Сергей Илиодорович Шидловский. Анализируя аграрную ситуацию, он приводит классические причины сельских бедствий: ограниченность территории и экстенсивное, рассчитанное на большие площади хозяйствование, которое создает у крестьян “веру в пространство”. За этим термином — знание российской истории, когда смерд от истощенной пашни, от произвола помещика убегал в “дикое поле” на неосвоенные земли, которые широко простирались на юг и на восток по мере завоевания государством российским все новых территорий. Теперь же, заклинал крестьян богатый русский барин, надо хозяйствовать эффективно на земле, приобретенной в личную собственность, расставшись с мыслью об экспроприации крупных земельных владений, или переселяться на восток, в Сибирь, благо государство содействует такому переселению.
Близкую позицию, звучавшую откровенно и грубо по контрасту с изящным и взвешенным выступлением Шидловского, выражала речь Николая Евгеньевича Маркова (его обычно называли Марков Второй, так как был еще один депутат с такой же фамилией), одного из лидеров черносотенцев, впоследствии в германской эмиграции примыкавшего к нацизму.
“Я нисколько не опасаюсь, — говорил он, — что часть крестьян обезземелеет… Обезземелеют слабые, негодные. И скатертью им дорога. Пусть уходят, а те из них, кто сильнее, те пусть остаются. Говорят о кулаках. Что такое кулак? Это хороший деревенский хозяин, который действительно каждую копейку бережет и умеет извлекать из своего состояния больше, чем это делают растопыри, люди, которые растопыривают руки и землю теряют... Говорят, безземельным нечего будет делать. Как нечего делать? Пусть едут в пустыни… кто бедствует и не желает трудиться, тем место не на свободе, а в тюрьме, или они должны быть вовсе исторгнуты из государства — пропойцы и лодыри”.
Особое значение придавалось позиции депутатов-крестьян. Ведь на сей раз вследствие нового избирательного закона их выбирали не столько крестьяне, сколько землевладельцы, что как бы предопределяло великодержавную ментальность этих 79 “представителей народа”, более близких к правым, к Союзу русского народа, чем интеллигентам-либералам. Их выступлений напряженно ожидала вся политическая элита, это была основная интрига обсуждения. И что же она услышала? Как писала кадетская газета “Речь”, цитируя Лафонтена, “гони природу в дверь, она влетит в окно”.
“Все неимущие крестьяне, — говорил при обсуждении указа 9 ноября крестьянин Петров третий, — должны быть наделены землей из удельных, кабинетских, монастырских, посессионных и частновладельческих земель. Все земли должны перейти в уравнительное пользование народа… Мы будем стараться защищать трудовое население против эксплуататоров — господ помещиков-дворян и промышленников-капиталистов”. Вот тебе и правый крестьянин!
А депутат Данилюк рисует такую картину: “Мы не удовлетворим людей этим законом. Обратите внимание на безземельных и малоземельных… Загляните в любую деревню, какая там царит голодная и холодная нищета. Крестьяне живут чуть ли не совместно со скотом, в одном жилом помещении. Какие у них наделы? Живут на одной десятине, на половине десятины, на трети десятины, и с такого малого клочка приходится воспитывать пять, шесть и даже семь душ семейства… Нам предлагают переселение в Сибирь. Но помилуйте, господа, переселяться может тот, кто обладает денежными средствами, но как же нищему, голодному и холодному крестьянину, у которого за душой ни копейки, как же ему переселяться? Чтобы по пути помереть голодной смертью?”.
Указ уже два года как действует, стало быть, реформа идет и депутаты говорят о новых реалиях сельской жизни.
Депутат Амосенок: “Я скажу о своей Витебской губернии, там у нас сами уже поспешили перейти на хуторское хозяйство. И кто же? Поспешили Нестер, у которого пять наделов земли, где 26 десятин при пяти наличных душах. Конечно, само собой разумеется, он уже не крестьянин, а мелкий помещик… А Андрей, у него один надел на 14 душ. Что ему остается делать, когда Нестер из общины уйдет? Или в батраки уйти, служить за кусок хлеба, или продать землю за ломаный грош и отправиться в Сибирь… Восьмидесятимиллионное население ждет от нас хлеба, а не камня, и если мы ему дадим хлеб, то перед Богом не будем отвечать, и батюшка-государь возрадуется и скажет: действительные народные представители... Когда меня крестьяне посылали, так они сказали: проси, требуй, чтобы нас землей наделили…”.
Депутат Кропотов: “И вот мои избиратели мне говорили о том, что закон 9 ноября — это помещичий закон, который делает из крестьян деревенских кулаков и помещиков, а из бедняков — батраков, вечно голодных работников. Бедняков миллионы, но обезземелила их не община, а обезземелили их тяжелые прямые и косвенные налоги…”.
Словно разговор глухих идет во время обсуждения этого законопроекта, которому после принятия его Думой, Государственным советом и утверждения императором суждено стать законом от 14 июня 1910 года. Одни требуют, чтобы крестьяне отказались от идеи конфискации помещичьих земель, от веры в пространство и воспользовались новыми возможностями свободного и интенсивного хозяйствования, а другие кричат в полный голос: “Дайте земли!”.
Понадобились десятилетия раскрестьянивания, составившего сущность советской коллективизации, чтобы довести российскую деревню до такого состояния, когда она отказывается от личного земельного надела, не хочет на нем хозяйствовать. А в начале минувшего века жажда земли была главным слагаемым крестьянской мечты об идеальной России, в которой хотелось бы жить.
Какова же была эта мечта? История сохранила нам бесценные свидетельства коллективного политического мышления крестьянских масс, цели которого были едины, несмотря на географические и социальные различия этих масс. В петициях сельских сходов, направляемых царю, в их наказах депутатам Думы, в дебатах и решениях Всероссийского крестьянского союза — общенациональной политической организации, просуществовавшей два революционных года вплоть до разгона ее властями, — содержались довольно ясные представления о том, какое государство и общество хотела видеть российская деревня.
Никакой частной собственности — помещичьей или крестьянской, никакого хуторского или отрубного хозяйствования, никакой продажи земли — она видеть не желала. Все угодья находятся в распоряжении общин, которые устанавливают уравнительное землепользование в соответствии с размером семьи, с числом работников в ней. Таким образом, вся земля в этой обетованной стране принадлежит крестьянам и обрабатывается силами семьи без использования наемных работников.
Характерна терминология, которая применяется в этих документах для определения экономических и политических отношений. Если земля в рамках общины делится “по равнению”, по справедливости, ведь она “божья” (это повторяется многократно), то применительно к государственной политике, осуществляемой парла-ментской монархией, используется слово “сострадание”. Таков должен быть главный принцип этой политики. Предусматриваются равенство всех перед законом, свобода слова и собраний, выборность чиновников, равное право голоса для женщин, что, по мнению крестьян, “может помочь бороться с пьянством”. Заявленному идеалу общества, настоянному на библейских аллюзиях, соответствует отмена смертной казни, обличение пьянства и признание еврейских погромов “постыдными и грешными”.
Интересно, кого участники съездов Всероссийского крестьянского союза воспринимают в качестве враждебных сил, препятствующих осуществлению их мечты. Прежде всего это чиновники, по определению манифеста Союза, “народу вредные”. Затем помещики, кулаки-мироеды, эксплуатирующие соседей, и черносотенцы, вместе с местной полицией терроризирующие крестьян.
Вот такая страна-утопия вставала в крестьянском целеполагании на фоне революционных страстей, которые была призвана успокоить столыпинская реформа с ее ориентацией на сильных, эгоистичных, успешных сельских предпринимателей. Но ни той, ни другой общественной модели не суждено было реализоваться.
XII. Жизненное пространство
События, происходившие в российских селах в первые десятилетия прошлого века, при всей их локальности тем не менее отражают истоки революционных процессов, сотрясавших российскую жизнь все столетие. Шел бурный рост населения, сокращавший крестьянский надел, обострявший мечту о земле, на пути реализации которой стоял, как представлялось крестьянину, помещик с его земельными угодьями. В сущности это была мечта о жизненном пространстве, том самом lebensraum, которое служило для немцев оправданием их завоевательных планов во Вторую мировую.
Тема пространства всегда присутствовала в российской истории. В XV—XVI веках смерд арендовал землю у боярина или дворянина, которым ее давали за военную службу. Служба была перманентной, так как государство постоянно воевало, то обороняясь от кочевников, то завоевывая новые земли. Если крестьянину было невмоготу от неурожая или произвола помещика, он уходил к другому землевладельцу или бежал на новые завоеванные государством территории и начинал все сначала. Во всяком случае, выбор у него был. Крепостное право лишило его свободы выбора. Собственно, для этого оно и вводилось, а когда его отменили, мужик уже не чувствовал себя вольным искателем лучшей жизни, каким был его пращур. На выкупные платежи за предоставленную землю, на непосильные подати, на сокращение надела вследствие демографического взрыва (рожали-то тогда, сколько могли) он отвечал глухим недовольством, в конце концов, перераставшим в ярость, направленную не против царя и верхней власти, которая была далеко, а против помещика. Община с ее “социальным страхованием”, помочами и заботой о сирых и убогих помогала переносить эту ярость, как при крепостном праве она помогала переносить гнет помещика.
Но большинству “слабых” она помогала, а меньшинство “сильных” подавляла, сковывала их инициативу, мучила чересполосицей, раздражала едиными установлениями в хозяйственном обиходе. Все-то ведь делалось по решению схода или старосты. “Раньше, Боже упаси, выйти в поле без разрешения старосты, — вспоминает старожил Лоха. — Боялись”. Постановление схода воспринималось как закон. Решили пахать, значит, всем начинать пахать, сеять — всем сеять, убирать — так всем. Хутор или отруб давал свободу и требовал личной, а не коллективной ответственности. Но авторы реформы понимали, как трудно ее осуществлять в условиях малоземелья. И потому немаловажным слагаемым столыпинского проекта была программа переселения крестьян с тесных земель Центральной России на просторы Сибири и Средней Азии.
В 1862 году, когда в России только что отменили крепостное право, в Соединенных Штатах был принят гомстед-акт — федеральный закон, согласно которому каждый гражданин США, достигший 21 года, мог получить из общественного фонда земли на западе страны 65 гектаров, уплатив регистрационный взнос в десять долларов. Гомстед или homestead означает фермерский участок-усадьбу. Таких участков раздали около двух миллионов общей площадью 115 миллионов гектаров, заложив тем самым основы свободного фермерства, которое, преодолевая впоследствии различные трудности в своем развитии, тем не менее, создало самое эффективное сельское хозяйство в мире.
Что же мешало России в то же самое посткрепостническое время раздавать земли на востоке своей страны — за Уралом и в азиатских степях, где земли было немерено. Мешало многое, и прежде всего вся система отношений на селе с феодальными повинностями временнообязанных крестьян, с выкупными платежами, с потребностью помещиков в рабочей силе, с существованием крестьян в рамках общины и многими другими реалиями сельской действительности.
Это была другая страна, с другой, чем в Америке, историей, населенная людьми с иным менталитетом, и жить этим людям приходилось не в республике свободных поселенцев, продвигающихся с востока на запад в пустые неоглядные прерии, теснившие разве что индейцев, а в империи, пронизанной сословными дворянскими интересами.
До XIX века Сибирь воспринималась государственной властью в основном как место ссылки и поселения преступников. Эта огромная страна, простиравшаяся от Урала до Тихого океана, считалась далекой периферией, жившей своей особой жизнью. Но постепенно она начала привлекать внимание как резервуар для поглощения избыточного населения центра России.
Еще до отмены крепостного права энергичный и просвещенный администратор, граф Павел Дмитриевич Киселев, возглавив министерство государственных имуществ, которому подлежало управление государственными крестьянами, жившими на казенных землях и прикрепленными к ним, издал указ о переселении этих крестьян из европейских губерний в Сибирь.
Переселенцам отводились 15 десятин земли (в пять раз меньше, чем американским фермерам по гомстед-акту), выдавалась безвозвратная ссуда деньгами, скотом и сельхозорудиями, предоставлялась восьмилетняя льгота от податей и повинностей, им прощались недоимки по старому месту жительства. За период с 1845 по 1855 год таким образом переселилось 90 тысяч семей.
Строительство Транссибирской магистрали и стремление империи к проникновению на Дальний Восток, вылившееся в злополучную русско-японскую войну, способствовало дальнейшему заселению Сибири. После выхода в конце восьмидесятых годов закона “О добровольном переселении сельских обывателей” со всякими льготами для крестьян, направлявшихся в Сибирь, до 1905 года за Урал проследовало полтора миллиона человек. Таким образом, процесс этот шел и до начала аграрной реформы, но переселенческая программа Столыпина резко стимулировала его. Только за 1906—1910 годы Сибирь пополнилась более чем двумя с половиной миллионами человек, и в результате население ее с 1897 года удвоилось, достигнув 11 миллионов человек. В главном документе этой программы — “Положении о поземельном устройстве крестьян и инородцев на казенных землях Сибирских губерний и областей” — крестьянину наряду с разными льготами и ссудами предоставлялось право на землю, хозяином которой становился именно он, а не община.
Казалось бы, здесь, на вольных просторах, где никогда не было ни крепостного права, ни помещичьего землевладения, развиваться фермерству американского образца. Историк Матвей Кузьмич Любавский приводит в одной из своих работ характерный разговор политического ссыльного с сибирским старожилом.
— Чем же вам нравится эта глухая таежная страна? — спрашивает ссыльный.
— А што там в матушке Расее хорошего, — отвечает старожил. — Кругом жандармы да палки, унижение да изгальство, подневольность да неволя. Человек там ничто: хуже скотины какой — все его лупят да приговаривают. Свободы там нет, мил человек!... А тут, в матушке Сибири, вольность для человека есть. Посмотри кругом: и просторы, и земли, реки и леса. Власть притеснительная слабая супротив расейской. В зубы никто не тычет, в глаза не колет. Хоть — хлебопашествуй, хоть — рыбачь, хоть — охотничай, хоть — иди на вольную, куда глаза глядят.
Конечно, эти простор и воля — для “сильных и трезвых”, на которых рассчитывал Столыпин, таких сильных, умелых и рисковых, которые на американском Западе пахали целину и кормили страну. Как же ему было не лелеять свою переселенческую программу, которая должна была ослабить демографическое напряжение в Европейской России и отправить потенциальных бунтовщиков туда, где им место — в Сибирь и Среднюю Азию?
Правда, в Средней Азии при переселении российских крестьян пришлось отнимать лучшие земли у казахов и киргизов, сгоняя их стада на солончаки. Но кого интересовали инородцы? Индейцев в Америке тоже теснили и сгоняли с их земель. Международный опыт имелся. И мотивация нашлась бы: мол, сильная нация всегда вытесняет слабую, так было, так будет. А такого понятия, как политкорректность, тогда еще не существовало.
В августе 1910 года Столыпин, озабоченный резким, почти вдвое по сравнению с предыдущим годом уменьшением числа переселенцев и увеличением с 13 до 36 процентов количества возвращающихся обратно крестьян, решил ознакомиться с положением дела на месте и совершить путешествие по Сибири. Сопровождали его главноуправляющий землеустройством и земледелием Александр Васильевич Кривошеин, начальник переселенческого управления Григорий Вячеславович Глинка и управляющий канцелярией в ведомстве Кривошеина Иван Иванович Тхоржевский. Это была команда единомышленников и ближайших сотрудников Столыпина.
Ехали спецпоездом до Челябинска. Потом остановка в Петропавловске североказахстанском, оттуда на лошадях — в степную глубинку до села Явленка на берегу Ишима. Знакомились с жизнью переселенцев, сибирских казаков, казахов.
Поездом — в Омск. На пароходе по Иртышу — в Павлодар, затем алтайский Славгород, знакомство с цветущей колонией немцев-менонитов. И снова на лошадях — четыреста верст по черноземной степи до Камня-на-Оби. И в Кулундинской степи побывали, там, где полвека спустя будет развертываться советская целинная эпопея.
Тхоржевский, который был не только исполнительным чиновником, но и поэтом-переводчиком, так описывал эту поездку: “С тех пор начался и продолжал крутиться до 10 сентября интересный, но утомительный для всех "сибирский кинематограф". В поезде, на пароходе по Иртышу, в бешеной скачке на перекладных сотни верст по сибирским степям, от схода к сходу, от поселка к поселку мелькали картины Сибири. Мужики, киргизы, переселенцы, церкви и больницы, склады сельскохозяйственных орудий. Поочередно сменялись, докладывали Столыпину и мелкие переселенческие чиновники, и важное сибирское начальство”.
По итогам этой поездки царю была направлена всеподданнейшая записка, в которой отмечался как небывалый подъем переселения, так и то обстоятельство, что правительственные организации не успевают отводить участки, строить дороги, колодцы и врачебно-продовольственные пункты. Более того, одни районы переполнены переселенцами, не находящими земли, а в других выделенные участки пустуют. Словом, происходила обычная организационная неразбериха, свойственная всякому массовому действу, в котором принимает участие власть. Последствием этой неразберихи было возвратное движение крестьян. “Печальная история, — сообщалось в записке, — это увеличение обратного движения в текущем году из Сибири. Число семейных обратных на 1 сентября превысило уже 50 тысяч — на 14 тысяч больше прошлого года”. Всего же за 1906—1914 годы обратно вернулось более миллиона человек, 27 процентов общего числа переселенцев. И это при том, что большинство “возвращенцев” продали свои земельные наделы на родине, так что и возвращаться им было практически некуда, разве что пополнять люмпенизированную массу городов и сел — горючий материал для грядущих бунташных дел.
Как же складывалась судьба оставшихся? До 700 тысяч человек разбрелись по Сибири, пополнив число наемных рабочих у старожилов. Но два миллиона крестьян осели на землю, обзавелись хозяйством. С их потомками мне приходилось встречаться в омских селах, где в семидесятые годы прошлого века еще помнили дедов, в начале века пришедших откуда-то из белорусской лесной стороны или из Поволжья, помнили о тяготах первых лет освоения новых земель и том ощущении простора и новых возможностей хозяйствования, которое охватывало переселенцев в Сибири.
Американских фермеров из них не получалось, и тем не менее освоение сибирской целины, так же как и прерий американского Запада, способствовало использованию более совершенных земледельческих орудий. Склады переселенческого управления бойко торговали металлическими плугами, жатками и другой техникой.
Воспроизводился классический сюжет российской аграрной истории — крестьянин приходил на новье — выжигал ли лес или распахивал степную целину и первое время снимал хорошие хлеба. Потом урожайность падала, и надо было идти дальше.
В третье пятилетие двадцатого века темпы прироста зерновых в Сибири составили 66 процентов, а в Европейской России — 11 процентов. Сразу же возник кризис сбыта. Куда везти хлеб? На Восток — значит подрывать молодое амурское земледелие. На Запад? В Челябинске действовал тарифный перелом — переставала работать льгота при оплате перевозки грузов на дальние расстояния, и это означало, что помещик Европейской России, боясь конкуренции, преграждает путь сибирскому зерну. Тут было над чем подумать государственной власти.
Но вот скотоводство в Зауралье развивалось полным ходом. К 1917 году сибирские крестьяне имели вдвое больше коров, чем в Европейской России. И проблема сбыта молока решалась путем кооперации, развивалась сеть не только частных, но и артельных маслозаводов. Только за границу в 1913 году было отправлено 4,5 миллиона пудов топленого масла.
XIII. Нетерпение
Нет, пожалуй, ни одного явления российской истории, которое воспринималось бы современным нам общественным сознанием столь по-разному, со столь противоположных позиций, как столыпинская реформа. Для одних она — благо, попытка вывода страны из кризиса и спасения отечества от грядущих революционных катаклизмов, создания естественных для того времени социально-экономических отношений. Для других — это попытка с негодными средствами, с заведомо неудачным результатом, продиктованная сословным стремлением спасения помещичье-дворянского строя. В зависимости от позиции историка из анналов прошлого извлекаются и различные показатели реформы, ее итоговые цифры, которые пляшут, разнятся, доказывая ту или иную точку зрения. Попытаюсь с возможной осторожностью проанализировать эти итоги и я, используя цифры из разных источников.
Считается, что за 1907—1915 годы из общины вышло более трех миллионов хозяев — четверть всех крестьянских дворов. Но выход из общины вовсе не означал перехода к частному хозяйствованию. Свыше 1,2 миллиона крестьян продали надельную землю, переселяясь в Сибирь или пополнив ряды наемных сельских или городских работников. И все-таки на надельных землях за это время образовалось 300 тысяч хуторов и 1,3 миллиона отрубов. Это и была та самая армия собственников, на которых так рассчитывал Столыпин в своих проектах. Им предстояло работать на участках, размеры которых составляли в среднем по России 7,7 десятины. Между тем норма продовольственного обеспечения типичной крестьянской семьи численностью 6—7 человек в условиях сохранявшегося в России трехпольного севооборота, по подсчетам земских агрономов, предусматривала размеры участка в 10—12 десятин. Только при превышении этой нормы хозяйство можно было считать фермерским, то есть товарным, работающим не на собственный прокорм, а на рынок. Разумеется, цифры эти средние. Социальная поляризация на селе должна была приводить к концентрации земли у одних и к разорению других. Но для этого требовалось время, которого у Столыпина не было. Его крик: “Дайте мне двадцать лет, и вы не узнаете Россию!” — означал понимание того, что никаких двадцати лет у него нет и не может быть не только из-за зыбкости и конечности его собственной жизни, но и в силу подспудного понимания того, что реформа опоздала на тридцать лет, что начинать ее надо было во времена Бунге, как тот и предлагал, а теперь реформаторы сидят на вулкане революционных страстей, на кипящем котле, крышку которого вот-вот снесет и надо торопиться, торопиться…
Первоначально ему казалось, что, для того чтобы “вбить клин” в общину, достаточно отдельным домохозяевам укрепить наделы даже и при сохранении чересполосицы, а потом приступить к разбивке деревенского надела на хутора или отруба. Но вскоре вышел Закон о землеустройстве, по которому села, где были проведены землеустроительные работы, считались перешедшими к наследственному владению своими наделами. Таким образом, на хутора и отруба стали, в сущности, насильственно разверстывать целые селения.
Еще будучи гродненским губернатором и высказываясь за уничтожение общинной собственности Столыпин говорил: “Ставить в зависимость от доброй воли крестьян момент ожидаемой реформы, рассчитывать, что при подъеме умственного развития населения, которое настанет неизвестно когда, жгучие вопросы разрешатся сами собой, это значит отложить на неопределенное время проведение тех мероприятий, без которых немыслима ни культура, ни подъем доходности земли, ни спокойное владение земельной собственностью”.
Ждать не хотелось, тем более что сроки этого ожидания были неопределенно долгими. В соседней Пруссии переход от общины к хуторам занял сто лет.
Но и насильственная землеустроительная разверстка целых селений не давала возможности покончить с чересполосицей. Только четверть всех единоличных хозяйств владели на своих хуторах и отрубах землей, собранной в одном месте, еще четверть — имели полосы в трех местах, а половина — в двух. Идея компактного производительно работающего хутора реализовывалась медленно и трудно, встречая сопротивление крестьянства. К тому же экономические результаты отнюдь не подтверждали плодотворности этой идеи. Среднегодовой прирост продукции сельского хозяйства с 1901—1905 по 1909—1914 годы снизился с 2,4 до 1,4 процента. И хотя в 1912 году по валовому сбору зерна Россия вышла на первое место в Европе, по урожайности она оставалась на одном из последних мест, да и главными поставщиками зерна были не реформированные крестьянские хозяйства, а все те же помещичьи имения. Перетасовав надельные земли, реформа не изменила общинной психологии всего земельного строя, отнюдь не приноровленного к современной агрикультуре. Да и какая агрикультура могла быть на семи десятинах хуторской земли без пастбищ, принадлежащих общине, без дорог, без инвестиций.
Страшно было мужику уходить из общины, как бы ни подталкивали его к этому реформаторы. Страшно и оставаться на малоземельном чересполосном наделе, когда вот-вот тебя посетят недород или засуха и тогда — голод. “Был на войне, это страшная вещь, — приводит черносотенный публицист Меньшиков письмо крестьянина, — но страшнее всего, в том числе и войны, когда жена и дети сидят без куска хлеба. Нет земли — в этом все дело… Мы говорим барину: "Дайте земли", а ответ барина таков: "Надо уничтожить треть народа, тогда хватит земли на всех"”.
А в другой статье Меньшиков приводит разговор с молодым помещиком, рассказывающим, что происходит в деревне: “Приехал продавать имение — жгут. Не только дворян, но и арендаторов, зажиточных крестьян… Брожение ушло вглубь и неизбежен новый взрыв… Заведешь речь с крестьянином поконсервативнее и слышишь: “Что ж, теперь умнее будем, зря соваться не станем. Ждем войны. Война беспременно будет. Тогда конец вам…”. Какова точность предсказания за несколько-то лет до четырнадцатого и семнадцатого годов!
И народническое “Русское богатство” в 1912 году приводит рассказ сельского священника: “Такая злоба выросла в деревне, такая злоба, что кажется, теперь весь воздух насыщен ею… Нож, дубина, красный петух… Очевидность бессилия, жгучие неотмщенные обиды, междоусобная брань, ненависть без разбора, зависть ко всему благополучному, уютному, имущему…”.
На фоне таких настроений крестьянской массы столыпинская реформа была обречена, как только рухнула поддерживавшая ее власть.
Погромы зажиточных хуторян и отрубников, а заодно и винокуренного завода с повальной пьянкой и последовавшим пожаром, восстановление общины с постоянными переделами земли, конфискация помещичьих земель — таковы события восемнадцатого года в Старом Синдрове.
В Лохе происходило примерно то же самое. В мае семнадцатого года сельский сход, по инициативе вернувшихся фронтовиков, удалил из села трех священников за их монархические настроения. А в январе восемнадцатого года уездный съезд представителей волостей постановил конфисковать земли частных владельцев и помещиков.
Ну, а в Петрограде-то что? Там в мае семнадцатого собирается Всероссийский съезд Советов крестьянских депутатов, на котором на основе 242 постановлений сельских сходов вырабатывается Крестьянский наказ — документ, отражающий упования деревни. С удивительной последовательностью она выражала все ту же крестьянскую мечту, которая была отражена еще в документах Крестьянского союза в революцию 1905 года — изъятие земли из частной собственности, а стало быть, из товарного оборота и переход ее без всякого выкупа в общенародное достояние на началах уравнительного распределения по потребительской норме. В качестве мер переходного периода предлагалось, не дожидаясь Учредительного собрания, немедленно запретить все сделки с землей и отменить законы о выделе из общины, об укреплении надельной земли и об отрубных хозяйствах. И недаром Ленин, этот великий тактик в преследовании своей главной цели — захвате власти, понимая, что не пойти навстречу крестьянским чаяниям нельзя, положил один из разделов Крестьянского наказа в основу своего декрета “О земле”, принятого на следующий же день после октябрьского переворота.
И все пошло вспять — восстановление общины со всеми ее порядками — переделами земли, чересполосицей, властью сельского схода. Осередняченное село, разделив помещичьи, монастырские и другие частновладельческие земли, стало хозяйствовать так, как считало нужным — теми же архаичными и уравнительными методами вплоть до конца второго десятилетия двадцатого века, пока другой “великий тактик” не затеял очередной утопический проект, заливший кровью и насилием сельскую Россию.
XIV. Загадки священной особы народа
Под занавес нашего разговора о столыпинском проекте зададимся вопросом, исчерпала ли себя община к началу двадцатого века, как объект реализации “базовых инстинктов” российского крестьянства? Думаю, что нет, судя по тому, как крестьянские массы препятствовали ее разрушению даже при условии низкой эффективности хозяйствования в тех условиях. Другой вопрос, почему именно такая форма коллективного существования была столь устойчива в сельской России на протяжении многих столетий. Объяснение этого явления трудными природными условиями при продвижении русских на северо-восток, когда только сообща можно было чего-либо добиться, не работает. Российский этнолог Светлана Владимировна Лурье, изучая жизнь финнов, находящихся примерно в таких же природных условиях, как и русские поселенцы, отмечает, что представители этой северной народности действовали всегда в одиночку, селились на новой земле лишь со своим семейством и в одиночестве вступали в борьбу с природой, какие бы трудности их ни подстерегали, предопределяя тем самым хуторскую систему расселения. Почему у двух географически близких народов столь разный подход к формам сельского существования? Лурье, будучи представителем науки, изучающей процессы формирования и развития различных этнических групп, на этот вопрос дать ответа не может.
Особа народа, говоря словами одного публициста начала прошлого века, священна, однако она не только священна, но еще и загадочна, и ответить на все подобного рода загадки не может даже и современная наука.