Журнальный клуб Интелрос » Дружба Народов » №3, 2011
Старобухарские ночи, старобухарские дни…
Н.Леонов
Кто же не любит Бухару? Это все равно что спросить: кто же не любит Индию. Но есть, оказывается, те, кто не любят Индию. Как и те, кто не любят Бухару. В Индии для них грязно, пыльно, душно, досаждают нищие, бродят бездомные коровы, прыгают обезьяны… А в Бухаре им скучно и безлюдно, однообразно, нет привычных развлечений и комфорта. Не чувствуют и не видят они, как витает в узких бухарских улочках тысячелетний дух города, как горят синим огнем в звенящей тишине ночей огромные, похожие на старорежимные эмирские награды, бухарские звезды, как звучат далекие таинственные ритмы дойры и завораживают лукавые глаза разноликих бухарских красавиц. Бухара — это забытая “среднеазиатская Индия”, “индийская сказка”, “индийский стиль” в поэзии и “индийский стиль” в жизни. Подлинная Бухара сокрыта, свернута внутрь, недоступна всякому и каждому, ее не возьмешь наскоком, будь ты хоть профессор всемирно известного университета. Испытав на своем пути немало потрясений, город выработал собственные формы культурной защиты. Бухара открывается исподволь, медленно, постепенно. Нужно большое время, чтобы погрузиться в ее особый и загадочный мир, постичь образ жизни ее жителей. Многое здесь не только сокрыто, но еще и табуировано. Не принято, некорректно, невежливо называть некоторые вещи своими именами и спрашивать о них вслух и где попало. Для этого нужны свое время и свои условия.
Традиционно Бухара идет в связке с Самаркандом, и что только не сказано об этой паре городов. Считается, что они принадлежат к одному локальному типу культуры. Но “биоритмы” у них все же разные, в каждом царит своя аура. В Самарканде иной темп жизни и настроения, он более живой и подвижный, более демократичный и открытый в своей торгово-предпринимательской стихии. В Бухаре же преобладают созерцательные состояния, их сознательное культивирование, любование и наслаждение ими. Не будет преувеличением сказать, что здесь принято опаздывать, вообще опаздывать, по ходу жизни. (Конечно, это никак не относится к современному ресторанно-гостинично-торговому бизнесу бухарцев, к их многообразной художественно-ремесленной деятельности — в этом они успевают и преуспевают, и еще как — велики вековые традиции, соединенные с рыночной глобализацией!). Здесь созерцание сочетается с аристократизмом и артистизмом, и совсем не обязательно, чтобы они были подкреплены высоким уровнем материального достатка. Встречаются многочисленные примеры врожденной склонности к художественно-эстетизированному образу жизни. По наблюдениям путешественника-ориенталиста XIX в. Арминия Вамбери, Бухара — это Париж и Лондон для мусульман Средней Азии. Он же подметил у жителей города такую маленькую, частную, но очень характерную черту: житель Бухары любит “чахчух (шум платья), и мне часто доставляло большое удовольствие смотреть, как покупатель в новом чапане (одежде) делал несколько шагов взад и вперед, чтобы послушать, как шумит его платье”.
Развернутое наблюдение очевидца бухарской жизни первых десятилетий ХХ века М.С.Андреева не только дополняет нарисованную картину, но и уточняет степень присутствия в ней сокровенного бухарского мифа: “Современному человеку это может показаться непонятным, но обыкновенному бухарцу, родившемуся и выросшему в Бухаре, последняя представлялась обычно верхом совершенства во всех отношениях. Заполненные народом с утра до вечера базары и улицы, кипучая жизнь большого торгового города с разнообразными и развитыми ремеслами и вся структура этого огромного человеческого муравейника, втиснутого в разногранные рамки и ячейки, размеренно функционировавшие, огромное количество мечетей, знаменитых мазаров и прочих памятников, многочисленные школы и медресе с тысячами мулл, съезжавшихся изучать мусульманские науки из самых отдаленных мест, — все это поддерживало представление о сосредоточении здесь всего изысканного и совершенного. А затхлая вода бухарских водоемов, наделявшая пьющих ее “риштой” — длинным гвинейским червем, развивающимся в теле человека, и многими другими болезнями, вместе с пылью, вонью, невероятной духотой и пр. — все это, за неимением сравнений, считалось естественным и неизбежным. Рядовые бухарцы в старое время до того были убеждены, что Бухара превосходит все на свете утонченностью, блеском и своей культурой (Бухара — сила ислама и веры, говорило широко известное в Средней Азии бродячее четверостишие), что я знаю случай, когда в самом конце XIX в. один ташкентец, приехавший учиться в бухарское медресе, не смог вынести бухарского чванства и самовосхваления и уехал из Бухары, отказавшись от учения в этом центре среднеазиатско-мусульманской науки”.
Лучше всего мир состояний и утонченных чувствований “бухарского человека” выражен в народной (она обозначается словом “бухорча”) и классической музыке Бухары — в каноническом шашмакоме — огромном цикле произведений, который сродни по своему культурологическому значению (по положению в культуре) европейско-русской симфонии. Создать и то, и другое — это построить свое видение, свою концепцию мира. Музыка шашмакома, вобравшая в себя звуковой мир полиэтнической и многокультурной Бухары, охватывает весь спектр эмоционально-психологических состояний и философских раздумий. Слушая эту музыку, начинаешь понимать, что за сокрытостью и табуированностью состояний скрывается мощный энергетический источник подлинных человеческих страстей и утонченного мировосприятия “бухарского человека”, трагический пафос собственной истории города. Если приложить к Бухаре философско-суфийскую дихотомию “зохир — ботин” (явленное и сокрытое), то, конечно, она ближе второму. Но нельзя сказать, что она совсем уж сокрыта. Многое выражалось очень даже откровенно. Чего стоит одна только бухарская народная чувственно-эротическая поэзия в искусстве свадебных певиц-танцовщиц — созанда. Можно сказать, утонченно-эротическая поэзия. Нет и намека на пошлость, захлестнувшую ныне почти все постсоветское пространство. А бухарский танец! Тут просто нет слов. Все искусства выражаются только метафорами, намеками, иносказаниями, большей частью поэтическими. А иносказания в подаче
бухарцев — это истинное художественное творчество, преломленное через эстетизированное восприятие окружающего мира.
Бухара наполнена мифами, легендами, предрассудками и сплетнями, рассказами и историями, байками и поговорками. Рассказывают много и охотно — о героях тысячелетней давности и событиях недавнего прошлого — о легендарном языческом покровителе города Сиявуше, об Афрасиабе, Аюбе и Искандаре Зулкарнайне, о бухарских правителях-эмирах и революционере Файзулле Ходжаеве, о музыкантах и танцовщицах, о суфиях и святых, о просветителях-джадидах и большевике Михаиле Фрунзе, о странном русском человеке Юреневе, прожившем свою жизнь в одиночестве в келье старого медресе “Модари Хон”… Теперь нередко мифы и легенды перекочевывают в исторические книги, приобретая статус научного свидетельства. Говорят о том, что Бухара бесповоротно изменилась в советское время, утратив свою былую утонченность, величие и благородство. (Известный эпитет “Бухорои
шариф” — “Благородная Бухара” указывал на ее особый статус в мире исламской учености.) Что все это окончательно улетучилось вместе с внедрением самобытных “рыночных отношений”. Нет, конечно. Город просто спрятался от посторонних глаз, изменилась лишь его внешняя оболочка, “наружный слой”. Если иметь в виду проявления городской суеты, то можно сказать, что город, особенно его старая часть, приспособился к ритму деятельности туроператоров, к приливу и отливу туристических сезонов. И соответственно то закипает и оживает, а то погружается в зимнюю спячку. Но “бухарский человек” нисколько не изменился, он все тот же. Он так же несет в себе свое бухарское мироощущение-мировоззрение, взращенное на вековых культурных напластованиях. Анна Ахматова, говоря о Средней Азии, возможно, имела в виду именно Бухару: “Я не была здесь лет семьсот, Но ничего не изменилось… Все так же льется божья милость С непререкаемых высот”.
Все так же бьется пульс старой Бухары. Сразу за Ляби-хаузом, знаменитым водоемом XVI века, начинается вереница молчаливых памятников — ныне популярная “туристская тропа” — через “первый”, “второй”, “третий” купола (так почему-то в народе с советских времен стали называть знаменитые “Токи Саррафон”, “Токи Тельпакфурушон”, “Токи Заргарон” — пассажи менял, продавцов головных уборов и ювелиров), через древнюю мечеть Магоки Аттори, медресе Мири Араб, минарет и медресе Калон — и прямо до Арка, резиденции бухарских эмиров. Земля этого города — “нетленное пепелище” культур. Глядя на возникающие тут и там строительные разрезы и раскопы, понимаешь: многослоен пирог тысячелетних напластований, глубоко лежит материк! Осколки древней керамики тянутся на поверхность, излучая потухший свет глазури. Ими усеяны узкие улочки, подступы к медресе, мечетям — стоит только копнуть. Почти физически чувствуешь под ногами нескончаемую вереницу прожитых жизней. Да еще и каких жизней. Потянуло бы на большую серию “Жизнь замечательных людей Бухары”.
И возникает неизбежный вопрос: можно ли добавить еще что-то к тому, что уже известно, не создавая очередной, теперь уже современный миф о благостном городе на бывшем Советском Востоке, в Советском Узбекистане? Конечно, есть еще столько неисследованного и неоткрытого, что хватит на несколько поколений ученых — археологов, историков-востоковедов, искусствоведов. Но не наша задача говорить о неизвестных фактах и именах. Наша задача — в другом. Мы пытаемся понять Бухару как историко-культурный феномен, а жителей города — как носителей самоценной и самобытной народной философии. На мусульманском Востоке издавна существовала устойчивая традиция определять типы городов, нравы и привычки их жителей. Еще Абу Наср аль-Фараби (873—950) философски рассуждал о жителях добродетельных городов и их антиподах — невежественных городах — в своем “Трактате о взглядах жителей добродетельного города”. И чего только не написано о жителях тех или иных городов — и лестного, похвального, и смешного, ироничного. Одни из них отличались жадностью, другие щедростью, хитростью и простоватостью, ученостью и невежеством. Например, находим даже такое в одном средневековом источнике о Нишапуре: “Хорош город Нишапур, но был бы еще лучше, если бы все его жители ушли под землю”.
Было бы преувеличением говорить о “бухарской жизни” как некой “модели” построения мультикультурного, полиэтнического и многоконфессионального города. Хотя, к примеру, где вы еще найдете не просто сосуществование, а переплетение обычаев и традиций суннитов (таджиков, узбеков) и шиитов (иранцев), их обязательные взаимопосещения и совместное участие в ритуалах и обрядах друг друга, смешанные браки и т.д.? Так что можно говорить об особом “бухарском опыте” и попытаться осмыслить его.
Самый важный его “компонент” — это особое мироощущение-мировоззрение, эстетизированное отношение к быту и бытию. Эти свойства Бухары и бухарцев получили новое продолжение и трансформацию в современном художественном творчестве, когда они были открыты восприятию и воображению русско-европейских художников-энтузиастов — поэтов, живописцев, музыкантов... Бухара для них — эстетизированный Восток. Бухара — это состояние, в которое они погрузились и которое взлелеяли. И оно вступило в ХХ веке в противоречие и противостояние с новой, прагматической реальностью, новой властной парадигмой (неизбывная и неизбежная трагедия власти и старой культуры) и конфронтационным мышлением. Но они успели выразить и перенесли свои новые ощущения в звуки, краски, строки, слова, сохранив уходящее мироощущение-мировоззрение. Конечно, есть и другие города, например тот же Самарканд, которые пробуждали аналогичные чувствования и настроения у художников. Но именно в Бухаре художническое восприятие города счастливо совпало с эстетизированным образом жизни и чувствований бухарцев. Возник некий прецедент — опыт художнического постижения города как некая альтернатива разрушительной психологии, конфронтационному настроению и мышлению. Возможно, эта альтернатива — едва ли не самая действенная по отношению к политизированным формам восприятия культурного наследия прошлого, попыткам поделить и расчленить, выбрать “свое” и отторгнуть “чужое”, столкнуть части единого целого.
В начале 1990-х было ощущение, будто время и люди, специально сговорившись, ускорили работу, чтобы за оставшиеся до конца столетия годы побыстрее разрушить всё то общее, что создавалось тысячелетиями и еще уцелело. Не только памятники архитектуры, но и человеческие связи, единения этносов и народов, вековые сцепления культур и традиций. Начался массовый исход одного из древнейших обитателей города — бухарских евреев, отъезд русских, корейцев и других народов… Тогда казалось: город пропал. Но он уцелел, и теперь понятно, что помогло ему в этом.
Хотя и разрушительное (центробежное) мышление не спит. Оно ведь тоже складывалось веками и выработало свои разнообразные формы. Кажется, что скрытое указание А.Ахматовой на XIII век в ее стихотворении (“Я не была здесь лет семьсот”) имеет еще один, более значимый смысл: и монголы не смогли изменить традиций среднеазиатской жизни, а значит, и города Бухары. Хотя и опустошали, и разрушали-сжигали его дотла, и истребляли его жителей несколько раз, не смогли превратить его, как многие другие города и поселения, в “историко-археологический объект” без лишних построек и излишеств-роскошеств в образе жизни, а, напротив, сами вынуждены были влиться и раствориться в многоэтническом составе города и в его культурной традиции. Такая судьба постигла немалое число и других, кто приходил раньше и позже, вплоть до кочевых узбеков шейбанидов, постепенно культурно облагородившихся в самой Бухаре.
Но много значит историческая дистанция, коротка и избирательна человеческая память. Кто теперь помнит (кроме профессиональных историков) и рассказывает о катастрофических разрушениях, произведенных монголами в Бухаре? Но любят рассказывать, как жестокий большевик Фрунзе бомбил город с аэропланов, и какие он нанес ему “огромные разрушения”, и как было вывезено “золото Бухары” в Москву к Ленину для финансирования грядущей всемирной революции. Но не вспоминают о тут же рядом лежащих и связанных с этими “историями” фактах: о том, как вероломно была заманена в подвал эмирского арка группа большевиков-парламентариев и подвергнута медленной ужасающей казни (вот чего не простили бы никогда ни татаро-монголы и ни Амир Темур!), как были истреблены в 1918 г. в ходе столкновения с отрядами большевика Ф.Колесова поселки вдоль железной дороги с разнородным населением (русские, татары, армяне и др.), как по приказу “просвещенного” эмира и клерикальной верхушки было устроено повальное избиение в Бухаре и целом ряде городов ханства джадидов — просветителей-интеллигентов — и всех сочувствующих им, и даже просто мало-мальски европейски мыслящих людей, просто тех, кто читал газеты (по подсчетам Садриддина Айни, порядка трех тысяч человек). Да и как еще казнили! Рука не поднимется привести свидетельства очевидцев. Джадидов, конечно, жалеют, но как бы вне связи с “деятельностью” эмира. Ведь и эмира жалко, бедненький, вынужден был бежать на чужбину, потеряв по дороге большую часть своего гарема и, говорят даже, одну арбу (или верблюда), груженную золотом и драгоценностями. И лидера бухарских революционеров Файзуллу Ходжаева (репрессирован в 1938 г.) тоже жалко, хотя он и был одним из ярких организаторов многих событий и сподвижником Фрунзе. Если о чем никогда не рассказывают и не вспоминают, так это о том, как сразу после бомбежки Бухары и переворота 1920 г. были созданы комиссии, в том числе специальная “Комиссия по изучению состояния и охране архивных документов, рукописей, памятников”, и какие были предприняты меры для спасения культурных ценностей и в самой Бухаре, и в Самарканде, и в других городах Узбекистана и Средней Азии. Что в этой работе с самого начала участвовали известные люди, крупные ученые, подвижники культуры и науки — В.Л.Вяткин, В.В.Бартольд, А.А.Семенов, Абдурауф Фитрат, Пулат Салиев и многие другие. Что-то неизбежно погибло в ходе столкновений, но сколько рукописей и других ценностей было спасено и направлено на государственное хранение в самой Бухаре и в Ташкенте.
Запуталась наша ученая мифология, никак не выстроит связную и понятную историю без лакун и изъянов. Но, может, в этом и состоит ее прелесть? Если бы только не провоцируемое ею новое конфронтационное понимание истории.
Вновь и вновь убеждаешься, что одно зло рождает другое, и, сцепляясь, они образуют непрерывную цепь, и нет ей конца. Не будем говорить больше о современных народных мифах. Возьмем “новых просветителей” (хотя, конечно, некоторые из них изрядно поседели и полысели, имитируя бурную деятельность на службе в идеологических структурах прежней власти). Ловко выхватывают они из этой цепи отдельные звенья. (То же видится, но в иных, огромных масштабах и в иных, несопоставимых с нашими, возможностях и в России, где идет возрождение и формирование нового классового противостояния, классового антагонизма). А нужно ли? Когда историк выдергивает одни и замалчивает другие факты, он невольно (или сознательно?) провоцирует новый виток конфронтационного противостояния. На что он надеется? На то, что, обозначив одни и скрыв другие факты, он избавит от них читателя? Наивный расчет. Вспомнился мне скромный и малоизвестный историкам придворный хорезмский писатель и поэт Бободжан Таррох Азизов—Ходим, написавший на узбекском языке книжицу о поэтах и музыкантах времени хорезмского хана Сайид Мухаммад Рахимхана (Феруза). Его как будто наивный и простой взгляд на историю показался глубоко поучительным и мудрым. Таррох предлагает разделить плохие и хорошие дела Феруза и о тех и других рассказать по отдельности. Куда уж многим нынешним, европейски образованным историкам опускаться до такой простоты! Лучше заклеймить дотла одних и возвеличить других!
Вот и остается для противодействия “конфронтационному мироощущению” опыт самой бухарской жизни и опыт художнического восприятия былых и нынешних ее адептов. Ведь не изменилось главное — не изменился тип бухарского жителя с его бухарским образом жизни и пониманием ее ценностей, с неспешным мироощущением-миросозерцанием. Остается многосложная жизнь с ее торжествующим и жизнеутверждающим “лицемерием” — единством “несовместимых” светских гедонистических и религиозных начал. Этот опыт способен помочь… нет, не восстановить, но хотя бы проникнуться утраченным мироощущением прошлого и прочувствовать его. Помочь живущим в новом мире осатанелого прагматизма и расчета подняться над конфронтационным мышлением, над обывательской политизированной трескотней. Бухара едина и неделима. В утверждении этого постулата мы и видим назначение наших кратких записок.
Единая и неделимая многосложность
бухарского бытия
Основа бухарского бытия — это таджико-ирано-тюрко-узбекско-еврейско-русско-советский синтез-симбиоз. Сюда можно и нужно подбавить еще целый ряд других “коренных компонентов” — среднеазиатско-цыганский (джуги-люли), арабский. И даже “сокрытое племя” чала — бухарских иудеев, принявших ислам. Каждый из этих народов привнес и привносит что-то свое в общее культурное пространство Бухары. И в этом “бухарском котле” на протяжении веков, вплоть до наших дней, существует и “варится” общая бухарская культура.
Взять, например, искусство бухарских мавриги — яркое музыкально-поэтическое и сценическое искусство со своим характерным стилем пения. Оно привнесено в Бухару иранцами-шиитами, выходцами из города Мерва. Лучшими его исполнителями были и остаются бухарские иранцы. Но постепенно, в ХХ веке мавриги стали осваивать и другие исполнители — таджики и узбеки, которые обогащают этот самобытный цикл элементами традиционного бухарского фольклора. Теперь уже мавриги, сохраняя свой иранский колорит, воспринимается в широком смысле как яркий культурный символ Бухары.
Или же искусство пения в бухарском шашмакоме. Значительный вклад в его развитие внесли в ХХ веке музыканты — бухарские евреи, создав свой собственный стиль пения. Но не было бы этого стиля, если бы на протяжении нескольких столетий не был создан усилиями таджикских, узбекских и других исполнителей сам бухарский шашмаком. И не было бы бухарского шашмакома, если бы он не опирался на предшествующее развитие системы двенадцати макомов, и если бы Бухара не унаследовала традиции гератской школы макамата после крушения империи Тимуридов.
Культура каждого великого города не лишена своей трагедийной окраски. Ее присутствие и “сценическое” действие на протяжении веков — движущая сила культурной истории, причина и расцвета, оживления, и упадка культуры. Трагедийность бухарской культуры вызвана несовпадением политических границ государств и пространства культуры. Это несовпадение — во многом универсальная, общемировая черта, если вообще не закономерность, на которую обречены многие цивилизации и страны. Пространство культуры Бухары — движущийся космос, он всеобъемлющ и многогранен, связан многими нитями с разными истоками. Культура Бухары как древнейшая часть Востока формировалась веками и тысячелетиями, она консервативна и устремлена к возрождению консерватизма как своей защитной функции. Но консерватизм этот многосложный, не имеющий ничего общего с примитивом. Политический ландшафт часто меняется. Иногда по несколько раз в течение одного столетия, как это случилось в ХХ веке. И каждый раз начинается пересмотр культурной картины, ее корректировка, упрощение и адаптация к изменившимся политическим и национальным условиям и требованиям. Хорошо еще, если только так (все же есть надежда, что в центральном государственном аппарате могут находиться мудрые и высококультурные люди). Но нередко происходит ситуативная корректировка под вкусы и понятия одного неизвестного истории чиновника областного или даже городского масштаба. Фактически наемного работника, которого уже завтра переместят в другую область, а то и, может быть, посадят за коррупцию, который слухом не слыхал о космосе бухарской культуры. Тогда трагедийность возрастает вдвойне. Чиновник требует упростить многосложную культуру и свести ее к одному измерению, понятному ему из государственных инструкций. Проще говоря, он, например, запрещает и указывает, что и как надо петь, и на каком именно языке.
Вопрос о языке культуры Бухары никак нельзя обойти. Даже при большом желании. Даже если ты и не специалист, но пишешь о Бухаре и ее культуре в широком плане. Эта тема — одна из острых и очень сложных. Такая ситуация сложилась в ХХ веке — веке радикальных перемен. Вопрос о языке стал камнем преткновения, яблоком раздора между двумя самыми близкими в культурном отношении народами Средней Азии — узбеками и таджиками. Точнее, совсем не между народами, а между представителями их политических и властных элит, вовлеченными в этот процесс государственными службами культуры и частью национальных интеллигенций, в том числе историков и филологов-литературоведов. И это неудивительно на общем постсоветском фоне вздыбившихся “национальных приоритетов”, “национальных интересов”, “национальных идей” и т.д., и т.п.
Языковое многообразие Бухары, так же, как и ее культурное многообразие, столкнулось с проблемой новых форм существования, вызванных изменениями политического ландшафта Средней Азии. Именно политические изменения новейшего времени включили “механизм” постепенного отторжения, казалось бы, сросшихся на века культур и народов. Вопрос о языке получил неимоверную политизацию в ущерб всем его иным функциям. В нем стали усматривать опасный инструмент сепаратизма, “национальной агитации” и прочая, прочая.
Средневековые авторы видели в неизбежных переменах, в негативном насильственном изменении эволюционного хода истории проявление не подвластного воле человека воздействия круговращения небес и планет. И уповали на помощь Аллаха. Бухарский поэт и теоретик музыки Наджмиддин Кавкаби Бухари (убит в 1532—33 г.), перенесший в начале XVI века потрясение от распада гератского культурного круга и в конечном счете ставший невинной жертвой непомерных амбиций двух враждовавших правителей, выразил свои ощущения неустойчивости земного бытия в одном из четверостиший-рубаи во введении своего “Трактата о музыке” (в нашем переводе с персидско-таджикского):
Как уберечься Кавкаби от небесной сферы притеснения?
(Лишь) милость вечная (Его) укажет тебе путь (к спасению).
В обличии просителя от бедствия-печали
Страницы написал, наполненные плачем и стенанием.
В средневековый период проблемы отношений персидско-таджикского и тюрки (чагатайского, узбекского) фактически не существовало (обозначения “таджикский” и “узбекский” появились уже в новое время, в ХХ веке). И тем более, она не имела решающего политического, равно как и национального значения. Это трудно представить ныне, но это именно так. Вопрос о языке почти исключительно находился “в сфере компетенции” культуры. Он существовал, но только лишь как проблема развития культуры, как естественное выражение ее потребностей, независимый выбор творческой личности, либо — в отдельных случаях — как естественное культурное соперничество. В прошлом язык культуры Бухары, по крайней мере в отдельных ее сферах, выполнял эстетическую функцию. И отношение к нему было прежде всего — как к ценности эстетической. Язык рассматривался с точки зрения его красоты, красочности, многозначности, богатства метафор. Мы не говорим даже, какой именно язык. Потому что язык не представлял собой национального фактора. Эмирам не приходило в голову приказывать своим придворным музыкантам: пойте только на персидском (таджикском) или только на тюрки-узбекском. Но у них могли быть предпочтения. Один предпочитал стихи персидско-таджикских поэтов, другой — тюркские стихи Навои. Бухарцы рассказывают, что мать последнего эмира любила песни на тюркско-узбекском языке. А если взять чуть позже, есть свидетельства, что бухарец Файзулла Ходжаев, революционер, лидер джадидов и глава правительства Бухарской Народной Советской Республики, а впоследствии УзССР, очень любил слушать классическую музыку, макомы на тюркские слова Мухаммада Сулеймана Фузули
(XVI в.). Этот поэт был необычайно популярен в дореволюционном Туркестане, много было изготовлено рукописных списков и опубликовано литографированных изданий его дивана стихов, но считается-то ведь он азербайджанским.
Бухара многоязычна с давних, необозримых пор. В средневековье здесь в просвещенной среде бытовало три основных языка, на которых изъяснялись, сочиняли художественные и научные произведения, оформляли различные религиозные и светские документы: персидско-таджикский, арабский, тюрки (узбекский). Известно, что преобладал, несомненно, персидско-таджикский. С приходом русских к этой триаде стал добавляться еще и русский язык, тогда как сфера применения арабского постепенно сужалась. В культуре позднесредневекового времени, вплоть до революции, в Бухаре (равно как и в Самарканде, а также в разной степени по всей территории Туркестана) значительно возрастает персидско-таджикское — тюрки-узбекское двуязычие. В Бухаре сплошь и рядом мы видим традицию сочинения на этих двух
языках — десятки поэтов пишут стихи и составляют двуязычные диваны стихов. Однако в конце XIX — начале ХХ века по ряду геополитических и иных причин начинает значительно оживляться тюркский язык, выдвигаясь на авансцену истории. С ним связывается идея модернизации жизни, перехода к новым формам государственности и тому подобное. В этот период начинается значительная переводческая деятельность — с персидского на тюрки переводится огромное количество художественной и научной литературы, богословские труды и многое другое. Свой вклад в поляризацию отношений персидско-таджикского и тюрки-узбекского языков и их противопоставление, в критику возможностей персидского языка внесли и некоторые бухарские джадиды (в то же время были и те, кто ратовал за их равноправное развитие, обогащенное присутствием русского и европейских языков). Яркими противниками персидского языка в Бухаре были Абдурауф Фитрат и Файзулла Ходжаев, оба коренные бухарцы, свободно владевшие персидско-таджикским и писавшие на нем.
Таковы парадоксы бухарской истории. Но это уже другая тема для разговора.
Таким образом, в ХХ веке складывается новая языковая ситуация, завершившаяся вместе с национальным размежеванием и образованием Узбекской и Таджикской советских социалистических республик: у каждой только свой национальный язык плюс русский. Важная примета времени: произошла смена функций языка. Утратив свою преимущественно эстетическую функцию в отдельных сферах культуры, он политизировался и превратился в основной показатель национальной принадлежности. (Разумеется, художественно-эстетическая функция языка не только не исчезла, но и стала интенсивно развиваться в советское время, но уже применительно к конкретным национальным интересам.)
Однако в Бухаре сохранились некоторые свои особенности. Здесь таджикский язык, судя по отдельным наблюдениям, не всегда и не во всем выступает показателем национальной принадлежности. В Бухаре на таджикском языке бухарского диалекта говорят все жители города — и сами таджики, и узбеки, и бухарские евреи, и иранцы, и старожилы-русские. Хельма Ивановна Коркинен, востоковед из Ленинграда, финка по происхождению, патриотка Бухары, навсегда связавшая свою судьбу с Бухарой и музейным хранением рукописей, свободно изъясняется на бухарском таджикском, чем заслужила особое уважение среди бухарцев. Здесь так принято. Поэтому можно легко попасть впросак, пытаясь по одному лишь языковому общению (на узбекском ли, таджикском ли, русском) определить национальную принадлежность жителя Бухары. Что и происходит иной раз с высококлассными специалистами из-за рубежа, знающими языки, но воспитанными в неизбывных стереотипах “старой доброй” советологии. Мне довелось быть свидетелем одной такой сценки. Сопровождая одного интеллектуала-иностранца, мы встречались с бухарцами за дружеским ужином. Услышав таджикско-бухарскую речь, интеллектуал спросил соседа по столику: “Вы таджик?” — “Нет”, — ответил тот. — “Но вы же говорите на таджикском?” — “Ну и что? Я бухарец”.
К слову сказать, бухарцы во время разговора легко переходят с одного языка на другой: с таджикского на узбекский, с узбекского на русский и обратно. Такое явление я наблюдал и в среде казахской интеллигенции в Алма-Ате, где переход с казахского на русский и обратно — обычное явление, отнюдь не вызывающее национального снобизма по поводу “чистоты языка”. Как-то осенью 1991 года мне довелось быть свидетелем совершенно уж необычной, но, скорее, все же курьезной ситуации. Дело было в Самарканде, на улице Ташкентской, что ведет от Регистана к мечети Биби-Ханым и Сиабскому базару. Здесь в торговых рядах вдоль дороги шла бойкая торговля галантереей. Одна из осаждавших лоток женщин вот уже который раз о чем-то назойливо спрашивала продавца, возможно, просила его назвать цену приглянувшейся ей ткани. Наконец молодой продавец не выдержал и ответил ей короткой фразой, смешав в ней три разных языка — таджикский, узбекский и русский: “Эээ, шумо айтдим уже” (буквально: “Эээ, я же вам уже сказал”). В наши дни не редкость встретить в Бухаре и Самарканде возле архитектурных памятников молодых ребят-подростков, которые могут за определенную плату свободно рассказать вам о достопримечательностях города на любом из четырех языков — таджикском, узбекском, русском и английском. Вот уж действительно сбылась (конечно, частично) мечта одного из лидеров туркестанских джадидов, Махмудходжи Бехбуди (1875—1919), ратовавшего за четыре языка будущей нации! А как было бы хорошо постепенно расширить этот опыт до общегосударственных масштабов!
Из всего сказанного видно, что жизнь преподносит немало и положительных фактов. С концертных площадок Бухары давно уже свободно звучит классическая и народная музыка — и на таджикском, и на узбекском языках. А на памяти бухарцев немало знающих и мудрых руководителей-градоначальников — хакимов и их замов, заботящихся о единой и неделимой культуре города. Особую заботу об этом городе проявляет президент страны. Да мало ли чего еще. Но все же возникает один небольшой частный вывод-наблюдение, который важно огласить. Получается: когда чиновник, по своей инициативе или из-за страха потерять кресло, “борется” с “таджикской пропагандой” в культуре, он на самом деле борется с народной традицией Бухары, которую призван, наоборот, поддерживать и сохранять. Ведь культура Бухары обречена жить в единстве ее многообразных истоков и компонентов. Такова ее историческая судьба. Культурное богатство Бухары — это великое благо и ценность, это ее неповторимое и самобытное лицо. Если оно будет утрачено — исчезнет и Бухара.
“Лицемерный” гедонизм и строгость ислама
Замечательный исследователь Бухары О.А.Сухарева, автор многих книг и статей об этом городе, приводит стихотворную надпись на одном из карнизов мечети в бухарском квартале Косагарон (квартал гончаров): “В том месте, где есть чистота сердец избранных, сидите (живите) с наслаждением, так как мир преходящ. Жить без наслаждения — это могильный камень”. Конечно, текст, как и другие поэтические тексты мусульманского Востока, многозначен. Это и обращение к “избранным” — последователям суфизма — мистического течения в исламе. Но это и прямой призыв к земным наслаждениям, причем начертанный в святая святых исламской веры — в мечети. В этой двойственности и заключается особенность мирочувствования жителей Бухары — божественное, мистическое и светско-гедонистическое слиты здесь в единое целое, неразделимы.
Склонность бухарцев к наслаждениям радостями жизни, к яркости красок и выражения чувств (в музыке, поэзии, фольклоре, одежде, вышивке и других художественных ремеслах), конечно, особенность не только одной лишь Бухары. Но в Бухаре это качество жизни имеет специфические черты. Гедонизм уравновешивается и упорядочивается рамками и нормами духовной культуры. Ведь каждый бухарец-мусульманин гордится своим мусульманством. Но при этом он не навязывает его другим, а легко и естественно взаимодействует с людьми других вероучений и конфессий, будь то иранцы-шииты, христиане или иудеи — бухарские евреи. Этот гедонизм совсем не похож на гедонизм, проповедуемый всеми возможными способами в последние два десятилетия после распада СССР, — гедонизм без берегов и ограничений, куда устремились так называемые “элиты”, а за ними и другие группы населения, каждая в меру своих возможностей; гедонизм, который стал смыслом жизни. Бухарский гедонизм совсем иной, он предсказуем и глубоко органичен традиционной культурой. Для европейски мыслящего человека, неожиданно открывающего для себя некоторые “черты” жизни современных мусульман (как, например, скрытое, не афишируемое, винопитие), они кажутся чуть ли не ниспровержением религии или ужасным лицемерием.
На самом деле все совсем иначе. Не станем говорить пока о древней и аристократически изысканной традиции винопития в Бухаре, которая требует отдельного изучения. Но отметим, что “лицемерие” бухарцев несет в себе огромный жизнеутверждающий смысл. Оно опирается на глубокую и давнюю культуру “нарушений” в ортодоксальном исламе. Пить можно, но надо знать, когда, где и с кем, и в каком количестве, и не нарушая покой окружающих. Что же касается танцев и слушания музыки, то без этих видов развлечения Бухара просто немыслима. Можно сказать так, имея в виду историческое прошлое: как только в Бухаре замолкал муэдзин, призывавший к намазу, начинал петь хафиз-певец.
Но гедонизм никогда не был самоцелью бухарской эстетики. Это лишь одна часть, один компонент более сложной жизненной парадигмы. Ее основным ядром является общение, точнее даже, душевное общение людей. Оно-то ценится превыше всего. Вспоминаю рассказы моего старшего друга, замечательного композитора Муталя (Мутаваккиля) Бурханова (1916—2002), который пользовался глубоким уважением Д.Д.Шостаковича за свою принципиальность и неподкупность. В народе он больше известен как автор гимна Узбекистана, музыка которого удивительно красива и торжественна. Мне выпало счастье много лет вести с Муталем Бурхановым неторопливые беседы в его скромной, можно сказать, спартанской квартире в Ташкенте, а потом и в Бухаре. Выходец из Бухары, он был носителем мудрости и традиций этого города, настоящим бухарцем. Равное и равноценное место в его творчестве занимали персидско-таджикская и тюрко-узбекская классическая поэзия, а путеводной звездой творческой жизни композитора всегда были поэзия и образ великого
Алишера Навои. Его жизнь может служить яркой иллюстрацией этого культурного типа — бухарского человека. Муталь Бурханов был физически хрупким, но удивительно стойким и непокорным по своему духу человеком. Казалось, что в своей бескомпромиссности и стремлении сохранить независимость он даже внутренне находился в постоянной готовности противостоять всякой пошлости и невежеству. В конце своей жизни Муталь-ака решился на окончательный переезд из Ташкента в Бухару, в свой родной город, посетовав с горечью на то, что в Ташкенте он, хоть и достиг многого в творческой жизни, столкнулся с наветами недоброжелателей и завистников и натерпелся немало несправедливости. И вдруг неожиданно, изменив настроение на весело-озорное и задорно рассмеявшись, он закончил объяснение причин переезда: “А потом, Александр Бабаниязович, ну где еще в мире есть такой замечательный каймак (в приблизительном определении — разновидность сметаны. — А.Дж.), какой есть в Бухаре!”.
Да уж, действительно, Бухара славится и своей изысканной кулинарией. И лучше не рассказывать об этом и о бухарцах-гурманах, выезжающих в близлежащие города только из-за одного известного там вида кушания, а то подумают, что здесь какая-то скрытая туристическая реклама. Любил еще повторять Муталь-ака типично бухарскую мудрость о том, что есть три вида дружбы — нони (буквально: хлебная), забони (языковая) и джони (душевная). Конечно, он не был никаким гурманом, а жил крайне скромно и просто, как настоящий дервиш, весь погруженный в творчество. Но иногда в кругу друзей и во время застолий любил декламировать в оригинале, на персидском языке, четверостишия-рубаи Омара Хайяма, и среди них вот это, кажется, его самое любимое, да и, пожалуй, самое показательное для характеристики психологии бухарского человека (приводится в переводе Владимира Державина):
Жаждой вина огневого душа моя вечно полна.
Слуху потребны напевы флейт и рубаба струна.
Пусть после смерти кувшином я стану на круге гончарном —
Лишь бы кувшин этот полон был чистым рубином вина.
Музыка жизни — мелодия души
В старой Бухаре музыка выполняла очень важную жизненную функцию. Она и структурировала городское общество, “сегментируя” его по социально-культурным сословиям и группам, и социализировала его, объединяя в единое целое. Город, как гигантский муравейник, был охвачен стихией своей жизни. “Шахрошуб” (дословно с персидского — “баламутящий город”) — так образно ярко именуется в старой поэзии разноликий и неугомонный ремесленный люд городов, среди которого были и люди артистической богемы — музыканты, певцы, танцоры, кукольники… Звуковое сопровождение гармонизировало эту стихию, поддерживало ритм жизненного цикла. Более всего определение “баламутящий город” подходит к старой Бухаре.
Особый звуковой мир с утра и до утра заполнял пространство Бухары и был легко узнаваем жителями. Каждый звук строго соответствовал своему времени и месту, имел свой неповторимый колорит, свою смысловую нагрузку: голос муэдзина, призывающего к молитве, звуки верблюжьих колокольчиков от каравана, входящего в город, сигналы барабанного боя и игра специального ансамбля над воротами крепости правителя (нагорахона), звук трубы, извещающий о готовности бани принять посетителей, ритмы дойры, зовущие на свадьбу, пение певцов-хафизов на свадебных празднествах — тоях и базмах, на дружеских вечеринках, напевы нищих и крики торговцев, песни разносчиков воды (машкобов) и различных ремесленников, ритуальные песнопения и танцы (зикры) дервишей и каландаров, яростные крики проповедников и рассказчиков религиозных историй — маддохов, киссахонов на базарах и в людных местах, перестуки молотков кузнецов, чеканщиков и мастеров-ювелиров, барабанные удары ночных сторожей (шабгирд), предостерегающие недобросовестных граждан, и многое, многое другое.
Функциональное и художественное значения музыки нередко были неразрывно связаны. Однако в целом музыка, как и другие виды искусства и художественные ремесла (изготовление одежды, украшений, посуды), различалась, согласно старому представлению, на “хосса и омма”, то есть для знати, элиты — и для простонародья; или иначе — на особенную и общедоступную (распространенную). Соответственно слушание ее происходило в замкнутом, уединенном или в открытом, доступном для масс пространствах. Конечно, такое разделение было весьма условным, и у простых горожан всегда существовала возможность послушать серьезную музыку, в особенности в определенные периоды года.
Излюбленной уединенной формой культурного времяпрепровождения и слушания музыки у горожан, прежде всего у мужчин, были различного рода собрания и “посиделки” (маджлис, зиёфат и другие). Мужчины и женщины проводили свои собрания раздельно, согласно своим профессиональным занятиям, внутри ремесленных цехов, или по общинному проживанию — жителями кварталов. Наиболее утонченные и эстетизированные формы музыки культивировались на собраниях интеллектуалов и культурной элиты — ценителей поэзии, музыки мудрого слова (в придворных кругах, среди поэтов, литераторов, ученых). С такими собраниями связано развитие архитектурно-планировочного искусства частных жилых построек: обустройство “гостиных” (мехмонхона) — особых комнат с красиво оформленным интерьером. Массовые очаги слушания музыки связаны с общенародными праздниками, например, наврузом, с религиозными событиями, с различного рода развлечениями и народными гуляниями (тамоша), со свадебными мероприятиями (базм, той). В дни праздников музыка объединяла горожан, и у простых жителей появлялась возможность не только посмотреть массовые театрализованные представления с музыкой (среднеазиатские разновидности кукольных театров, выступления циркачей, клоунада, многое другое), но и услышать исполнение больших мастеров — певцов и музыкантов. В особенности это практиковалось в дни рамазана, когда в центральных районах городов устраивались так называемые “ночные базары” — “бозори шаб”, где музыка звучала от заката и до рассвета. В Бухаре в это время года, а также весной, тысячи людей устремлялись на поклонение в Бахауддин, место захоронения святого покровителя Бухары, где также звучала музыка.
На характер серьезной (классической) музыки в городах влияли окружающие климатические условия и связанная с ними архитектурно-планировочная среда. В Бухаре с ее сухим жарким и резко континентальным климатом, при малочисленности деревьев, было не принято и даже неприлично (“Бухара — купол ислама”) наслаждаться слушанием музыки открыто в чайханах (да и было их немного). Музыка пряталась внутри старых прохладных построек, преимущественно с наличием куполов, обеспечивающих соответствующую акустику. Многообразные архитектурные купольные сооружения — медресе с их худжрами (кельями), караван-сараи, хонако — суфийские обители, и даже бани, были местами традиционного музицирования. Здесь собирались “музыкальные гурманы”, ценители и любители послушать особое пение. Отсюда развился особый стиль музыки, манера и техника пения с глубоким брюшным звуком — “овози хонакои” (буквально: “купольный голос”). Музыканты этого стиля мастерски учитывали резонирующие возможности купольного помещения, которое создавало замечательный акустический эффект глубины и объемности звучания.
Художественно-эстетическое значение старой купольной архитектуры осознается музыкантами и в наши дни. Однажды мне довелось услышать совет великого узбекского музыканта-инструменталиста Тургуна Алиматова (1922—2008), жившего в Ташкенте: “Когда будете в Самарканде и Бухаре и будете смотреть памятники, включите записанные вами на магнитофон мои произведения, и это поможет вам лучше понять их смысл”.
Бухара всегда славилась своими голосами, своей вокальной школой, которая теперь начинает вновь возрождаться. Классическое искусство пения тесно связано с бухарским шашмакомом, уже упомянутым нами. Культура исполнения и культура слушания составляли единое целое. Неизгладимое впечатление произвело на русского советского музыкального этнографа и композитора В.А.Успенского (1879—1949) выступление в 1923 г. известного бухарского певца Ата Джалала и его восприятие аудиторией: “Шашмаком пользуется в Бухаре огромным вниманием и любовью народа, в чем я смог убедиться лично в 1923 году, когда на празднике саил многотысячная толпа слушала пение знаменитого певца Ата-Джалал Насырова при гробовой тишине — замечательный пример, как можно любить и как надо слушать музыку!”.
Сказать, что музыка любима народом Бухары, будет мало и слишком тривиально. Она не просто любима, она составляет значительную часть его жизни. Еще живы представители старшего поколения, которые помнят, как через музыку, через пение особых стихов диалогического характера (мухаммас) люди даже “выясняли” друг с другом отношения, случайно встретившись на улице. Мухаммасы и сейчас поются на всех свадьбах. Народную музыкальную стихию отличают особая жизнерадостность, юмор, утонченная и изысканная эротика, любовная лирика. Об этом же “говорят” и народные бухарские ритмы. Ритмы дойры (бубна) настолько эмоционально насыщены и разнообразны, что кажется: это сама импульсивная натура человека откровенно выражает себя. Ни в одном виде искусства так полно и всесторонне не отражен характер бухарского человека, как в музыке. Бухарская музыка продолжает вдохновлять и подпитывать поколения новых музыкантов и композиторов, художников и поэтов. Ведь бухарский музыкальный стиль — один из самых ярких и запоминающихся в Средней Азии.
В судьбах русских людей: эстетизированная Бухара
“Свет, свет, сколько света!” — такова была первая реакция художника Виктора Уфимцева (1899—1964), когда он оказался в Бухаре в 1920-е годы. Ему вторили и другие, кто тогда же, сразу после революции в России, приехал в Среднюю Азию помогать местным трудящимся строить новую жизнь и культуру. Это было, несомненно, феноменальное открытие нового мира. Десятки имен художников и поэтов. Для художников это был рай. Там они находили свет, много света. Для музыкантов — подлинная древняя музыка и поэзия. Есть понятие эллинизированный Восток. Оно конкретно-историческое и вряд ли когда еще повторится. В нашем же случае эстетизированный Восток, эстетизированная Бухара — это состояние, которое ищут и находят или не находят, но к которому вновь и вновь стремятся “жаждущие света”. Феномен непостижимого притяжения Бухары остается нераскрытым. Ташкентский искусствовед Л.В.Шостко, говоря о Бухаре в творчестве Павла Петровича Бенькова, замечает: “В 1930 году Беньков окончательно переезжает в Узбекистан и основывается в Бухаре. С ним случилось то, что случалось и ранее со многими приезжими художниками — О.К.Татевосяном, А.В.Николаевым, В.И.Уфимцевым, Н.В.Кашиной и многими другими. Однажды навестив эти края, они оставались здесь навсегда. Немаловажную роль в выборе Беньковым места постоянного жительства сыграло и то, что, минуя Ташкент и Самарканд, он сразу приехал в Бухару. Она долее других и более других городов бывшего Туркестана в недрах своих глинобитных кварталов хранила самобытность. Странно, но и сейчас Бухара, в центре обозначенная современными административными зданиями, высотными отелями, расчерченная просторными эспланадами, все еще удивляет — стоит только отодвинуться в сторону с главных магистралей — приметами своеобразного уклада жизни и быта”. Александр Волков (1886—1957), узбекистанский художник, полотна которого ныне одни из самых желанных для торговцев искусством на мировых аукционах живописи, был просто покорен увиденным. Стихи рождались сами собой в перерывах между занятиями живописью.
Скрипы арбы на извилистых улицах,
Стадо баранов под арбами крутится —
Пыль и шелка Бухары!
Крики мальчишек в чуплашках с корзинами,
Свисты погонщиков, вопли ослиные,
Пыль и шелка Бухары!
Втиснулись клином верблюды горбатые,
Сбоку идут каравановожатые.
Пыль и шелка Бухары!
Звоны пиал в чайханэ разливаются,
В пыль дым чилима спиралью вливается,
Пыль и шелка Бухары!
Девушки с визгом кричат за дувалами,
В щели впиваются лица их алые,
Пыль и шелка Бухары!
А старые люди листают страницы,
И стих из Корана в губах шелестится,
Пыль и шелка Бухары!
(“Пыль и шелка Бухары”, 1923 г.).
В 1930-е годы в Бухару ссылали политически неблагонадежных граждан. Не так много, как в другие регионы. В числе высланных оказался и Лазарь Израилевич Ремпель (1907—1992), ставший со временем крупнейшим искусствоведом Узбекистана. Ремпель был очарован архитектурным совершенством памятников Бухары и многими другими сторонами ее художественной и культурной жизни. Именно здесь расцвел его талант исследователя, и Бухара на всю жизнь вошла в круг научных интересов ученого. Написанное им о Бухаре входит в золотой фонд истории культуры города.
Добрым другом Бухары и истинным бухарцем был упомянутый нами Сергей Николаевич Юренев (умер в 1973 г. в Бухаре), биография которого только теперь стала предметом исследования ученых. Но параллельно с публикациями о Юреневе среди бухарцев сохраняются и передаются из уст в уста легендарные истории об этом удивительном человеке. Рассказывают, что к Юреневу приходили бухарцы, сообщали, что там-то и там-то собираются ломать памятники. И он в одиночку шел на защиту этих строений, бросаясь под бульдозер, как под танк на войне. По городу высокий и колоритный Юренев всегда ходил с трубкой во рту, и бухарцы-продавцы на базарах бесплатно угощали его фруктами и овощами.
Бухара служила неисчерпаемым источником вдохновения для русской творческой интеллигенции и ученых. Ее образы порой принимали самое неожиданное выражение. И сколько их разбросано по архивам, дневникам, в недоступных теперь редких изданиях! Тема ждет специального освещения. Как-то мне довелось услышать одно из замечательных стихотворений о Бухаре, созданное Николаем Ивановичем Леоновым. Стихотворение это любил декламировать ташкентский искусствовед Р.Х.Такташ. Он же рассказал мне, что оно было написано Леоновым в 1937 г. в чайхане на станции Маргилан и в нем выражено смутное предчувствие перемен в личной судьбе ученого (“Как переменчивы судьбы! Кем назовут поутру?). Не имея изданного текста этого стихотворения, Р.Х.Такташ надиктовал мне то, что помнил и читал. Так получилась устная, бытующая среди “ученого люда” (возможно, неполная), версия:
Старобухарские ночи,
Старобухарские дни,
Быть бы твоим мне зодчим,
Царь Исмаил Самани.
Древнюю быль лелея,
Грезит душа моя,
Здесь, у ворот мавзолея,
Я становлюсь не я.
Старобухарскою ночью
Я прохожу по садам,
Синие слезы точит
Над Мулианом звезда.
Жестких словес шариата
Буду покорен ярму,
Чую шелка халата,
На голове чалму.
Здесь, на брегах Мулиана,
В роскоши темных дерев
Вновь я узнаю султана
Страшный неправедный гнев…
Как переменчивы судьбы!
Кем назовут поутру?
Был бы спокоен я, будь я
Старым упрямым Амру.
Помню, лихие джигиты,
Радуя Бухару,
Весть принесли, что разбиты
Грозные орды Амру.
Следом плененного старца
Приволокли из степей.
Каждое ухо бухарца
Радовал звон цепей.
Пищу варили в сосуде,
В том, что поили коней.
И удивлялися люди
Смеху Амру в тишине.
“Как, ты смеешься?!” — “Забавно
Знать, что лишь только вчера
Старый слуга мой исправный,
Оберегатель добра,
Требовал 300 верблюдов,
Чтоб погрузить на арбы
Деньги мои и посуду,
Ну а сегодня я буду
Конскому рад сосуду.
Смейтесь в лицо судьбы!”
Это их стараниями — стараниями очарованных русских первооткрывателей, сподвижников и энтузиастов — Бухара была опоэтизирована и воспета и осознала себя как уникальный город с тысячелетней историей, где поколение за поколением, династия за династией, сменяясь и заступая вновь, создавали неповторимые духовные и художественные ценности. А люди Бухары, ее мастеровые, ее устады и шагирды — профессионалы высочайшего класса и идущие по их стопам простые труженики вековых ремесел — были взяты под защиту и охрану настоящей науки, составив главное богатство и гордость города и народа.
…Выехали почти все бухарские евреи. Но остались иранцы. Остались многие русские, корейцы, татары, не кочуют цыгане… Правда, и те, кто уехал, мысленно все равно здесь — вспоминают, скучают, переживают, разносят по миру “кусочки” своей неповторимой Благородной Бухары. Рассказывает мой друг, известный бухарский фотограф Шавкат Болтаев: “Звонили друзья из Нью-Йорка, зная, что скоро прилечу в США, и просили: привези немного бухарского каймака, так соскучились. Да как же я тебе его привезу, ведь испортится! Ну, положи его хоть в термос и привези…”.
Он прочен, мой азийский дом,
И беспокоиться не надо…
Еще приду. Цвети ограда,
Будь полон, чистый водоем.
(Анна Ахматова).